Габриэле Д’Аннунцио
правитьВ отсутствии Ланчотто
правитьI
править— Доброго здоровья, донна Клара!
Это утреннее приветствие заставило ее грустно улыбнуться, так как она сознавала, что здоровье постепенно и, может быть, навсегда покинуло ее.
Она еще бодрилась, старалась держаться прямо и не поддаваться все возрастающей слабости. Ведь она казалась еще такой крепкой, несмотря на густую сеть морщин и на прекрасную корону белоснежных седых волос.
К тому же уже начинались первые весенние дни, полные такой тихой прелести. В этой деревне, где она провела столько лет, уже наступило это мягкое, долгожданное тепло, которое должно было вылечить, спасти ее. Надо было только суметь не поддаться этой слабости, не упасть духом, дать молодому воздуху проникнуть в легкие и ускорить движение крови. Эта вера возрождала ее — делала почти веселой. Ей нравились и детское щебетанье Евы, оживляющее комнаты, и звуки пения невестки, отдающиеся под сводами. Этот аромат молодости, поднимающийся вокруг, кротость рождающейся весны возбуждали ее как опьяняющее вино, вызывали бурный подъем жизни, как веселая музыка, проходящая под окнами больного. И все-таки в глубине этого чувства была доля горечи, той озлобленности, которая неминуемо возникает в борьбе.
Когда невестка, видя ее побледневшее лицо в лучах солнца, проникающих сквозь стекла, переставала петь, полная того сострадательного почтения, которое испытывают здоровые по отношению к больным, и спрашивала ее — хорошо ли она себя чувствует — донна Клара отвечала:
— Да, Франческа, хорошо, вы можете петь! — Но глухой звук ее голоса выдавал сдерживаемое раздражение, и Франческа чувствовала это.
— Хотите, мама, я велю приготовить вам постель?
— Нет, нет!
— Вам действительно ничего не надо?
— Да нет же, решительно ничего.
Ей овладевало нетерпение. Она отворяла окно и, облокотившись на подоконник, жадными глотками старалась вдохнуть как можно больше воздуха и здоровья. Или же звала внучку Еву — и та, опьяненная возней, с красным смеющимся лицом и массой распустившихся белокурых волос кидалась к ней со всех ног.
— О, бабушка! — кричала девочка, бросаясь ей на колени и не сознавая причиняемой старухе боли.
И пока Ева отдыхала, сидя около нее, донна Клара с любовью погружала свои длинные аристократические пальцы в эту живую массу волос, издающую естественный запах детства, точно в целебную ванну. На минуту эта ласка приносила ей облегчение, на минуту она чувствовала, как в ней самой отражается ощущение бессознательной радости, идущее от этих маленьких членов, еще трепещущих от недавних игр. Или, вернее, она чувствовала, что в этом маленьком тельце путем наследственной передачи возрождалась часть ее собственного существа, и это доставляло ей наслаждение. Она поднимала головку девочки. Ей хотелось смотреть в эти чистые и глубокие глаза, почти постоянно расширенные от оживления.
— У нее лоб и глаза Валерия. Не правда ли, Франческа?..
— Да, и значит ваш лоб и ваши глаза, мама.
И тогда лучистые морщины донны Клары освещались счастливой улыбкой. Потом, когда девочка, вновь охваченная потребностью движения, убегала от ее ласк, донна Клара осталась неподвижной, чувствуя, как в организме ее медленно тает приятное возбуждение, и боясь шевельнуться, чтобы не рассеять его.
Но бороться со слабостью становилось все труднее, и сила сопротивления мало-помалу ослабевала. Сначала ее охватило только неясное беспокойство, постепенно переходящее в боязнь, а потом ужас, настоящий ужас человека, исчерпавшего всю свою бодрость и вдруг очутившегося безоружным перед лицом опасности, наполнил и парализовал ее старую душу. Тело ее требовало отдыха, мускулы ослабевали. Она чувствовала облегчение, когда опускалась в кресло и прислонялась головой к его спинке. Но ужас леденил ее при одной мысли о большой темной кровати, занимающей почти всю комнату, закрытой со всех сторон занавесками из тяжелой зеленой материи, кровати, на которой пять лет тому назад умер ее муж. Ни за что не согласилась бы она лечь в нее теперь, ей казалось бы, что ее погребают навсегда и что она задохнется. А теперь, больше чем когда-либо, она жаждала свежего воздуха и изобилия света; одиночество было ей ненавистно, так как она воображала, что присутствие молодых, веселых и сильных существ и общение с ними способны дать и ей самой медленное обновление.
