В отцов (Лухманова)
Текст содержит цитаты, источник которых не указан. |
← Отрывок из жизни | В отцов |
Источник: Лухманова Н. А. Тринадцать рассказов. — СПб.: Издание М. В. Попова, 1901. — С. 341. |
— Кончил! Господи, как было тяжело! Я думал — оборвусь… Последние два дня у меня в голове всё время тесно было, — точно там всё сжалось в комок. Я никак не мог выгнать из памяти то, что уже не нужно, сдано, и оставить только очередное… Сегодня я всю ночь спал, представь себе — спал, и в то же время, не переставая, делал какие-то алгебраические выкладки; когда ты меня разбудила, я был так утомлён, точно действительно всю ночь напролёт сдавал экзамен. А алгебра-то когда была? Ведь, это замечательное явление? Ты помнишь, я страшно волновался перед алгеброй, готовился день и ночь… Экзамен сошёл совсем хорошо: какие-то пустяки достались… А теперь, подумай, уже через сколько времени и вдруг алгебраическое наваждение! Сегодня у меня экзамен по аналитической, а в голове прежние выводы, цифры… Не могу оторвать мыслей и всё работаю над ними, работаю… Я думал: «Ну, пропал!» Ведь, это кошмар какой-то и притом — представь себе — необыкновенная ясность математических представлений, самые сложные положения — те, которых я больше всего боялся, теперь логично так и вытекали… Может быть, на проверку всё это вышло бы чушь, но в уме всё складывалось так великолепно, а главное непрерывно, и это продолжалось до той самой минуты, пока взял билет… Взял и точно проснулся, отошёл, прочёл и всё вспомнил, алгебра куда-то к чёрту и — всё кончено!.. Господи, как я доволен! — он ходил по комнате, потирал руки, останавливался около молодой женщины, сидевшей у письменного стола и слушавшей его, целовал её тёмные волосы, смеялся, и её большие тёмно-серые глаза смеялись ему в ответ ясно и ласково.
— Есть хочешь или подождёшь немного, пока отдохнёшь?
— Подождём немного, я пойду к себе, вымоюсь, оболью голову водой, надену свежее бельё, и тогда давай есть.
— Ступай, — у тебя там всё приготовлено, если будет что нужно — позови, я здесь…
Степан Прохорович Столетов, студент московского университета, математик, кончивший только сегодня курс, ушёл в свою комнату, а жившая с ним Наталья Андреевна Егорова снова опустила голову и принялась было читать развёрнутую перед ней книгу, но мысли, наполнявшие её голову, были гораздо значительнее и жизненнее тех, которые были написаны в романе, и потому она закрыла книгу, встала и начала ходить по комнате. Походка у неё была хорошая, спокойная; юбка мягкой шерсти, без всякого шороха или свиста шёлка, фасон платья простой, гладкий, именно такой, какой шёл её фигуре… Роста она была среднего, далеко не худая, но так пропорционально сложённая, что казалось и выше, и тоньше, чем была на самом деле; голова у неё была небольшая, с густыми тёмными волосами, причёсанными, вопреки трёпаной моде, довольно гладко назад и свёрнутыми на макушке рыхлым жгутом; открытый гладкий лоб был безукоризненно молод, брови тонки и мягко очерчены, под ними, в тёмных ресницах, лежали открытые, ясные, серые глаза, казавшиеся то тёмными, то зелёными, то хрустальными светлыми, и только иногда, под влиянием душевной боли или негодования, они точно задвигались невидимыми ставнями, теряли блеск, ясность, углублялись, и уже в них не было никакого выражения, кроме необыкновенного холода. Они напоминали те затемнённые стёкла пустого, вымершего дома, в которые напрасно, загородив свет руками, глядел бы прохожий: за ними всё темно, беззвучно и безжизненно. Прямой, короткий нос с тонкими ноздрями указывал на упрямство и впечатлительность. Небольшой рот больше всего выдавал, что эта женщина уже не первой молодости: губы были розовые, полные, красивого изгиба, умели, улыбаясь, ложиться ямочками в углах и, смеясь, показывать белые, мелкие зубы, но две складки, лежавшие по их сторонам, иногда короче, мягче, иногда длиннее, глубже, говорили об усталости и пережитом тяжёлом прошлом.
Наталии Андреевне было 32 года, а белокурому, плотному, красивому Степану Прохоровичу всего 24. Она уже была в разводе с мужем, недавно только умершим, и уже четыре года жила в гражданском браке со Столетовым.
Вечером в день окончания экзаменов у Столетова были товарищи, распили бутылку шампанского за окончание курса и несколько бутылок красного и белого вина для закрепления дружбы, говорились тосты, пели студенческие гимны и песни. Наталия Андреевна аккомпанировала на пианино и пела с ними; она была весела, оживлена, голос её был красивый, полный и звуками своими придавал жизнь и энергию всему, что она говорила.
— Ну, так как же ты теперь, Столетов, — спросил кто-то, — не изменил намерения, хочешь в путей сообщения?
— Непременно! Мы в Петербург… Наташа, налей мне красного!..
— Как, сейчас переезжаете?
— Нет, я на каникулы думаю сперва к родителям, на далёкие окраины, а Наташа в Петербург, куда-нибудь на дачку; возьмёт на лето своего сына, а к августу… даже к первому, уж и я к ней вернусь, и заживём в столице…
— Да, тебе не беда… Можно и ещё пройти курс, средства есть, да и года твои подходят, а вот мне прямо на «действительную» нужно, а какая она будет, эта «действительная», где и на какой оклад? Это всё вопросы…
И Охлопов, брюнет, лет 27, худой и жёлтый, озабоченно потёр свою короткую, курчавую бородку.
— Хорошо, что жена у меня молодец, никогда не унывает!..
— «Вниз по матушке по Волге»… — подхватил хор и серьёзные разговоры рассеялись.
Уже светало, когда разошлись, но лестница была ещё тёмная, и Столетов вышел провожать гостей со свечою. Когда внизу за последним из студентов хлопнула дверь и оборвала ещё долетавшие до верха смех и восклицания, Столетов вернулся и с удовольствием, всей грудью вдохнул свежий весенний воздух; окна были открыты настежь. Наталья Андреевна с кухаркой Анной быстро приводили всё в порядок, складывали грязную посуду в одну корзину, чтобы забрать всё сразу.
Не прошло и четверти часа, как большая комната приняла снова свежий и приличный вид. Окурки, бумажки, пепел — всё исчезло, в проветренной комнате дышалось легко.
— Ступай спать, Стёпа, а то завтра головы не поднимешь от подушки…
Но он обнял Наташу за талию и несколько раз поцеловал в шею.
— Ложись и ты, я тебя невольно измучил, ни одной ночи не спала ты порядочно за мои экзамены.
— Окна-то затворять или так оставить?
На другой день Степан Прохорович ещё спал крепким сном счастливого человека, нервная система которого отдыхала, а Наташа уже давно встала, осмотрела маленькую квартиру и, изгнав окончательно все признаки вчерашнего беспорядка, хлопотала в столовой около чайного стола. Лицо её было серьёзно, между бровями лежали две морщинки, и чёрточки около губ врезались глубже. Когда послышалось весёлое посвистывание Столетова из спальни, она покачала головой и глубоко вздохнула.
— Наташа, какое блаженство, наконец, выспаться, встать с сознанием, что тебя не потянут сегодня к экзамену. Да и день же какой славный, как раз для катания на лодке!
Он сел за стол и принялся за приготовленные ему ломтики хлеба с маслом.
— Ну, когда же ты думаешь в Петербург?
— Я совсем не собираюсь туда; думаю, напротив, как ты уедешь к своим, выписать сюда сына…
— Что так? Ты ничего подобного не говорила мне.
— Да, ведь, ты, Стёпа, ещё ни о чём не спросил меня… До экзаменов мы не говорили, потому что, — она засмеялась, — «под руку не говорят», какие же проекты, когда вся мысль уходит на одну заботу. Кончились они только вчера, ну, вот, сегодня и поговорим толком обо всём.
— Да о чём же собственно говорить!? Разве в нашей жизни может произойти теперь какая-нибудь перемена? Ведь моё положение ещё всё то же — опять студент на несколько лет…
— Теперь пока еще твоё положение то же, — а потом?
— Потом? Что потом? Придёт время и посмотрим.
— А я думаю: именно теперь пришло время решить вопрос нашей жизни. Четыре года мы прожили вместе, за это время, я полагаю, и взгляд твой на меня и на наши отношения установился, и вообще думаю, что человек, кончивший университет, не ребёнок, и жизнь, и наука настолько близко шли с ним, что он должен, наконец, хорошо понимать, чего он хочет и как хочет.
Столетов кончил чай и, побледнев, глядел на Наташу: не слова её, но твёрдый, ясный тон говорили ему, что они подходят к какому-то серьёзному решению вопроса их жизни.
— Наташа, что это — сцена? Кажется, первая с тех пор, как живём вместе! Объяснения, счёты? Это ново!..
Наташа встала.
— Ты кончил чай? Пойдём в кабинет…
Она позвонила.
— Анна, милая, уберите чай и не пускайте никого; если придут, скажите — нас нет дома… Поняли?
— Поняла, Наталья Андреевна, вас, значит, совсем нету дома…
— Именно: совсем.
В кабинете Столетов сел к письменному столу, ещё заваленному книгами и лекциями, а Наташа села в кресло по другую сторону — против него.
— Видишь, Стёпа, мне ужасно трудно будет тебе сказать всё… Жизнь создала такие ложные понятия, что есть вопросы, о которых не принято говорить, о них думают, но не говорят, и это приводит людей к нелепым столкновениям и ненужным страданиям. Ты сейчас поймёшь, о чём я говорю, только раньше я хочу установить, что сцен я делать неспособна, мелкие ссоры я ненавижу и не понимаю в них смысла; то, что я говорю тебе, вполне обдумано, решение, как поступить, мною принято бесповоротно, и потому я могу и говорить, и твои ответы выслушать совершенно спокойно, не теряя самообладания, не унижая ни тебя, ни себя упрёками или слезами. Я в Петербург с тобой не поеду.
— Не поедешь со мной? Почему? Ведь, ты знала, Наташа, уже год тому назад, что я решил, кончив университет, поступить в путей, ты одобряла. Как раз к тому времени, как я кончу, начнётся постройка большой железной дороги на наших окраинах, я сразу получу место на родине…
— Ты туда поедешь со мной?
Столетов откинулся на спинку кресла.
— Туда — на родину!?
— Прошу тебя, Стёпа, погляди на дела так: вот перед тобой сидит женщина, четыре года бывшая самым близким тебе человеком, т. е. прямо часть твоего ума, души и тела. Так вот, пришла минута, когда надо одно отделить от другого, т. е. забыть о женщине и говорить только с равноправным человеком и говорить так вот: взять и раздвинуть двумя руками сердце, чтобы всякую таящуюся там мысль можно было прочесть. Можешь так говорить со мною?
— И ты также будешь говорить?
— Да, также, без личной обиды, без женского взгляда, даю тебе слово…
Столетов закрыл лицо руками, минуту как бы сосредоточился, затем, отняв руки, протянул их на столе.
— Попробую — спрашивай.
Наташа протянула свои и крепко сжала в них его руки.
— Стёпа, можешь ты жениться на мне?
Руки Столетова вздрогнули, ему хотелось крикнуть: «Ага, этого я ожидал, вот они женские расчёты!» — но он вспомнил только что заключённое условие, которое подчеркнуло бы пошлость этого восклицания, и, помолчав, ответил:
— Я об этом не думал.
— Когда мы сходились — да; я верю, что ни ты, ни я не думали об этом, но теперь, через четыре года, когда нам предстоит разлука…
— И теперь не думал…
— Так подумай и отвечай: можешь ты жениться на мне?
— Не могу, уже потому, что нас не повенчает ни один поп: при разводе ты приняла вину на себя и по закону не имеешь права венчаться второй раз.
— Ты это оставь! Жена Охлопова поступила так же, как и я, чтобы освободиться от человека развратного, больного и при этом ещё идиотски самолюбивого, она приняла на себя вину. У неё тот же паспорт, но Охлопов женился на ней, нашёл попа, который венчает, а её дело уладить было труднее: её муж жив, а мой уже умер. Значит, дело не в том, обвенчают ли нас, а опять в том: женишься ли ты на мне?
— Ты старше меня на восемь лет… — Столетов выговорил это и в упор посмотрел на Наташу; он думал, что нанёс ей как женщине самое тяжёлое оскорбление.
— Верно, но ты разницу эту заметил ли хоть в чём-нибудь, в течение этих четырёх лет?
— Нет, конечно…
— Между тем, ты знал её всегда; с первого дня нашего знакомства я не скрывала от тебя ни мои годы, ни моё семейное положение.
— Если ты хочешь знать правду, то тогда я был так влюблён в тебя, что не слушал именно потому, что не сватался за тебя, и, знакомясь с тобой, не подходил к тебе как к девушке, которой делают предложение, а как к женщине, испытавшей любовь и понимающей, чего от неё ждёт влюблённый человек. Может быть, если бы ты тогда спросила меня как теперь: женюсь ли я на тебе, я сразу ушёл бы и не вернулся.
— Очень может быть… Я тогда и не имела права этого спросить у тебя; я хорошо понимала, на что иду, но теперь, когда мы прожили вместе четыре года, я вправе подумать, что мы уже не влюблены друг в друга, но любим, уважаем и привязаны настолько, что не захотим расставаться…
Столетов молчал; ясно было, что мысли эти не приходили ему в голову, и что впервые он углубился в этот вопрос.
Наташа посмотрела на него и продолжала:
— Ты несколько месяцев бывал у меня каждый день, и ты знал, что тогда я не была влюблена в тебя; ты нравился мне как молодой, неглупый, красивый; сходиться с тобой я не думала, но — твоя молодая влюблённость, твои шутки, слова, просьбы, слёзы мало-помалу размягчили моё сердце, я поняла, до чего я одинока, до чего бессмысленно мои дни распределены на конторские занятия и одиночество в часы отдыха от утомительной, скучной службы. Ты должен же понимать, что холостая жизнь женщины совсем не то, что холостая жизнь мужчины. Ведь наше холостое существование — безусловно монашеская жизнь. Чем порядочнее женщина, тем более она стеснена всюду: одной неприлично да и тоскливо, а тех случайных встреч, о которых на другой день мужчина и не думает, у неё не может быть, потому что уж таков закон природы, или жизни, или, вернее, — женского естества, что такие встречи загрязнили бы не только её тело, но и ум, и душу; женщина не может считать мимолётную связь «эпизодом», это непременно падение. Ведь, падших мужчин нет, а женщины становятся падшими, и это не простое слово, — нет — это факт: женщина падает, когда отдаётся без любви, просто — при случае. Я жила совершенно одиноко, монотонно, серо… Ты встретился… полюбил… Сперва я была только польщена тем, что вот такой молодой, сильный, здоровый остановил свой выбор именно на мне; потом сердце моё согрелось, забилось… откликнулось… само запросило любви… Мы сошлись. Я знала, что кончив курс, ты уедешь на родину, но передо мной были четыре счастливых года. Ведь, мы были счастливы? Но, вот, они прошли, и мы должны расстаться.
— Но почему же, Наташа, почему мы должны расстаться? Ведь, я не уезжаю в провинцию, не начинаю карьеры, которая там, конечно, немыслима для человека, стоящего, что называется в фальшивом положении. Мы едем в Петербург, и перед нами ещё несколько лет той же студенческой жизни, полной свободы.
— Я смотрю на это иначе. Если теперь мне надо всю мою справедливость, весь мой ум, чтобы понять и простить тебе нежелание связать со мною твою жизнь после прожитых лет, то как же я буду на это глядеть ещё спустя три-четыре года, когда я уже так сживусь с тобой, что оторваться буду не в силах? Теперь, ты видишь, я не плачу, мало того, я прямо говорю тебе, что оправлюсь, буду жить, снова примусь за труд, может быть, придёт время, я даже в состоянии буду дружески встретиться с тобой и сказать спасибо за прошлое счастье. А кто мне поручится, что через три года я буду такая же? Что, если мои нервы тогда не выдержат; оскорбление покажется слишком сильным?
— Оскорбление!?
— А ты думаешь, это не оскорбление, что человек меня любит, живёт со мною восемь лучших лет своей жизни, но только потому, что он ещё за эти года считает себя школьником, не ответственным за свои поступки перед родными и обществом, но вот, он кончит учиться, войдёт в настоящую жизнь, сделается настоящим человеком и бросит свою любовницу вместе со своей студенческой формой, из которой вырос, и со всеми глупыми, юношескими мечтами, которые, по своей наивной честности, неприменимы в практической жизни.
Столетов тёр лоб, тёр руки, у него был какой-то сумбур в мыслях и чувствах.
— Надо же понимать вещи, как они есть; надо же иметь благоразумие!
— Ну, вот, оно у меня теперь и есть… Простимся!
— Теперь? Да разве я к этому был подготовлен? Разве так можно? — он глядел в её глаза: в них было много муки, но никакой затаённой мысли он в них не нашёл.
— Как же ты будешь жить? Чем?
— Я сама ещё этого не знаю…
— Однако, это очень существенный вопрос…
— Ты заставляешь меня о нём думать?.. Изволь, я буду говорить, но не то, что я решила, так как повторяю, я ни о чём подобном не думала, а то, что мне сейчас приходит в голову. Эта квартира заплачена тобою до сентября, когда кончается контракт; мы с тобой уже говорили о том, что надежды мало на то, чтобы сдать её. Мебель есть и моя, и твоя… Так как ты в деньгах не нуждаешься, то и оставь мне эту квартиру так, как она есть. Моих золотых вещей, серебра, ну там всякой дряни, если продать, можно выручить 200—300 рублей. Я выпишу сюда сына, и так как отец его умер, то опекуны не помешают мне воспитывать его там, где я живу. До сентября — или найду жильцов на две комнаты и в состоянии буду сохранить эту квартиру, или же я продам всю обстановку, что опять-таки даст мне небольшую сумму, найму себе с сыном комнату и снова начну служить. Та же контора или опять даст мне работу, или отрекомендует меня в другую. Иных проектов у меня нет!
