Источник: Писатели чеховской поры: Избранные произведения писателей 80—90-х годов: В 2-х т. — М., Худож. лит., 1982. Т. 2.
Вступит. статья, сост. и коммент. С. В. Букчина.
I
правитьНевозможно было продолжать охоту: солнце взошло на полдень и беспощадно палило с бледно-голубого безоблачного неба. Было так жарко, что воздух заметными взгляду струйками переливался над землею, и ни одно живое существо не подавало голоса; только кузнечики наполняли тишину однообразным утомительным треском. Мой сеттер Цербер, верой и правдой служивший мне с самого рассвета, умоляюще глядел на меня, бессильно опустив хвост и высунув сухой язык. Вся его фигура выражала безмолвный укор, что я еще не доволен результатами. Признаться сказать, он был прав: в моем ягдташе, несмотря на всю мою охотничью неопытность и горячность, пестрели три пары куропаток, и если я не прекратил охоты раньше, так это произошло единственно потому, что удача отвлекала меня от действительности и металлический звук крыльев то и дело взлетавших куропаток очаровывал мое сердце.
Пора было подумать об отдыхе и завтраке. Я огляделся вокруг и признал место. То была Зеленцовская межа. Значит, до моего хутора оставалось версты три-четыре. Расстояние пустое, особенно для охотника, но я тут только почувствовал, что порядком устал. Меня мучила жажда. Фляжка была пуста, а зной еще более усугублял неохоту шевелиться. Добравшись до дороги, я стал усердно прислушиваться, не едет ли где телега или какой иной экипаж, которым я намерен был воспользоваться, рассчитывая на любезность и сердечную доброту проезжающих. Надежды были небезосновательны, так как мой хутор стоял как раз по дороге к уездному городу Серебрянску, где предполагалось назавтра открытие обычной ярмарки.
Увы, все было тихо… Только кузнечики продолжали трещать не смолкая и, подобно сотне невидимых карманных часов, беспорядочно стучали в траве. Я сел при дороге под чахлым деревом. Собака благодарно вильнула хвостом и растянулась у моих ног, тяжело дыша. Дерево конфузливо простирало надо мною свои молоденькие ветки, стараясь дать тень и прохладу своему случайному гостю. Но напрасно… Солнце бросало жгучие стрелы сквозь его жиденькую зелень и смеялось над моим печальным положением.
А положение это становилось отчаянным. Жажда до того томила меня, что я готов был с радостью отдать всю свою драгоценную добычу за глоток холодной воды или за сухопарую мужицкую клячу, которая могла бы довезти мое бренное тело до хутора.
«Коня! Коня! Полцарства за коня!»1
Безнадежным взором окинул я дорогу и готов был уже послать тысячу проклятий судьбе, как вдруг… желанный стук послышался вдали, а вслед за тем… меня скоро постигло горькое разочарование: по дороге катилась крошечная тележка, но ее везла не лошадь, а человек. Понятно, что при таких условиях нечего было надеяться занять в ней место.
«Вероятно, — думал я, — это тележка зеленщика или какого-нибудь мелкого торговца галантерейным товаром»; но по мере того, как я всматривался в нее, удивление мое возрастало все более и более: тележку вез какой-то мужчина в шляпе котелком и в высоких желтых сапогах. За ним тащилась другая фигура — в длинном рыжем пальто с каким-то странным сооружением на голове, форму которого трудно было разобрать. Из-за этого сооружения только виднелись ноги пешехода. Спустя две-три минуты я увидел, что это сооружение представляло собою нечто вроде кресла, опрокинутого ножками вверх. Порой оно блистало в солнечных лучах какими-то удивительными украшениями и вызывало еще большее недоумение. Шествие заключала женская фигура под зонтиком, с ребенком-девочкой, которую она вела за руку.
Пока я терялся во всевозможных догадках, странная процессия почти поравнялась со мною, и я мог все и всех разглядеть подробно. Даже Цербер, для которого в данный момент, по-видимому, все было безразлично, — даже он с любопытством поднял голову и стал всматриваться в группу злополучных пешеходов, щуря глаза от солнца.
Поравнявшись со мною, первый из них, тот самый, что вез тележку, искоса поглядел на меня и неопределенно поднял шляпу, как будто поправляя ее на голове и вместе с тем как будто кланяясь мне. «Понимай, мол, как знаешь». Я ответил поклоном. Возница был мужчина лет сорока. Его плохо выбритое лицо носило на себе отпечаток разгула и страстей. Одет он был в белый парусинный пиджак и такие же брюки, спрятанные в голенища высоких «испанских» сапог из нечерненой кожи. Мне показалось, что я где-то когда-то видел похожее лицо, но память отказывалась воспроизвести его. Второй, тот самый, что нес на голове странное сооружение, оказавшееся подобием трона, наполовину сделанным из картона и обклеенным кое-где золотою бумагою, был длинен, тщедушен и худ. Одет он был в рыжее, вылинявшее пальто, подобное халату, с претензией на моду. Это пальто-халат было необыкновенно узко и сзади, на месте сиденья, вытянулось и вздулось пузырем. На его спичкоподобных ногах красовались мелкие резиновые калоши. Лицо было закрыто точно ни с чем не сообразным шлемом — самодельным троном.
