Александр Грузинский
правитьВ шестнадцать лет
правитьМне только 16 лет. Про меня говорят, что я очень мил и не испорчен. Я с уважением смотрю на тех женщин, которых называют верными, и с ужасом, хотя и не без некоторой дозы любопытства, на женщин, которые неверны своим мужьям или возлюбленным. Я думаю, что с таким же точно чувством люди смотрят на ядовитых змей, нильских крокодилов, скорпионов и т. п.
«А ну-ка, — шепчет каждый из них, — какова из себя эта подчас красивая, но ядовитая или вредная гадина?»
До вчерашнего дня я с уважением смотрел на Натали, которая верна моему некрасивому, но доброму и милому дяде. А со вчерашнего дня Натали переходит в разряд тех женщин, которых называют неверными; мужчины с характером убивают или выгоняют их, тряпичные мужчины плачут, становятся перед ними на колени, иногда же стреляются, вешаются, топятся из-за них. И вместо того, чтобы смотреть с уважением на Натали, я начинаю смотреть на нее с ужасом и любопытством. А, между тем, я не замечаю в ее лице решительно никаких перемен: ни слез, ни раскаяния, ни угрызении совести, ни желания исправиться и загладить свою вину. Оно все так же прекрасно, это лицо Натали, с большими черными глазами, в которые посажено по проворному бесенку, с губами, похожими на вишни, и с зубками, сверкающими, как ряд перлов, только что омытых дождем. Натали смеется, болтает, поет, как смеялась, болтала, пела третьего, четвертого дня, неделю, месяц назад, точно не случилось ничего особенного. А, между тем, она неверна дяде!
«Боже мой! — думаю я. — Ужели женщине быть неверной так же легко, как опытному артисту смеяться или плакать, глядя по месту роли?»
Натали неверна дяде. И все, все в ней притворяется и лжет.
Лгут эти черные глазки, которыми все любуются и которыми любуюсь я в том числе; они лгут, когда с нежностью смотрят на дядю; лгут и губы, толстые, как у цыганки, когда улыбаются ему или тянутся к нему с фальшивым поцелуем. Лжет язык Натали, когда она с участием спрашивает дядю, хорошо ли он спал ночь. Вся, вся Натали лжет, вся обманывает дядю. И ради кого же? Ради Игнатьева! Игнатьев — этот ничтожный человечишка, на которого даже странно обращать внимание такой хорошенькой женщине, как Натали, и — добрый, благородный дядя?! Будь я женщиной, я никогда бы не взглянул на такую ничтожность, как Игнатьев. Ах, недаром Шопенгауэр так бранит женщин; они полны легкомыслия, у них испорченный вкус.
Как я уже сказал выше, это произошло вчера.
Воздух жарок и душен, несмотря на то, что солнце уже давно село, и с востока на усадьбу сзади надвигается ночь. Натали с Игнатьевым сидит близ самой реки на скамье, притаившейся среди кустов сирени. Приторный запах жасмина долетает из сада, а от кустов сирени пахнет горьким миндалем. Изредка слышатся тихие всплески реки, но не потому, что бы на ее гладь налетал порыв ветра (ветра нет), а потому, что волна порой ударяет в песчаный берег. Даже близость реки не освежает духоты ночи.
Эта ночь, кажется, создана для любви.
— Я люблю вас, — шепчет Игнатьев.
Меня не удивляет то, что Игнатьев влюбился в Натали; ведь, Натали так хороша, что в нее трудно не влюбиться; меня удивляет то, зачем Игнатьев говорит ей об этом? Ведь, влюбившись в женщину, принадлежащую другому, порядочный человек должен молчать о своей любви, бежать, уехать подальше. Впрочем, это, — порядочный человек, а едва ли кто-нибудь назовет Игнатьева порядочным человеком. Но так или иначе, а я уже не могу сдвинуться с места: с горящими глазами, с прерывающимся дыханием, я стою и слушаю, что ответит Игнатьеву Натали.
Натали отвечаешь:
— Вы шутите?
Она смотрит на Игнатьева недоверчивым взглядом, и в голосе ее звучит тоже недоверие.
Игнатьев ближе наклоняется к Натали и повторяет:
— Я люблю вас.
— Странно. Зачем я понадобилась вам, Игнатьев? Затем, чтобы увеличить еще одною победой список ваших побед? Затем, чтобы бросить меня через три-четыре дня, через неделю, как бросают сорванный и засохший в вазе цветок, когда лепестки его начинают осыпать окно, и вазу?