— И ты твоё решение не изменишь?
— Не изменю, Стёпа, потому что не мо-гу, не мо-гу!
Она встала и сложила руки.
— Я не хочу страдать, я не хочу, чтобы жизнь изломала меня, теперь я не бегу за тобой, я говорю тебе: «Прощай!» и ты видишь меня здоровой, сильной, крепкой женщиной, ты меня видишь человеком, а поеду с тобой в Петербург… — она вздрогнула и махнула рукой, — ой, как этой страшно! Ведь, произнесённых слов назад не воротишь, и вот этот же твой отказ жениться на мне будет грызть меня там, в новой жизни день и ночь. Срок нового студенчества будет для меня сроком человека, посаженного в тюрьму до казни; я буду каждый день спрашивать себя: «Сколько же ещё осталось? Когда же наступит день окончательной разлуки?..» Боже, избави! Кто за себя поручится? Может, я тогда возненавижу тебя, дойду до отчаяния, потому что… Пойми же, Стёпа, если ты теперь уговоришь меня переехать с тобой в Петербург, то у меня в душе будет жить надежда… Я с ней буду засыпать, с нею буду просыпаться и всё буду ждать, когда ты сам скажешь мне: «Обвенчаемся!» Нет, нет! Жить хитря, скрывая, переходя от надежды к отчаянию, я не могу!.. Простимся… ради Бога, простимся теперь!..
— Наташа, слушай, ведь, ты знаешь мою семью? Ты видела их портреты, читала письма?.. Ведь, они меня проклянут за такую женитьбу!..
Она отрицательно покачала головой.
— Дело не в твоих родителях, ни в ком, ни в чём… Дело в твоей любви ко мне и в твоём собственном убеждении, как ты должен поступить…
Столетов долго, молча ходил по комнате.
— Ну, а если я женюсь на тебе, а потом возненавижу тебя?
— За что?
— Да вот за то, что ты поставила мне этот вопрос ножом к горлу; я не могу на тебе жениться, но я не хочу и расстаться с тобой, я люблю тебя, люблю!..
Он схватил за плечи молодую женщину, горячо прижал её к своей груди, всю ей голову охватил своими руками, причинял ей боль, вдавливая металлические пуговицы своего сюртука ей в щёки, в нос, осыпал поцелуями её лоб и волосы. Он сел в кресло и посадил её на колени.
— Ну, как же я с тобой расстанусь?
— Так обвенчаемся.
Он встал, оттолкнул её и снова начал ходить.
— Ты, Наташа, не любишь меня!
— В том-то и дело, что я люблю тебя, оттого и не еду с тобой в Петербург.
— Наташа, ведь, это пытка какая-то, шантаж… Да, именно шантаж! Ты знаешь, что я не могу расстаться с тобой, и ты хочешь связать меня!..
Глаза Натальи Андреевны сузились, потускнели и приняли холодное выражение.
— Ты не держишь слова… Разговор переходит в оскорбление, и заметь — это первое во всю нашу жизнь!..
Столетов опять бросился к ней.
— Ну, прости, сорвалось… Не гляди на меня такими глазами! Не гляди, умоляю тебя!
Наталья Андреевна закрыла глаза, из-под ресниц выкатились слёзы и точно омыли затемнившие их нехорошие чувства; она снова улыбнулась.
— Видишь, Стёпа, я думаю, что нельзя всегда быть мужчиной, надо быть и человеком, и для тебя будет роль играть не всегда женщина и её ласки, а нужен будет и друг, второй ты, от которого тебе уж действительно как от самого себя, нельзя будет ждать ни измены, ни горя, ничего, что портит жизнь. Таким человеком я могу тебе быть; вот почему я и считаю себя вправе сказать тебе: «Обвенчаемся!»
— Ах, да никто мне и не нужен кроме тебя, ни о ком я не думаю, но… бросим этот разговор, не мучь меня, я не поеду домой на каникулы, скажу, что не могу, должен приготовляться к путей сообщению, отцу так хочется, чтобы я туда поступил, отложим этот разговор до сентября.
— Не могу, Стёпа, в сентябре мне поздно будет переводить сына в другое училище, а оставить его в Петербурге и жить одной в Москве — это слишком жестоко.
— А если бы я женился на тебе?
— То понятно, поедем в Петербург, и сын будет проводить у нас все праздники.
— Ну, баста, довольно, оставь, не будем говорить больше об этом, я не хочу насилия, дай мне самому разобраться в сердце.
— Хорошо…
В тот же день, вернувшись поздно домой с катания по реке, в котором участвовали вчерашние гости, Столетов вошёл в спальню. Наталья Андреевна, стоя перед зеркалом в белой батистовой рубашке, расчёсывала волосы; широкая оборка, окаймлявшая вырез, то спускалась с плеч, открывая грудь, то набегала до самого горла, смотря по тому, поднимались или опускались руки. Белая, тонкая юбка, внизу густо обшитая оборками, красиво лежала на бёдрах и при всяком движении клубилась в ногах. Он стоял и молча глядел на розовые покатые плечи, на грудь, на волны густых волос, в которых мелькали маленькие руки, и находил Наташу безусловно молодой, безусловно красивой.
Он так грубо и страстно привлёк её к себе, что гребёнка выпала из её рук, волосы рассыпались, закрывая и плечи, и грудь. Он целовал её…
— Ты что же не гонишь меня? Разве так я буду иметь силу расстаться с тобой?
Наталья Андреевна вырвалась, схватила брошенный на кресло широкий капот и закуталась в него.
— Вот видишь, уже началось, — сказала она, — теперь, по твоему, я вызываю тебя, а если бы я заперлась и отказалась от твоих ласк, ты опять сказал бы, что я шантажирую, мучаю тебя, чтобы заставить получить меня хотя бы через попа!
— Всё равно, я это скажу!..
— Это возмутительно! Неужели ты так ничтожен, так бесхарактерен, что я могу заставить тебя жениться на себе? Ведь, я не угрожаю тебе, не умоляю тебя, я говорю тебе просто, если веришь, что мы счастливы, и спокойно можешь глядеть в будущее. Если в течение прожитых лет ты так глубоко привязался ко мне, что не в силах перенести разлуку, то обвенчаемся… Если же, напротив, что-нибудь в твоём сердце говорит против меня, если инстинкт удерживает тебя от женитьбы на мне, или фантазия дразнит тебя другим возможным счастьем в будущем, скажи честно и прямо: «Нет, я не женюсь!..»
— И ты уйдёшь?
— Уйду без всякой ненависти к тебе, а вот, если женишься да потом станешь упрекать меня, обвинять… О! Вот это будет ужасно, вот за это я может и стала бы ненавидеть тебя… Ради Бога, если колеблешься, — не женись! Это должно быть желаньем твоего сердца, спокойным решением вопроса, а не насилием твоей воли. Уезжай на каникулы к твоим, до тех пор будем жить как прежде, без подозрений, без упрёков, я люблю тебя… Оставь же мне о себе хорошее, тёплое, дорогое воспоминание! — и с глазами, полными слёз, она раскрыла руки и упала к нему на грудь.
Прошло две недели, и на посланную Столетовым телеграмму пришло в ответ письмо: отец одобрил решение не ехать домой, советовал съездить самому в Петербург, приискать помещение неподалёку от училища «тишком да с оглядкой». «Так оно можно за время облюбовать себе комнату може в семействе, где кормить будут попорядочней, чтобы не отощать при учении да не отравиться какой падалью в ваших кухмистерских. Только будь ты благоразумен, не льстись на вдов иль на хозяйских дочерей, это всё народ голый: первые, коли немолоды, так в карман залезут со своими вдовьими горями да одиночеством, а вторые в сети поймают и оженят, тоже, брат, не сласть… Ну, да ты у меня, Степан, не без рассудку, и сам знаешь, как вести линию, чтобы не изгадить свою жизнь и не загубить молодость».
С письмом была послана довольно значительная сумма денег на новую экипировку и необходимые расходы по переезду и устройству.
Мать тоже писала сыну: её крупные безграмотные каракули всегда полны были чисто практических наставлений: «Ешь больше, пей с разумом, не давай ловить себя мамзелям, — а затем передавались новости о тех невестах, которые, по мнению старухи Столетовой, подходили к их семье, — Шушенька Лутошкина стала в клуб выезжать, чистый розан, телом пышная, нравом кроткая и в приданое чистоганом тысяч восемьдесят, а то и больше. Анечка Большакова заневестилась, тоже гляди — куш отвалят, девушка очень по образованному и сложения деликатного. Фимочка Угарова, та совсем королевной стала, недавно дединька их умер, большой капитал оставил ей да малолетней сестре Машеньке. Фимочке эту зиму 17 стукнуло, гляди, сватов засылать станут… Очень наши все барышни разогорчены, что ты летом дома не будешь».
Молодой человек читал эти письма и чувствовал, что он — сильный, здоровый побег тех старых корней, что остались на его родине; всё в письмах родителей было ему близко, понятно и дорого. Мысль его невольно вызывала образы всех этих Шушенек и Фимочек, с которыми он играл в бабки на мощёных сибирских дворах, большие сады, через забор которых он лазал для них за кислыми «райскими яблочками», леса, куда вся ватага детей ездила с большими по грибы на длинных долгушах, где так хорошо было толкаться, сидя спиной к спине.
Ему было немножко грустно, что он не поедет домой это лето: те каникулы все эти девушки считались подростками, а вот теперь мать пишет, и заневестились, начнут вывозить в клуб.
Ребёнком Стёпа не любил товарищей; всегда тихий, себе на уме, он рос между бабушками и тётушками, баловавшими его как единственного наследника местного богача. Он больше любил играть с девочками, прятаться с ними по чердакам и сараям, а затем, когда приезжал уже подростком, развращённый приказчиками на отцовском кожевенном заводе, наученный многому тайными ласками разных воспитанниц и девчонок «на побегушках», которыми полны купеческие дома, он всё-таки, оставаясь по природе нерешительным и трусливым, позволял себе те мелкие вольности, которые возникают всегда в близких и бесконтрольных отношениях молодёжи обоего пола, нравственный кодекс которых весь сводится к тому, чтобы «не согрешить», так как за это впоследствии муж «не погладит», и родителей не поблагодарит.
Теперь, перечитывая письма матери, он сознавал, что на него смотрят как на лучшего жениха в своём городе, что все эти невесты для него, что он мог бы выбрать как султан, и мечты его останавливались то на пышной как розан Шушеньке, то на тонкой и деликатной Анечке. Мысль о том, подходит ли их образование и внутренний мир к тому, с чем он должен был бы сжиться теперь, даже и не приходила ему в голову. Он знал, что они едят, что пьют, как смеются, как проводят своё время, и именно это знание женщины, в связи с её родовой обстановкой, дорогой и ему с малолетства, делала их ему близкими, понятными и милыми. Даже при выборе между ними он только так баловался фантазией; на своём деле, мать вполне могла решить этот вопрос без него, приняв во внимание родство и количество приданого. Ни одной из этих мыслей он не высказывал при Натальи Андреевне, и, если бы рамки его души могли раскрыться так, как она говорила — настежь, без утайки, она ужаснулась бы, увидев перед собою совершенно чужого и незнакомого человека, неглупого, вполне честного и порядочного, но по требованиям и взглядам той среды, в которой он вырос.
Приехав из глухой провинциальной гимназии и попав в самый водоворот московского университета, переживавшего тогда горячий период новых взглядов на равноправность женщины, на отношения семьи и брака, он немного потерял голову, увлёкся идеями и с порывом молодости стал тоже толковать о святом товариществе, об осмысленном трудовом пути рука об руку с женщиной-другом. Всё это было у него в меру, и он никогда бы не примкнул к тем крайним кружкам, которые рассыпались потом по российским тюрьмам и, не окончив курса, отправлялись в места, столь и не столь отдалённые; тем не менее он слыл за славного товарища, зубрилу и тихоню, но человека надёжного, у которого можно было в нужде перехватить деньжонок, который с удовольствием принимал товарищей у себя. Главной приманкой для студентов у Столетова, конечно, служила Наталья Андреевна; всегда ровная, ласковая и весёлая, она незаметно ни для товарищей, ни для Степана Прохоровича умела держать в руках весы их обоюдных отношений и никогда не давать ни Столетову выказать скупость или трусость перед слишком смелыми теориями или, напротив, другим завлечь его настолько, чтобы какой-нибудь ложный шаг испортил его учебную карьеру. Хорошая музыкантша, обладавшая звучным и чрезвычайно симпатичным контральто, она мало-помалу сгруппировала вокруг Столетова небольшой музыкальный кружок. Её врождённая порядочность, манеры настоящей светской женщины без всякой утрировки, невольно импонировали, и пьяницы, кутилы, мрачные передовики не посещали Столетовых, находя их скучными, но тем не менее порядочными людьми.
Степан Прохорович таких женщин как Наташа до неё не встречал. Он влюбился в неё со всем пылом первой любви, на какую была только способна его осторожная и довольно холодная натура. Когда он сошёлся с нею, его самолюбие торжествовало: её манеры, знание языков и музыки — всё это льстило его самолюбию. Жить в незаконном сожительстве, иметь любовницей не какую-нибудь швею или гувернантку, тайком прибегающую на свидание, а настоящую светскую женщину-барыню, вдову, это всё было для провинциальных взглядов совершенно необыкновенно, и он не мог не гордиться этим необыкновенным положением. Но до сих пор он никогда не анализировал своего чувства к ней, он никогда не думал о том времени, когда они разойдутся; если было для него что-нибудь непредвиденное, выходящее из ряда обыденных вещей, так это то, что она не только согласилась, но даже сама предложила ему жить вместе, но расстаться — это было также естественно и неизбежно, как и расстаться с университетом по окончании курса. Он очень был рад, что его собственное желание как и желание родителей совпадало с тем, чтобы продолжить ещё на три года курс ученья, он был вполне убеждён, что это должно радовать и Наташу. Но то, что она высказала ему теперь, её взгляды насчёт их отношений, которые, по его мнению, изживались временем, а по её, наоборот, только закреплялись им, поставленный так прямо и открыто вопрос о женитьбе застал его совершенно врасплох: ничто, никогда не приводило его даже к этой мысли; она казалась ему прямо невозможной; теперь он был испуган и молчал не потому, что думал, а именно потому, что не знал, как приступить к обсуждению этого вопроса.
Охлоповы зашли к Столетовым проститься; молодой человек получил место с хорошим окладом, но далеко на окраине, и уезжал на свою неизвестную «действительную», как он называл, совершенно спокойно.
— Нам, — говорил он, смеясь, — вдвоём как пьяным море по колено. Вот Наталья Андреевна, — обратился он к бледной и за последнее время как-то особенно сдержанной хозяйке дома, — вот, я говорю, когда забудешь всякие препирательства о том, кто лучше: мужчина или женщина? Чтобы я теперь делал без своей Мани? Какой бы страх меня взял перед этой «действительной», которая ждёт меня чёрт знает где, на окраине и при таких условиях, среди такого общества, которое я и представить себе не могу; а возьму жену за руку и силён, и ничего не боюсь, так вот и чувствуешь, что мужчина и женщина, если уж действительно вступили в брачный союз по любви да обдуманно, так это и выходит цельный человек, и такого человека, куда его судьба ни закинь, везде ему будет уютно и хорошо.
Муж и жена Охлоповы смотрели ясно, смело вперёд, оба рады были, что жизнь начинается не рутинною чиновничьей карьерой, а чем-то новым, неизведанным, где будет и борьба, и работа, и много лишений, где источник счастья придётся искать в собственном сердце, в обоюдной любви.
Столетов, выждав, пока обе молодые женщины, передававшие друг другу какие-то практические хозяйственные советы, ушли в другую комнату, обратился к товарищу:
— Ты слышал, Алексей, что я не еду домой на каникулы?
— Слышал, только не знаю, почему.
— Хочу жениться… Вот ты объясни-ка мне, как обделать это дельце; мы, ведь, в таком же по консистории нелегальном положении?..
Охлопов посмотрел на Степана Прохоровича, встал, не отвечая на его вопросы, прошёл несколько раз по комнате, затем остановился, пощипывая бородку, и поглядывая в глаза Столетову.
— Ты меня извини, брат Столетов, я ведь в чужие дела не охотник соваться, ну, а уж коли ты сам ко мне идёшь за советом, так раньше, чем его дать, я хочу ясно видеть ваше дело.
— Да, пожалуйста… — Степан Прохорович засмеялся как-то натянуто, — секретов у нас нет, спрашивай…
— Это… ты сам пришёл к этому убеждению? От тебя идёт, так сказать, инициатива? Или… этого потребовала Наталья Андреевна?
Столетов чуть-чуть покраснел.
— Ну, положим, что потребовать она не имела никакого права, не невинная девушка, которую соблазнили… А только, так как прожили мы четыре года и убедились, что, кажется, подходим друг к другу, а нам предстоит ещё три студенческих года, так вот я и думаю: уж не всё ли равно, тем более, что в Петербурге будет ужасно неудобно такое сожительство; Бог их знает, какие там взгляды, в путей сообщении; да потом у неё там сын, опекуны, словом, — я думаю, что так будет удобнее.
Охлопов уловил в голосе и в самых отрывочных словах Столетова какую-то горечь и смущение, не вязавшиеся, как ему казалось, с делом. Он раздумывал, что заставляет Столетова жениться? Если искренняя, горячая любовь, такая же, какая связывала его со своей женой, то Столетов говорил бы об этом взволнованно, быстро, переходя прямо к практическим вопросам: как устроить дело? Подумать же, что это делается в силу требований или слёз Наташи, он тоже не мог: он слишком хорошо знал доброту и спокойствие молодой женщины; выгоды эта свадьба не представляла из себя тоже никакой.
— А ты не можешь мне сказать, Степан, откровенно, зачем ты хочешь жениться? Все высказанные тобой причины пусты…
Теперь Столетов в свою очередь встал и прошёлся несколько раз по комнате. У него вдруг явилась надежда, что Охлопов стоит почему-то против этой свадьбы, и, может быть, если он расскажет ему всё откровенно, уладит как-нибудь это глупое дело, и уговорит Наташу ехать в Петербург на прежних основаниях.
