В чем нынешние артисты превосходят древних (Уортон)

В чем нынешние артисты превосходят древних
автор Томас Уортон, пер. Томас Уортон
Оригинал: английский, опубл.: 1754. — Источник: az.lib.ru • Рассуждение об английских и французских писателях 17-18 вв., помещенных в Ученом архиве и переведенных из английского журнала «Adventurer».
Перевод М. Т. Каченовского (1805).

В чем нынешние артисты превосходят древних

править
  • Сие рассуждение, помещенное в Ученом архиве, переведено из одного весьма уважаемого английского журнала Adventurer, который издавался с ноября месяца 1752 года до марта 1754; доктор Гакесворт был его редактором и главным автором. Славный Джонсон, друг его, имел в нем немалое участие и доставил Гакесворту весьма полезного сотрудника в особе доктора Вартона, знаменитого литератора, особливо известного преложением на английский язык Виргилиевых эклог и георгик. Сие рассуждение сочинено Вартоном. Французы могут жаловаться на автора за то, что не отдает должной справедливости Расину и совсем не говорит о сочинениях Вольтера, который в то время уже издал Генриаду и лучшие свои трагедии. Во всем прочем г. Вартон сохранил строгое беспристрастие.
Изд.

"Достойно особливого внимания, " говорит Аддисон, "что мы не можем сравниться с древними в поэзии, в живописи, в красноречии, в истории, во всех искусствах, зависящих более от природного дарования, нежели от опытности, и вообще превосходим их в роде сочинений забавных, шуточных, остроумных. Думаем, что не бесполезно будет подробным рассмотрением оправдать истину сего мнения и подтвердить ее примерами, которые могут доставить удовольствие охотникам наблюдать историю ума человеческого и его перемены.

Излишне было бы доказывать здесь важным образом, что Тасс, Ариост и Камоэнс, знаменитейшие эпические поэты времен новейших, не могут стать наряду с Гомером и Виргилием ни достоинством плана, ни мыслями, ни слогом. Мильтон, может быть, поспорил бы о правах своих на превосходство перед древними, или по крайней мере, на равенство с ними; но не должно забывать, что Мильтон все высокие понятия почерпал из Священного Писания; следственно, желая оценить талант его по мере его достоинства, мы не полагаем в счет занятого, и думаем, что, не подвергая себя упрекам в пристрастии, нельзя сказать, будто Мильтон превзошел Гомера как возвышенными и разнообразными мыслями, так сильным и величественным слогом.

Шекспир, Корнель и Расин, одни из новых трагиков, которых можно противопоставить Эсхилу, Софоклу и Эврипиду. Первый так оригинален, столько не похож на других, что никак не должно судить о его творениях по правилам драматическим. Чертами характеров и естественностью он не уступает грекам; во всех прочих отношениях, составляющих превосходство драмы, он гораздо их ниже. Нежный и правильный Расин менее прочих подвержен охуждению; но он сам искренно признавался, что главнейшие красоты занимал у Эврипида, любимого своего автора; в самом деле, всякий признает это справедливым, прочитав со вниманием его Федру и Андромаху. Пышные, истинно римские чувства Корнеля взяты им из Лукана и Тацита; известно, что он имел странность предпочитать Лукана Виргилию. Но в слоге, в доброгласии, в разнообразии и точности характеров, в правильности и простоте расположений он не может сравниться с Расином. Сия простота расположения состояла в том, что каждое действие, каждое явление, период, мысль, каждое слово споспешествовали к объяснению развязки, которую греческие трагики почитали главным предметом и старались направить на него внимание зрителей; новые наши трагедии запутанностью посторонних обстоятельств и многосложною завязкою ослабляют внимание зрителей и не достигают до своей цели.

