Юрий Львович Слёзкин
правитьГлупое сердце
правитьСчет ведет...
Кажется, вот-вот сейчас разобьется --
Нет -- живет...
Много лет тому назад знавал я трех старых дев Васьевых, которых звали «тремя грациями» — должно быть, в насмешку. Между ними существовала большая разница в летах, но они были так привязаны друг к другу, так сжились и мыслями, и привычками, что казалось, будто они должны были исчезнуть в один день, один час — все трое, предварительно приведя в порядок свою квартирку, выбив мебель и вытряхнув платья, что делалось ими каждый день.
Я люблю и до сих пор вспоминать с грустным сожалением о том, как я изводил Гликерию Николаевну — самую некрасивую из сестер, самую застенчивую и нервную, самую тихую и добрую. Достаточно было на цыпочках подойти к ней сзади и крикнуть ее имя — чтобы она в ужасе вскочила с места, подняв коротенькие свои пухлые руки. Это придавало ей такой смешной вид, что я невольно покатывался со смеху. Но Гликерия Николаевна не умела сердиться. Покачав головой, она говорила только: «Ах, этот сорванец»… И тихо улыбалась, как улыбаюсь теперь я при воспоминании о ней.
Тогда Анна Николаевна — самая старшая — стараясь быть серьезной, пыталась отодрать меня за уши, а Зина — младшая — читала мне наставления. Я каялся умильным тоном, каким только мог, и быстро получал прощенье. Потом усаживался рядом с ним на маленькой скамейке для ног и с живым вниманием слушал наивные истории, которые они мне рассказывали, в то время как руки их были заняты вышивкой для аналоя, вышивкой, казавшейся бесконечной.
Они, эти три девушки, жили на пенсию, получаемую ими по смерти отца их — полковника. Квартира им ничего не стоила, так как маленький одноэтажный дом, в котором помещалась эта единственная в пять крохотных комнат квартира, принадлежал им. Домишко их был так мал и ветх, что, казалось, от одного резкого, неосторожного движения он мог рассыпаться.
Приехав на похороны отца, старший и единственный брат Васьевых при виде оставшегося наследства махнул рукой, назвав дом развалюшкой, и уехал обратно к себе в полк, милостиво разрешив сестрам пользоваться наследством по собственному усмотрению.
— Владейте, живите, размножайтесь, — простуженным баском крикнул он им. — Бог с вами. Не нужно мне, обойдусь как-нибудь, а вы сироты.
И даже уронил слезу.
Заплаканные, растерянные, перепуганные сестры целовали его в плечико (как, бывало, отца), убежденные в том, что им оказывают необычайную милость, что брат их, которого они считали неизмеримо выше себя, совершил поистине великодушный поступок.
И они остались жить в этом домике, в этой «развалюшке» с крохотным палисадником, благодаря Бога, восторженно вспоминая брата. Они не знали жизни, боялись людей, казались маленькими заброшенными сиротами, хотя самой младшей из них шел третий десяток.
Все три — институтки, все три некрасивые, болезненные, по природе робкие, они остались без матери еще в детстве и боялись отца, боялись кадета-брата, привыкнув беспрекословно повиноваться, слепо верить. Это были добрые, наивные и до смешного беспомощные существа, которых нужно было хорошо узнать, чтобы навсегда полюбить.
Отец их был нелюдим, ворчун, ипохондрик. Он сердился на весь свет и никого не хотел знать. Молодых людей девушки никогда у себя в доме не видали, их подруг полковник терпеть не мог. Если он разговаривал с дочерьми, то всегда их запугивал, живописуя им всякие ужасы. Брат относился к сестрам пренебрежительно, но они любили его болезненной, ничем неоправдываемой, нерассуждающей любовью. Он мог обращаться с ними как хотел, они никогда ему не перечили.
Когда они увидали его впервые офицером, их умилению не было предела.
С тех пор брат уехал и не подавал о себе вести до самой смерти отца.
Говорили о нем, что он кутит, пьет, играет в карты. Сестры ничему не верили; если же слухи были слишком достоверными, всегда находили оправдание поступкам брата, даже благоговейно изумлялись им. Его щедрость покорила их навсегда. Несмотря на его подпухший нос, выпяченные губы, изрядное брюшко — они считали его красавцем. Можно было поссориться с ними, не разделяя их восхищения. Вскоре после смерти отца Васьев вышел в запас и занялся аферами. Иногда ему везло, но страсть его к женщинам каждый раз разоряла его. Он неизменно влюблялся в какую-нибудь «звезду». С гордостью называл себя любителем искусства. Все артистические уборные провинциальных театров и кафешантанов в тех городах, где он жил, были ему хорошо знакомы. Его красную, ухмыляющуюся, усатую физиономию, его плотную фигуру в длиннополом сюртуке знали все антрепренеры и комиссионеры. Он никогда не отвечал на письма сестер, но они неукоснительно писали ему, давая полный отчет в каждом своем шаге, во всей своей жизни.