Женщина с черненькою девочкою была одета просто, но прилично — в синее ситцевое платье. Лицо ее было бледно и полно страдальческим утомлением, но не лишено миловидности и благородства — этой неотъемлемой печати душевного страдания.
Одного взгляда мне достаточно было, чтобы понять, что это за группа… Очевидно, странствующие актеры.
— Позвольте вас спросить, — хриплым, утомленным голосом обратился ко мне первый, снова приподнимая котелок, из-под которого выбивались вспотевшие черные волосы, подернутые на висках сединою, — позвольте вас спросить, далеко ли до города Серебрянска?
Этот голос, эти не чисто выговариваемые буквы «р» и «л» снова заставили пошевелиться память, но не время было напрягать ее, и я поспешил ответить;
— Верст десять.
Женщина тяжело вздохнула.
— Проклятие! — возопил вопросивший. — Ну, а до жилья, до постоялого двора, трактира, кабака, наконец, черт возьми?
— Верст пять.
При этом известии сухопарый, до сих пор скрывавший, как за опущенным забралом, за спинкой трона свою голову, быстро опрокинул его на землю, и моему взору предстало удивительно худое лицо с землистым цветом кожи и маленькими тусклыми глазками.
Здесь пристань та, где мой корабль спускает
Все паруса2, —
торжественно продекламировал он, отирая рукавом с лица пот; пот струился с него до того обильными ручьями, точно у него скрывался на голове под шляпою фонтан. С этими словами он бессильно опустился на трон, как будто решил действительно не ступать ни шагу далее, или, по крайней мере, рассчитывая, что на этом троне, как на сказочном ковре-самолете, он долетит если не до города, то, во всяком случае, до трактира.
— Мама, я пить хочу! — заявила девочка, повиснув на руке женщины. Мать молча достала из кармана яблоко и подала его дочери.
— Уф, у меня во рту так пересохло, что там яйцо можно спечь, — воскликнул возница. — И дернул нас черт тащиться в такой зной!
— Да ведь сказали, что до города рукой подать, — вот и выехали, — заметила женщина.
Последнее слово не совсем точно определяло их истинный способ передвижения, но на это никто из них не обратил внимания. Было не до того.
— У нас вся вода и прочая живительная влага вышла в дороге, — поглядывая на мою фляжку, заявил сухопарый.
Увы, я ответил, что страдаю тем же недостатком.
Между тем девочка жадно ела яблоко, освежая его скудным соком пересохшие губы. Потом она подошла к худому спутнику и села с ним рядом на троне. Ей можно было дать не более восьми лет. Личико ее было бледно-матового цвета, как у людей, которые больше живут ночью, чем днем. Огромные черные глаза наполовину закрывались длинными ресницами. Черные, с синим отливом волосы падали из-под круглой соломенной шляпы на лоб. Выражение лица было полно тою серьезною важностью, которая замечается у всех детей, с колыбели осужденных на постоянное пребывание в обществе взрослых, занятых к тому же вечною погонею за облитым слезами куском хлеба.
В таких детях рано погасает и милая дикость, и наивность, и беспечность, и непосредственность, разговаривают они так же, как взрослые, среди которых живут, и если чем-нибудь отличаются от них, то только своею неразвращенностью, потому что для последней необходимо время.
Особенно часто таких детей приходится видеть в актерской среде, где они живут полузаброшенные, потому что родителям некогда следить за ними, толкаясь за кулисами, среди всякой скверны, где их прирожденная восприимчивость оказывает им плохую услугу.
Часто эти дети поражают своею жестокостью, даже по отношению к близким им людям, и эта жестокость является как бы законным мстителем за то, что ребенку не дали возможности пережить, как следует, самые лучезарные моменты человеческого существования. Природа мстит за свои оскорбленные законы.
— Ну, чего же вы стали, господа? — сказала женщина спутникам. — Пойдемте! Чем скорее пойдем, тем лучше.
— Нет, слуга покорный! Я не страус, чтобы в такой тропический зной носиться по безводной пустыне, да еще с таким багажом, — возразил возница, указывая на тележку, — Здесь одних афиш пуда четыре, да на два пуда еще всякого хлама. Тут и страус спрятал бы голову под мышки.
При последних словах он поглядел в мою сторону, ожидая одобрения, по привычке артиста, не привыкшего слова бросать на ветер. Я понял его и постарался улыбнуться. Эта улыбка сразу как бы установила между нами знакомство, которое он счел необходимым немедленно оформить. Привычным движением руки снял он шляпу с головы и отрекомендовался мне:
— Трагик Ларский.