Превосходство древних живописцев, может быть, менее очевидно. Некоторые возразят, что им неизвестны были перспектива и искусство располагать тени со светом; скажут, что они не знали живописи на масле, потому не умели смешивать и сливать красок, не умели с такою счастливою смелостью представлять изображения, придавать им вид выпуклости и составлять полуколера, которые столь удачно производят обман оптический. Однако ж истинные знатоки менее уважают искусство колорита, нежели правильность рисовки и выразительность. Плиний, Квинтилиан и Лукиан свидетельствуют, что древние живописцы в последних двух качествах достигли до высочайшей степени совершенства: мы должны положиться на сих авторов, если хотим иметь понятие о древних артистах, потому что от греков не осталось нам ни одной картины, а римляне, которых несколько призведений время пощадило, не имели ни Парразия, ни Апелла, ни Зевксиса, ни Тиманфа, ни Протогена. Статуи Геркулеса и Лакоона служат самым сильным доказательством превосходного таланта, управлявшего рукою греческих художников при изображении душевных движений; нет ни малейшей причины сомневаться, что они умели выражать красками то, что делали на мраморе с искусством неподражаемым. Карло Маратти, последний из славных живописцев итальянских, триста раз снова начинал списывать голову Венеры Медицейской, и наконец должен был признаться, что не может достигнуть ниже до половины совершенства своей модели. Говоря с откровенностью о таком деле, о котором всякому рассуждать позволено, мы почитаем себя принужденными сказать, что если нынешние в чем-либо подошли близко к искусству древних, так без сомнения в живописи. Едва способен ум человеческий изобрести что-нибудь возвышеннее, величественнее Страшного суда Микеля Анджело, или Рафаэлева Преображения. Что может быть представлено живее Св. Павла, проповедывающего в Афинах, написанного Рафаэлем! что нежнее и прелестнее Пресвятой Девы, держащей младенца Иисуса на руках своих, в известном изображении святого семейства! что милее Гвидовой Авроры! что может более тронуть душу, как Избиение невинных, Лебрюновой кисти!

Но ни один из нынешних ораторов не дерзнет спорить о славе с Демосфеном и Цицероном. Правда, мы имеем несколько речей, своею чистотою, ясностью и приятностью возбуждающих удивление; но не видим ни одной, в которой сила выспренности увлекала бы слушателя наподобие стремящегося потока, ни одной, которая, подобно молнии, проникала бы сокровенные сгибы его сердца, не видим ни одной, которая поселяла бы в душу внезапное, непреодолимое убеждение, лишающее слушателя способности взвешивать побудительные причины, которые заставляют его соглашаться со словами оратора. Проповеди отца Бурдалу, надгробные слова Боссюэтовы, а особливо слово на смерть принцессы, и судебные речи, произнесенные Пелиссотом, для защищения Фукета, его благодетеля, подпавшего немилости — суть одни памятники красноречия, которые подходят к словам древних ораторов; ибо по несчастью, все наши усилия отличаться красноречием в парламенте, в церквах и судилищах до сих пор были бесполезны. Может быть скажут, что свойство нынешних законов и политики не дозволяет употреблять выражений пламенных и возвышенных, заставляя оратора ограничиваться методою холодных аргументов, повторять скучные доказательства, разбирать утомительные подробности происшествий; но никто не докажет, что вера христианская не изобилует предметами возвышенными и благородными, которые должны воспламенить огонь красноречия в уме самом скудном, в душе самой холодной. Следственно, чего не можем надеяться от мужей, обладающих истинными талантами, мужей, которыми гордится наше отечество! Но до сих пор мы еще не имеем ни одного красноречивого слова, достойного церковной кафедры, которое заслуживало бы внимание, не говорю уже об удивлении.

Немногие, даже из числа ученых людей по званию, в состоянии читать в подлиннике древних историков; но все отвергли парадокс Болингброка, который дерзновенно предпочитает Гишарденя Фукидиду, то есть автора самого скучного дееписателю искусному и рассудительному, переписчика чужих повествований — человеку, бывшему очевидным свидетелем и действующим лицом в важных происшествиях, им описываемых. В самом деле, довольно одного обстоятельства, чтобы доказать превосходство древних историй перед новыми: последние обыкновенно сочиняются людьми сидячими, не имеющими никакого познания о свете, о делах военных и политике; вместо того, что первые писаны министрами, военачальниками и самыми государями. Правда, мы имеем исторические записки, сочиненные людьми, некоторым образом участвовавшими в повествуемых происшествиях; а особливо французы могут похвалиться ими. Но кто станет сравнивать их с описанием отступления десяти тысяч человек, над которыми сам историк Ксенофон начальствовал, с изображением войны с галлами, которое начертал Цезарь, с драгоценными отрывками Полибия? О! Когда бы наши министры и генералы читали со вниманием их сочинения! Когда бы поставили для себя священным долгом подражать их слогу и поведению! Рассуждения Макиавелевы могут ли сравниться с Тацитовыми в тонкости и глубокомыслии? Портреты историка Де-Ту имеют ли такую значительность, такую силу, какими отличаются Плутарховы и Саллюстиевы? Повествования Давилы исполнены ли тем огнем, тою живостью, дышат ли тою любовью к свободе и добродетели, какие видим в творениях Геродота и Тита-Ливия?