Их жизнь была тиха и однообразна. По утрам они прибирали свою маленькую квартирку в пять комнат, готовили себе обед, а на ночь запирались наглухо на ключ и задвижки.
Сидя в своей низенькой гостиной за постоянной работой, они глядели в окна сквозь кисейные занавески на белые стены Кремля, на золотые маковки церквей, на лениво тянущиеся подводы с овощами, на уныло шагающего городового.
Зинаида Николаевна, самая молодая, деятельная и практичная, по общему признанию двух других сестер, признавалась хозяйкой дома. Она вела счета, делала закупки, писала от лица всех трех поздравительные письма немногочисленной родне и знакомым. Гликерия соглашалась со всем, всему верила; Анна на правах старшей давала советы. Она была сморщенной и худой и походила со своими серыми жесткими волосами на голодную крысу. Гликерия, напротив, вся расплылась, и черты ее лица нельзя было уловить.
Я никогда не замечал, чтобы они — все три — о чем-либо мечтали, сидя за своей работой или чтобы у одной из них появилось бы какое-либо желание, не разделенное двумя остальными. Их жизнь походила на часы с тремя циферблатами, по которым стрелки идут, отмечая одинаковое время. Их головы, так же, как их квартира, были наполнены старой, хрупкой мебелью, ненужной, но такой милой, такой знакомой. Мне всегда казалось, что они тянут свою мысль, как тянется нитка в их бесконечной вышивке. И вот однажды они получили от брата письмо, смутившее и обрадовавшее их, повернувшее всю их размеренную жизнь по-новому. Брат писал им, что он женится, что невеста его — молодая вдова, живущая летом у себя в имении недалеко от их города, что он решил приехать к сестрам и поселиться у них, чтобы иметь возможность чаще видеться со своей невестой. «Вы, конечно, не откажете мне в этом, — писал он, — тем более, что свадьба моя не за горами, и я сумею вскоре отблагодарить вас».
Окончив чтение, Анна опустила на колени трепетавший в ее руках листок почтовой бумаги, Гликерия смахивала со своих потухших глаз скупые слезинки, а Зина, сияющая, улыбалась.
— Я думаю, что мы должны согласиться, — наконец произнесла старшая.
— О, без сомнения, — пробормотала средняя, а младшая всплеснула руками и воскликнула:
— Да ведь это такое счастье!
Тогда опять заговорила Анна:
— Да, конечно, его нужно принять, оказать ему возможное гостеприимство. Он у нас один, мы обязаны заменить ему наших родителей. Пусть он почувствует, что он среди самых близких, самых любящих людей. В такие серьезные для него дни — это необходимо. Нам остается только пожелать, чтобы его невеста была достойна его…
Утирая слезы, Гликерия сказала убежденно:
— Разве мог Николаша ошибиться в выборе?
А Зина подхватила с жаром:
— О, она, без сомнения, очаровательна и я, право, уже люблю ее!
Тогда они вперебивку стали припоминать всех окрестных помещиц, стараясь угадать, которая из них могла быть этой счастливицей, этой избранной. Попутно они рассказывали друг другу все, что знали о каждой пришедшей им на память даме, но все они не удовлетворяли требовательное тщеславие этих любящих сестер, этих девушек, не знавших никогда личного счастья и потому таких ревностных в заботе о счастье брата.
— Нет, мы ее, должно быть, не знаем, — разочарованно воскликнула Зина, — все это не то, совсем не то… Я уверена, что она блондинка, нежная, маленькая блондинка, с большими, большими синими глазами — таких нет среди наших знакомых.
— Может быть, блондинка, — сдержанно заметила Анна, — но вернее всего она экономная, рассудительная и вполне порядочная женщина…
— И очень добрая, — сладко жмурясь, добавила Гликерия.
Они находили все новые и новые совершенства в своей будущей золовке. Потом начали строить планы — о том, как они все трое будут приезжать на лето гостить в имение брата — ненадолго, конечно, на неделю, на две… Будут гулять по саду, рвать цветы, кормить кур, собирать грибы. Наконец-то они поживут вдали от городской суеты, подышат деревенским воздухом!