Он откровенно рассказал ему, как стояло дело.
Алексей Павлович выслушал.
— Я на твоём месте не женился бы, — сказал он с убеждением.
— Не женился бы? — Столетов как-то оживился. — Не женился бы? А почему?
— Да потому, что ты это делаешь из высшего эгоизма, и Наталья Андреевна счастья в таком браке не найдёт; ведь, она тебя не понимает…
— Как не понимает!? Ведь я же ей всё объяснил…
— Всё равно, она тебе не верит! Всё, что ты ей говоришь, она приписывает не тебе, а твоему воспитанию с взглядами той среды, из которой ты вышел, потому она и борется с ними, она верит в одно: в твою любовь и к ней одной обращается; если любишь, то не захочешь расстаться; так как совместная жизнь самая удобная в форме брака, то она на неё тебе и указывает. Если ты не любишь, то зачем же тянуть канитель — лучше расстаться — она права!
— Да ты пойми же, что я не хочу теперь с ней расстаться!
— Теперь? А потом?
— Ну, вот! Ты совершенно так же как и она! Да почём я знаю, что будет потом? Потом, когда я буду в своей семье, во главе может быть отцовских заводов… Мне она нужна теперь, я привык не только к этой семейной жизни, которую она мне устроила, к комфорту, порядку, к её музыке, пению; я привык к ней самой, к её красоте, к её ласкам, она хорошо знает, что она отнимает от меня! Да кто мне поручится, что я через месяц, два, даже через полгода, если бы сумел теперь взять себя в руки, не затоскую по ней так, что брошу всё на свете и прибегу за нею… Не лучше ли обвенчаться мне с нею теперь, когда она этого хочет, нежели потом, когда я тяжёлым опытом приду к тому же убеждению, что я жить без неё не могу?..
— Вот это-то и есть эгоизм, Столетов! Ты теперь уже видишь, что в состоянии будешь отлично обходиться без неё по окончании курса, среди своих, среди дела, а вот теперь, в своей школьной жизни, тебе действительно тяжело потерять такую любовницу-няньку…
— Да нет же, я уж спрашивал себя об этом, я бы её так не ревновал, если бы любил только как няньку; мне стоит только представить себе её с другим, как у меня вся кровь ходуном ходит, в глазах темнеет… Да нет! Я двух недель не проживу без неё в Петербурге, всё брошу и прибегу глядеть, что она и с кем…
— А всё-таки, брат, не женись! — Охлопов положил ему руку на плечо. — Не женись, чтобы не сделать подлости…
— То есть как это?
— Вот видишь ли, когда женишься легально, со всеми, так сказать, онёрами, так развестись трудненько; уж это почти что вечная петля, а когда женишься тайком, да с разными компромиссами, так тут ведь в сущности ниточка-то ой как тонка! Такой брак могут заключать только очень честные люди и твёрдые в своей клятве; цена такому браку как цена клятве: иной, ведь, поцеловал Евангелие да и поклялся, так, ведь, уж он даст себя на куски истерзать, а клятву сдержит, а другой скажет как тот знаменитый грек: «Свободный человек тем и отличается от раба, что он господин своему слову; захотел — дал слово, захотел — взял назад»[1]. Ведь чуть донос, простое письмо в консисторию, и брак уничтожается, признаётся незаконным, дети — незаконнорождёнными, и притом ещё всё падает только на ту сторону, которая не имела права вступать в брак, а другая — свободна: ступай и больше не греши, т. е., иначе говоря, выбирай себе новую жену и на этот раз женись, соблюдая все правила.
— Я этого не знал, я думал, — раз уж в церкви венчаны, так и… — он даже не нашёл конца для своей фразы и только глубоко вздохнул. — Тебя кто же венчал?
— Есть тут под Москвой один такой поп, нашёлся… Стар он, да и приход его так беден, что его никакой отставкой не устрашишь: ни от сана, ни от прихода… Ну, вот, пока Бог грехам терпит, он и наживается, потому что, конечно, такая свадьба подороже иной с целым хором певчих… Что ж, всё-таки хочешь венчаться?
— Я же сказал…
— Так ты, тово… всё, что сейчас мы говорили, передай Наталье Андреевне, слышишь? Ты без всяких комментариев, передай ей только, пусть знает, что этот брак есть тоже сожительство, если его не оформить…
— Оформить?
— Ну да, есть способ, я тебе всё это объясню; наш брак теперь утверждён, я до тех пор не успокоился, пока этого не устроил… Приходи ко мне завтра, один, я тебе покажу все бумаги и объясню.
— Пора, Алёша, домой, у нас ещё дела по горло…
Столетов взял за руку Наташу, вошедшую с Марией Сергеевной Охлоповой.
— Вы когда же уезжаете?
— Мы… — молодые люди взглянули друг на друга и засмеялись.
— Мы… — они отвечали оба, и потому Охлопов рукой зажал себе рот.
— Маня, отвечай! — промычал он.
— Мы сами не знаем, когда едем; у нас есть теперь и время, и деньги, то и другое для нас до того ново, что мы сидим дома и ни на что не можем решиться: нам везде хорошо!
— Так не торопитесь уезжать; мне бы хотелось, чтобы наша свадьба была при вас.
Наташа вспыхнула и положила голову на плечо Столетова. Маня Охлопова широко открыла глаза, а потом бросилась, зараз обняла и Столетова, и Наташу и по очереди поцеловала их обоих в щеку.
— Вот это хорошо! А я молчала и мучилась за Наташу. Ведь, я знала, как трудно будет ей в Петербурге, сколько придётся перенести, а теперь, как это хорошо! Я никогда не думала, что ваши родные согласятся…
Наташа подняла голову, Столетов как-то невольно отстранил её от себя.
— Ну, старики об этом ещё нескоро узнают; у всякого свои убеждения, и мне заставить их смотреть на эти вещи моими глазами трудно.
Эта необдуманная фраза была каплей холодной воды, упавшей на общее возбуждение. Все стали прощаться.
— Так я, Алексей, завтра зайду к тебе, и мы вместе съездим к тому священнику; я хотел бы кончить дело, пока вы здесь.
Охлоповы ушли, Наталья Андреевна закрыла за ними дверь, вернулась в зал, где Столетов стоял лицом к открытому окну и барабанил пальцами по подоконнику.
— Стёпа, — она тронула его за плечо, — Стёпа, неужели ты делаешь это по принуждению?
Он обернулся к ней с весёлым лицом:
— Конечно, по принуждению, только принуждает-то меня к этому то, что я тебя люблю. Как я ни верчу, что ни думаю, а понимаю только одно, что расстаться с тобой я не в силах! — он горячо обнял её и поцеловал. — Вечером поедем кататься на лодке?
— Поедем.
На другой день Столетов ушёл к Охлопову устраивать дело. Наталья Андреевна осталась одна и, наказав прислуге не беспокоить себя, тоскливо ходила из угла в угол, раздумывая всё об одном и том же.
Ей было больно и унизительно, что она не могла поставить человека, которого любила, на одну точку зрения с собой, отступиться от того, что она высказывала, она не могла, не из упрямства, а из глубокого убеждения, что невенчанная она жить со Столетовым не могла бы по истечении нового курса. Было слишком ясно, что возвращаться на родину с любовницей — немыслимо; женатый он, может быть, разочаровал бы надежды свах и маменек, но, приехав с сожительницей, вызовет всю лицемерную нравственность окружающих и сразу создаст себе невыносимо фальшивое положение. Тут не поможет ни любовь, ни собственное достоинство, ни убеждение. Это было так ясно, что даже и Столетов не нашёл в себе силы солгать ей, что и после трёх лет жизнь их не переменится. Для этого ему надо было бы отказаться от того, что всегда составляло его заветную мечту: от деятельности на родине, от возвращения в свою родную семью. Ей надо было молчать, всё это знать в душе, молчать и ехать в Петербург, решившись пожертвовать ещё три года своей жизни для счастья и спокойствия Столетова, словом, — «вынянчить его окончательно», как иронически подсказалось у неё в душе и — разойтись.
На это у неё не хватило сил, значит нет уже той не рассуждающей, слепой, беззаветной любви. Значит, нет! — Она сжала голову руками, постояла минуту и заходила снова, а мысли продолжали работать.
«Но, ведь, у меня и никогда не было к нему этой безумной любви; зато всё моё сердце полно верной, глубокой привязанности, привязанности жены к мужу, которая чувствует себя частью его, кроме того, — я устала. Устала от нелегального положения, от тысячи мелких уколов при найме квартиры, прописки паспорта, договора с прислугой, при каждом новом знакомстве, всё это так пошло и так ужасно тяжело. Нет, или снова быть одной, безо всякой тайны и безо всякой любви выйти на одинокую, холостую дорогу, взять к себе сына и покончить со всей личной жизнью, или быть женой любимого человека, снова стоять на твёрдой законной почве, занимать место в обществе, иметь родных, семью»…
Всё это ясно и много раз высказывала она за это время Столетову, а он понимал только одно, что для того, чтобы обладать этой женщиной, надо было жениться на ней, иначе она от него уходила. Она — это не была Наташа, с её умом, сердцем и страстным желанием определённого смысла жизни, а это была только его любовница, красивая женщина, к ласкам которой он привык, и расстаться с которой теперь он не хотел ни за что на свете. Неужели же он смотрит на этот брак как на плату, которую она требует за продолжение своей любви? Неужели?
Столетов вернулся от Охлопова спокойный и даже весёлый. При первых же словах Наташи, выражавших всё, что она передумала утром, он ласково закрыл ей рот рукой и просил не говорить больше ни о чём.
Мысль жениться была ему слишком нова; при том, зачем было жениться, когда он чувствовал себя счастливым, довольным и женатым. Он и высказал ей, что думал, даже в обидной и грубой форме, а теперь он свыкся с этой мыслью, обдумал и хорошо сознал одно, что жить без неё не может, значит, — нечего и рассуждать… Он побывал у священника и сговорился с ним; так как Охлопов выдал его за бедного студента, то и в цене они сошлись. Через неделю их перевенчают, но теперь, когда он сделал всё так, как хотела Наташа, он в свою очередь, обращается к ней с просьбой: свадьба их останется тайной для его родных до тех пор, пока он не кончит курс; отец его из купцов старого закала, и первое, что может сделать, узнав о его самовольной женитьбе, — прекратить ему высылку денег, а тогда ему нельзя будет и кончить курс. Брак будет уже совершен, и пойдёт глупая бессмысленная канитель… Кончив же курс и получив место, он будет спокойно говорить с отцом, да и тот не может тогда не признать за ним прав на свободу.
С этим поневоле должна была согласиться Наталья Андреевна, и Столетовы весело и дружно принялись хлопотать о свадьбе и о скором переезде в Петербург.
Столетовы приехали в Петербург обвенчанными, и это, как совершенно справедливо предполагала Наталья Андреевна, сразу поставило их в нормальные и спокойные отношения к разным мелким, но в общем очень значительным вопросам жизни.
В гостинице они заняли один помер, не спеша искали квартиру, и через месяц, при чисто женской способности Наташи устраиваться, у них была недалеко от института небольшая, светлая, уютная квартира, обставленная не только комфортабельно, но даже с той изящной роскошью, которую сообщили ей цветы, дёшево купленные на Сенной, и пианино, взятое напрокат.
Мало-помалу у них завязались знакомства не только из студентов, но в первую же зиму у них стали появляться и семейные люди. Наташа, красивая, помолодевшая в атмосфере спокойствия, умевшая с необыкновенным тактом принять, вовремя отдать визиты старшим, быть заразительно весёлой и простой с молодёжью, сделала свой дом сборным пунктом целого кружка.
Никому в голову не приходила разница лет между мужем и женой. Столетову завидовали, в их союзе не было именно того, что губит и подрывает студенческую семейную жизнь: нужды, бесхозяйственности и сцен, вызываемых вспышками ревности, упрёков и ссор по поводу ничего, с такими же бурными, горячими примирениями.
Тем не менее, между Наташей и Степаном Прохоровичем что-то изменилось. Это «что-то» трудно было определить словами, но молодая женщина инстинктивно чувствовали перемену и иногда, оставаясь одна, не могла избавиться от какого-то странного беспокойства. Когда она сидела за роялем, руки её вдруг замирали на клавишах, она опускала на них голову и оставалась так подолгу, точно прислушиваясь и не понимая тот голос, который говорил что-то внутри неё.
В обращении с женою при товарищах и посторонних у Столетова выработался какой-то особенный тон авторитета и покровительства. Все его просьбы, обращённые к Наташе, похожи были скорее на распоряжения, но это не оскорбляло её. Ей даже как будто нравилось, что он выглядит солидным и больше подходит к типу мужа; она спешила извиняться, смеясь, исполняла все его требования и делала всё с той милой грацией, которая молодила её.
Всё изменялось, как только они оставались вдвоём; в вечерние интимные часы, когда закрывалась дверь спальни, и бледный свет большого розового фонаря мягкой лаской обливал прекрасные формы молодой женщины, освобождавшейся от платья, корсета и юбок. Её круглые, белые руки поднимались к голове, вынимая из тяжёлых кос шпильки и гребешки, на стене отражалась её тонкая, стройная тень, напоминавшая греческую амфору, а когда усталые руки падали вниз, а волосы мягкой тёмной волной охватывали плечи, спину, играли кольцами на широких бёдрах, Столетов забывал всё на свете и становился тем же страстным молодым любовником, который когда-то рыдал у её ног, моля о взаимности.
— Ты знаешь, — говорил он ей, — я тебя как женщину так люблю, что мне кажется, если бы мы разошлись, если бы я не видал тебя Бог знает, сколько лет, и потом мы встретились, я опять забыл бы всё и искал только близости с тобой!..
Она смеялась грустно и обиженно.
— Неужели же ты не находишь во мне ни души, ни сердца, ни ума, только одно то, что ты называешь — женщиной?
— Только одно, — отвечал он, — а всё остальное — философия, — и он целовал её руки.
— Значит я тебя только страстью и держу? Ты только из-за этого на мне и женился?
Он продолжал смеяться:
— Только из-за этого; не мог перенести мысли, что ты останешься и, может быть, будешь принадлежать другому.
— Стёпа, но, ведь, это же ужасно, ведь, я могу постареть, подурнеть, захворать?
На всё это он отвечал только смехом, лаской и поцелуями.
Подходили первые каникулы, а значит, и первая серьёзная разлука. Родители не знали ещё ничего, старик, Прохор Степанович Столетов, по-прежнему, высылая деньги, давал сыну практические советы и предостерегал против ловушек; мать, Маремьяна Фёдоровна, составляла тот же «синодик» невест и расписывала их качества и приданое.
Столетов прекрасно провёл экзамены, и его мучил денежный вопрос. Отец выслал ему на дорогу и на уплату за квартиру, которую он оставлял за собою, объясняя, что дома он закажет и сделает себе всё, что нужно, а между тем Степан Прохорович хотел послать Наташу на дачу с её мальчиком, который всю зиму хворал. Как-то само собой устроилось так, что Митя остался жить по-прежнему у своих опекунов и только праздники проводил у матери. Столетов был индифферентен к ребёнку, и мальчик тоже: он называл его «Степан Прохорович», и у Наташи не хватало почему-то смелости заставить ребёнка называть его отцом.
— Ты напрасно хлопочешь о деньгах, я сегодня переговорила с опекуном Мити; если я возьму сына на лето к себе, то он находит возможным выдать мне небольшую сумму, достаточную, чтобы уехать с ним в Гапсаль или Дубельн, словом, — куда-нибудь к морю, на недорогой курорт.
Говоря это, Наташа не глядела в лицо мужу, она устало сидела в кресле; луч весеннего полуденного солнца играл в её тёмных волосах и особенно ясно выделял её бледность. На висках выступали синие жилки, подбородок обострился, и длинные, опущенные ресницы тенью углубили и так заметно похудевшие виски и щёки.
Степан Прохорович, писавший что-то на письменном столе, при её словах повернулся к ней и теперь внимательно глядел, как бы впервые замечая происшедшую в ней перемену.
— Это было бы очень хорошо, потому что, конечно, как только я приеду домой, тотчас же вышлю нужные тебе деньги, там мне их достать легко, но я хотел поговорить с тобой о другом: здорова ли ты, Наташа? Ты в последнее время как-то изменилась.
Наташа, не поднимая головы, улыбнулась, пошевелила губами, и вдруг из глаз её часто-часто потекли крупные слёзы.
— Наташа, что с тобой? О чём ты?
Столетов подошёл к ней, поднял её голову, прижал к своей груди, а глаза его бегали беспокойно по письменному столу, рука даже машинально прижалась к левому боку сюртука, где в кармане лежал ключ от всегда запертых ящиков письменного стола. В голове его мелькало подозрение: не прочла ли она писем стариков или его ответы матери, полные жадного любопытства к мельчайшим подробностям жизни разных местных невест? Не узнала ли она?.. И он, держа в своих больших, широких руках её маленькие, покрытые холодным потом руки, продолжал допрашивать:
— Ну, что? В чём дело? Скажи.
Наташа подняла ресницы, мокрые, слипшиеся стрелками, и её влажные, тёмные глаза с напряжённым вниманием остановились на светлых, часто мигавших глазах друга.
— Стёпа, это так хорошо, что мы повенчались, так хорошо! Видно Бог пожалел меня… Я… беременна.
Столетов отшатнулся, выронил её руки, побелел и широкими глазами глядел на неё с нескрываемым страхом.
— Что ты?.. Кто тебе сказал? Разве ты убеждена в этом?
Наташа смеялась странным, деланным смехом.
— Какие ты задаёшь вопросы! Если бы ты больше приглядывался ко мне, то заметил бы, как я изменилась за последний месяц! Наконец, ведь, сколько раз при тебе со мной были болезненные припадки, именно такие, которые могли бы навести тебя на мысль… Вчера я была у известной докторши-акушерки, она мне сказала, что уже три месяца; к октябрю надо будет ждать, ах, всё это не то… Приласкай меня, утешь, скажи, что ты рад, что теперь на каникулах переговоришь с родителями, и что наш ребёнок, с самого дня рождения будет принят в семью; лучше всего было бы, если бы ты написал теперь же обо всём, дождался ответа и взял бы меня с собою.