Вот почему, когда Густав, ее младший сын, нежно уговаривал ее лечь, она велела приготовить себе маленькую постель в угловой комнате, выходящей на юго-восток, над большой оранжерейной крышей. Там видно было небо, и сквозь два большие окна солнечный свет проникал в изобилии. И как только она там поселилась, как только прониклась предчувствием, что быть может никогда уже больше не встанет, прежний ужас уступил место какому-то страшному спокойствию. Она ждала теперь, и ничто не могло быть грустнее этого длительного ожидания, этого медленного увядания человеческого существа, этого уверенного приготовления себя к смерти. Новая комната со своими голыми стенами имела вид нежилого до тех пор места. Сквозь одно из окон виднелись поля, заканчивающиеся на горизонте линией холмов, а за ними на ярком фоне неба выделялся силуэт.
Монто-Корно. Эта нежная фигура лежащей богини, похожая под снежным покровом на громадную статую, поваленную вдоль Абруццких гор, была издавна покровительницей страны, и моряки этого побережья приветствуют ее с такой же любовью, с какой когда-то моряки Пирея приветствовали копье Афины. Под другим окном ряд апельсинных деревьев отогревался в лучах солнца.
И дни проходили. Валерий должен был вернуться не раньше двух или трех месяцев. С постели больной тишина распространялась по всему дому. Все звуки и голоса заглушались и ослаблялись, чтобы не нарушать ее покоя. Каждый вечер, в определенный час, незадолго до захода солнца приезжал доктор, маленький, начисто выбритый человечек. Комната уже начинала наполняться тенями, иногда последний луч света из среднего окна, прорезая сумерки, касался постели. Слуга приносил лампу под большим темно-зеленым абажуром.
После отъезда доктора Франческа и Густав оставались в комнате больной, и молчаливые и грустные от этого ровного света сидели около постели, прислушиваясь к затихающим звукам деревни. Ева, опустив сонную головку на колени матери, заливала их волной своих волос, и эта шелковистая масса тихо колебалась от ее ровного дыхания.
— Дотроньтесь до них, — сказала раз Франческа, лаская эти волосы с нежной гордостью счастливой матери. Не вставая со стула, Густав нагнулся и слегка погрузил в них пальцы. При этом руки их на мгновение встретились, и оба они отдернули их инстинктивным движением. Потом взглянули друг на друга с удивленным любопытством людей, случайно открывших что-то непредвиденное и тайное. До сих пор ни тот, ни другая не подозревали, что искра может вспыхнуть от подобного соприкосновения пальцев.
Потом они взглянули на старуху. Донна Клара по-видимому спала, глаза ее были закрыты.
Они прислушивались несколько минут к этому слегка хриплому дыханию, которое, казалось, еще усиливало окружающую тишину.
— О, мама, — пробормотала разбуженная от первого сна Ева, поднимая недовольное личико.
II
правитьИ с этих пор между этими двумя столь различными людьми возникло странное, полное сожаления и боязни чувство, из глубины которого уже поднималось неясное беспокойное вожделение. Так во сне призраки прошедших ощущений и обрывки забытых образов, дремавших до тех пор в сокровенной области, начинают слагаться в неясные туманные видения, так камень, брошенный в спокойную устоявшуюся воду, поднимает осадок, накопившийся в течение долгого времени. Некоторые незначительные предшествовавшие факты оживали теперь в их памяти при другом освещении, приобретали не то значение и не тот вид, который они имели вначале.