Уже в постели продолжали они свой нескончаемый разговор, не могли заснуть. В их жизнь ворвалось новое, неожиданное, волнующее. Втайне от других каждая лелеяла свою маленькую эгоистическую мечту, которая могла теперь осуществиться. Анна давно уже хотела применить свои экономические способности на каком-нибудь большом хозяйстве. Она уверена была, что теперь ее способности пригодятся, что вдову обкрадывают, что ей нужен опытный руководитель. Гликерия не смыкала глаз, непрестанно наполняющихся слезами умиления. Она мысленно перецеловала всех этих розовых карапузов, которые должны были появиться на свет в недалеком будущем, уже шила чепчики с голубыми и розовыми ленточками для мальчиков и девочек.
Гликерия видела их — целый цветник, этих розовых пухлых, улыбающихся ей, аукающих и протягивающих к ней ручонки. Сначала она решила, что их будет двое, потом четверо, потом пятеро. Они расцветали в ее воображении как райские цветы, с каждым мгновением вызывая в ней все большую жадность, все большую любовь. Она не могла остановиться ни на ком из них, никакое число не удовлетворяло ее. Ее высохшее, обездоленное, одинокое сердце старой девы снова начинало трепетно биться, наполняясь неудовлетворенной жаждой материнства, этой пожирающей глубокой страстью, которая тлела где-то долгие годы. Наконец, Гликерия разрыдалась, уткнувшись лицом в подушку, колыхаясь всем своим тучным неуклюжим телом, не отдавая себе отчета, почему плачет — от тоски или счастья.
Тогда к ней подбежала Зина и, нагнувшись над ней, прошептала взволнованно:
— Глишута, Глишенька, о чем ты?
Та ответила сквозь усилившиеся рыданья:
— Мне хорошо, мне так хорошо…
А Зина, гладя сестру по волосам, молвила мечтательно:
— Мне тоже очень хорошо… Я все время мечтаю… Я представляю себе, как они друг друга любят — это так сладко…
Она смотрела в темноту комнаты, слушая легонький храп Анны, но мысли ее были далеко. Она еще не перестала надеяться, еще могла мечтать: ей не было тридцати лет. Может быть, только она одна из всех сестер знала, что такое любовь, любовь к мужчине, к этому сверхъестественному существу, неодолимо притягивающему ее к себе, несмотря на весь ужас, какой она испытывала перед ним, когда он принимал определенные формы, когда она искала его и находила среди людей ей знакомых.
Теперь она все свои мечты о любви — немного наивные, немного романтичные, достаточно нелепые, потому что они были созданы не жизнью, а фантазией, — перенесла на брата. Ах, как очаровательна, как божественна должна быть любовь этого счастливого человека. Пройдет несколько дней, и эти стены услышат самые пылкие слова, самые горячие признания…
Наутро сестры встали несколько усталые, смущенные, выбитые из колеи. Но вскоре ими овладела лихорадочная поспешность. Они перевернули вверх дном всю свою маленькую квартирку, устраивая комнату для брата. Они готовы были снести в эту комнату все, что у них было. Каждый раз то одна из них, то другая находила, что чего-нибудь не хватает.
Наконец, через четыре дня томительного ожидания, брат приехал.
Он заключил каждую из сестер в объятия, нашел, что они великолепно выглядят, что они ничуть не постарели с последней их встречи, потом фыркал и полоскался у себя в комнате, довольным баском отвечая на тысячу вопросов, которые ему задавали сестры, волнующиеся за дверью.
Он ходил большими твердыми шагами по крашеному, начисто вымытому полу, и стук его шагов, громких мужских шагов, наполнял всю маленькую квартирку — беззастенчивый и торжествующий. Как давно здесь не было слышно мужского голоса. Потом Николай закурил, и сизый дымок поплыл из комнаты в комнату.
Зина вдыхала этот необычайный запах с непонятным беспокойством — сердце ее начинало сильнее биться. Она все больше обожала брата.
Когда он сел за стол, проголодавшийся и веселый, она не спускала с него восторженных глаз.