Не станем распространяться о превосходстве древнего зодчества перед нынешним, и потому что никто не противоречил сему мнению, и для того, что неоспоримым доказательством служат тому пышные развалины амфитеатров, водоводов, торжественных ворот и столпов, которым не перестаем удивляться, хотя подражать им не стараемся. Должно заметить, что зодчество в новейшие времена ни одним шагом не приблизилось к совершенству; все наши здания, отличающиеся точностью в соразмерности, построены по правилам пяти орденов древних, к которым ум человеческий до сих пор не мог прибавить шестого, равного им в прочности и приятности.

Итак, мы видели, что древние, а особливо греки, во всем нас превосходили. Не навлекая на себя упреков в несправедливости, кажется, преимущества сии можно приписать: действию климата, споспешествовавшего образованию тел, более способных к принятию нежных впечатлений; языку гармоническому, сильному и богатому; почестям, наградам и ободрениям, которыми общество осыпало людей, упражняющихся в искусствах и словесности; соревнованию, которое старались возбуждать в молодых артистах, дозволяя им выставлять произведения свои на играх пред собранием народа; неуважение рукоделий, служащих к распространению роскоши, изобретаемых для насыщения жадного корыстолюбия, рукоделий, унижающих век наш, подавляющих умственные способности; — но ничем столько не объясняется наше несовершенство, как печальною необходимостью обременять естественные способности наши так называемою эрудициею, занимать их изучением языков — условия, которые неизвестны были древним, и которые мы непременно исполнять обязаны, если хотим писать достойное чтения.

Вольтер сказал, с свойственною ему живостью: «Мы не увидим более тех времен, когда Рошфуко выходил от Паскаля или от Арно, и спешил на театр Корнелев.» Сие изречение еще приличнее можно употребить, говоря о древних: «Никогда не возвратится то время, когда Перикл гулял вместе с Платоном под портиком, построенным трудами Фидиаса и расписанным кистью Апелла, потом шел слушать судебное слово Димосфеново, или смотреть Софоклову трагедию[1]

Теперь рассмотрим вторую часть мнения Аддиссонова, то есть, что мы превосходим древних во всех искусствах в роде забавных сочинений, и покажем причины сего превосходства.

Комедия, сатира и шуточные сочинения составляют три главные отрасли рода забавного; прежде сравним между собою лучшие сочинения древних и новых, в сих трех родах писанные, чтобы можно было справедливо хвалить или охуждать, смотря по достоинству или недостаткам, которыми они отличаются.

Аристофан писал для угождения толпе народной, писал в такое время, когда своевольство афинян не имело пределов; оттого шутки его грубы, характеры принужденны, сумасбродны и столько же удалены от истины, как чудовищные Калотовы карикатуры. Грубая, отвратительная неблагопристойность занимает у него место тонкой вежливости; зная, что народ любит насмешки на правителей, он бесстыдно расточал самые жестокие клеветы на счет особ знаменитейших и самых добродетельных. Неровность в его слоге надлежит приписать тому, что он часто позволял себе делать умышленные подражания Софоклу и Эврипиду. Впрочем известно, что он изобилует остроумными изречениями, относящимися до тогдашнего положения дел государственных в Афинах, и более заслуживает уважения в качестве политического сатирика, нежели как поэт комический.

Плавт природное дарование свое забавлять оригинальным остроумием обезобразил низкими, площадными шутками. Кажется, что ни один автор не получил от натуры гения столь обильного и решительной склонности к комедии. Он давал характерам удивительную значимость; ему одолжены мы первым скупым и характером храбреца Фразона, который в последствии времени римляне много раз выводили на сцену. Несмотря на то, в комедиях его любовь превращается в распутство; грубые шутки его и несносная наглость могли бы только нравиться черни Ромуловой; в нем везде видны примеры остроты истинной и ложной, даже эпиграммы и каламбуры. Плавт жил в такое время, когда римляне едва только имели начальные понятия о светской вежливости; можно думать, что, живучи в век Августов, он написал бы комедии совершеннейшие тех, которыми славится искусный ученик Менандра.