Около месяца тому назад Франческа приехала к своей свекрови, чтобы провести с ней то время, которое ее муж находился в отъезде, до тех пор все семь лет своей замужней жизни она с Валерием провела безвыездно в Неаполе, и ей вспомнилось теперь, как в день приезда, поцеловав донну Клару, она протянула лицо Густаву и как тот, застенчивый, как отшельник, краснея, поцеловал ее в лоб. В другой раз, когда они сидели утром под апельсиновыми деревьями и Густав читал ей какое-то трагическое любовное приключение, она из простого чувства шаловливости смеясь со своей обычной беспечностью и открывая в смехе розовую полоску верхней десны, начала декламировать:
— Soli eravamo, e senza alcun sospetto… [Опасности быть вместе мы не знали… «Ад», Данте Алигьери.]
И смех придавал лукавое выражение ее лицу с тонким овалом индийской миниатюры, со слегка удлиненными глазами и с чересчур крутыми и высоко поставленными бровями, которые придавали ей странно-детское выражение.
Как-то раз Ева, охваченная свойственной ей шаловливостью, заставила Густава посадить ее себе на плечи и бегать под деревьями, уже покрывающимися почками. Потом, когда она увидала приближающуюся мать, ей пришла в голову новая выдумка: она потребовала, чтобы Густав и Франческа взялись за руки, и, севши на их скрещенные руки и обхватив их за шею ручонками, — она звонко кричала им в уши.
Все эти и другие такие же незначительные факты вставали теперь в памяти Франчески измененными и ожившими. И ночью после первой короткой борьбы с искушением она отдалась во власть этих нездоровых и опасных мыслей. Тонкий аромат греха, поднимающийся из их глубины, будил чувственность молодой женщины и привлекал ее.
И в ту минуту, когда сон овладевал ей, когда деятельность сознания, ослабленная упадком нервов, не в состоянии была более направлять и умерять вспышек воображения, она, постепенно скользя по наклонной плоскости, опустилась до глубины сладкого греха дочери Гвидо.
К тому же это не было первым грехом Франчески. Она уже достигла той неизбежной в браке точки, когда большинство женщин поддается искушению, на основании веселых доводов, которые доктор Рондибилис излагает добряку Панургу. Она уже прошла через два или три увлечения и, золотя их лучами своей сияющей молодости, она, нетронутая, продолжала путь. Это была одна из тех женских натур с подвижным умом, которые, легко поддаваясь мимолетным ощущениям, не дают страсти овладевать собой, страдание так же невыносимо им, как ржавчина благородным металлам. Кроме тонкой чувственности она вносила в любовь почти откровенное любопытство к внешнему выражению ее, и это любопытство придавало странный характер ее любви. Когда мужчины изливали у ног ее балаганное красноречие своего сердца, она внимательно, но с легким оттенком иронии в красивых миндалевидных глазах смотрела на них, точно вслушиваясь и ожидая, не найдут ли они случайно какого-нибудь нового оттенка или выражения, а потом улыбнувшись она уступала с какой-то небрежной снисходительностью.
Глубокие порывы и сильная страсть были неприятны ей, она не хотела горячки, резкость или грубость в наслаждении казались ей непонятными и отталкивающими. Она предпочитала легкую, блестящую, хорошо сыгранную комедию глубокой неловко выраженной драме. Наряду со счастливым темпераментом в ней сказывалось и необыденное художественное воспитание, потому что у здоровых женщин здоровая любовь к искусству порождает с течением времени что-то вроде снисходительного скептицизма и веселого непостоянства, которые защищают их от страсти.
Густав, наоборот, провел двадцать с лишним лет своей жизни почти безвыездно в глухой деревне с донной Кларой, не зная увлечений, любя только горячих лошадей и унаследованную от отца большую белую борзую собаку. Необработанный нерешительный ум его, склонный к неопределенной меланхолии, часто потрясался неожиданными бурями. Острое постоянно заглушаемое возбуждение половой зрелости иногда снова поднималось в нем с тем же упорством, с каким корни порея цепляются за землю. И теперь, когда вспыхнула искра, все дремавшие в нем силы воспрянули вдруг с дерзкой мощью.