Фамилия была мне известна.
Не дав мне опомниться, он сжал мою руку, потом с театральным жестом, не лишенным, впрочем, изящества и пластичности, стал поочередно представлять мне своих товарищей так торжественно и гордо, как будто все мы были не усталые, изнемогающие на проселочной дороге среди желтеющих нив пешеходы, а графы и знатные аристократы в блестящем великосветском салоне.
— Дальская, героиня и моя жена, — представил он мне женщину. — Вы не удивляйтесь, что моя фамилия одна, а ее — другая: это на сцене всегда так бывает, во-первых, потому что, vous comprenez[1], — нравы испорчены, а во-вторых, потому, что при выборе фамилий для нас закон не писан… Комик Скукин. Фамилия несколько несоответствующая его амплуа, но зато близкая к истине безусловно. Впрочем, дарование комическое есть только ничтожная ветвь его дарований, коих перечесть не станет человеческих сил: он и актер, и суфлер, и куафер, и магнетизер, и вообще, по-видимому, все оканчивающееся на «ер», исключая «bonjour»[2], не чуждо ему.
Трагик, очевидно, старался сразу выказать себя во всем блеске своего остроумия, образованности и величия, но, несмотря на всю эту напускную развязность и дурной тон, чувствовалось, что он не глуп, а в манерах его проглядывало изящество и самоуверенность человека, привыкшего бывать в обществе.
Равнодушно выслушав своего товарища, комик привстал с трона, чтобы протянуть мне руку, и пренебрежительно заметил:
— Мели, Емеля, — твоя неделя. Удивляюсь только, как у тебя язык в такую жару ворочается. Точно тебе за это деньги платят!
— О сын несчастия! О жалкий материалист! — возопил трагик. — Никак ты не можешь постичь, что, помимо денежных интересов, у человека могут существовать другие.
— Думаешь, водкой угостят?
— Бол-л-ван!.. «Водкой угостят»… Вы уж его простите, — обратился ко мне Ларский, кивая на комика, по-прежнему важно восседавшего на троне, — он глуп от природы: в детстве мамка его ушибла, так с тех пор от него глупостью и отдает.
— Ну, будет вам, господа, изощряться в остроумии. Идти нужно, — говорила «героиня».
— Успеем, — ответил Скукин.
— Кстати, — обратился ко мне Ларский, — вы, вероятно, знакомы с Серебрянском; не можете ли вы дать нам некоторые сведения о нем применительно к нашему делу?
Я с полною готовностью сообщил все, что знал. Нечего говорить, что в Серебрянске, с его тремя тысячами жителей, не было и помина о театре, а любители драматического искусства (и где их только теперь нет!..) упражнялись зимою в зале съезда мировых судей, а летом — в балагане на Кладбищенской площади, куда пастухи в ненастную погоду загоняли свой скот.
— Пр-роклятие! — промычал Ларский.
Дольская тяжело вздохнула.
— Не место красит человека, а человек место, — ядовито заметил Скукин. — Шекспир еще при худших условиях играл.
— Шекспир! Шекспир! — передразнил его Ларский. — Ты уж лучше молчал бы о Шекспире-то, потому что ты похож на него так же, как я на Геркулеса.
— Да я не про себя, — ответил Скукин.
— То-то не про себя… А что касается до меня, так я не Серебрянски видывал! В С. четыре сезона подряд служил, публика цветами забрасывала, на руках носила!..
Теперь не было сомнения! Память моя сразу осветилась. Я сам был уроженец С. воспитывался в С — кой гимназии и был страстным поклонником театра. Действительно, некогда там был артист Ларский, любимец публики, который в героических ролях не имел себе соперников среди провинциальных артистов. Да, это он! Гамлет, Шейлок, Отелло!.. Но здесь, при такой обстановке!.. С тележкой, наполненной театральным хламом! Он, ради которого поклонники его таланта, в том числе и я, не раз выпрягали лошадей из его экипажа и везли домой… он сам теперь везет тележку, обливаясь потом, изнемогая от усталости, жажды, по пыльной, раскаленной дороге.
— Так это вы, вы Ларский, тот самый, который?! — волнуясь от нахлынувших воспоминаний, бессвязно говорил я, напоминая ему прошлое…
Он сразу смутился… Странное дело! Минуту назад он старался сам дать мне понять, что не ровня этому жалкому комедианту, а теперь, когда я сам оказался свидетелем его минувшей славы, он покраснел, неловко замялся.
— Да, это они самые! — вдруг проникнувшись необычайным уважением к своему собрату, которое даже не позволяло ему продолжать разговор в прежней форме, ответил за него Скукин. — Вот если у вас есть в городе знакомые, вы бы и шепнули им о Евгении Львовиче — все бы сбор…
— Молчать! — крикнул на него Ларский. — Осел! Надоело мне это! Я вот возьму брошу тебя к черту да и уйду. Мне только до первого города, где есть театр, добраться…
Женщина испуганно взглянула на него.