Талант Теренциев отличается нежностью, приятностью, исправностью. Его картины благопристойны[2] и всегда выразительны; но характеры сходны между собою: все они изображены общими чертами и не имеют в себе тех значительных подробностей, которыми отличается один человек от другого. Несмотря на многосложность в планах, посторонние обстоятельства всегда единообразны и от того всегда скучны. Надобно еще прибавить к тому, что Теренций не умел кстати употреблять монологи.

Сим трем знаменитым комикам древности осмелюсь противопоставить одного времен новейших — неподражаемого Мольера, автора глубочайшего, каким только века древние и новейшие могут похвалиться. Не ограничивая себя изображением характеров известных и общих, он с великим прилежанием вникал в натуру человека, наблюдал бесчисленные перемены его сердца, умел заметить оттенки самые легкие и с помощью своего искусства сделать их значительными; оттого портреты его всегда сходны с подлинниками, несмотря на то, что им дана новая физиономия. Тартюф и Мизантроп суть характеры необыкновенные, и со всем тем представлены в возможной степени драматического совершенства; характер скупого превосходит все, что ни было написано в сем роде. Кажется, что Мольер достиг до истинной цели комедии, которая состоит в изображении характера, необыкновенного и образцового, посредством введения многих обстоятельств, способствующих к обнаружению странности того характера. Все подробности в комедии Мизантроп клонятся к тому, чтобы показать нрав странный и мрачный драматического героя; все подробности в Тартюфе вымышлены для того, чтобы выставить плутовство коварного лицемера. Надобно признаться, что из всех английских писателей нет равного Мольеру; однако ж нельзя не сказать, что Фальстаф и своеобычный суть характеры удивительные, выдержанные и изображенные с отличным искусством. Шекспир все посторонние обстоятельства расположил таким образом, чтобы как можно лучше обнаружить обжорство, бесстыдство и хвастовство своего героя; Джонсон с таким же искусством представил характер своенравного чудака, который не может терпеть ни малейшего шуму.

Скажем решительно, что драматические лица Конгревовы не представляют характеров значительных, натуральных, сильных. Его пьесы весьма далеки от правильных комедий и более походят на остроумные разговоры, в которых везде блистает огонь воображения, везде виден вкус — и везде не у места. Лица ветренников, обыкновенно представляемые на английском театре, делают то, что все наши лучшие комедии похожи одна на другую; а в нашем отечестве, где каждый живет, следуя своим склонностям, конечно нет недостатка в оригиналах. Желательно только, чтобы наши авторы прилежно занимались изучением натуры и старались над усовершенствованием комедии, которая, Бог знает почему, до сих пор оставалась в небрежении.

Приступив к рассмотрению древних сатириков, мы без дальнейших исследований должны Боало и Попе предпочесть Горацию и Ювеналу. Стрелы, бросаемые первыми, тем более колки и ядовиты, чем менее грубы и бесстыдны. Весьма странное дело, что оба римские поэты, учителя благонравия, истребители пороков, позволили себе писать столь неблагопристойно; сам Гораций, остроумный и приятный Гораций иногда унижался до слога подлого и отвратительного, каким, например, начинается седьмая сатира первой книги. Но Боало и Попе украсили свои сатиры поясом Венеры; насмешки их, покрытые завесою благопристойности, никого явно не поражают; напротив того поэты римские нападают прямо на лица[3]. Десятая сатира Боалова на женщин гораздо ядовитее, но зато более приятна и благопристойна, нежели шестая Ювеналова того ж содержания; а послание Попе к г-же Блоунт превосходит обе остротою и благоразумной осторожностью, с которыми автор нападает на женские слабости. Надобно прибавить, что Попе в подражании Горацию, а Джонсон Ювеналу превзошли образцы свои и соблюдением правил благопристойности и колкостью насмешки. Наконец ни одно из остроумнейших сочинений древних не может почесться на ряду с Боаловым Налоем, с Dispensari доктора Гарта, с Похищенным Локоном и Дунсиадою Попе. Сии забавные сочинения, имея вид эпопеи, отличаются особенным достоинством и приятностью, которые не могут иметь места в сатире, где поэт говорит от своего лица, и которые древним были совсем неизвестны. Война мышей с лягушками, Гомером воспетая, не должна почитаться образцом сих мастерских произведений.