Ночью его грудь сдавила громадная тоска, в которой уже чувствовалось жало угрызений, зарождалось темное предчувствие несчастья, и тысячи призраков, поднимаясь, достигали страшных размеров и без устали преследовали его. Ему казалось, что он задыхается, что вся комната полна биениями его сердца и что среди этого шума раздается чей-то зов, зов его матери. Не зовет ли она его и в самом деле из соседней комнаты? Не почувствовала ли она его страданий? Приподнявшись на локтях, он прислушивался, не будучи в состоянии разобрать ни одного звука среди этого гула. В недоумении он встал, зажег лампу и, открыв дверь, подошел к кровати больной. От света, ударившего ей в глаза, она отвернулась к стене.
— Что тебе, Густав?
— Ты звала меня?
— Нет, дитя мое.
— Мне послышалось, мама.
— Нет, иди ложись, да благословит тебя Бог, дитя мое.
III
правитьНа другое утро Густав медленно поднимался по аллее в сопровождении Фамулуса, большой белой собаки, которая шла за ним упругим, изящным, точно слегка танцующим шагом борзых. Было раннее девственное утро возрождающейся весны. Просыпающаяся природа как будто медленно поправлялась после болезни. Молочно-белая дымка еще дрожала под густо растущими деревьями, а верхи их уже румянились и чуть заметно трепетали на солнце.
Старая земля Абруццов размягчалась.
В конце аллеи на фоне темной зелени апельсиновых деревьев Густав заметил светлое пятно, похожее на белеющую среди парка статую. Он стал всматриваться, как вдруг собака, как бы почуяв добычу, кинулась вперед громадными скачками бегущей антилопы. — Фамулус, сюда, Фамулус! — доносился издали голос Франчески. Она стояла, подзывая бегущую собаку, щелкая пальцами, и вибрирующий звук ее голоса несся по ветру. Когда Густав подошел, она нагнувшись ласково гладила тонкую морду собаки, которая лежала на спине, с поднятыми тонкими нервными ногами, открывая втянутый живот телесного цвета.
Франческа показалась ему красивее, чем когда-либо, в этом утреннем платье, сквозь густые складки которого чувствовалась живая упругость тела, волосы ее были высоко подобраны и уложены на голове, как на портретах времен Империи. Густав поздоровался.
— Здравствуйте, Густав, — ответила она, выпрямляясь быстрым движением. Со слегка покрасневшим от согнутого положения лицом она протянула руку и с любопытством взглянула на него из-под полуопущенных век. Вместе с наступлением утра к ней снова вернулась и ее обычная ясность духа. Потом, шутливо меняя интонацию голоса, она спросила:
— Откуда вы, сударь?
Густав понял и улыбнулся. Застенчивый как пугливый ребенок, он поздоровался с ней, не назвав ее по имени. И теперь жалел об этом, ему захотелось говорить с ней долго и без смущения.
— Я был далеко, Франческа. Я вышел на рассвете и взял с собой Фамулуса. Воздух пощипывал лицо, мы шли полями, были в сосновом лесу. Он весь полон цветущими фиалками, и аромат их смешивается с запахом смолы. Если бы вы знали, как это хорошо! Хотите, поедемте туда как-нибудь верхом? Мы прошли и мимо холмов возле фермы, луг весь был залит росой — отовсюду выскакивали кролики. Фамулус поймал было одного, но я заставил его выпустить. Мы сделали большой обход и вернулись в аллею. Фамулус увидел вас издали и бросился к вам лизать руки. Вы даете слишком много сахару этому старому лакомке, вы его избалуете, Франческа.
Он продолжал говорить, потому что Франческа слушала его, как вдруг прибежала перепуганная Ева, крича: — Иди скорей, мама, бабушке дурно! — И они все вместе бросились к ней.