— Мне, пожалуй, бросайте… — нахально заявил Скукин. — Я не навязываюсь… Еще вопрос, кто в ком больше нуждается-то.
Трагик стиснул зубы и сжал кулаки. Дальская умоляюще глядела на него.
— Вы меня сами сманили из труппы… Пойдем да пойдем. Золотые горы сулили, а заместо этого…
— Да замолчишь ли ты, несчастный! — грозно крикнул на него Ларский, и, если бы не мое присутствие, комик, верно, был бы мгновенно свержен с трона, но, по счастию для него, дело окончилось только тем, что трагик до смерти напугал его.
— Женя! Ради бога… — уговаривала его Дальская.
— Уж это… не по-товарищески, — недовольно заметил комик.
— То-то не по-товарищески, — ответил Ларский и, обращаясь ко мне, сказал: — Мы были, знаете, с труппой в Н — ске. Все актеры сапожники, антрепренер — сволочь, лавочник! не умеют ценить артиста… Побил его, ну, и ушел. Черт с ним и с жалованьем… Взял с собою жену и этого… «бессчастного». Пускай теперь мерзавец эксплуататор антрепренер посвистит без нас в кулак. Ему теперь придется локти погрызть…
— Без нас — крышка! — вставил свое слово примирившийся комик.
— Ну вот, знаете, я и решил гастролировать… Провинция… Глушь. Не видела хороших артистов, — говорил он, стараясь улыбнуться снисходительною улыбкой.
— Мы ей покажем себя! — ввернул опять свое замечание Скукин.
Трагик метнул на него взор, много обещавший комику неприятностей в самом недалеком будущем.
Я ничего не ответил ему по поводу этого странного способа гастролировать, да и что тут можно было ответить? Ларский и сам, верно, отлично понимал это и если сказал так, то единственно потому, что ничего другого не пришло ему в голову, а открыть истинную суть вещей — то есть что его гонит нужда — он не хотел из гордости.
— Евгений Львович ужасный оригинал, — ввернул в подтверждение его слов комик, но Ларский не обратил на это никакого внимания и продолжал:
— Нашему брату артисту, как и писателю, необходимо побродить по этим захолустным уголкам да понаблюдать народ. Нигде, знаете, не встречается столько цельных натур и типов, как в провинции, и особенно в глуши. Да оно и понятно: здесь не то что в столице, где каждый волей-неволей подпадает под колеса общественной жизни, которая только и оставляет одну оболочку неприкосновенной из всех наследственных, благоприобретенных черт. А тут как человек замкнется в свою раковину, так и живет до гроба. Никакие «течения» не врываются в его душу извне и не нарушают его цельности и самобытности.
— «Как говорит! и говорит, как пишет!»3 — умиленно мигнул мне комик, одним глазом с деланным восторгом глядя на Ларского, а другим обращаясь ко мне за сочувствием.
— Вы совершенно правы! — поспешил согласиться я, поддерживая, таким образом, наивную комедию.
— Ну, а лето — самое подходящее время для этого, — продолжал Ларский.
— Моцион-с! — снова ввернул свое слово Скукин.
Трагик опять метнул на Скукина взор; тот ни с того ни с сего начал отдуваться и гладить себя по тому месту, где у всякого человека живот, а у сухопарого комика была впадина, как в блюдечке, — гладить, как гастроном после обильного ужина с устрицами и шампанским.
— Знаете, природа… луга, птички, — продолжал Ларский.
— Тенистый лес, ручейки, — в тон ему подхватил комик и, опять испугавшись своих слов, уже не глядя на трагика, прибавил: — А недурно было бы, в самом деле, отдохнуть в тенистом лесу и напиться из ручейка холодной водицы, а то солнце просто с ума сошло. Еще один градус — и я превращусь в сальное пятно.
Ну, это было довольно мудрено, хотя бы прибавилось еще не один, а тридцать градусов. Из сухопарого комика, по которому можно было изучать анатомию, самые сильные прессы не выжали бы и капельки жира.
— Ну, куда ты-то суешься толковать о природе? — прервал его тираду Ларский. — «Тенистый лес, ручейки!» Для тебя дороже всякого леса — трактир. Ручейки и лес разве только тогда бы произвели на тебя впечатление, когда, вместо воды, струилась бы в них изделие вдовы Попова", а на деревьях, вместо листьев, красовалась бы закуска…
Комик даже сплюнул от представления такой картины, однако нашел нужным возразить:
— Это еще вопрос, кто больше любит природу-то! Я, можно сказать, вырос в лесу.
— И впрямь ты дубина стоеросовая, — смеясь, сострил Ларский.