— У вас тесновато, но премило, — говорил он громко, громко стучал ножом и вилкой. — Нужно будет кое-что прикупить, кое-что переставить. По дороге с вокзала я видал хороший мебельный магазин. И потом, цветов — необходимо цветов! А канарейку мы уберем в кухню — это дурной тон. Да, дорогие сестрицы! Вскоре ваш брат заживет по-настоящему, вовсю, что называется! И вы мне, конечно, поможете. Я никогда этого не забуду, вечно буду вам благодарен. Но теперь придется приложить все старания… Вы понимаете? Моя невеста очень требовательная, настоящая светская дама… Что это, грибки? Что же, пожалуй, можно и грибков!.. Спасибо. Так я и говорю: выдержим марку — наша взяла, не выдержим — пиши пропало.
Он ел, пил, раскидывал вокруг себя хлебные крошки, сыпал пепел на белую «парадную» скатерть, обволакивал маленькую столовую волнами табачного дыма, принимая все заботы, всю предупредительность сестер как нечто вполне заслуженное. Может быть, многое в нем поражало, коробило скромных девиц, отвыкших давно уже от всего этого беспорядка, но брат подавлял их своею самоуверенностью, тем мужским, что было в нем и перед чем они — отвергнутые — привыкли преклоняться как перед чем-то недосягаемым.
Отведя в сторону старшую сестру Анну, он долго и убедительно говорил с нею.
Она озабоченно кивала головою, потом ушла к себе в комнату, достала из чемодана чековую книжку и тайком от сестер передала ее брату. Он налету поцеловал сестру в лоб и небрежно спрятал книжку в боковой карман.
— Ты увидишь, как я все тут переделаю, одно удовольствие! — воскликнул он, засвистав веселую песенку.
На следующий день брат побежал по магазинам и уже к вечеру возился с расстановкой мебели. Без пиджака, в помочах, он карабкался на лесенку, чертыхался и приколачивал портьеры.
Зина помогала ему. Она держала то молоток, то гвозди, то какую-нибудь картину. Она исполняла с благоговением каждое его желание.
Анна, стоя у плиты над кастрюлями, говорила Гликерии, прибивавшей канареечную клетку:
— Я не сказала бы, чтобы мне вся эта кутерьма особенно нравилась, но если она послужит ему на пользу, то я ничего не имею против.
Гликерия отвечала убежденно:
— Конечно, Аннушка, для него это необходимо. Все мужчины такие горячки — тут уж ничего не поделаешь. Я-то их хорошо знаю! Уж если они чего захотят, то поставят на своем.
— Надеюсь, что и я кое-что понимаю в этих делах, — слегка обиженно перебила ее Анна — худые щеки ее покрылись румянцем. — Но все-таки я была бы более экономной. Полюбите нас черненькими, а беленькими всякий полюбит…
— Ах нет, Анюта, — спорила Гликерия, насыпая в кормушку зерен, — все-таки любовь это такое чувство, такое чувство… всегда хочется сделать что-нибудь приятное любимому человеку…
Через два дня Николай уехал в имение своей невесты. Ее, точно, ни одна из сестер никогда не видала. Ее звали Серафимой Сергеевной Лебедянцевой.
— Ждите меня с невестой! — крикнул Николай, усаживаясь в шарабан.
У него был весело-озабоченный вид.
Все три сестры провожали его, кивая ему из окна, желая ему счастливого пути. Потом разбрелись по комнатам, впервые после стольких дней волнений оглядывая каждый угол и ничего не узнавая. Сестрам показалось, что они переселились на новую квартиру. Они почувствовали себя стесненными, одинокими. Каждая вещь точно по-иному пахла. Едкий табачный дым пропитал собою все. И несмотря на то, что прибавилось много новых вещей, комнаты стали менее уютны. Гликерия проговорила печально:
— Стыдно сказать, но раньше наша маленькая гостиная казалась мне веселее. Это, конечно, оттого, что я уже давно перестала следить за модой. С годами все меняется, даже вкусы.
— Я мало думаю, красиво это или нет, — возразила Анна, — но на месте брата я не стала бы швырять деньги по пустякам. Мне всегда не нравилась в нем нерасчетливость.
Но Зина молвила примиряюще:
— Ах, стоит ли об этом говорить. Вы только подумайте, как он должен быть сейчас счастлив. Милый, дорогой Николай, я люблю его все больше.
В воскресенье в полдень к скромному домику, где жили сестры, подъехала коляска.
Зина первая увидела ее из-за забора своего садика. Сердце девушки замерло, когда она разглядела брата и рядом с ним нарядную даму.
— Ну вот, позволь тебя познакомить с моими сестрами. Они живут у меня на покое, тихохонько, немного отвыкли от людей, но, право, славные бабочки.