Столетов ходил по комнате, стараясь глазами не встречаться с женой. От её слов перед ним рушилась вся та очаровательная перспектива этого лета, которую он предвкушал уже: приехать туда в свой город, в мундире путейца, первым завидным женихом, флиртовать, ухаживать, танцевать, устраивать пикники и уехать оттуда свободным, но убеждённым, что стоит протянуть руку и в неё вложат и приданое, и любую ручку из лучших невест… Это так льстило его самолюбию, так тешило его ещё юношескую фантазию, и вдруг возмутить весь этот муравейник, вызвать в нём недоброжелательство, насмешки, не только в отношении его, молодого студента, давшегося в ловушку, но и его родителей, так гордившихся своим разумным сыном. Привезти всем напоказ вдову, с ребёнком от первого мужа, старше себя и теперь такую некрасивую, беременную… Нет, это было невозможно, этого он прямо был сделать не в силах! Ходя по комнате, он искал слов, которыми мягко и убедительно мог всё это высказать Наташе. Все тётушки, бабушки, мечтавшие по своему о его брачной карьере, имевшие в запасе каждая свою претендентку… — нет, это было ужасно!
Мысль о своём ребёнке, конечно, не шевельнула в нём никакой струны; даже напротив, это маленькое, незнакомое существо возбуждало в нём озлобленность, потому что теперь уже отнимало от него то, что он считал дорогим, ради чего, как ему казалось, готов был на все жертвы, т. е. — женщину-любовницу, страстную, весёлую, красивую, грациозную. Перед ним теперь уже было не то существо, и в глазах Наташи он видел что-то новое, пугавшее его: это была уже гордость матери и решимость защищать права ребёнка так, как она никогда бы не сумела защищать своих собственных.
Целый час Столетов убеждал Наташу и не убедил ни в чём. Она только покорилась его решению ехать одному, подготовить понемногу родных и приехать осенью с матерью, как, впрочем, это решено было и раньше, до выдвинувшегося вопроса.
После этого объяснения Столетов заторопился отъездом. Наташа, как бы освоившись со своим положением, снова стала весела и деятельна; она нашла слова и ласки, пробудившие в муже чувство нежности не только к ней самой, но и отчасти к будущему маленькому гостю.
Столетов уехал, и самым тяжёлым, что было, — это взятое им с неё слово писать не чаще двух раз в месяц и ни в одном письме не допускать никакого намёка, никакой правды на их отношения.
— У нас семья патриархальная, — говорил он, — и… не особенно… литературная, всегда может случиться ошибка, по которой письмо моё отнесут или к бабушке, Стапаниде Прохоровне, или к отцу, который в поспешности распечатает письмо. Нас всего пять человек из нашего города, приехавших поступить в высшее учебное заведение, в Киев, в Москву и в Петербург. Наших отцов осуждали все за их смелость, не определить сыновей по своим заводам и фабрикам, по окончании гимназического курса, и дозволить им учиться на степень юриста или инженера, и из этих пяти уже двоих со второго курса вернули домой, так как они свободно выучились подписывать векселя; теперь на меня и на двух сыновей пароходовладельца Игнатьева, так сказать, глядит весь город, всем интересно, что из нас выйдет, и потому, до окончания курса… — он запнулся, потому что Наташа схватила его за руку:
— Как, ещё целые два года? Ребёнок родится и будет расти, а мы будем дрожать, чтобы как-нибудь не узнали родные, чтобы, как ты говорил, отец не отнял от тебя содержания?
— Я уже обещал тебе… — замялся Столетов. — Теперь, когда наше положение так усложняется, к концу лета, к осени переговорить со своими… Но всё-таки нужна большая осторожность…
Длинно-длинно тянулось лето для Наташи. В начале августа она, под предлогом болезни, снова отдала своего Митю в ту семью, где он жил зимою, и вернулась в свою квартиру. Когда она глядела на свою, изменившуюся фигуру, на натянутые черты бледного лица и вспоминала слова Столетова, что он любит её больше всего как женщину, ей становилось страшно. Она горько упрекала себя, что новая жизнь отнимает её от Мити, что ей не удалось создать этому ребёнку то родное гнездо, о котором она мечтала; она любила его всем сердцем, но ребёнок унаследовал болезненность отца и его нервную впечатлительность. Её частые отлучки и, наконец, этот новый муж матери, к которому Митя не мог привыкнуть, поставили между ними преграду, и мальчик довольно равнодушно простился в августе с матерью и не без удовольствия вернулся в семью, где он жил все эти годы.
Письма Столетова были редки и так общи, что о многих из них нельзя было бы даже решить, кому они писаны: жене или товарищу.
И в самом деле: разве он мог ей рассказывать, что ему хорошо на родине как рыбе, попавшей из аквариума снова в родной ручей, что бабушки, тётушки, во главе с матерью, гордясь его мундиром, щеголяют одна перед другой устройством пикников и вечеринок, и что хотя на этих вечеринках и бывают и юристы, Игнатьевы, кончившие университет, но те ещё до сих пор без должности, так как служить в старом суде не хотят, новые же ещё не введены на их окраине, и он остаётся одним героем. Через два года он вернётся уже инженером на постройку железной дороги, изыскания которой закончены в самом его городе; он уже теперь спокойно и авторитетно отвечает на все жгучие вопросы на эту злобу дня.
Старые и молодые смотрят на него как на героя, который вторично проходил высшую науку для того только, чтобы служить своему городу и работать для его благосостояния. Об этом последнем он охотно писал ей. Письма выходили сухи, потому что он молчал о том, что составляло молодую радость и поэзию, о его ухаживаниях тайно, поочерёдно за тремя красивыми барышнями, считавшимися цветами города, о его полупризнаниях им, каждой по очереди, во время танцев, в лесу, когда всегда как-то случалось ему заблудиться с которой-нибудь из них в густой чаще орешника или на особой секретной луговинке, изобиловавшей грибами, которую знал только он; он не писал, конечно, и о том, как таинственно будил его мальчишка Сидор, приставленный к его услугам, и подавал ему записки, словом, — как незаметно, прочно и повседневно ткалась сеть той жизни, в которой не было даже и места для воспоминаний о Наташе.
Если бы он оставил её такою как прежде, в её соблазнительной, зрелой красоте, то, может быть, лунными ночами, когда в открытое окно рвётся душистая «разымчатая» ночь, не позволяющая думать ни о чём, кроме ласки и неги, он рвался бы к ней; ревность и страсть измучили бы его, но теперь он вспоминал её не иначе как такою, когда она сидела с закрытыми глазами, против окна, в тот весенний полдень, и солнце скользило по её похудевшему лицу, и длинные, опущенные ресницы углубляли худобу щёк и висков. Когда он вспоминал её пытливый взгляд, подстерегавший выражение его лица, после того, как она объявила ему о своём положении, он готов был отмахиваться рукой и снова бежать в общество, танцевать, смеяться, шутить, чтобы только заглушить это тяжёлое впечатление. Но и танцы, и ухаживания, и вечеринки, и лесные прогулки — всё это была мимолётная дань молодости. Столетов был ветвью от слишком прочных здоровых корней настоящего купеческого дерева; жизнь ему улыбалась особенно тогда, когда он сидел с отцом в кабинете за крепко запертыми дубовыми дверями и проверял с ним годовой отчёт и приход своих кожевенных фабрик, отчёты мельниц, отданных в аренду, двух пароходов, бегавших в далёкие воды, когда они, с карандашом в руках, с разгоревшимися от жадности глазами рассчитывали те барыши, которые может им принести новая железная дорога, и поверяли друг другу проекты разных улучшений.
Старик Столетов клал тяжёлую руку на плечо сына и смотрел ему в глаза:
— Далеко, брат, пойдёшь, коли не свихнёшься! В отцов пойдёшь, а те без портков начали, весь капитал был здесь, — и он указывал пальцем на лоб. — Одно помни: гони из себя дурь; за дурь… ох дорого платит наш брат, богатый мужик!
Молодой Столетов хорошо понимал, что значит «дурь». Это не было ухаживание за барышнями, как не были и мимоходные ласки черноглазой Катюши, одной из воспитанниц Столетовского дома, это не были ни кутежи, ни певички нижегородской ярмарки, словом, — ничто из обыденной «программной» жизни богатых купцов; это было то, во что втянула его страсть к Наташе: жена, чуждая всем Столетовским традициям, вдова, с чужим ребёнком, слишком умная, слишком недоступная всему, что составляло жизнь и интересы Столетовской семьи. Жена должна быть молода, красива, весела, мягка, богата, с почётной роднёй, здорова и коль глупа, так уж лучше ничего и не надо.
Вот идеал женщины, который шутя и серьёзно высказывал старик Столетов.
— С бабой не о делах говорить, а на кровати спать; от бабы не учиться и не лечиться, а в узде держать её да наряжать, когда надо, так, чтобы всякий понимал, что в дому есть. Жена должна мужа тешить, детей рожать, да гостей принимать, а не рассуждать о делах с мужем или ещё того хуже, — пытаться руководить им. Нет, брат, — оканчивал обыкновенно свои рассуждения Прохор Степанович, — не надо гусю брать в жёны жаворонка либо фазана, гусю гусыня нужна такая, что на одном птичьем дворе с ним выросла. А мы с тобой гуси, да ещё и лапчатые, ну, вот, и высматривай себе покраше да пожирней гусыню, мало ль их кругом тебя крыльями хлопает! Да не торопись, эти на гнёзда сядут, другие пухом обрастут к тому времени, как домой вернёшься, а пока — живи не тужи, быль молодцу не укор, коли здоровье соблюдено, да в деньгах мера ведётся. Так-то, Стёпа!..
Наступил октябрь; должно быть, тот год бабы в чём-нибудь особенно провинились перед Провидением, и от них было отнято в сентябре традиционное «бабье лето»; ранняя осень стояла сырая, холодная, лист давно уже облетел, и Степан Прохорович, возвращаясь в Петербург, с тоской глядел в окно вагона: мокрые, чёрные поля сменялись унылыми картинами леса, в котором беспомощно и уныло деревья мотали оголёнными ветвями. Мать его хотела ехать с ним вместе в Петербург, но он отговорил её и нарочно продлил для этого свои каникулы; решено было, что старики Столетовы приедут к сыну следующей весной, по окончании его вторых экзаменов, и летом поедут все вместе за границу, так как затем Стёпа переходил уже на последний курс, по окончании которого ехал прямо на дело.
Когда поезд остановился, и в толпе встречавших Столетов увидел Наташу, его бросило в жар, и чувство, похожее на стыд, обожгло сердце: молодая женщина была очень обезображена беременностью, даже черты её тонкого изящного лица расплылись, под глазами были мешки, она казалась постаревшей на десять лет и совсем не тою Наташей, что снилась ему ещё летом в томительно жаркие ночи. Он быстро точно налету поцеловал жену в щеку и, косясь, разглядывая её новую переваливающуюся походку, просил её подождать минуту в зале; отдав багажный билет артельщику, он распорядился, чтобы тот не только получил его багаж, но и привёз ему по адресу, а сам, наняв карету, вернулся за Наташей, усадил её и поехал домой, радуясь, что, кажется, на вокзале не было никого из знакомых.
— Отчего же твоя мать не приехала? — спрашивала Наташа, сидя в карете.
— Боялся я за неё петербургской осени; уж если ей ехать сюда, то или зимой, или будущей весною. Ну, а ты как?
— Я ничего… готовлюсь к приёму нового жильца… Ты знаешь, я думаю маленькую гостиную можно будет обратить в детскую, едва ли мы будем принимать кого эту зиму?
— Ещё бы!..
— Я думаю, конечно, сама кормить.
— Сама? Ну, это мы ещё посмотрим, что скажут доктора…
Наташа чувствовала, что между ею и мужем стоит какая-то неловкость, и не могла разбить эту корочку льда. Она не бросилась на шею приехавшему, и он не сжал её в страстных объятиях, не осыпал поцелуями, они не смеялись, без слов встречаясь друг с другом глазами, не забросали друг друга бессчётными вопросами, остававшимися часто без ответов, но звучавших так весело, так глупо счастливо, словом, они не были теми прежними влюблёнными, соединившимися снова после принудительной, долгой разлуки.
Он явно стеснялся её положения, избегал глядеть на её фигуру, и она теряла в силу этого гордую радость, которая так скрашивает молодых жён в таком положении; у неё не было спокойной уверенности в свои права, и, тяжело идя рядом с мужем, она не решилась опереться на его руку, просить его умерить шаги.
И дома пошла новая жизнь… Первый раз в течение пятилетнего союза они спали в разных комнатах, и Столетов долго-долго ходил по комнате, а Наташа слышала его шаги и лежала, прижавшись лицом в подушку, не смея всхлипнуть, и батистовая наволочка пила и осушала её слёзы.
Степану Прохоровичу казалось какою-то высшею несправедливостью эта беременность теперь, почему теперь, как только они повенчались? Что это, точно подготовленный фокус, чтобы связать его ещё крепче, чем связал венец? Он не хотел подумать, что именно это венчание внесло в их жизнь спокойствие, дало Наташе новый расцвет сил и молодости, успокоило её нервы, и что беременность может быть и была следствием этого благотворного влияния… Но она не входила в его расчёты и бесила его. От него отняли ту Наташу, которую он любил, ту, которая единственно была ему нужна — весёлая, страстная и здоровая.
У Столетовых родился сын. Ни просьбы, ни слёзы Наташи не помогли: доктор поддержал вполне Степана Прохоровича, и Наташе не позволено было кормить, а взята была мамка; квартира теперь как бы разделилась на две половины: одна, меньшая, составляла царство ребёнка, другая — спальня, кабинет и столовая оставались для мужа и жены.
Вследствие ли того, что квартира стала теснее, и хлопот у молодой матери больше, но эту зиму у Столетовых бывало меньше народу; знакомые как бы просеивались, молодёжь исчезала, и появлялись больше чиновные «нужные» старички, некоторые профессора, которых Прохор Степанович слушал с благоговением, а те, в свою очередь, предрекали молодому человеку в будущем блестящую карьеру.
Незаметно наступили новая весна и новый отъезд Столетова. К ребёнку отношения отца изменялись по мере того, как из «чего-то» красного, бесформенного начинало образовываться нечто, уже напоминавшее в миниатюре человека. Мальчик становился разительно похож на отца: он весь был в Столетовых: крепкий, сероглазый, с густой русой щетинкой волос; он никогда не плакал, не кричал, а сердито кряхтел как медвежонок, сжимая кулаки и морща лоб. Даже Наташа с удивлением глядела на своего сына, не находя в нём ни одной своей черты.
Старшего сына, Митю, Наталья Андреевна видела всё реже и реже: ревновал ли её мальчик к новой семье или просто отвык от матери, но только он с нею был холоден, скрытен, явно скучал у Столетовых, и молодая женщина, вся отдавшаяся своему новорождённому, не старалась побороть начавшуюся рознь.
В эту новую весну она не сделала уже никакой попытки получить сына и даже не высказала никакого протеста, когда мальчика увезли на три года в Германию, куда по своим делам переезжали его воспитатели.
Столетов уехал на каникулы позже: он сперва устроил Наташу с сыном в Парголово, в хорошенькой уютной дачке, оставив ей в распоряжение не только мамку, но и ещё прислугу. Он был весел и казался счастливым: ему отдана была его прежняя Наташа, которая теперь, уважая в нём отца своего ребёнка, была ещё более внимательна, нежна и ещё спокойнее, проще и веселее. Она видела, как ребёнок мало-помалу захватывает любовь отца, и это давало ей спокойствие; она не боялась больше разлуки и не ревновала к неизвестному, ей казалось, что теперь в будущем не может уже лежать никакой грозы, никаких вопросов; союз был дважды закреплён: законом и природой. Эта весна действовала особенно обаятельно на неё.
Хотя на короткое время, но она жила на даче полной семьёй, с мужем и ребёнком. Она была прелестна в светлых лёгких платьях, которые так хорошо драпировались на её стройном, гибком теле, всегда причёсанная так, что густые массы волос её выдавали с первого взгляда свою красоту. С лёгким румянцем на щеках, с мягким блеском своих красивых, тёмных глаз, она шла, опираясь на руку Столетова, болтая, заглядывая ему в глаза, перекликаясь изредка с нарядной мамкой, которая везла в нескольких шагах от них коляску с маленьким Гриней.
Прощаясь с мужем, она крепко обвила его шею руками, без слёз, целуя его лоб и глаза; она шептала:
— Теперь я спокойна, ты можешь ехать, я даже не зову тебя скорей обратно, потому что знаю, ты не загостишься и сам. Ты любишь Гриню? Ты не бросишь его никогда?
И Столетов, не задумываясь, немедля ответил ей:
— Никогда! — и взгляд его, невольно брошенный в сторону детской, подчёркивал искренность относительно ребёнка этого «никогда».
Осенью Столетова снова встречала на вокзале Наташа, и около неё, за руку, в белом пальто, в белой, громадной шляпе, стоял Гриня. Из-под широких полей комически выглядывала его здоровая, серьёзная мордочка. Никто не назвал бы этого ребёнка красивым: серые глаза его были несколько узки, носик толст, губы красны и крупны, но это был портрет отца и уже в манерах, в походке, даже в мигании, до комичности похожий на него.
Столетов обнял Наташу и тотчас же схватив на руки сына, рассмеялся: он не мог без смеха смотреть на маленького, серьёзного человека, а тот, нисколько не испугавшись отца, позволял целовать себя и лепетал что-то на своём языке, понятном только матери.
— Он хочет ехать, — перевела немедленно его воркование Наташа.
— Ехать? А вот сейчас едем, едем… Значит мамка отпущена?
— Как только девять месяцев исполнилось… Ты знаешь, он прекрасно ест, ходит…
И, разговаривая о Грине, они приехали домой.
— Нам надо будет с тобой поговорить серьёзно, Наташа; в ноябре приедет отец…
— Он знает?..