Комик обиделся.
— Вы откуда же теперь-то? — задал я Ларскому вопрос.
— Из Баулинска, — ответил он.
Баулинск отстоял от Серебрянска всего только в сорока верстах.
— Ужасная, знаете, публика там, — сказал Ларский. — Купцы больше. Приходят в театр, спрашивают в кассе: «Ломовая камедь-то али словесная?» — то есть акробаты или драматическая труппа? Как только услышат, что «словесная», — назад. «Мы, говорят, тоже видали виды-то, нас на мякине не проведешь».
Девочка, до этого времени ловившая бабочек, проговорила:
— А один купец Скукину горчицей лицо вымазал и дал за это пятнадцать рублей. А папа отнял у Скукина деньги, а купца побил и деньги ему в лицо бросил.
Это откровеннее разоблачение вызвало у Ларского и Дальской краску стыда и смущения, но «купеческий помазанник» смутился меньше всех.
— Глупо сделал, милочка, — ответил он, — отчего дураку не доставить удовольствие, меня не убыло оттого, что он мне горчицей рожу вымазал, а теперь вот и кайся. На пятнадцать рублей-то мы бы доехали, а тут изволь-ка драть пешком… «Идешь и себя презираешь», — как говорил мой коллега Аркаша Счастливцев4.
— Да замолчишь ли ты, несчастный!.. — стиснув зубы, закричал на него Ларский.
Чтобы прервать эту неприятную сцену, я снова перевел разговор на их деятельность, вскользь упомянув о грубости провинциальных нравов.
— Что же вы, втроем даете спектакли? — спросил я. — То есть вчетвером, — поправил меня Скукин.
Я одно мгновение находился в недоумении, но потом мой взгляд остановился на девочке.
— Она у нас тоже не последняя спица в колеснице, — с гордостью заявил Скукин, — некоторые рольки так разделывает, что мое почтение.
— Я и куплеты умею петь, — заявила девочка. — Мне в Горске коробку конфет поднесли.
— Да! будущая знаменитость, — заявил отец. — Опереточная звезда Звонская-Перезвонская как увидала ее в «Рип-Рип»5 — «отдайте, говорит, мне; я из нее вторую Жюдик6 сделаю».
Будущая «вторая Жюдик» жеманно пожимала плечами.
— И напрасно не отдали, — заявила она. — У Звонской-Перезвонской поклонников не оберешься… Она бы мне хорошие платья шила, а поклонники дарили бы цветы и конфеты.
— И тебе не жаль было бы покинуть маму? — покраснев, спросила ее мать.
— А я бы не покинула! — возразила девочка. — Ты бы к ней поступила швеей или горничной.
Предложение это, должно быть, было не особенно по душе Дальской; она смутилась и постаралась улыбнуться, но улыбка вышла натянутой и страдальческой.
— Дитя века, — сказал Ларский, и в этих словах слышалась горечь.
— Поедемте, господа! — опять взмолилась Дальская, чтобы прекратить свое унизительное положение, которое, как мне казалось, она чувствовала сильнее всех.
— Ну, ладно, поедемте, — согласился и Ларский. — Вы в какую сторону? — спросил он меня.
— В ту же, куда и вы.
— Ну, вот, значит, и двинемтесь вместе, если… не боитесь скомпрометировать себя, — не без горечи сказал трагик.
— Что вы, помилуйте! — поспешил возразить я.
— Вы что же, до города? — спросила меня Дальская.
— Нет, у меня верстах в трех отсюда — хутор.
— А ближе нет никаких благодетельных учреждений, где бы можно было подкрепить упавшие силы? — переспросил Скукин.
— Нет! Но, если вы не откажетесь, я буду очень рад служить вам, чем могу, — ответил я.
— Благодарим, — сказал Ларский, — мы как-нибудь доберемся уж до города.
— Нет, отчего же? — заявил Скукин. — Я с удовольствием.
— Ну, да! Конечно, ты рад! — заметил Ларский.
Но я видел, что Ларский сам не прочь согласиться на мое предложение, и я решился быть настойчивым.
— Послушайте, Евгений Львович, — начал я, — вы напрасно не хотите принять моего предложения. Я буду очень счастлив хотя в незначительной степени отблагодарить вас за то наслаждение, которое вы некогда доставляли мне своим талантом.
В глазах Ларского засветилась признательность, но, оглядывая свой убогий, наполовину театральный костюм и костюмы своих спутников, он все еще колебался.
— Видите ли, — слабо протестовал он, — я не одет… А мой гардероб прибудет не раньше завтрашнего дня… Со мною ничего нет, чтобы переодеться.
Впоследствии я узнал, что необходимые костюмы — исключая, конечно, «испанских» — брались напрокат у жида, торговца готовым платьем в Серебрянске. Жид этот не позволял даже отрывать от них ярлыков с обозначением цены, и Ларский со Скукиным так с этими ярлыками и гуляли по сцене. По окончании спектакля костюмы снимались и немедленно возвращались их владельцу.