Донна Клара лежала на постели, дрожа в припадке, который сотрясал ее старые кости. Она не могла говорить, почти мертвенная бледность покрывала ее лицо — нижняя челюсть тряслась, глаза под полузакрытыми веками закатились. Помочь ей было нечем, оставалось только ждать, когда припадок пройдет сам собой. Густав положил свою горячую руку на ее ледяной лоб и, вглядываясь в помертвевшее лицо с выражением нежности и страха, старался согреть его своим дыханием. Время от времени он тихо звал ее, приближая свои губы к уху больной. И по-видимому она слышала его, потому что в углах желтоватого белка снова показывался зрачок, а на губах тщательная попытка улыбнуться боролась с конвульсивной дрожью.
Солнце еще не проникло в комнату — его золотое сияние разбивалось на стеклах закрытых окон. Мало-помалу дрожь больной утихала, и два или три раза рот ее слегка приоткрылся для вздоха. По мере того как тепло проникало в тело, бледность ее смягчалась. Она повернула глаза к стоящим у изголовья, и наконец, опустив веки, ей удалось слабо улыбнуться. Огромная усталость охватила ее, и в этом изнеможении сохранялось еще чувство того леденящего холода, от которого она застывала. И в то же время при виде возрастающей радости этого весеннего утра в душе ее плакало горькое сожаление о невозвратном. Все кончено, она старуха и должна умереть! И слабость еще сильнее охватывала ее; ясность сознания покидала, заменяясь чувством тупой тяжести.
— Она засыпает, — прошептала Франческа.
— Нет, это обморок, — побледнев, сказал Густав, чувствуя, как ослабевает биение жизни в пульсе матери.
— Бегите скорей, Густав, наверх. В моей комнате около постели вы найдете хрустальный пузырек. Принесите его.
Он вышел, вбежал по лестнице и вошел в комнату. Несмотря на тревогу, острое ощущение аромата и свежести ударило ему в голову и бросило в дрожь.
Этот розовый свет, в котором чувствовалось теплое испарение ванны и где жил еще естественный аромат женской кожи, способен был смутить самого целомудренного человека. Он искал пузырек, не глядя на то, что делает. Откинутое одеяло на постели открывало белую как снег простыню, сохранившую еще отпечаток лежавшего на ней тела, и от нее поднимался присущий Франческе запах. Руки его коснулись чего-то нежного, мягкого. Может быть это была ее сложенная рубашка или что-нибудь другое, что она уже носила и что сохранило аромат ее тела. Он нашел пузырек Вышел и поспешно вернулся к больной.
IV
правитьБыл чудесный мягкий полдень умирающего марта. Накануне вечером они наконец решили отправиться верхом в сосновый лес. Молча, ровной английской рысью ехали они рядом по большой дороге. Густав слегка задерживал свою гнедую лошадь, чтобы иметь возможность видеть стройный и тонкий силуэт Франчески в плотно облегающей ее черной амазонке с изящной шляпой на густых высоко подобранных каштановых волосах. Рукой, затянутой в перчатку, она уверенно управляла своей рыжей лошадью. Все ее внимание было поглощено удовольствием ощущать прикосновение ветра к лицу, чувствовать упругий нервный ход лошади, звонко ступавшей по земле. Когда прядь волос падала ей на лицо, она быстрым движением головы отбрасывала ее назад. Перегнувшись, она ударила хлыстом по изгороди, окаймляющей дорогу, и стая птиц шумно вспорхнула к небу, залитому влажной нежностью, похожей на ту, которая после грозы улыбается сквозь тучи изумленной земле. В эту минуту в природе чувствовалось умиротворяющее влияние Снежной богини, отдаленная фигура которой возвышалась над окружающими полями. Кое-где виднелись землепашцы.
— Направо, Франческа, — предупредил Густав, посылая свою лошадь вперед. Похожий на старого фавна человек шел им навстречу и вел две пары только что распряженных волов с красными кистями на сбруе. Рыжий сбился с рыси и заплясал на месте. Франческа натянула повода и, нагнувшись, следила за красивыми движениями тонких ног лошади.
— Ваш рыжий мог бы гарцевать, не сойдя с золотой монеты, — любуясь ей, сказал Густав. Тогда Франческу охватило желание бешеной скачки, и розовые ноздри ее задрожали, вдыхая свежий ветер. Отрывистым и горячим голосом она весело подзадоривала лошадь: «Гоп! гоп! ура!»