— Я люблю вас, — повторяет Игнатьев.
— Зачем вы говорите это, зачем? Ведь, теперь я одна, но у меня спокойная совесть, а если я скажу «да», очень быстро придет время, когда я опять останусь одна, но у меня будет нечистая совесть, мне будет стыдно глядеть в глаза порядочному человеку, а сердце мое будут терзать муки ревности, отчаяния, ад?
Игнатьев заглядывает в черные глазки Натали и говорит настойчиво, как маньяк:
— Я люблю вас!
Странное, дикое признание в любви. Я никогда не думал, чтобы мне пришлось услышать что-нибудь подобное, я не думал, что бы нечто подобное могло быть. Игнатьев не клянется, не уверяет, что его любовь будет вечной, что она только тогда оставит его душу, когда душа оставит его тело. Он только глядит в глаза Натали и настойчиво повторяет эту короткую фразу из трех слов. Взгляд ли его гипнотизирует Натали, выражение ли, с которым говорится эта короткая фраза, разливает истому по ее членам, но она так нерешительно качает головой, таким тоном говорит Игнатьеву: «уйдите, оставьте меня», каким говорят:
— Побудьте со мной! Останьтесь!
И Игнатьев, конечно, остается.
Его длинная цепкая рука протягивается к маленькой ручке Натали (мне чудится, что это змея тянется к пугливой птице), нежно жмет ее, и в тишине наступающей ночи разносится опять то же проклятое:
— Я люблю вас…
Почему он не говорит ничего другого? Если бы он сказал какую-нибудь другую фразу, — вместо трех, одно слово, — быть может, очарование исчезло бы, а теперь я начинаю бояться, что, в конце концов, с хорошеньких губок Натали сорвется «да».
На синем небе то тут, то там вспыхивают золотые звезды; жасмины по-прежнему разливают свой приторный аромат, по-прежнему слышатся тихие всплески реки о берег, но Натали говорит уже не старую фразу, и в голосе ее слышу менее недоверия.
— Вы не хотите посмеяться надо мной? — спрашивает Натали.
— Я люблю вас.
Проклятая фраза! А, впрочем, зачем слова, фразы? Разве этой фразой не сказано все, и сколько бы человек ни говорил, разве он скажет что-нибудь лучше, ярче, выразительней? Если он любит, разве он может шутить, смеяться над женщиной, через три-четыре дня бросить женщину, отравить ей жизнь? Зачем же плодить слова и фразы, когда ответом на все вопросы служит эта короткая фраза:
— Я люблю вас.
И Игнатьев решительно не говорит ничего другого, и наступает мгновение, когда Натали шепчет «да», ее хорошенькие губки приближаются к губам Игнатьева, и в тишине ночи звучит поцелуй. Наступает мгновение, когда мне ничего не остается, как повернуться в кусты сирени и с мукой в душе идти от реки к усадьбе. Я так и делаю. Я иду и на ходу повторяю со стоном:
— Бедный дядя! Если бы он знал…
Счастье дяди мне кажется разбитым бесповоротно. Судьба поставила над ним крест, и говорить о счастье дяди теперь прямо смешно.
Однако, не могу ли я сделать хоть что-нибудь для дяди? Не могу ли слепить то, что разбито так гадко и грубо этим свиданьем в тени сиреней в тихую летнюю ночь?
Я угрюмо хожу по своей комнате и не смыкаю глаз до рассвета, но, когда наступает рассвет, я еще не придумываю ничего. Уже значительно позже в моем мозгу начинает вырисовываться смутный план, над которым я думаю упорно и долго. Я смотрю на веселое личико Натали за завтраком и обедом, я смотрю на ее хохочущий ротик, сверкающие зубки, и план мой все зреет и зреет.
«Нужно так устроить, чтобы все окончилось счастливо, чтобы всем было хорошо!» — думаю я.
И только один Игнатьев, само собой, исключен из моих забот.