Я старался успокоить его насчет его костюма.
— Я человек одинокий, так что вам некого будет стесняться… Ну, решайте же! В память прошлого мы разопьем с вами бутылочку шампанского, которой вряд ли без этого суждено будет дождаться такого торжественного случая. А потом отдохнете, и я прикажу вас довезти до города.
Скукин нетерпеливо вздыхал, недовольно глядя на молчавшего товарища, и досадливо качал головою.
— Черт знает, чего ломается! — не выдержал наконец он и чуть не испортил этим всего дела.
Готовый согласиться Ларский опять заупрямился.
— Помогите мне уговорить его, — обратился я к Дальской.
— В самом деле, Женя… Отчего бы и не согласиться? — нерешительно заявила она.
— Соглашайся, папка, а то я у тебя в бенефис играть не стану, — заявила и дочь.
— Ну, уж если и ты, Брут7, так и быть: будь по-вашему, — согласился наконец трагик и крепко сжал мне руку.
Лицо Скукина мгновенно просияло, и он также протянул мне руку со словами:
— Как приятно встретить в глуши человека, умеющего ценить благородных артистов.
И, торжественно проговорив это, он ловко опрокинул на голову импровизированный шлем и запел «Марсельезу», беспощадно коверкая французские слова.
Трагик также старался улыбкою побороть неловкость, берясь за ручки тележки, и с какою-то не идущею к делу прибауткою двинулся вперед.
Шествие тронулось. Впереди шел Ларский, за ним — Скукин, а позади — я с Дальской, девочкой и Цербером.
— Послушайте, — шепнула мне вдруг Дальская.
Я остановился.
— Ради бога, извините, что я, будучи так мало знакома с вами, принуждена… решилась… Ну, словом, я хотела просить вас не угощать водкой ни Скукина, ни особенно мужа.
Я поспешил успокоить ее на этот счет. В это время Ларский, как будто чувствуя, о чем идет речь, обернулся назад и укоризненно посмотрел па Дальскую.
Та как ни в чем не бывало продолжала идти.
Солнце по-прежнему пекло с неба, и по-прежнему назойливо трещали кузнечики.
II
правитьЧаса через полтора мы уже входили в ворота моего хутора. Прислуга с изумлением глядела на моих спутников, но, видя мое внимание к ним, скрыла свое удивление. Я пригласил гостей в столовую, где было тихо и прохладно, и распорядился, чтобы накрывали на стол, а главное — подали чего-нибудь прохладительного. Скукин развалился на лонгшезе и, взяв со стола из ящика сигару, закурил ее. Дальская с девочкой молча разглядывали гравюры только что полученного журнала, а Ларский разговаривал со мною за столом. Он старался держать себя с достоинством, но его костюм и положение, очевидно, стесняли его до тех пор, пока в бокалах не заискрилось шампанское, а в стаканах и рюмках вино…
Водки на столе не было, несмотря на весьма прозрачные намеки Скукина; тем не менее к концу обеда мы все значительно охмелели, а Ларский и Скукин, почти не отрывавшие от губ стаканов с вином, и совсем опьянели. Разговор сделался оживленнее. Ларский и Скукин стали хвастаться своими успехами, и дело едва не кончилось поражением Скукина. Пришлось успокаивать того и другого, а чтобы положить конец дальнейшим «недоразумениям», я предложил своим гостям отдохнуть и указал всем отдельные комнаты. Последним повел я в свой кабинет Ларского. Он совершенно опьянел. Мускулы его лица ослабели, и нижняя челюсть опустилась, что придавало ему старчески-скорбное выражение. Он грузно сел на приготовленный ему диван и, сжав обеими руками голову, оперся ими о колени.
Я приказал подать содовой воды и дал ему выпить. Он выпил автоматически и как будто бы несколько освежился.
Мне пришло в голову, что он, может быть, стесняется меня лечь спать, и я уже хотел уйти, как вдруг он поднял голову и мутным взглядом посмотрел на меня.
— Садитесь, — проговорил наконец он и усадил меня рядом на диван.
Прошла минута молчания. Ларский сидел, погрузившись в глубокую задумчивость.
— Послушайте! — наконец заговорил он, положив мне руки на плечи, — я вижу, вы благородный человек, а я — скотина.
— Полноте!
— Нет, я скотина! — настойчиво повторял он, — «Но не лучше ли, прежде, чем бросим мы в нее приговор роковой, — подзовем-ка ее да расспросим: как дошла ты до жизни такой?»8 А все-таки я скотина: в первый раз попал к человеку в дом и нализался вдрызг… Вы благородный человек… Выпьем на брудершафт…
Выпили… содовой воды, но Ларский не заметил этого невинного обмана.