— В том-то и дело, что нет…
Наташа промолчала и опустила голову.
— Прошу тебя, предоставь этот вопрос мне всецело; ты требовала, чтобы я обвенчался с тобой, я это сделал; ты не согласилась отдать ребёнка на воспитание, я его оставил у нас, а теперь, в свою очередь, прошу тебя принести для меня все жертвы, какие я потребую. С первого ноября я от тебя выеду…
— Как выедешь?
— Так, очень просто, под предлогом усиленных занятий я возьму в гостинице номер на один месяц, извещу отца, что я переехал, он остановится в той же гостинице, где буду я. Не могу же я, совершенно не подготовив старика, ввести его прямо в семейную обстановку: «Ты, — мол, — ждёшь не дождёшься, чтобы я кончил курс, строишь с матерью разные планы женить меня и привязать к своей родине, а я давно уже устроил свою жизнь: вот, рекомендую тебе, — моя жена, а вот и мой сын!..»
Столетов говорил всё это, ходя по кабинету с ребёнком на руках в то время, как Наташа, стоя на коленях, вынимала из его чемодана бельё и платье; она всё продолжала молчать, только лицо её было бледно, и губы дрожали.
— Напрасно волнуешься, надо больше доверять мне, потому что ты не знаешь ни моих стариков, ни нашей жизни; у нас всё делается вовремя и не торопясь. Отец приедет по разным своим заводским делам и должен быть свободен умом и духом; затем он хочет осмотреть город; и вот когда то и другое будет исполнено, я найду время поговорить с отцом о своих делах. Он это оценит, тогда я привезу его сюда, и всё пойдёт как следует.
— А в течение этого месяца мы не будем и видеться?
— К чему такие крайности? Мало ли у меня будет свободного времени зайти сюда!
Всё это было так разумно и справедливо, что Наташе оставалось одно — покориться.
В конце сентября наступили холодные, сухие дни; в кабинете Столетова был камин, стояла большая тахта, и потому в сумерки семья собиралась туда. Камин, заслонённый толстым стеклом в бронзовой оправе, играл весёлыми огнями, не обжигая лиц, и маленький Гриня рассаживался около тахты на медвежьей шкуре и за защитой прозрачного экрана подолгу следил за игрою огня. Берёзовые дрова пощёлкивали, потрескивали, обгорая складывались в фантастическую красную башню и затем рассыпались миллионами искр, между которыми бегали и прыгали огненные языки. Мальчик ворковал как голубёнок, вскрикивал: «ох» и «ну», иногда вставал на ножки, залезал на тахту, на которой сидели, прижавшись один к другому, его отец и мать, и старался рассказать им захватывающую красоту этой пляски огня, которую он так любил наблюдать.
В один из таких вечеров Столетов без сюртука сидел в углу тахты, Наташа, с волосами, заплетёнными в две косы, в широком белом балахоне лежала тут же, положив голову на колени мужа; Гриня, верхом на медвежьей голове, совершал путешествие в какие-то неведомые страны, он почмокивал и дёргал зверя за уши. На этот раз в комнате не было совсем темно: на столе горела большая лампа, а около неё, на подносе начинал закипать спиртовой кофейник.
— Вставай… — говорил Степан Прохорович. — Я слышу по запаху, что кофе закипает.
— Не встану, — протестовала Наташа, — я только что, только что нашла, куда удобно положить голову… Пусть его кипит, ни за что не встану!
— Ну, так я встану, уж тогда и ты не улежишь… Ну, смотри: раз, два, три…
Столетов сделал вид, что приподнимается.
— Не вставай, не вставай, ради Бога, ещё две минуты, я ужасно хорошо лежу.
В это время послышались какие-то шаги, тащили что-то тяжёлое.
— Варя, это вы? — крикнула Наташа.
В дверях появилась высокая, плотная фигура, и звучный, грубый голос раздался:
— Нет, это я. Здравствуй, Степан!
Оттолкнув Наташу, молодой Столетов был уже на ногах и бледный глядел на отца.
Наташа вскочила на ноги и инстинктивно схватила Гриню.
Старик Столетов стоял в дверях, расставив ноги, подперев руками бока и прищурив свои холодные, серые глаза, внимательно разглядывал молодую женщину и ребёнка.
— Это что ж твоя любовница? — спросил он так хладнокровно, что кровь кинулась в голову Наташи; уйти она не могла, старик загораживал собою дверь…
Она бросилась к мужу, стала рядом с ним и громко проговорила:
— Отвечай!
— Ага-а! — протянул отец… — так неужели ж жена? Ну, брат Степан, играть в прятки поздно… Отвечай, как она говорит!
— Жена… — проговорил тот побелевшими губами.
— А это сын, значит?
— Сын.
— Покажите-ка мальца.
Наташа подняла ребёнка и протянула его старику.
Гриня не протестовал и, очутившись на сильных руках незнакомого ему человека, принялся в свою очередь серьёзно рассматривать его густые брови и длинную бороду.
Невольная улыбка тронула сжатые губы Прохора Степановича:
— Хорош паренёк… Столетовский… как с штемпелем… Ну, здравствуй, внучек! — он поцеловал ребёнка и поставил его на пол. — Ну, а с вами, невестушка, ещё успеем познакомиться; теперь дозвольте остаться мне с сыном… Прощенья просим.
Он, не протягивая руки Наташе, посторонился от дверей и только проводил её холодным, внимательным взором, когда она, вся в пятнах от волнения, вышла из кабинета, унося с собой ребёнка.
Прошло два часа; из кабинета послышался звонок, и вернувшаяся горничная доложила, что барин просит чаю. Наташа, уложившая уже сына спать, вышла в столовую, распорядилась всем и снова ушла к себе.
Прошло ещё несколько времени, к ней вошёл муж. Она не сделала ему никакого вопроса, и он не сказал ей ни слова об отце.
— Пожалуйста, пришли всё, что надо постелить в кабинете на тахте и на кожаном диване, я тоже там лягу.
Она сказала:
— Хорошо…
Он ушёл, она опять всем распорядилась и, наконец, когда в квартире воцарилась полная тишина, она, вдруг, тяжело вздохнула и даже обеими руками потёрла грудь… Ей казалось, что с неё свалилась громадная физическая тяжесть. Глаза её стали ясны, спокойны, она перевела взгляд на образ Богоматери, посмотрела минуту и, сделав несколько шагов ближе, встала на колени. Её короткая молитва была полна горячей благодарности; ей казалось, что теперь самый страшный путь жизни пройден, впереди лежит спокойное, прочное счастье. Период лжи и скрывания кончен. Судьба куда проще развязывает вопросы жизни, чем хитроумный человек. Вот, безо всяких приготовлений привела старика и поставила его лицом к лицу с фактом.
И Наташа, горячо помолившись, перекрестила малютку, становившегося ей бесконечно милым от своего поразительного сходства с отцом, которое создавало ему такие неотъемлемые права в Столетовской семье, затем спокойно разделась и легла спать.
А в кабинете, сидя за чаем, старик Столетов, не спеша, заставил сына отвечать на все вопросы: девицей или вдовой взял? Чья такая, из каких родом, семья где? Узнав, что у неё старший сын от первого мужа, он задумался на минуту и затем подробно расспросил об опеке и средствах на его воспитание. Сын хотел было скрыть, что она была в разводе, и выдавать её просто за вдову, но отец потребовал бумаги, и лицо его стало совсем строго и потемнело, когда он прочёл, что сын его женат на девице такой-то.
— Как на девице!? Это что же обозначает? Не пойму!.. Докладывай всё без утайки и по порядку.
— Я венчался с нею по её девичьим документам, по институтскому диплому и свидетельству; в семье моего товарища её прописали как гувернантку, иначе было нельзя, она была в разводе с мужем и вину приняла на себя.
— Разводка… Понимаю… Только, ведь, это выходит подлог? — и он самым подробным образом расспрашивал о священнике, свидетелях, где венчали и т. д.
Затем разговор перешёл на ребёнка, который сразу завоевал себе симпатии деда. Окончилась беседа коротким и резким выговором отца:
— Не ждал я, Степан, что натворишь ты таких делов; тих ты, да блудлив. А вилявый, брат, и на гладкой дороге ногу себе сломит. Кабы дома мы теперь были, забыл бы я, кажется, всю твою учёность и оттаскал бы, да огрел ремнём, чтобы хоть душу отвести, а здесь у вас поднимать скандала не могу; только веры моей в тебя наполовину убыло, и ума в тебе большого не признаю. Одно, — что могло бы и хуже быть! Ну, ин ладно… Не знал, значит, я тебя: и свои уши да без зеркала не увидишь. Завтра познакомлюсь с твоей этой Натальей, а только ты мне старуху-мать не баламуть, ни гу-гу ей до твоего выпуска, и чтобы никто, ни души до тех пор из наших ничего не узнали. На каникулы эти можешь не приезжать, благо последние, а там — кончишь курс, разговор большой будет, тогда и устройство всему получишь, а до тех пор я тебе приказываю, и ей ты накрепко накажи — никаких перемен, никаких официальностей, как, значит, был ты для нас холост, так, значит, пока что и остался. Слыхал? Иначе, брат Степан, пойдёшь на борьбу со мною; хорошего в том, паря, будет мало. Как смыслишь?..
На другое утро, ровно в 7 часов старик был уже на ногах и ушёл из дому; к 9 вернулся, и Наташа встретила его за чайным столом. Прохор Степанович говорил с ней просто, много расспрашивал о Грине, похвалил его воспитание, извинился, что заберёт от неё на это время Степана, что будет чаще обедать с ним в ресторанах, чем дома. Держался он с молодою женщиной спокойно, ровно, даже ласково, но без малейшей фамильярности, ни разу не назвал её невесткой или своего сына её мужем. Она тоже называла его по имени и отчеству, понимая в душе, что сразу других отношений и не могло завязаться, и тайно надеясь, что всё уладится.
Прохор Степанович гостил у сына уже второй месяц; казалось, что он испытывал характер Наташи: он то не говорил с нею ни слова, то вдруг подсаживался и начинал расспрашивать её о первом муже, о Мите; она отвечала сухо, коротко и только то, что составляло необходимый ответ.
Часто отец и сын возвращались в два три часа ночи, и оба проходили прямо в кабинет, где теперь стлалась постель и для Степана Прохоровича. Наутро, на вопрос Наташи: где провели время? — старик отвечал совершенно нормальным тоном, как если бы дело шло о прогулке:
— Кутили, подвыпили малость, ну и побезобразничали, без этого нельзя мужчине!
И, видя, как бледнело лицо молодой женщины, как гневно загорались её глаза, он снова также спокойно обращался к ней:
— А вы бы Степана хорошенько за уши, а не то за вихры, малый-то совсем от ваших рук отбился, точно с цепи сорвался… Я его вчера гоню домой… «Ступай, — говорю, — а то, мол, завтра жена тебе какую ни на есть позабористей сцену закатит», а он хохочет: «Дайте, — говорит, — вздохнуть».
Наташа встала, слова толпились у её губ, но она сдержала их и только, сделав шаг вперёд, пристально, смело поглядела на издевавшегося над ней старика. Брови Прохора Степановича сдвинулись, перерезав тёмной, косматой чертой весь лоб, серые глаза, с холодным блеском, гневно встретились с устремлённым на него взглядом и как бы померились вызовом.
— Ого!.. — сказал он и, вынув платок из кармана, отёр выступивший на лбу пот, когда молодая женщина, постояв перед ним с минуту, не дрогнув ресницами, не опустив глаза, спокойно прошла в свою комнату.
— Ого, с характером! Сломишь эту бабу да не перегнёшь, хороших кровей, только не ко двору Столетовым.
И после того он некоторое время не трогал её. Зато ребёнок с каждым днём овладевал его симпатиями. Гриня ел всё, что ел дед, посасывал из его трубки, хохотал, кашлял, но не плакал; он охотно даже от матери шёл к нему на колени, и старик начинал понимать его лепет.
Наступил, наконец, желанный день.
— Завтра отец уезжает… — объявил ей муж, зайдя в комнату вечером, когда она только что уложила спать Гриню.
— Очень рада! — вырвалось у неё искренно.
Молодой Столетов сдвинул брови и покачал головой:
— Ну, этого ты могла бы и не говорить; как ни как, а мы живём на его средства, а теперь, когда он узнал правду, он мне удвоил содержание; не каждый бы отец поступил так.
— Но он меня не любит…
— Мудрено было бы ему так сразу покориться тому, что не он выбрал невестку, но он признаёт тебя умной, а это уж очень много для него; только характер твой ему не особенно нравится.
— Я, кажется, делаю всё, что могу… Разве он на что-нибудь жаловался?
— Не выскажет он, а так себе — на ус мотает… Зато Гриню он полюбил как родного внука; он говорит, что если бы теперь была весна, то увёз бы его от нас с собою.
— И ты бы позволил? А меня даже и не спросили бы?
— Полно, Наташа, говорить о том, что было бы, если бы было; ведь, это один разговор, и я привожу его как оценку любви к ребёнку.
— Почему же он не хочет эту весну пригласить нас всех к себе?
— Как ты не понимаешь его самолюбия!? Неужели ты думаешь, ему приятно сознаться, что сын, которого все называют примерным, ещё на школьной скамье обошёлся без его благословения?
— Знаешь, Стёпа, мне кажется, что и ты раскаиваешься, что женился на мне, и ты недоволен…
Она прижалась к его груди и поцеловала его в губы.
Он любил, когда её голова вот так лежала на его плече, и, нагнув голову, он мог глядеть прямо в её глубокие, бархатные глаза, которые, как ему казалось, мерцали как звёзды в ночном небе, и теперь он не вытерпел и стал страстно целовать молодую женщину.
— Мне кажется, — смеялся он, — что если бы отец прогостил ещё неделю, то я стал бы умолять тебя о свидании где бы то ни было как, помнишь, в былые годы…
В этот же вечер молодой Столетов уехал к какому-то нужному для отца человеку, так как сам старик устал, собираясь к отъезду, и решил отдохнуть.
Наташа долго сидела в столовой одна, поджидая, когда выйдет к чаю задремавший в кабинете старик. Руки её, со стиснутыми пальцами упали на колени, глаза пристально, но бессознательно глядели в одну точку. — «Любит ли её муж?» — Она сознавала, что до сих пор он страстно влюблён в неё, или вернее, что до сих пор его молодая страсть вспыхивает с неудержимой силой, как только она приласкается к нему. Но разве это любовь? Он ни в чём не отстаивает её перед стариком, видит его несправедливость и не пытается переубедить его… А в будущем? Как отнесётся к ней свекровь, как примет её «то» общество, как будет ей житься на той далёкой родине, куда так стремится Степан? И, мало-помалу, в ней начала созревать надежда, что так как это лето муж не расстанется с нею, и им предстоят два года неразлучной жизни, то она употребит их на то, чтобы ещё сильнее привязать к себе мужа такими прочными узами, чтобы разлука была ему невозможна. За это время она рассчитывала снова возобновить нужные знакомства и при помощи старика-сенатора Макарова, так хорошо относившегося к ней, выпросить мужу на другой строящейся железной дороге такое выгодное место, чтобы ему не за чем было прибегать к помощи родителей, а следовательно и стремиться служить непременно на свою родину. — «С таким помощником как мой Гриня я добьюсь от Стёпы всего»… — решила она и, заслышав в ту же минуту шаги свёкра, очнулась от своих мечтаний, порозовела и спокойная, почти весёлая, принялась наливать чай.
— Степан уехал?
— Уехал.
— Не сказал, когда вернётся?
— Я просила не поздно…
— Ох, матушка, — покачал головою Прохор Степанович, — на какой вы верёвке его держите, смотрите, — бычок он здоровый, как бы не сорвался…
— Не сорвётся… — пошутила Наташа. — Я её ему на шею не накидывала, сам одел.
— Сам и снимет!.. Гриня-то что, спит?
Старик спокойно пил с блюдечка и дул на горячий чай.
— Ха-а-роший малый, ха-а-роший! Не всякая жена подарит этакого мужу, а только вот вы-то, сударыня, к нашим-то местным правам, да к нашим-то жёнам не под кадриль.
— Что же у вас жёны безгласные?
Глаза старика блеснули:
— Да почитай, что так… Да я вам хотя для примеру так скажу: держу я всегда воспитанниц, мода у нас такая купеческая, ну, как подрастут они, девка, известно, такой товар, что долго не сохраняется, чуть не доглядишь, и подвернётся какой ни на есть молодец, а там и за бабкой посылай, ну, так вот наградишь их по достоинству приданым, всё же Богу угодное дело, душе в смертный час легче, и выдашь замуж за маленького человека; случается у себя ж на заводе найти, а нет, так подальше сплавишь, так вот иная-то из них приглянется, ну и того — кликнешь вечерком в свой кабинет, она и придёт, потому не дура, знает, что побалуюсь недолгое время да и начну ей искать жениха, да коли сумела угодить мне, сотнягу-другую в приданое накину.
— И ваша жена это знала? — Наташа со страхом и презрением глядела в глаза Столетову, продолжавшему также спокойно дуть и прихлёбывать свой чай.
— Во-во-во! Я к этому-то самому и клоню свой рассказ… Не токмо знала, а все свои усилия устремляла на то, как бы другой кто не узнал да не вчёл мне этого в вину. Бывало, я это занимаюсь с воспитанницей, а она, — жена-то по коридору, мимо дверей, значит, ходит, чтобы кто-нибудь не подглядел или не подслушал.
— Какая гадость! — Наташа брезгливо откинулась на спинку стула; глаза её горели.
А красивый степенный старик, с седой головой патриарха, сидел теперь спокойно, опёршись тяжёлыми кулаками на стол, и с насмешливой улыбкой, с весёлым блеском серых глаз, глядел на молодую женщину. Он любовался её красотой, её женским бессильным гневом.
— А что ж бы вы сделали на её месте? Ну-кось, любопытно?!
— Я? — Наташа так и подалась вся вперёд. — Я вошла бы в комнату, и уж что бы там было, даже и не могу сказать, потому что и теперь, когда только подумаю, что у себя в доме, в двух шагах от жены и детей муж может предаваться такому разврату, так у меня вся кровь кипит, в глазах темно становится, — она провела рукой по лицу и засмеялась. — Да со мной ничего подобного и не будет: Степан не так воспитан, не в тех убеждениях вырос!..