Лукиан умел шутить с большим искусством, нежели все древние; но всякий согласится, что в Гулливеровых путешествиях гораздо более остроты, нежели в сочинениях Лукиановых, несмотря на то, что они суть подражание его Справедливой истории. Лукиан начинает уведомлением своих читателей о том, что он шутит, и что имеет намерение позабавиться на счет некоторых невероятных сказаний Ктезиаса и Геродота; без сомнения, такой приступ ослабляет критику и удаляет ее от цели. Его так называемая Справедливая история представляет лица и обстоятельства неестественные, чудовищные и вздорные; напротив того Гулливер имеет полезную цель; в карлах и великанах читатель открывает наставления политические или нравственные. Равным образом один из Лукиановых разговоров, под названием: Харон, подал мысль к сочинению Хромого беса; но французский автор превзошел образец свой и пестротою характеров, и остроумными замечаниями и описанием любопытных приключений. Если сделать сравнение между Лукианом и Сервантесом, древний должен отдать первенство новейшему; вся игра шуток Лукиановых состоит в том, что он богов своих и философов заставляет говорить площадным языком; Сервантес забавен своим важным, торжествующим тоном, рассказывая о вещах смешных и малозначущих, а это гораздо сильнее, разительнее. Словом, Дон Кихот, Гудибрас, Splendid shilling, Приключения Жилблаза, Повесть о бочке и Повторение, суть такие произведения веселого ума, с которыми никакое сочинение древних не может сравниться в сем роде.

Феофраст должен уступить пальму Лабрюйеру в знании человеческого сердца; афиняне не имели ни одного писателя, который отличался бы таким даром шутить тонко и остроумно, каким обладает Аддиссон, или который умел бы представлять характеры так естественно и забавно, как сир Рожер Коверлей. Надлежит однакож признаться, что шуточные сочинения, писанные в глубокой древности на языке мертвом для нас, должны терять многие красоты свои пред глазами нынешнего читателя, который не может хорошо знать нравов и обычаев времен столь отдаленных; но грубость и невежливость древних ясно доказывается сочинениями самих критиков, на пример, Цицерона и Квинтилиана, которые шутят над безобразием и телесными недостатками, почитая их предметами способными забавлять читателей.

Теперь если спросят у нас, чему должно приписать то, что мы превзошли древних во всех родах шуточных сочинений; отвечаю: усовершенствованию общежития. Великие гении Греции и Рима образовались под влиянием правления республиканского; если справедливо, как Лонгин утверждает, что республика была колыбелью умственной выспренности (sublime), не менее истинно и то, что в монархиях родились учтивство, приятность в словах и поступках. Вежливость и благопристойность в обращении, сближая людей, открывает многие способы замечать недостатки и погрешности, которые служат поводом к забавным шуткам. В творениях древних видно более важности и свободы; в нынешних — более роскоши и остроумия.


Уортон Т. В чем нынешние артисты превосходят древних: [Рассуждение об англ. и фр. писателях 17-18 вв., помещ. в Учен. архиве и пер. из англ. журн. Adventurer] / [Доктор Вартон]; [Пер. М. Т. Каченовского] // Вестн. Европы. — 1805. — Ч. 19, Nо 3. С. 173—193.



  1. Здесь автор не сохранил хронологического порядка. Перикл не был современником ни Платона, ни Апелла, ни Димосфена. Вместо Платона приличнее сказать Сократа, вместо Апелла — Полигнота; что касается до красноречия, то сам Перикл немногих имел соперников.
  2. Может быть, такими казались римскому партеру. По крайней мере известно, что, не говоря о других комедиях, например в Евнухе есть монологи и сцены, которых строгий моралист не сочтет благопристойными. Изд.
  3. Боало не писал сатиры на лица; но в сочинениях своих иногда не щадил людей, которые не нравились ему. Котень, Шепелень, даже Кино испытали на себе колкость стрел его. Изд.