Проходит дня три-четыре. Я принимаю решение, и часов в 11 одного хмурого утра шагаю из флигеля, где живу, в главный дом усадьбы. В воздухе пахнет сыростью, дымом, по небу ползут низко-низко мутные, клочковатые облака. Погода резко изменилась, и природа как будто справляет поминки по лету, хорошим дням, солнцу, всему, что красит жизнь. Даже Буйка, перебирающаяся от конуры к кухне с опущенной головой, еле виляет хвостом при встрече. У Буйки такой вид, как будто ей хочется плакать, а вокруг все серо и убого. Еще печальнее, чем на барском дворе, внизу на деревне, под горкой; над избами навис не то дым, не то туман; меланхолически шагающие по дороге лошади месят унылую мякоть: вчера лил дождь; мокрые избы и крыши назойливо лезут в глаза десятками заплат. И все кажется таким неуютным, серым, что вызывает желание бежать, без оглядки бежать от этих хмурых изб и хмурых дней.
Дяди нет дома, — я из окна видел, как уезжал дядя, — и ничто не может помешать моему объяснению с Натали.
Тем лучше.
— Садитесь Алеша! — указывает на кресло Натали. — Почему вы так странны и бледны?
Да, Натали такая же свежая и веселая как всегда; совесть ее, очевидно, спит; мне не хочется думать, что у нее нет совести. Минут пять проходит в молчании: я обдумываю, с чего начать разговор.
— Вы, должно быть, серьезно больны, Алеша! — качает Натали своей черной головкой. — На вас лица нет.
— Нет, это так… это ничего… Пройдет, — бормочу я, решившись. — Наталья Сергеевна, у меня есть до вас дело: извините, но я должен вам сказать одну неприятную вещь.
В глазах Наталии сверкает любопытство и только; от истины она далека.
— Говорите… что такое? — капризно кусает она нижнюю губку.
— Видите ли, дня три-четыре назад, в один из душных вечеров, я гулял по берегу реки, — говорю я.
— Ну, и что же?
— Возле тех кустов сирени, в которых прячется скамья…
— Ничего не понимаю, — говорит Наталия равнодушно, но вспыхнувшие щеки и дрожь выдают ее. — Что же дальше?
— На скамье я видел вас и Игнатьева.
— С чем вас и поздравляю, — говорит она.
— Я видел вас, Наталья Сергеевна, в тот вечер с Игнатьевым, когда с его губ то и дело срывалась фраза: «я вас люблю».
В глазах Натали сверкают зловещие огонечки.
— Вы не только видели нас, но вы и слышали. Вы, значит, в кустах подслушивали? — спрашивает она.
— Да, я… слышал из кустов.
— Какая подлость?!
— Ну, и пусть подлость, — говорю я угрюмо. — Я не хотел подслушивать, я подслушал нечаянно и, право, я не виноват, что так вышло.
Натали, кажется, только в это мгновение сознает вполне ясно, что тайна ее — не тайна, и дикая ярость охватывает Натали.
— Подлый, подлый, подлый! — в бешенстве топает она ногами. — Зачем вы тут торчите? Убирайтесь, доносите, шпион, соглядатай, подлец!
— Я…
— Подслушивать за кустами сирени, ползти змеей, красться, вырывать у людей тайны, которые они не желают вам сообщать?! О, как вы молоды и как подлы! Я… я видеть вас не могу… Уходите же. Почему вы медлите, почему не спешите все донести вашему дяде, низкий вор?
Бешенство красит хорошенькую женщину, как красит ее почти все. Мне кажется, что я еще никогда не видал Натали такой хорошенькой, как в эту минуту, когда черные кудри ее рассыпаются по лбу, когда злоба и ненависть горят в ее глазах.
— Зачем вы меня мучаете? — спрашивает, всплескивая ручками, Натали. — Вы, конечно, донесете обо всем вашему дяде. Ну, и ступайте, доносите, а меня оставьте в покое. Ведь, я же ясно сказала вам, что видеть вас не могу.
— Я не хочу ни о чем доносить, Наталья Сергеевна. Кто вам сказал?
Натали бледнеет.
— Вы не хотите доносить? — спрашивает она шепотом. — Нет?
— Нет.
— Но… что же вам нужно, если так?
Я молчу.
— Чего вы хотите? Зачем вы пришли?
— Я хочу, — нерешительно говорю я, — я хочу, Наталья Сергеевна, чтобы вы были счастливы, и мой дядя, и вы. Я хочу открыть вам глаза на Игнатьева: вы, кажется, догадываетесь, что он — дурной человек, но вы не знаете, насколько он гадок и грязен. Вы променяли доброго, милого дядю на него, а он… он обманывает вас!
Натали начинает тяжело дышать.
— Правда? Вы верно знаете?
— Верно. За эти дни я обегал весь город и знаю все. Игнатьев обирает одну женщину… Вот это какой дрянной человек…
— Кто же эта женщина, Алеша?