— В отцов он, сударыня, в Столетовых, это вы забываете. А знаете ли вы, сударыня, что сделал бы я, а может и Степан, как этак бы ко мне влетела супруга?
— Убили бы?
— Не-е-т-с! Кто ж свою жену убивает, для обихода нужна!? Не-е-т-с… Взял бы я её за косыньки, в особенности вот за этакие как ваша, намотал бы я их на рученьки… — и Столетов со смехом отодвинул рукава своего пиджака и показал сжатые кулаки и начала рук, поросших рыжеватым волосом. Он, казалось, смаковал свои волосы. — Пригнул бы, значит, к полу буйную головушку, да собственным ремнём и отстегал бы: не забывайся баба!
Наташа вскочила с кресла, точно боясь, что эти волосатые, крепкие руки дотянутся до её роскошных кос.
Она вся дрожала и задыхалась.
— Ну, нет! Меня… меня… никто никогда не бил и не ударит, я схватила бы, что попало… — она горящим взглядом обвела комнату… — графин, подсвечник, стул.
Столетов хохотал:
— Эвона, очнуться не успела бы, как скрутили!
— Избили бы? — её голос упал. — Так, ведь, я после… на другой день… ночью… всё равно убила бы… сама задавилась бы, а не пережила!.. — и вдруг, опомнившись, она обратилась к вставшему Столетову. — Что вам надо?
Теперь и его глаза горели. Он стоял возле неё, тяжело дыша, и рука его, которую он положил на плечо молодой женщины, дрожала.
— Хороша баба, да не в те руки попала! Впрочем… спокойной ночи! — и он вышел.
Старик Столетов уехал, накупив внуку множество дорогих и ещё совершенно для него бесполезных игрушек.
— Впрок, — сказал он, — на рост, у нас, у купцов всё так делается, мы люди крепкие, всё в будущее глядим.
Наташе он, к удивлению сына, не подарил ничего.
— Коли как невестке, — сказал он ему, — так это сторона дела у нас ещё тёмная, покудова не вернёшься совсем домой да благословения от матери не получишь, — а коли так, просто, так горда она у тебя, гляди ещё принять захочет ли…
Но сыну он щедро оставил денег и уехал спокойный и весёлый. «Всё-таки Степан его не попал в руки какой-нибудь интриганке, а бабе умной и сердечной; потом, коли в эти года уже иметь ребёнка, так за такого как его Гришка, надо только благодарить Господа. Значит теперь о парне до окончания выпуска заботиться нечего; на кутёж им не надо, а на житьё тех денег, что даю, хватит, и знакомства она умеет подходящие поддерживать, т. е. так сказать — для студенческого времени лучшей бабы ему на земле не сыскать: красива, молода, горячая, что железо калёное, кабы к моим рукам — золотом бы осыпал… А всё-таки, дура-баба, — закончил он свои мысли, — венчалась!» — и старик фыркнул.
У молодых Столетовых после отъезда отца воцарилась тишина, но спокойствие пришло не сразу.
Под словами и издёвками свёкра Наташино сердце всколыхнулось как озеро под грозой, и расходившиеся волны не могли успокоиться и улечься.
— Если бы ты только слышал! Если бы ты слышал! Как он мне это рассказывал… — и Наташа взволнованно передала ему последнюю беседу с Прохором Степановичем.
К её полному удивлению, Степан принял сторону отца:
— Он, конечно, шутил, испытывал тебя, а ты точно с цепи сорвалась, убийством грозила. Господи, недаром я всегда так боялся оставлять вас вдвоём!.. Что он теперь о тебе думает?
— Стёпа, Господь с тобою! Да какая же женщина, в которой есть хоть капля самоуважения, порядочности, позволит бить себя?
— Уж и бить!
— Да, ведь, я же тебе говорю: завернул рукава, сжал кулаки и говорит, да знаешь так, точно с радостью: «Взял бы я за косы»…
Степан отмахнулся руками:
— Да, слышал, слышал я это! Это он тебе в грубой, ну в страшно утрированной форме хотел показать только, в каком подчинении держится у нас вообще жена. Конечно, мать не подумала бы сделать скандал отцу за какую бы там ни было измену, потому что в их быту это и изменой не называется. До таких «шалостей» мужа никакой жене нет дела, у них отношения основаны на деловом доверии, на товариществе… Вот, коли муж начнёт такие деньги на стороне просаживать, что дела пошатнёт, или такую заведёт на стороне связь, что детей забросит, жену перестанет уважать перед своим обществом, вот тогда…
— Что тогда?
— Ну, тогда жена плакать там, что ли, будет, жаловаться родным, ну, те вступятся…
— А если жена обманет мужа, что тогда у вас делают?
— Ну, тогда уж не взыщите, расправа бывает всякая! — и Степан захохотал.
Наташа вздрогнула. Теперь, когда она узнала его отца, её поразили в смехе мужа те же грубые, жестокие нотки, которые так покоробили её, когда она в первый раз услышала, как смеётся старик Столетов. Она взглянула в глаза мужа, и ей стало неприятно его мигание, под которым он точно хотел скрыть блеск серых, холодных глаз.
«А ведь верно: он весь в „отцов“», — подумала она, и сердце её сжалось. Она тотчас же встала из-за стола, обняла его за шею и начала целовать.
— Ты чего это? — спросил он, смеясь.
— Я не хочу, чтобы ты был такой как «они»; ведь ты не такой, да? Скажи мне? В тебе сердце молодое, честное, ты не можешь же так не считаться с другою душою, с другими убеждениями? Не можешь же ты быть только рабом самой грубой, самой низкой страсти? Не можешь же ты позволять себе такие шалости, которые унижают, оскверняют жизнь? Ведь, ты же понимаешь, что я не могу смотреть на всё это с «их» стороны? Если я вышла за тебя замуж, то именно для того, чтобы принимать участие в твоих трудах, чтобы быть не только твоей «супругой», а именно женой, т. е. нераздельной частью тебя. Ведь, ты видишь, что мне не надо ни нарядов, ни драгоценных вещей, никакой роскоши, но я хочу счастья, и ты можешь мне дать его.
Она говорила и целовала лицо мужа, целовала его руки, прижимала их к своему сердцу, к глазам, полным слёз, ей хотелось так уверить себя, что он — выродок из Столетовской семьи. А Степан Прохорович гладил её волосы, целовал её горячие щёки, и его молодость поневоле отвечала на призыв этой страстной речи. В эти минуты ему тоже казалось, что он «не в них», и он отвечал:
— Мы с тобой — совсем другое дело, мы — люди других убеждений!.. И потом… ты знаешь, как я люблю тебя!..
Наступили и последние каникулы, занятия Столетова шли превосходно, и заниматься особенно летом не представлялось надобности. Он мог бы ехать на практику, но убеждённый, что место ему обеспечено, он решил лето прожить с Наташей. Они наняли дачку на островах, чтобы быть ближе к городу и публичной библиотеке. Наступили майские белые ночи, и Столетов, никогда не бывший в это время в Петербурге, был очарован их особою, бледной красотой. Цвела сирень, ночи благоухали, изредка, робко слышалась песнь соловья, и под руку с Наташей он бродил целые часы, развивая какой-то фантастический план об их жизни вдвоём, о том, как они кому-то покажут, кого-то научат, что значит любить друг друга, что значит настоящая семья. Этот цветущий, светлый, ароматный май, состоявший этот год из изумительно тёплых дней и ночей, должен был навсегда остаться в памяти обоих как олицетворение полного, человеческого счастья: обеспеченные, свободные, здоровые, молодые, с прелестным ребёнком, которому могла бы позавидовать любая королевская чета, они хотели бы задержать течение жизни, им жаль было ложиться спать, жаль закрыть глаза и не видеть больше фантастической феерии белых ночей.
Утром их будило воркование Грини, и они спешили в сад, в парк, туда, где больше солнечных лучей, где так славно пахнет трава, едва обсохшая от ночной росы, где самки чирикают, сидя на гнёздах, следя за смелым полётом самцов, добывающих пищу.
В средине июня Столетов получил письмо от матери. Она писала, что хворала, и доктора велели ей развлечься и провести месяц на свежем воздухе. По Волге ходили их пароходы, и она решила на одном из них провести месяц. Сына она просила не отказать ей приехать в Нижний и пробыть вместе с ней это время. Отец, конечно, был слишком занят, и она была совершенно одна.
— Что ты на это скажешь? — спросил Степан Прохорович Наташу.
— Правду, так ты сам её знаешь, и тебе она не доставит удовольствия. По женски плакать и умолять тебя остаться я не стану, так о чём же и говорить. Скажи, когда едешь, чтобы я успела приготовить твоё бельё и всё, что нужно.
Столетов слышал горечь и сдержанные слёзы в этих словах, и ему было жаль Наташу, но в то же время он знал, что отец не похвалит за отказ матери, и что хотя в этом письме и не упоминалось прямо о нём, но тем не менее мать без его совета вряд ли решилась бы вызвать сына из Петербурга, если он под предлогом трудности курса не поехал это лето домой.
— Я думаю, ты должна была бы благоразумнее смотреть на мои отношения к родным…
— А я думаю, — тихо и грустно проговорила Наташа, — что пора было бы тебе устроить так, чтобы твои родные были моими родными и родными Грини. Я не верю, чтобы отец не сказал ни слова твоей матери, уж если для неё удар, то не лучше ли было бы нанести его теперь, пока она не окунулась во все свои проекты по поводу твоей женитьбы, нежели довести это дело до твоего окончания курса, т. е. именно, когда, по их мнению, ты должен будешь сделать свой выбор. Наконец, если мы уже всё равно связаны неразрывно, то не лучше ли было бы теперь решить этот вопрос: брать ли тебе там место или нет? Разве ты думаешь, что я не была бы к твоей матери ласковой и преданной дочерью? Разве наш Гриня, так похожий и на тебя, так «весь Столетовский», как говорит твой отец, не был бы ей утешением, когда она там одна на Волге? А между тем, в силу какой-то мне непонятной лжи, ты бросишь нас здесь теперь, сам уедешь к матери и будешь лгать перед нею в то время, когда она может быть знает уже правду. До которых же пор будешь ты отказываться от нас? Нет, я не могу об этом говорить, мне слишком больно!..
Она повернулась и ушла в детскую. Столетов долго стоял у окна и думал; он понимал всю справедливость Наташиных слов и в то же время с каким-то упорным, непонятным инстинктом стоял на стороне отца и находил, что разглашение их брака теперь преждевременно. Он подошёл к Наташе и дал ей слово, вопреки отцовскому желанию, переговорить, там на Волге, с матерью и просить её взять на себя подготовить к этому всех родных и вообще общество. За этот год успеют всё переболтать и замолкнуть, явиться же прямо с женой и двухлетним ребёнком, конечно, будет гораздо хуже. Он так был ласков, так стал на сторону Наташиного воззрения, что та развеселилась, и, хотя ей очень было тяжело остаться одной на даче, почти без всяких знакомых, она сама начала спешить с его отъездом.
— И ведь всего на один месяц только; в июле я буду уже снова с тобой, и потом, раз я переговорю уже с матерью, все препятствия будут устранены. Может быть, она сама захочет в июле приехать сюда со мною, познакомиться с тобой и полюбоваться внуком, а её ты полюбишь наверно, она — предобрая. Тебя я не оставлю совсем одну; я сегодня же съезжу к Евгению Ивановичу Загадову и попрошу его переехать в мой кабинет на июнь месяц, хочешь?
Наташа обрадовалась. Загадов был симпатичный и молодой ещё и здоровьем, и духом старик, лет за пятьдесят, вдовец, бездетный, с небольшими средствами; он был страстный историк и теперь составлял популярный учебник для народа. Он очень любил Наташу и Гриню и зимой был самым частым их посетителем.
— Ты, ведь, помнишь, Наташа, что он в начале лета всё просил нас дать ему комнатку, ну, вот, теперь, пока я уезжаю, пусть с тобой он и поживёт… Я буду спокойнее…
Столетов уехал. Провожая его, Наташа вдруг разрыдалась на вокзале. Она сама не ожидала, что у неё прорвётся какое-то неосознанное, но глубоко залёгшее горе. Степан Прохорович растерялся; Наташа не приучила его ни к каким сценам, и слёзы её были большая редкость.
— Что ты, что ты! Господь с тобою! Ведь я еду всего на один месяц и при том еду для того, чтобы всё устроить; посмотри ещё, как будем счастливы.
Но поезд двинулся, рассеялся самый дым, выброшенный из трубы паровоза; из глаз Столетова, высунувшегося из окна, исчезла уже и железнодорожная платформа, а Наташа, прислонившись к столбу, закрыв лицо руками, всё ещё рыдала…
Прошло три недели; от Столетова были только телеграммы, он был здоров, писать на пароходе было неудобно, всё шло хорошо. Гриня был здоров и весел, Евгений Иванович занял в углу дачи маленькую, почти совсем отдельную комнату, и долго по ночам у него горела лампа, и прохожие видели седую голову красивого старика, наклонённую над книгами. Он писал и работал по своей привычке по ночам; утром спал долго, а день посвящал Наташе и Грине. Окружные дачники, привыкшие видеть сперва молодых влюблённых всегда одних, долго судачили насчёт замены молодого старым, а Загадов и Наташа, не подозревая ничего, гуляли вдвоём под руку, перед ними катили колясочку с Гриней, и одиночество молодой женщины теряло свою горечь от присутствия этого всегда доброго, всегда преданного друга.
Каждый год Столетовы разлучались, и разлука длилась всегда три-четыре месяца, а теперь, неожиданность ли, или то тайное, неразгаданное предчувствие, которое иногда вдруг овладевает сердцем человека, мучили Наташу, она похудела, побледнела и чуть не считала дни, когда муж вернётся. Писать она тоже не могла и только два раза, на указанную Степаном пристань дала телеграмму о том, что и они здоровы.
И по вечерам, когда Загадов садился за свои книги, а Гриня счастливым, детским сном спал в кроватке, молодая женщина поднималась на башенку, принадлежащую к даче, садилась на крошечной вышке и глядела вдаль. Руки её бессильно лежали на коленях, и тёмная головка подолгу оставалась неподвижно повёрнутой в одну сторону. Кругом неё на невидимых, тёмных крыльях спускалась ночь, в небе открывались таинственные окошечки, из них выходили звёзды, появившаяся луна, загадочная, бледная, точно печальная царица, тихо плыла по небосклону. Весь пошлый шум жизни затихал, воздух получал свою звонкость, и до молодой женщины долетал то шорох шагов какой-нибудь пары, то отрывки разговоров, смущённый, гармоничный смех, мелькали быстро летевшие огоньки велосипедистов, порой доносилась из какого-то сада музыка… Но как ни глядела она, как ни слушала, ни зрение её, ни слух не могли пролететь через те преграды, которые отделяли её от тёмной, широкой реки, по которой бежал Столетовский пароход, унося с собой Степана с матерью. То же небо было над их головами, оба в одну и ту же минуту могли глядеть на одни и те же звёзды. Они были муж и жена, и неразрывной связью стоял между ними ребёнок, а между тем невидимые «парки», прявшие нить их жизни, уже отделяли одну от другой и давали им совершенно другое направление.
На корме парохода стоял Степан Прохорович и тоже глядел, как бледная, печальная луна плыла одиноко по небу, как облака, точно покоряясь её кротким чарам, бежали, таяли, и небо становилось чисто, ясно, бледно, как безграничная степь. Река, тихо колыхавшаяся влажной грудью, вдруг осветилась бесчисленными звёздами, и ему показалось, точно сразу в небе открылись миллионы окошек и из них выглянули звёзды — очи умерших, ушедших с земли. Одни горели равнодушно бледным, бестрепетным светом, другие трепетали, сгорая от страшного любопытства отыскать тех, кто столкнул их с края земли, или кто пытался удержать их на ней страстной лаской, а иные широко, ярко сияя, глядели задумчиво, далёкие от земли, чуждые небу. Луна плыла как царица печали и любовных грёз, и река, точно подстилая ей под ноги серебряный ковёр, ткала на её пути дрожащую, переливающуюся пелену, бежавшую всё дальше.
— Разве вы когда-нибудь думали обо мне? — шептал Столетов молодой девушке, стоявшей рядом с ним на корме парохода.
— Конечно, думала, думала, даже мечтала и плакала и ненавидела…
— Боже мой, кого ненавидели, о чём плакали?
Он ближе подвинулся к стройной фигуре, окутанной в тонкий светло-серый платок, накинутый на голову. Электрический фонарь, качавшийся на корме парохода, освещал розовое, полное личико, спутанные пряди светлых волос и весёлые, серые глаза. На полных, румяных щёчках играли ямки, у влажных, полных губ смеялись тоже маленькие углубления, хорошенький носик без всякой классической формы, круглые, тёмные брови… всё в лице девушки было миловидно, весело, всё дышало сытостью, молодостью, здоровьем.
— Плакала оттого, что вы не обращали на меня никакого внимания, и пока я ещё носила противное коричневое платье и ранец на спине, вы ухаживали за Шушей Лутошкиной и за сестрой Фимой. Я ненавидела их…
— Да за что же?
— За то, что все говорили тогда, что вы женитесь на одной из них, а теперь Шуша — невеста, за Фиму тоже сватают богача из Перми, да и они для вас стары; когда вы кончите курс, им будет за двадцать.
— Каких же лет мне нужно невесту?
— Вам? — девушка вдруг захохотала так весело, так задорно, что даже проходивший мимо матрос засмеялся, сверкнув ослепительно белыми зубами. — Спросите вашу мамашу, какую она вам приготовила невесту.
— Скажите, как это случилось, что вы собрались вместе с нею на Волгу?
— Очень просто: я попросилась, а меня взяли… — и личико её так сияло при этом глубокомысленном объяснении, что Столетов тоже невольно рассмеялся.
— Вот так объяснение, попробуйте как-нибудь так сказать, чтобы и я понял. Значит, кто бы из наших барышень ни попросился, моя матушка взяла бы с собой?