— А когда-то и я был человеком, — продолжал он, — да погубили меня, погубили… «Люди добрые! Взгляните! Коршуны живого человека заклевали!»9 — вдруг возопил он, потрясая руками, но, на мгновенье поднявшись с дивана, он снова упал на него, и обильные пьяные слезы покатились у него из глаз.
— Полно, Евгений Львович, ложитесь спать, — старался я его успокоить, но напрасно: Ларский не унимался.
— Человеком был… Мечтал о благородном искусстве… Работал. Ночи не спал… Сам рыдал над ролями, прежде чем заставить рыдать публику… Вот когда я был человеком… А потом, когда достиг… падение… Со ступеньки на ступеньку… «Братья актеры, и в нашей судьбе что-то лежит роковое!»10 — продекламировал он некрасовский стих. — Все эта овации, аплодисменты, цветы, лавры — все это гибель… все это развращает. Именным указом запретил бы их, потому что в них — погибель, если не таланта, так души… Где они — там зависть, интриги, мерзость!.. Много нужно сил, чтобы бороться с ними, а сил-то и не было… На женщин растратил их да на вино… Женщины стаями бегали за мной: графиня Н — ская, А — ва, Б — цкая… И им же несть числа… А оттого, что я — скотина!.. Любви просило сердце, а мне давали разврат. Очнулся поздно!.. Попадались, как вы, славные люди… Помню, мальчик один… на коленях стоял передо мною, умолял бросить пить… Славный мальчик… Он потом поступил на сцену и стал — скотиной… Да, «что-то лежит роковое»… Антрепренеры стали сторониться… Круто приходилось… Зиму кое-как кормился; там сыграешь… здесь… Ну, и сыт, и пьян… Главное — пьян. На что другое, а на водку публика щедра… За честь считают… Придет пост — ложусь в С — ую больницу. Доктор знакомый был… Из семинаристов… Тоже славный… Лечить меня хотел. Недавно слышу… в белой горячке сам умер… Кто по этой дорожке пошел, тот не вернется назад… Спасенья нет… А она… она хотела спасти… Проклятие!..
О демоны! Гоните прочь меня
От этого прекрасного созданья!
Крутите в вихре бурном! Жарьте в сере!
Купайте в глубочайших безднах, полных
Текучего огня!.. О Дездемона!.. О! О! О!..11 —
вопил Ларский, потрясая руками в сторону столовой, и зарыдал; сквозь эти рыдания порою вылетали слова: — На сцену пошла… Ребенком… Талант без денег хуже, чем деньги без таланта… Офелию со мною играла… «Офелия, ты честная девушка… Удались в монастырь…»12 Да, в монастырь, а не в театр, не в трактир… А то… спасти! Себя погубила… А ребенок! Какая участь ждет его?! Бедная! Бедная! Погубил я тебя! Погубил!..
Ларский уткнул голову в подушки и зарыдал судорожно, мучительно… Я долго стоял как окаменелый. В этих бессвязных воплях, перепутанных с хвастовством, слышались стоны истерзанного сердца. Правда, он рассказал мне довольно обычную повесть из жизни русского провинциального актера, но трагизм ее от этого нисколько не уменьшился… Наоборот…
Наконец рыдания мало-помалу стали утихать… Может быть, Ларский заснул, а может быть — притворился спящим. И в том, и в другом случае нужно было оставить его одного… Я на цыпочках подошел к двери я отворил ее. Маленькая фигурка отскочила снаружи и скрылась. Это девочка, дочь Ларского, подслушивала нас…
III
правитьЧаса через три после описанной сцены гости мои собрались на дворе. Ларский был мрачен и старался не глядеть ни на меня, ни на Дальскую. Скукин, наоборот, был весел и все приглашал меня на спектакль… Лошади тронулись…
«Орезервуар!»[3] — закончил свои приглашения Скукин шутовским словцом и послал мне воздушный поцелуй.
Он оставил мне афишу и билетов на 25 рублен, которые я обещал распродать.
Деньги, вырученные за билеты, я отослал Скукину, но сам в театр не пошел. Мне тяжело было бы увидеть прежний кумир развенчанным и поруганным… На память о них осталась у меня афиша, с которой, как выражался Скукин, «кровь текла ручьями». Афиша носила на себе отпечаток разнообразного гения Скукина. Вот она:
труппою гастролирующих столичных артистов
правитьI
править«ГАМЛЕТ, ПРИНЦ ДАТСКИЙ»
правитьII
править«СЦЕНА У ФОНТАНА»
правитьВЕЧЕР СМЕХА И ЗАБАВЫ,
правитьАлександр Митрофанович Федоров родился в 1868 году в Саратове в семье переселившегося в город крестьянина-бедняка. Он рано остался сиротой. Незадолго до окончания саратовского реального училища был исключен из-за столкновения с директором. Несколько лет он вел кочевую жизнь провинциального актера; с 1896 года работал в одесских газетах, преимущественно как фельетонист.