Николай посмеивался, потирал руки, оглядываясь по сторонам, точно проверяя, все ли на своих местах.
Серафима Сергеевна улыбалась любезно, чуть снисходительно. Она была высока, смугла, полна, недурна собою. В ушах ее поблескивали крупные бриллианты.
Анна оглядела ее с ног до головы. Гликерия заключила ее в свои объятия; Зина смущенно опустила глаза и залилась румянцем.
Николай сказал довольным тоном:
— Идем же, я покажу тебе свою квартирку, свой домик — он мал, но достаточно уютен.
Анна удивленно вскинула на брата глаза. Почему их домик он называет своим? Но он продолжал, не смущаясь:
— Конечно, придется сделать еще некоторые поправки, маленький ремонт, но, в конце концов, на первое время этого достаточно.
И он пошел вперед с гордым, довольным видом рачительного хозяина, который хорошо знает себе цену. Он похлопывал ладонью по креслам, по тахте, испытывая плотность пружин, доброкачественность обивки. И когда все комнаты — все пять маленьких комнат — были осмотрены, он воскликнул, удовлетворенный:
— Не правда ли, мне нельзя отказать во вкусе? Что поделаешь, это не хоромы, но все-таки я нахожу квартирку очень милой.
Серафима Сергеевна ответила, улыбаясь.
— Конечно, мой друг, она прелестна.
Они прошли в садик, небольшой садик, крошечный клочок земли, огороженный деревянным забором. Здесь, в беседке, накрыт был стол, кипел самовар. Анна разлила чай, сидя с чопорным видом. Потом встала, отговариваясь делами по хозяйству. За нею поднялась Гликерия. Зина медлила, хотя она чувствовала себя как на иголках. Серафима Сергеевна говорила ей что-то о столицах, о театрах. Она слушала, не понимая, волнуемая неясными, сладкими мечтами, предчувствием любви.
Лицо этой женщины, этой вдовы с томными глазами, с яркими, слишком яркими губами, говорило о поцелуях, которыми осыпал Николай свою невесту, и это кружило Зине голову, лишало ее способности соображать. Наконец ее позвала сестра, и она сорвалась с места и побежала, забыв извиниться, точно спасалась от преследования.
— Зина, — звала ее Анна. — Мы тут, в кухне! Скажи нам, как ты ее находишь?
Положив ладони к пылающим щекам, Зина ответила нерешительно:
— Но, я, право, не знаю. Мне кажется, она очень красива.
— Пожалуй, она недурна, — возразила Анна, — но не первой молодости, и потом… И потом, почему она красится?
— Красится? Что ты говоришь? — испуганно пробормотала Гликерия.
— Конечно, красится. И глаза подводит… и камни в ушах ее слишком велики…
— Но ведь она богата — ничего не поделаешь, живет в столице, — возражала нерешительно Гликерия. — Нам трудно судить о ней.
— Приличный вид — всегда приличный вид, — не уступала Анна — и потом, мы сами, я думаю, не бог весть кто и тоже бывали в хорошем обществе. Вот, Зина, понеси им это варенье. Матрешу совестно пускать туда — вечно испачканная.
Приняв из рук сестры вазочку с клубничным вареньем, Зина пошла обратно в сад.
Она шла быстро, почти забывшись. Подойдя к беседке, подняла глаза, чувствуя, что вся кровь бросилась ей в голову.
Николай обнимал свою невесту, целовал ее в шею. Серафима Сергеевна отталкивала его, смеясь:
— Ах, бешеный, право, бешеный, — шептала она.
Скрытая кустами, густо разросшейся сиренью, Зина стояла неподвижно, затаив дыхание, с сильно бьющимся сердцем, с пылающими щеками. Она не отрываясь смотрела перед собою, волнуемая сладкой, хмельною истомой, подхваченная еще никогда не испытанным восторгом, чувствуя, как по всему ее телу разливается слабость. Ей было и стыдно и радостно. Перед нею точно раскрылась заманчивая тайна, ей хотелось бежать отсюда, но она не в силах была двинуться с места, не могла не смотреть.
Среди поцелуев Николай говорил:
— Ну слушай, ну, милая… когда же это кончится? Уверяю тебя, все мною предусмотрено…
Серафима Сергеевна, отвечала, поправляя прическу:
— Но все-таки мне неловко.