Лошади взвились одинаковыми движениями, и резвое возбуждение их все возрастало. Красивые молодые животные тоже почувствовали весну.
— Гоп!
Наездница оживлялась. Свежий почти холодный ветер румянил ей лицо и морозил губы, за которыми виднелись зубы и полоска розовой верхней десны. Она чувствовала то счастливое забвение, которое испытывают здоровые люди при сильных и требующих ловкости упражнениях. А так как радость обыкновенно порождает естественную склонность к доброте — ее влекло теперь к Густаву, скакавшему с ней рядом, и она чувствовала, что полнота этого вместе испытываемого удовольствия связывала их. — Гоп!
Они не глядели друг на друга, но их охватывало то глубокое очарование, которое чувствуешь, при взгляде в глубину зрачков. Дороги круто заворачивали, копыта лошадей громко прозвучали по перекинутому через канаву мостику. Вдали черное пятно соснового леса вырисовывалось на небе волнообразной линией, как спина идущего стада овец.
— Вот сосны, — крикнул Густав, протягивая хлыст по направлению к лесу. Запах смолы доносился к ним по ветру. И, слегка нагнувшись к своей спутнице, Густав сказал: — Дышите, Франческа. Это полезный запах. — Он сказал эти простые слова с непередаваемым выражением, как произнес бы пылкое вступление к любовной оде.
Радость молодой жизни вспыхнула в нем как луч света, и он не подавлял, не хотел подавлять ее более. Могла ли быть другая более сладкая форма счастья, чем эта поездка бок о бок с любимой женщиной — среди возрождающейся весны. Тот порыв дикой свободы, который носят в крови люди, не привыкшие жить в постоянном обществе других людей, заставлял его забывать о брате. Жена его была красива, и он хотел добиться ее. — Гоп!
Сосновый лес приближался. Солнечный свет вливался широкими потоками между возносящимися ввысь стволами деревьев, и среди этого неровного света казалось, что какие-то сказочные своды уходят вдаль. Лошади с опущенными на шею поводами пошли шагом, громко фыркая, встряхивая головами и соприкасаясь удилами.
Стаи испуганных птиц взлетали при их приближении. Над головой открывались кое-где просветы неба, и среди зелени цвет его казался нежно-лиловым. Они углублялись в лес. Среди лабиринта тесно скученных стволов лошади не могли идти рядом, и Франческа проехала вперед. Утомленная скачкой, она ласково трепала рукой дымящуюся шею лошади. Густав молча ехал сзади. От кустов поднимался острый запах невидимых цветов, который волновал их и возбуждал желания. Они находились на круглой как чаша лужайке, полной лесного аромата, терпкого и крепкого как молодое вино.
— Густав, видите этот цветок?! — воскликнула Франческа. — Если вы подержите мой хлыст, я сорву его сама. — Она передала ему хлыст и наклонившись ловко перегнулась в седле. — Это неизбежно при всякой поездке вдвоем, как вымышленной, так и действительной. Постараемся же, чтобы это было красиво. — Она сорвала маленький красивый цветок с нежным запахом и со словами: «Понюхайте!» поднесла его к лицу Густава.
Это было искушение. Весь дрожа, он коснулся ее пальцев пылающими губами. Лицо ее дрогнуло, но, ничего не сказав, она пустила лошадь вперед.
— Постойте, Франческа. На одну минуту! — крикнул он ей вслед, посылая свою лошадь. И он погнался за ней среди густой чащи деревьев, и звонкий стук лошадиных копыт о сухие шишки раздавался по лесу. Франческа сильно ударилась одной рукой о ствол дерева. — Стойте, стойте, вы ушибетесь! — Она заехала в чащу, и лошадь стала. Высокие стволы сосен, стройные и прямые, поддерживали густую шапку зелени, и среди зеленых просветов всюду виднелись деревья, одни только деревья.
— Стой!
И побледневшие и смущенные они очутились лицом к лицу, лошади их фыркали, встряхивая удилами.