— Ну, это вы ошибаетесь, никого ваша мамаша, кроме меня, не взяла бы, только, конечно, ей надо было знать, что я её понимаю. Ваш папаша сказал, что этот год у вас так много занятий, что вы не можете быть свободны больше одного месяца, и потому вам не стоит ехать домой — слишком большая дорога. Ну, вот, ваша мамаша решила поехать по Волге, погостить у родственников в Казани, в Саратове, и главное, — покончить с одним вопросом; всё это она мне сказала мне, никому другому; я подумала, обцеловала её и сказала: «Возьмите меня с собой». Она очень обрадовалась, и мы поехали. Разве вам от этого скучно?
Пока она говорила, у Столетова сжалось сердце, а потом сильно забилось в груди. Он понимал все недоговорённые слова, он ясно видел, что отец не признаёт его брака с Наташей, и что тем ли, другим ли путём он разорвёт эту связь раньше, чем Степан кончит курс. Мало того, он понимал, что родители выбрали ему невесту, ребёнка, 16 лет, с громадным приданым, и что теперь эта невеста стоит возле него, с полным доверием, с непоколебимым убеждением, что она — его избранница, что он её любит и, конечно, действует заодно со своими родителями. Он понимал тоже и то, что попал в ловушку, что, отказавшись от планов отца, он разорвёт дружбу не только между двумя компаньонами, связанными крупными, коммерческими интересами, так как в Столетовские, всё разраставшиеся предприятия были вложены и солидные капиталы отца Мани Угаровой, тем не менее, образ Наташи вдруг вырос в глазах Степана; она стояла такою, какою он видел её последний раз: одна на платформе, прижавшись спиною к столбу, она закрыла лицо платком и рыдала, рыдала, даже не взглянув на него, когда двинулся поезд, и пока не скрылся вокзал из глаз, он всё видел её в той же позе.
«Зачем было ехать!?. — подумал он. — Разве я не был счастлив?»
— Посмотрите, какие у меня холодные руки! — защебетала снова стоявшая около него девушка, и две маленькие пухлые ручки, все в ямочках, очутились в его руках. Он держал действительно холодные пальчики, а голосок продолжал. — Согрейте их! — и они так тянулись к нему, что он невольно приблизил их ко рту, стал греть дыханием и целовать.
— Пойдёмте в каюту, матушка там верно заждалась нас.
— Ах, нет, не надо, не надо! Пойдёмте, сядемте на носу парохода и будем глядеть вперёд, пойдёмте, скорей, сегодня много звёзд, луна, они все опрокинулись в воду, хорошо, точно по небу едешь, даже страшно, берегов не видно, никогда-никогда мне не было так хорошо! Потом, там, у нас снова пойдёт ведь всё так как всегда, кругом будет так много чужих, и все будут спрашивать, всем надо будет отвечать, вас потянут и на работы, и в гости, ведь, все хотят вас видеть, вас слышать, а теперь… — она вдруг прижалась к его плечу и подняла на него ясные, милые глаза, полные доверия. — Теперь вы здесь всем чужой, никто вас не отнимает от меня. Мамаша, вы и я, — она уже называла мать Столетова мамашей, — разве нам не хорошо вместе? Ах, смотрите, — упала, упала, упала! — она так рванулась вперёд, что Степан, испугавшись, охватил её рукою за плечи.
— Звезда упала, вы не видали? Такой длинной огненной полоской сверкнула!.. Ах, как я завидовала Фиме, когда она первый раз ехала в собрание; ей надели бриллиантовые серьги, по одному крупному камню в ухо, вот как огонь попадёт на них, точно такая же искра и вылетит, длинная… И у меня такие же серьги, я их буду тоже одевать, потом… — и она опять засмеялась. — Дединька нам много-много бриллиантов оставил.
Столетов знал, что это «потом» означает после их свадьбы. Он чувствовал, что всё это заходит слишком далеко, и не знал, что ему делать. Сказаться больным, бросить всё и бежать скорее в Петербург к Наташе, но, ведь, это будет величайшим оскорблением матери, которая так любит его, так счастлива его присутствием. Высказать всё матери он пробовал, но она действительно была слаба, и он боялся, что у неё какая-то скрытая болезнь. При первой же его попытке заговорить о последнем визите отца, о Наташе, мать остановила его со слезами:
— Ради Бога, не говори мне того, что может меня убить! Дай мне хоть умереть спокойно; отец сказал, что он всё устроит, всё… и что я увижу тебя таким счастливым, каким хочу видеть. Столетовы — древнего, купеческого рода и никогда не были посмешищем ни для кого; всё было у нас, как завещал Господь, да как жили деды.
Пароход бежал, нос его врезывался в полосу серебряного ковра, затканного трепещущими лучами луны, звёзды водили хороводы, дрожали и качались на волнах, и Столетов стоял, обняв Маню Угарову, а та, со всей наивностью, со всей чистотой своих 16 лет и со всей страстностью своей сильной, здоровой, преждевременно развитой натуры, прижималась к нему, смеялась, опьяняла его и делала бессильным. В этой девушке он видел именно тот прямой, простой путь семейной жизни всех Столетовых: любовь, ласка, смех, безграничная сытость во всём и полновластное первенство его как мужа и главы семейства. Здесь было всё ясно, и всё так, как надо…
А там, на вышке маленькой башенки сидела Наташа, уронив руки на колени и всматривалась вдаль, точно могла, наконец, разглядеть тёмные воды Волги, с опрокинувшимся в них небом, и рассекающий волны пароход, который нёс на себе дорогого ей человека.
Столетов расстался с матерью и спутницей её, Маней Угаровой, не выяснив ничем своей дальнейшей судьбы.
Он утешал себя, что не сделал предложения, что ни одним окончательным словом не связал себя с молодой девушкой. Мать была в восторге, что у него не хватило ни силы, ни смелости спокойно объявить им обеим о своей женитьбе, о ребёнке и тем почти бесповоротно закрепить свой союз, а Маня Угарова была совершенно счастлива и спокойна. Она вполне убедила себя не только в том, что влюблена в молодого Столетова, но что и он влюблён в неё, что между их родителями всё решено, иначе бы её и не отпустили на Волгу, но что до окончания курса Степана Прохоровича, по решению старших, делать официальное предложение не следует.
Итак, все расстались довольные друг другом, каждый лаская себя теми надеждами, которые были ему по душе. Только одно лежало тяжёлым камнем на сердце молодого человека: он не мог не сознавать, что ему придётся выдержать большую борьбу со стариками. Его поражало, что отец и мать, узнав, что он венчан, венчан в церкви, не признавали этого брака, даже не глядели на него как на препятствие для заключения другого, более подходящего, по их мнению. Он не мог себе представить, что задумал отец, и в то же время не находил в себе силы воли идти наперекор его решению. Ничего не было проще, как написать отцу письмо, что он скорее откажется от службы на своей родине, нежели подвергнет жену свою тому неприязненному приёму, который она рискует встретить в его семье. Написать о своей свадьбе хоть одной из тётушек да двум-трём приятелям, и этого будет достаточно, чтобы в один день весь город узнал об удивительной «штуке», которую выкинул молодой Столетов.
До выпуска ещё оставался год, в который ещё всё могло бы перемолоться: гнев перейти на милость, но… для этого хоть на короткое время надо было схватиться один на один с непреклонной волей отца, надо было быть смелым и решительным, надо было любить. Любить так, чтобы не страшна была ни временная бедность, ни буря отцовского гнева, ни что, словом, — любить так, как любят только или безумцы, готовые убить и умереть за свою избранницу, или как любят те редкие люди, которые умеют безраздельно слиться умом и душою, для которых разрыв есть та же смерть, люди крепкие, честные, умеющие биться с жизнью.
Столетов любил в Наташе свою любовницу, но пять лет обладания сделали своё, и жар страсти перешёл во вспышки, возбуждаемые чувственностью. Он бесспорно любил ребёнка, но он мог обойтись и без него, т. е. без его постоянного присутствия; он хотел бы гордиться этим маленьким существом, показать его всем родным, но при благоприятных условиях; раз же это не складывалось, то он удовлетворился бы вполне тем, чем удовлетворился бы и в отношении Наташи, т. е., чтобы они остались его собственностью, чтобы они его любили и уважали, жили бы на те деньги, которые он может им уделить, но предоставили бы ему полную свободу и были бы бесконечно счастливы, если два-три раза в год он приедет их навестить, и это до тех пор, пока всё само собой не устроится. При этом условии он, по окончании курса, готов был бы перевести их жить в какой-нибудь из близких к его родине городов.
Конечно, он — честный человек и не расторгнул бы свой брак.
Все эти соображения испугали бы самого Столетова, если бы ясно формировались в его уме, но они мелькали только разрозненные, туманными мыслями. Яснее всего стояло досадное сознание, что Наташа не сумела поладить со стариком, не сумела «взять его», он забывал, что всё лежало в нём, и что он не сумел внушить отцу, что его семейное положение есть сама жизнь, а не временное студенческое устройство.
Как только было получено письмо от Степана, извещавшее о его приезде с Волги, старик Загадов заторопился выехать с дачи. Он не мог сознаться Наташе, что его горячая симпатия к ней не распространялась на её мужа, он ставил предлогом, что не желает стеснять своих молодых друзей, что он достаточно отдохнул за это время и перебрался обратно на свою холостую квартиру.
Ни ему, ни Наташе, как чистым сердцам, не пришло в голову, что прислуги на всех соседних дачах снова судачили о том, что как только молодой съехал, так появился старый, и обратно: как только старый выехал, приехал молодой.
Жизнь пошла по-прежнему, но перерыв дачной идиллии точно разогнал все чары; белые ночи сменились длинными, тёмными вечерами, июль был дождливый, Столетов засел за лекции, Наташа, огорчённая тем, что Степан, под предлогом болезни матери, не нашёл времени переговорить с нею, была печальна и тревожна, а тот, получая теперь письма из дому, находил в них всегда приписки Мани Угаровой, или цветок от неё, или картинку; всё вместе с круглыми буквами, которые она выводила, было страшно наивно, но так близко, так понятно ему… Он улыбался и не протягивал уже как прежде письма Наташе; напротив, немедленно клал их в ящик и запирал на ключ.
Переехали с дачи Столетовы рано; Степан усиленно принялся заниматься. Наташа вся погрузилась в те незаметные, но наполняющие всю женскую жизнь хлопоты, которых требовало от неё хозяйство, ребёнок и комфортабельное спокойствие, необходимое для человека очень занятого. Столетов чувствовал гармонию, с которой шла жизнь, но не вдавался в её оценку; по его мнению, всё шло так, как должно было идти, а Наташа тратила для достижения этого не только время, но и свою молодость, и свою красоту, потому что ей часто некогда было заниматься своими туалетами. Рассчитывая, что это последний год их студенческой жизни, она не шила себе ничего нового, не покупала, думая всем этим заняться, как только муж сдаст последние экзамены, и из дому вышлют, как об этом прежде всегда говорил Степан, достаточный куш денег, чтобы собраться и приехать на родину, как следует людям из столицы.
Гриня рос удивительно счастливо; здоровый, весёлый, он не причинял никому хлопот; о Мите Наташа имела только короткие сведения: мальчик здоров, ходит в школу, и так как климат Дрездена чрезвычайно подошёл ему, то опекун и думает оставить его там как можно долее. Наташа не протестовала, но чувствовала, что между нею и старшим сыном мало-помалу рвётся всякая связь.
Наконец, настали последние экзамены. Несмотря ни на какие предложения, несмотря на самые горячие просьбы Наташи, молодой Столетов не сдался и объявил жене как бесповоротный факт, что место им принято при постройке той железной дороги, которая конечным пунктом будет иметь его родной город.
Теперь между сыном и отцом, несмотря даже на горячее время экзаменов, шла деятельная переписка. Степан уговаривал отца скупать по всему округу лес, так как понадобятся шпалы и строительный материал, и строить кирпичный завод, а для того, чтобы не было ошибки, какой выжигать кирпич, он даже выслал два образца.
Всё это было просто, честно… Почему же не заработать, когда можно; ведь плохой материал всё равно не примут, но в то же время все эти заботы о наживе, всё это «держание уха востро», чтобы какой-нибудь интерес не уплыл из рук Столетовых, были инстинктивно противны молодой женщине.
На её глазах с её мужем происходила странная перемена: он точно мужал с каждым днём, становился шире в плечах, голос его был грубее, авторитетнее; все фразы начинались с «мы», и это «мы» были отец и сын Столетовы; можно было подумать, что правительство строит эту дорогу специально для того, чтобы дать им нажиться; что весь смысл её состоял в том, чтобы отец и сын, соединив опытность и энергию, практическую смётку и знание, выжали из этой благодати всё, что возможно на пользу своих интересов.
Тех далёких, совсем далёких вечеров, когда бывало в Москве, в скромных меблированных комнатках они проводили вечера вдвоём рука в руку, говоря о том, как будут работать на пользу общества, как покажут всем, какая сила — знание, честность и любовь, когда Столетов бывало вскакивал и начинал взволнованно ходить по комнате, мечтая вслух о том участии, которое Наташа будет принимать в его работах, чтениях, как он будет стараться доставлять практику и места своим беднейшим товарищам по ученью, о тесном кружке энергичных и честных работников, которых они соберут вокруг себя… О! Как всё это было далеко!.. Теперь она слышала только о ценах, торгах, выгодах, процентах.
Иногда, оставаясь одна, молодая женщина долго сидела, сжав руками голову; ей казалось, что она виновата, что она должна была бы быть на страже души своего мужа, что в её обязанность входило, безо всякого страха, откровенно высказать ему свой взгляд на все эти письма, забегания отца, на эту алчность в вопросах общественного дела, надо было энергично, весело, страстно защищать бывшие верования, вызвать «богов» юности, говорить о товарищах, об университетских мечтах в Москве, и она пробовала даже вложить в это дело своё женское обаяние, прежнюю силу своей красоты над мужем. Снова начинала одеваться особенно тщательно, собирала свои прекрасные волосы тем рассыпчатым узлом, который так любил Степан, покупала цветы, душила из пульверизатора его любимыми духами свою комнату и во всеоружии ласки, красоты, остроумия, весёлости начинала говорить Степану о том, что коммерческие идеалы несовместимы с честным служением делу, что к нему там, на родине, предъявлено будет столько чисто эгоистических требований, что поневоле придётся кривить душой.
— Смотри, Стёпа, — шепнула она, прижимаясь к нему, — не пришлось бы тебе войти в компромисс с совестью. Я так высоко ставлю тебя, тебя такого, каким узнала, каким полюбила; вот хотя бы эти хлопоты о назначении кладовщиком того, на которого указывает твой отец? Эти происки, чтобы подъездной путь шёл непременно от Столетовских пристаней, несмотря на то, что у вас самый крутой спуск… Справедливо ли всё это? Не заговорят ли кругом, что ты «из молодых да ранний»? Что воспитание и учение дало тебе только уменье обделывать дела «на законном основании»?
Столетова раздражали эти слова, он вспоминал отцовские рассуждения по поводу «бабы» и нетерпеливо отвечал жене:
— Пожалуйста, не суйся в дела, что ты тут можешь понимать? И не пробуй водить меня на помочах. Восемь лет гимназии, четыре года университета, да три «путей» — это, милая, пятнадцать лет, треть умственной жизни для современного нервного интеллигента!.. А прибавить к этому десять лет детства, так и вся половина жизни уже прожита, значит учить меня нечему, и раз навсегда я попрошу тебя в «дела» не вмешиваться: не бабья это забота.
— Да разве я, Стёпа, для тебя «баба»?
— А что же ты такое? Что по твоему значит баба?
— Баба? Это самка, существо женского пола, способное только удовлетворять половые инстинкты мужчины, баба — существо не только без образования, но даже без правильного понятия о том, что хорошо, что дурно, и уж во всяком случае без собственного, твёрдого взгляда на жизнь. Ведь, когда «вы» говорите «баба», то не подразумеваете под этим словом умную крестьянку; слово «баба» у вас собирательное, выражающее всё ваше презрение к безалаберному, пустому, вздорному существу.
Наташа горячилась, а Столетов хохотал.
— Ну так кто же ты?
— Я? Равноправное тебе существо, жена твоя, друг, товарищ…
— Советчик, судья и ближайшее начальство! Так? Ну, так откровенно тебе скажу, всё это мне не нужно, а вот баба, ласковая, весёлая, тёплая, мне нужна, — и он начинал целовать Наташу.
На этом кончались все разговоры, и Наташа, до глубины души огорчённая таким исходом «беседы по душе», замкнулась в себе и перестала рассуждать на эту тему.
Перед концом экзаменов, старик Столетов написал сыну, чтобы он спешил выехать, как только будет возможно, чтобы ехал один, это было подчёркнуто, а что он, Прохор Степанович, приедет сам сюда в Петербург и устроит все дела с Натальей Андреевной.
Письмо это удивило и обрадовало Степана; он показал его Наташе и объяснил умом и добротою отца.
— Вот увидишь, как он всё устроит, всё будет хорошо. Я поеду вперёд, найму дом, потому что я согласен с тобой, что первое время нам не надо жить вместе со стариками, обставлю всё, как следует, у нас кладовые ломятся от всяких запасов, осмотрюсь в деле, познакомлюсь со всей партией инженеров, а к тому времени и отец приедет с тобой и Гриней. Это он отлично придумал, уж ни один язык не тронет тебя, когда ты ко мне с ним приедешь. Все поймут, что ты признанная им невестка!
Наташа так была сбита с толку всем тем, что «было необходимо», по мнению Столетовых, её так страшил приезд во враждебную ей, как она думала, семью, что тоже готова была благодарить старика за эту, в первый раз выраженную, о ней заботливость.
Итак, решено было ничего не трогать до приезда старика Столетова, ни квартиру, ни мебель, ни переезжать на дачу, и в конце мая, покончив со всеми делами по зачислению Степана на действительную службу, при строящейся дороге, он простился с Наташей и уже назначил день своего выезда, когда неожиданно получил от отца переводом на банк крупную сумку денег и уведомление, чтобы не ехал, не дождавшись письма. Через несколько дней действительно пришло письмо от старика Столетова, и, к величайшему удивлению, оно была адресовано не сыну, а невестке.