— Чепуха, право, чепуха, — все уладится… Они нигде не бывают, никого не видят и поверят всему. Согласись, что это гораздо удобнее, чем жить в гостинице. Ты будешь полной хозяйкой — мой дом весь к твоим услугам. Они отлично поместятся в одной комнате. Твои вечерние отлучки всегда можно будет объяснить, а театра они боятся и ничего не заподозрят. Я приготовлю тебе великолепный уголок, моя дорогая невеста…
Он рассмеялся, припадая к ее рукам.
— Ты можешь сделать меня навсегда счастливым.
Серафима Сергеевна возразила, улыбаясь:
— Но ты должен будешь оставаться только женихом… ничем больше… Помни, что твои сестры еще девушки… наивные девушки. Мы можем их испортить…
Николай отвечал, смеясь от всей души, хлопая себя по ляжкам:
— Черт возьми, это хорошо сказано — наивные девушки!.. Не хотел бы я заняться их развитием… Но не беспокойся, они любят меня до глупости и, конечно, ничего не увидят… Кроме того, они зависят от меня и живут в моем доме. Ты понимаешь? Да наконец, они попросту старые дуры и, право, глупо обращать на них внимание…
Каждый раз, дойдя в своей истории до этого трагического финала, Зинаида Николаевна начинала всхлипывать.
Я сидел у сестер Васьевых, в маленькой комнате на пятом этаже, где теперь они жили и, слушая их, пожимал плечами.
— И вы не выгнали его? Вы позволили ему до конца разорить вас?..
— Ах, господи, — отвечала Анна, совсем уже высохшая и неподвижная, — Зина долго лежала тогда в обмороке — мы растерялись, пойми же… В конце концов, он же не так виноват: ведь большая часть дома принадлежала ему, а нам он обещал выплатить со временем, когда поправятся дела… Мы все-таки не очень нуждаемся… У нас есть пенсия.
Гликерия шептала убежденно:
— Ты еще молод и не знаешь, что такое любовь. Он обманул нас только потому, что сильно любил и боялся, что мы не позволим привести к нам эту несчастную… Но он очень добр, очень внимателен… Он даже плакал тогда и просил у нас прощенья…
— И все же выселил вас?
Этот вопрос, всегда повторяемый мною, выводил Зину из упорной задумчивости, в какой неизменно она теперь находилась. Она вставала порывисто с места и, гордо подняв голову, говорила громким надтреснутым голосом:
— Никто не выселял и не мог нас выселить! Мы сами уехали. Если мы и старые дуры, то все же знаем, когда наше присутствие неудобно… Любовь требует тайны — только тогда она прекрасна. Мы не хотели мешать…
И внезапно замолкая, она поспешно выходила из комнаты в коридор.
Анна и Гликерия понуро молчали.
Я думал печально:
«Любовь требует тайны — она права. Но кто разгадает тайну смешного маленького, слабого, всегда любящего человеческого сердца»…
Август 1915 г.
Петроград
Примечания
правитьВпервые — Лукоморье. 1916.
Печатается по: Собр. соч. М., 1928. Т. 3.
В первых публикациях рассказ был снабжен эпиграфом из Мих. Кузмина:
Глупое сердце все бьется, бьется —
Счет ведет…
Кажется, вот, вот сейчас разобьется —
Нет, живет.
(В дороге. Февр. —авг. 1913)
В Собрании сочинений Слёзкин, снимая эпиграф, дает посвящение: Михаилу Кузмину . С Михаилом Алексеевичем Кузминым (1872—1936), поэтом, композитором, драматургом, прозаиком, переводчиком, Юрий Слёзкин был знаком со студенческих времен; высоко ценил его поэзию и сохранял дружеское отношение и в послереволюционные годы, когда пролеткультовская критика всячески стремилась вытеснить его из литературы.
Рассказ, как и сборник под тем же названием, получил положительные отзывы. В частности Ю. Айхенвальд в рецензии на сборник, опубликованной в начале 1917 года в газете «Утро России», писал: «… чем-то острым и утонченным, волнующей пикантностью и сладостной горечью меланхолии веет если не от всех, то от лучших страниц Юрия Слёзкина. Они написаны в легкой, сквозистой манере, благородно, и часто фраза их звучит особым ритмом, проникнута внутренней мелодичностью; то с пастелью хочется сравнить писательский метод г. Слёзкина, то с блеклыми тонами старинной бронзы. 9…: не гнетущая, не тяжелая, скорее — светлая печаль образует колорит и психологический фон его повествования. Слышится биение страдающего человеческого сердца…»
Источник текста: Слёзкин Ю. Л. Разными глазами. — Москва: Совпадение; 2013