— Купчиха одна. Я видел ее… так, дрянь… только и есть у нее, что около миллиона состояния. Кроме того, Игнатьев жениться собирается.
— Откуда вы знаете это?
— Боже мой, об этой свадьбе говорит весь город. Он собирается жениться на капитанше Караваевой; у нее большое имение в соседнем уезде, — после смерти мужа ей досталось; кроме того, мельница есть, а в городе — дом.
Натали заливается слезами. Слезы положительно душат ее; она падает на кушетку, прячет в подушку голову и дрожит, как лист осины при ветре; проходят две, три, четыре минуты.
— Выпейте воды… — нерешительно предлагаю я.
— Дайте… я… О, как подло, как подло!..
Рыдая, она делает несколько глотков.
— Что мне делать, Алеша, что мне делать? — спрашивает она.
— Прогоните Игнатьева. Вы не знаете, какая он дрянь: ведь, его Томилин за нечистую игру выгнал из дома; мало того, говорят, даже пощечину ему дал…
— Какая гадость!
Натали пробует встать и сделать несколько шагов, но качается. Я поддерживало и сажаю ее на кушетку. Еще минута, и с Натали начинается истерика, и она со стоном бьется у меня на плече.
— Я позову Дашу… — робко предлагаю я.
— Нет, нет, не оставляйте меня. Вы — добрый, и я никого не могу видеть, кроме вас.
Натали вцепляется в меня, как будто боится, чтобы я не убежал, хотя я совсем не думаю о бегстве. Хорошенькая женщина почти лежит в моих объятиях, но только тоска и жалость наполняют мое юношеское сердце, как будто это не взрослая женщина Натали, а моя маленькая провинившаяся сестра, которую только что наказали и которую мучают слезы и стыд.
— Успокойтесь, Наталья Сергеевна, — шепчу я. — Перестаньте плакать.
Я нежно провожу рукой по растрепавшимся волосам Натали (это заметно успокаивает бедную женщину), а на душе у меня становится все тоскливее и гаже: «Зачем я ввязался в это дело? — думаю я. — Было бы лучше предоставить его судьбе»…
А Натали все плачет и плачет.
— Успокойтесь же! — шепчу я в десятый раз и чувствую, что мой голос дрожит, и, вот-вот я сам расплачусь. Я осторожно опускаю Натали на кушетку, кладу ее бледную головку на подушку и все продолжаю гладить ее растрепавшиеся черные волосы.
— Успокойтесь! — повторяю я и… нежно касаюсь губами ее лба и ее покрытых слезами щечек.
Совершенно случайно мои губы касаются ее губ. И тогда совершается чудо. Натали быстро поднимается с кушетки, и по виду ее нельзя себе представить, что она минуту назад плакала, только что билась в истерике и отчаяние душило ее.
— Ну, будет! — холодно говорит мне Натали. — Вы не только подлы, вы к тому же и глупы. Какой дурак сказал вам, что любят за добродетель? Если бы даже все, что вы здесь болтали вашим нечистым языком, было правдой, я все же люблю Игнатьева, люблю, люблю, слышите ли, люблю!
Натали переводит дух, она чувствует, что ей не мешает сдержаться, но не может сдержаться.
— Люблю так же сильно, как вас ненавижу! — добавляет она.
Может ли быть что-нибудь, и глупее, и хуже этого?
Оказывается, может.
Натали вытягивает руку и указывает мне на дверь.
— Подите вон, подлый мальчишка! — говорит она. — Подлый, подлый, подлый. Да когда отправитесь к вашему дяде с доносом, не забудьте рассказать, как вы здесь на кушетке обнимали и целовали меня, и как я вас выгнала вон.
Я плетусь через комнату с позором в душе. В этот же вечер я укладываю свой чемодан и бегу от усадьбы, от Натали, от дяди, Игнатьева и всего, всего.
На полдороге от усадьбы до станции солнце выглядывает из-за туч, и вода в дорожных колеях делается похожей на расплавленное золото. Но по-старому смутно в моей душе. Глядя на вспотевшие спины лошадей моей пары, я шепчу:
— Люди невдумчивые, чего доброго, могут вообразить, что я влюблен в Натали? Ничего подобного. Ничуть не влюблен. Я человек честный, и не могу влюбиться в женщину, принадлежащую другому. Ей-Богу, я не влюблен в Натали!..
1913 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.