«Наталья Андреевна, — писал Прохор Степанович, — коли хотите счастья своему сыну, то предлагаю вам отпустить его к нам вместе со Степаном, пусть его облюбует бабка да и все наши родные, так как весь он вышел в Столетовский род. Пошлите с ним няньку или выберите какую ни на есть надёжную особу, чтобы сопровождала до места. Захочет жить при Грине — останется, не захочет — вернётся обратно при щедром вознаграждении. Вы же спокойно оставайтесь дома и ждите моего приезда. Сколь мог оценить вас, принял за особу умную, а посему и теперь обращаюсь не к женским вашим чувствам, а к благоразумию; ласки ваши — для младенца, а наша любовь и наше состояние — для всей будущности вашего сына. Засим будьте здоровы, приезд мой не замедлится, как только Степан будет на месте, надеюсь, с Гриней».
Это письмо привело в восторг молодого Столетова.
— Конечно, конечно, Гриню надо вперёд! Экий умница этот отец! Да мать, бабушки, тётки, с ума сойдут от нашего Гриньки, понятно, что он откроет тебе все двери! — и он радостно хохотал, обнимая Наташу.
Не только сердце, вся внутренность Наташи, если можно так выразиться, протестовала против этой разлуки, но она не находила слов, которые могли бы оправдать её нежелание расстаться с сыном. За каждое её возражение муж обвинял её в эгоизме, нежелании этим простым способом устроить всё дело, и, наконец, Наташа, совершенно сбитая с толку, измученная, согласилась на всё. Она проводила своих уже без слёз. Похудевшая, подурневшая от бессонных ночей и волнений, неинтересная, так как ей было не только не до страстных поцелуев и ласк, которые одни только назывались на языке Столетова любовью, но и вообще до какой-либо заботы о самой себе, она на вокзале гораздо больше говорила с няней, сопровождавшей ребёнка, нежели с мужем. И на этот раз, уезжая, Столетов унёс и в глазах, и в сердце образ постаревшей, увядающей и как бы совершенно чужой ему Наташи.
Наташа вернулась в квартиру и, поёживаясь от холода, потирая руки, прошла несколько раз по всем комнатам. Странное впечатление произвела на неё квартира: всё стояло на своих местах, но на столе мужа, вечно заваленном бумагами, лекциями, книгами, теперь не было ничего: зелёное сукно и на нём два пятна, от пролитых когда-то Гриней чернил; этажерка-вертушка и на ней тоже ни одной книги, даже ноты, лежавшие в маленькой плетёной лире, были упакованы и отосланы вместе с вещами Степана. Пианино, бравшееся напрокат, увезли ещё вчера, и Наташа, тупо уставившись в пустое пространство около стены, долго не могла сообразить, чего тут не хватает?..
Когда она вошла в детскую, то инстинктивно прислонилась к косяку двери: в Грининой кроватке было пусто, одеяльце, простынки, подушки, всё увезли с ребёнком.
— Господи! — вырвалось у неё, и в пустых комнатах голос её прозвучал глухо.
Она опустилась в кресло и зарыдала. Ей было страшно-страшно, она почувствовала себя совсем одинокой и никому не нужной… В кухне послышался какой-то стук, кто-то говорил. Наташа очнулась и, укоряя себя в малодушии, эгоизме, нервничанье, вытерла глаза, перекрестилась несколько раз и, стараясь заглушить затаившуюся где-то в глубине сердца обиду на мужа, который мог бы устроить всё это иначе, позвонила и с появившейся кухаркой начала приводить квартиру в новый порядок. Она сдвинула мебель, положила на стол мужа свой бювар, свою книгу, велела зажечь лампу, ставить самовар, объявила, что будет спать здесь же на тахте, и… дни потянулись для неё однообразные, длинные… Она лишена была даже видеть своего друга, Загадова, так как тот уехал на шесть недель заграницу; единственной радостью её было получение нескольких телеграмм: «Гриня здоров и весел в дороге», «Гриня доехал благополучно», «Прохор Степанович выехал, и теперь она может ждать его со дня на день». Это последнее известие оживило её: она стала лихорадочно собирать и укладывать всё остальное; рассчитала кухарку, которая спешила уйти на другое место, и теперь жила среди сундуков и ящиков, заперев все комнаты, кроме кабинета и пользуясь услугами жены швейцара, она даже снова повеселела: чтобы то ни было, как бы то ни было, но конец её мучениям приближался, она вступала в третий фазис своей жизни со Степаном: первый, — были счастливые и беззаботные студенческие годы в Москве, второй, — семейная жизнь в Петербурге, нарушенная приездом старика Столетова и сбившая её с толку всеми последовательными жертвами, и третий, — который должен был вознаградить её за всё, период спокойствия и прав на признанную семейную жизнь.
Наташа возвращалась домой из Гостиного двора, где покупала для Грини игрушки, которые хотела взять с собой. В подъезде её остановил швейцар:
— Приходил какой-то господин, — доложил он, держа почтительно фуражку на отлёте, — я сказал, что вас нет дома, что вы на днях уезжаете, но всё-таки он заявил, что через час зайдёт опять.
— Он не назвал вам своей фамилии, не оставил карточки? Он бывал у нас при барине? — молодая женщина, сама не зная почему, волновалась.
— Никак нет-с, они первый раз, говорят — по экстренному делу… Да никак они приехали!
Наташа оглянулась и сквозь стеклянную дверь швейцарской увидела расплачивающегося с извозчиком совершенно незнакомого ей субъекта, похожего и на актёра, и на певчего. Белая, гладко выбритая физиономия и тёмные, живые глаза, зорко встретившиеся с её взглядом.
— Прикажете принять?
— Просите, — сказала Наташа и с бьющимся сердцем поднялась к себе.
Не прошло и пяти минут, как в прихожей её звякнул звонок, и в отворённую ею дверь вошёл приехавший.
— Простите великодушно, если не вовремя, но дела сильнее нашей человеческой воли! — голос его был сочный, полный, и он говорил, не торопясь, видимо, с удовольствием слушая самого себя. — Позвольте отрекомендоваться — Преполовенский из Синода.
— Прошу вас, садитесь; только я право не знаю, по какому вы делу?
Преполовенский поднял брови, лицо его выразило полнейшее удивление:
— Наталья Андреевна Столетова, если не ошибаюсь? Это вы самая и будете?
— Да, я Наталья Андреевна Столетова, но какое же может Синод имел дело до меня?
Гость завозился на стуле, и бледные щёки его вспыхнули:
— Так вы совсем, так сказать, не имеете понятия о том деле, по которому я приехал к вам?
— Ни малейшего… Я вас слушаю…
Тёмные глаза Преполовенского из зорких сделались вдруг серьёзными, и он с недоумением, почти грустью, глядел на Столетову.
— Весьма тяжёлая обязанность, весьма тяжёлая!.. — бормотал он.
Наташе вдруг пришло в голову, что перед нею сумасшедший; она встала, соображая, как ближе пройти ей ко входной двери и, отворив её, крикнуть швейцара.
— Мне кажется, — сказала она, — что вы ошиблись, вероятно, есть какая-нибудь другая Столетова.
— Едва ли-с, ваш первый муж был Ипполит Фёдорович Егоров?
— Да.
— И вы были с ним разведены?
— Да-а… — но это «да» было сказано уже совсем другим голосом; Наташа опустилась в кресло, и губы её побелели. — Зачем все эти вопросы?
— Затем, сударыня, что на свете злых людей слишком много, а вы, вижу я, слишком уж просты да доверчивы.
— Позвольте…
— Не обижайтесь, сударыня, уж не я скажу вам обиду какую, уж того довольно, что по делу придётся… Ведь, в разводе-то вина пала на вашу сторону, и на выданном вам из консистории паспорте значится: «с оставлением навсегда в безбрачии», а вы изволили вторично выйти замуж, по каким документам?
— Да какое же вы имеете право?
— Кабы не имел, так и не пришёл бы сюда; бумаги-то у меня вот тут, в кармане, — он правой рукой похлопал по борту сюртука. — Изволили вы венчаться по институтскому вашему диплому, иначе говоря, по подложным документам… Вот-с, — он расстегнул сюртук, вынул из кармана большой конверт, достал Наташин диплом и показал ей. — Этот-с?
— Но кто же вам передал? Откуда вы взяли? Что же теперь?
— А теперь-с добрые люди донесли в Синод да в консисторию, навели справки, вытребовали бумаги… Ведь, вы теперь изволите быть безо всякого документа?
— Мне и не нужно документа; здесь я прописана, меня все знают, а еду я к мужу…
— Господин Столетов вам не муж, брак признан незаконным, вчера был произнесён приговор, и с сегодняшнего дня Степан Прохорович Столетов снова холост и свободен; завтра вас потребуют, куда надо, а может на дом принесут состоявшееся решение, по коему вам надлежит именоваться по-прежнему бракоразведённой женой штабс-капитана Егорова.
— Но ведь, он умер!
— По нашим законам смерть одного из разведённых супругов не даёт свободы тому, за кем признана при разводе вина.
— Я венчалась в церкви!..
— За сие и ответят совершившие брак…
— Но в этом браке у меня родился сын…
— Не признавая брака, Синод не может признать и законнорождённости вашего сына…
— Мой сын, мой Гриня — незаконнорождённый?!
Она вскочила на ноги, бледная, взволнованная, точно только сейчас в её мозг проникло понятие обо всём, что случилось. Она схватила Преполовенского за руки:
— Ведь, это всё можно исправить, да? Мы нарушили форму, мы обошли закон, но ведь, ребёнок, рождённый в браке, не может быть незаконнорождённый, ведь он-то не виноват, не может же он терпеть от людской жестокости! Вы меня научите, что надо сделать, куда подать? Вы затем и пришли, да?
Преполовенский сжал её руки и с тоской покачал головою:
— Эх, ведь, я думал, вы всё знаете; ну, встретите меня штормом, ведь, я и дело-то вёл против вас…
— Вы? Вы? — Наташа пятилась от него как от привидения.
Преполовенский встал:
— Счастливо оставаться, теперь я вам всё передал!.. Э-эх, жизнь!
Он махнул рукою и быстро вышел из квартиры, а Наташа продолжала стоять у стены, руки её делали какие-то бессознательные жесты, и губы шептали:
— Всё это глупости, всё, конечно, не так, не так… — и вдруг она вскрикнула, обрадовалась, рванулась и чуть не повисла на шее у того, кто входил в незапертую за Преполовенским дверь.
— Прохор Степанович! Прохор Степанович! Батюшка! — это слово, столько раз слышанное ею от Степана, бессознательно вылетело из её груди, и от этого слова, хуже, чем от какого-нибудь оскорбления, старик Столетов подался назад, а она была снова возле него, ловила его руки, заглядывала в глаза и молила. — Батюшка, помогите, защитите не меня, а Гриню, поезжайте, устройте, подите сюда, сядьте… — и она быстро почти втащила его в кабинет и усадила в кресло, сама села рядом с ним, на стул и, вся подавшись вперёд, скрестив пальцы, сжав руки под подбородком, бледная, с дрожащими губами, глядела на него снизу вверх большими, умоляющими глазами, как могло бы смотреть раненое животное, и сердце Столетова, отзывчивое только к потере да к выгоде, вдруг сжалось в его большой груди, и по спине прошёл точно холод.
— Ну, дело-то в чём? — спросил он низким голосом, мотая головой, точно его душил воротник рубашки.
— Сейчас приходил тут какой-то из консистории или Синода, не знаю; кто-то сделал донос, мы не так обвенчались, не по тем бумагам…
— Знаю.
— Стёпа сказал, ну да, так вот, донесли… Брак расторгнут… Мне именоваться по первому мужу, а ведь, он умер… Но я ничего, я что… а Гриня… Гриня!.. — она всплеснула руками, близко нагнула своё бледное лицо к Столетову и почти прошептала. — Гриня незаконнорождённый.
— Знаю, — повторил Столетов и опять помотал головой.
Наташа так быстро выпрямилась, что ударилась головой о высокую спинку стула, и гребень с её косы вылетел.
— Как знаете, кто сказал?
— Да кто ж дело-то начал? — Ведь, я же…
— Вы?! Вы?! — она глядела как безумная. — Вы!?
— Барынька, Наталья Андреевна, женщина вы умная, выпейте-ка воды, да потолкуем толково, ничего не случилось: Стёпа жив, вам кланяется, а Гриню забаловали не хуже принца наследного, но вас забыл, шельмец, с рук на руки переходит, игрушек по горло… — и, говоря это, Столетов взял со стола графин, налил полный стакан воды и подал его Наташе, а та, слыша дорогие имена и такие обыденные фразы как «кланяется», «игрушки», начинала приходить в себя; ей казалось, что с её горла снимают петлю, которой хотели только что задушить.
Она пила поданную ей воду, вздыхала и забывала утереть слёзы, которые текли по щекам.
— Так значит, ничего, все здоровы, всё хорошо?
— Ещё как хорошо-то, старуха моя земли под собой не чувствует. Гриня-то, ведь, не с отцом, не в городе, он пока на даче, в Подгородном, где жена летом живёт со своей матерью да двумя сёстрами, там у них чисто рай; нянька-то у вас — золото, согласилась остаться… У Грини живой барашек, на ленте водит…
— Ну, а мы когда же, завтра?
— Наталья Андреевна, умная вы, говорю, женщина, и столько глупостей наделали; ну, зачем вам надо было венчаться со Степаном да ещё по этаким бумагам? Ведь, у каждого своя судьба, и нешто её переделаешь? Были вы замужем — развелись, и сына вам Бог дал от первого брака, и годы ваши пришли не совсем чтобы молоденькие, ну, полюбился вам мой молодец, ладно, — живи… нет, давай мудрить, обвенчаемся. Закон налицо — нельзя; обойдём, ну, и обошли, а что хорошего? Взял я ваши все хитросплетения, обвёл вокруг пальца и размотал…
От всех пережитых волнений, от переходов к ужасу, страху, надежде, Наташа наконец совершенно ослабела, нервы её упали, от выпитой воды разошлись спазмы, и она слушала почти спокойно, точно дело шло совсем не о ней.
— Зачем же вы это сделали?
— А затем, что не ко двору вы нам, неподходящи… Разве Степану такую жену надо? Ему нужна жена складу и роду купеческого, чтобы к нам подходила, а вы нам, да и мы вам, — не пара; не любы вы будете нам, мои старухи и слышать не хотят о петербургской барыне, и духу не желают, умрут, — к себе на глаза не пустят; самодурный и крепкий у нас народ! Степану-то как было в вас не влюбиться, нешто такие куски он глотал когда? У нас насчёт таких связей — серо, ну, а как жена-то, да по нашей местности, вы ему и не нужны, он — в отцов и сам это понимает, высказать — совести не хватает, а разве так он меня слушал бы, кабы не понимал, что вы не нашего поля ягода, так бы он уехал, оставив вас одну? А на Волге это лето сказал он вам, что мать к нему невесту привезла, — Угаровскую Манечку? Сказал?
— Нет…
— То-то… А ухаживал без памяти… Месяц не расставались, да и после она ему письма писала… Ну, куда я вас повезу, на какую радость?
Наташа молчала, потирая виски.
— Ведь недаром-то я приехал к вам тогда так невзначай, дошли до меня слухи-то, взглянул на вас, ну и вижу, — не пара. Парня за бока, он сейчас всё и выболтал. Думаю, что ж нарушать теперь-то, пущай курс кончает, да и Гринька уж очень мне по сердцу пришёлся, это вас Бог пожалел, весь в наш род… Ну, и решил, — пусть подрастает…
Снова сознание вернулось к Наташе.
— Вы, значит, и донесли? Вы и расторгли наш брак?
— Я…
— И теперь приехали сказать мне, что Степан меня не любит, и что вы меня не хотите? Так?
— Да, пожалуй, что так и выходит…
— Так зачем же вы взяли моего ребёнка?
— Да ведь, наш же, Столетовский!
— Мой он! Мой! Я его носила, я родила! Как могли вы украсть от меня ребёнка? Украсть! И вы думаете, я не поеду за ним, не отниму?..
— Матушка, да на что он вам? Наталья Андреевна, одумайтесь!
— Вы с ума сошли! Да что вы издеваетесь надо мною! Звери вы что ли? Что вы со мной делаете?
— Наталья Андреевна, успокойтесь, Христа ради, что вы дадите ребёнку? Ведь, вам его нельзя усыновить, а мы усыновим, уж в этом Богом клянусь, никаких денег не пожалею!
— Ничего мне не надо, мой сын, отдайте! Пойду в Синод, подам Государю прошение…
— Всё это возможно, только, ведь, со мной бороться-то трудно, подите-ка, достаньте от меня ребёнка! Да ведь, он подрастёт, так вас же проклянёт, что вы от него всё отняли: и отца, и состояние, ведь, я на его голову капитал положу, поймите, Наталья Андреевна, кровь-то в нём вся Столетовская, чужой он вам будет, верьте Богу, чужой! Вот я вам хочу предложить, возьмите вы с меня сумму…
— С вас сумму? Я? За сына?
— Да не за вашего, а за моего-то оболтуса, которого вы берегли столько лет.
— Ах, за любовь значит, за ласки? Не продавала…
И точно всё страдание сразу прорвалось в её сердце, она бросилась на Столетова и закричала как безумная:
— Ступайте вон! Вон! Вон! Насмеялись, обокрали, отняли ребёнка… и предлагают денег! Купцы, думаете душу купить можно! Вон! Вон! — и, с изумившей Столетова силой, она почти вытолкала его на лестницу, захлопнула дверь и два раза повернула ключ.
Столетов постоял на площадке, посмотрел на свою шапку, которую держал в левой руке, сделал было шаг к дверям, остановился, затем быстро надел шапку на голову, надвинув её на самые брови, и махнул рукой:
— Неподходяща! Неподходяща! — проговорил он громко, спускаясь с лестницы.
Примечания
править- ↑ Необходим источник цитаты