Свою литературную деятельность Федоров начал еще школьником публикацией стихов в газете «Саратовский дневник». В 1894 году в Москве вышла его первая книга — «Стихотворения». На протяжении последующих лет появилось еще несколько его стихотворных сборников, многое из которых включено в собрание сочинений (тт. I—VII. М., 1911—1913). Несмотря на относительно широкую известность, поэтическое творчество Федорова было вторично, подражательно. На это указывал П. Ф. Якубович, признавая вместе с тем, что «Федоров поэт талантливый… посвящающий свое дарование идеям добра и человечности»[4].
Более значительным выглядело творчество Федорова — романиста и драматурга. В его реалистической, бытописательской прозе заметно влияние Чехова и Бунина, их произведений о русской деревне. Уже в первом своем романе, «Степь сказалась» (1898), Федоров предстал перед читателем внимательным исследователем жизни, чутким к бедам и нуждам обездоленных людей. Под впечатлением поездки 1901 года на голод в Поволжье им был написан роман «Земля» (опубликован в 1903 г. в «Русском богатстве»). Федорову принадлежат романы из жизни художников — «Природа», «Его глаза», романы, в которых сделана попытка запечатлеть своеобразный «социологический портрет» различных сторон российской действительности, — «Камни», «Бумажное царство», «Заря жизни», книги путевых очерков — «На восток», «За океан», а также многочисленные сборники рассказов. Рецензируя вышедшее в 1903 году двухтомное собрание рассказов писателя, журнал «Русское богатство» писал: «Наблюдение у него если не глубоко, то разнообразно; он многое видел, интересуется разнообразными сферами жизни и душевными положениями и умеет привлечь к ним интерес. Такими рассказами, как „Нерв прогресса“… он может гордиться»[5].
Ведущее место в творчестве Федорова заняла драматургия, которой он стал заниматься в начале 900-х годов. В 1901 году в Александрийском театре в Петербурге была поставлена его первая комедия — «Бурелом», которую критика назвала «пьесой настроения». Федорова привлекал и, несомненно, влиял на него драматургический опыт Чехова. После знакомства писателей в 1900 году в Одессе Федоров присылал Чехову на отзыв свои пьесы, прислушивался к его мнению. О пьесе «Старый дом» Чехов писал Федорову 25 марта 1901 года: «…она мне очень понравилась и, по-моему, будет иметь солидный успех. Вы талантливый человек, и это уже не должно подлежать ни малейшему сомнению». В октябре 1902 года Чехов сообщил Федорову свое мнение о другой его пьесе: «Стихия» произвела на меня сильное впечатление. Это интересная, совсем новая, живая вещь, делающая честь Вашему таланту. Пожалуй, это лучшая Ваша пьеса". Об отношениях, связывавших писателей, рассказывают воспоминания жены Федорова, Л. К. Федоровой («Литературное наследство. Чехов», т. 68. М., Изд-во АН СССР, 1960, с. 629—638), а также воспоминания о Чехове самого Федорова (сб. «Памяти Чехова». М., 1906).
После Октябрьской революции вышел роман Федорова «Моя весна» (М., 1918). С 1920 года писатель жил в эмиграции в Болгарии, где опубликовал «Антологию болгарской поэзии» (1924). Умер А. М. Федоров в 1949 году в Софии.
Печатается по изданию: А. М. Федоров. Рассказы, кн. I. СПб., изд. О. Н. Поповой, 1903.
1 Цитата из трагедии У. Шекспира «Король Ричард III» (1593).
2 Произвольная цитата из пьесы У. Шекспира «Буря» (1611).
3 Неточная цитата из комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума» (1824).
4 Слова героя пьесы А. Н. Островского «Лес» (1870).
5 Речь идет об оперетте французского композитора Р. Планкета «Рип ван Винкль» (1882).
6 Жюдик (Анна Дамьен, 1850—1911) — французская актриса оперетты, с 1875 г. гастролировала в Петербурге.
7 …и ты, Брут…-- слова из трагедии У. Шекспира «Юлий Цезарь» (1599). Историки считают эту фразу легендарной.
8 Цитата из стихотворения Н. А. Некрасова «Убогая и нарядная» (1859).
9 Произвольная вариация монолога Любима Торцова, героя комедии А. Н. Островского «Бедность не порок» (1853).
10 Перефразированная цитата из стихотворения Н. А. Некрасова «В больнице» (1855).
11 Цитата из трагедии У. Шекспира «Отелло» (1604).
12 Цитата из трагедии У. Шекспира «Гамлет» (1601).
13 Росси Эрнесто (1827—1896) — итальянский актер, с 1878 г. гастролировал в России; Сальвини Томмазо (1829—1915) — итальянский актер, с 1880 г. гастролировал в России.