— Вы ушибли руку? Больно? — спросил он нежным прерывающимся голосом. Он подъехал ближе и, взяв осторожно руку Франчески, расстегнул рукав. Франческа смотрела, не сопротивляясь. Рукав амазонки был так узок. Между перчаткой и черным сукном амазонки показалась белая рука, испещренная жилками как висок ребенка. Густав сжал ее одной рукой, а другой старался поднять выше рукав. Лошадь трясла брошенными на шею поводами.
— Вот оно!.. — Около локтя виднелось красное, уже начинающее синеть пятно, ярко выделяющееся на нежной, бархатистой, покрытой пушком коже. Густав хотел поцеловать синяк. Но Франческа быстрым красивым движением нагнулась, и губы их встретились. Они поехали обратно прежней дорогой. Закат заливал лес огнем, и последние лучи его таяли среди колоннады лесных портиков. А дальше, на росистом лугу, стук копыт вспугнул серых и белых кроликов, которые бросились бежать, подняв хвосты, и скрылись в молодой траве.
V
правитьКогда по возвращении они вошли в комнату донны Клары, их неприятно поразил специфический запах, обыкновенно носящийся в воздухе, которым дышат больные. В них было еще свежо острое ощущение лесного аромата и вечернего ветра на лугу. Донна Клара, закрыв глаза, лежала на спине в той беспокойной дремоте, в которую обыкновенно впадала к вечеру. Ее осунувшееся лицо было полно растерянности, как у людей в бессознательном состоянии. Белая повязка покрывала лоб, одеяло было натянуто до подбородка, и среди этой наводящей уныние белизны выделялось почти прозрачное лицо с заострившимся носом, длинное очертание тела терялось под складками покрывала.
Густав и Франческа стояли по обе стороны постели молча, не поднимая глаз. Это тело больной старухи разделяло их, удаляло друг от друга. Они чувствовали, что даже перед лицом этого страдания их охватывало нетерпеливое желание и досада на скучную отсрочку. Какая-то сила толкала их теперь друг к другу. В глубине души голос сыновней привязанности шептал Густаву, что нетерпение это жестоко, и, думая избавиться от него, он внутренне обращался сам к себе с упреками и увещеваниями. Так поступают люди, захваченные преступным чувством перед лицом совести. Он говорил себе: «Ведь эта больная женщина — моя мать! Где же теперь прежняя нежность к ней? Неужели, бросив ее на несколько часов, так трудно теперь побыть с ней хоть недолго. Ведь это дурно и бессердечно». Но все это говорилось без убеждения, точно заученная благородная роль, только для того, чтобы обмануть обвиняющий голос. Непобедимые воспоминания недавнего вечера, полного любви, поглощали его.
Наконец донна Клара медленно, с трудом открыла глаза. Она ничего не говорила, а на вопросы отвечала только слабым движением век и быстро исчезающей улыбкой.
Присутствие Густава и Франчески не успокаивало ее, наоборот, из глубины души ее поднималась грусть при мысли, что они могли бросить ее на такое долгое время. Утром она слышала смех Франчески на крыльце, голос Густава, потом постепенно затихающий топот лошадей — а она осталась одна. Немного погодя вбежала Ева.
— Послушай, Евочка. Открой пожалуйста окно.
Девочка с важным видом сиделки принялась за дело, но, как она ни старалась встать на цыпочки, ей не удавалось открыть его.
— Позови Сусанну. Ты не умеешь.
— О, бабушка, что ты говоришь?
Она придвинула стул и, встав на него, открыла окно. Донна Клара с улыбкой смотрела на нее. Среди блестящего ореола пыли, поднимающегося с пола, с голенькими ручками, она была грациозна и ловка как козочка, старающаяся перелезть через высокую изгородь. В полуоткрытое окно проникла струя теплого воздуха. Стало видно залитое солнцем поле.
— Так бабушка?
— Да, моя добрая девочка — поди ко мне.
Нежность охватила донну Клару — она почувствовала потребность прижать к груди эту мягкую массу волос, прислониться к ней щекой. Обожание этой детской головки было ее прибежищем.
Потом Ева также ушла в сад бегать по траве. В окно дул слишком резкий ветер, занавески колыхались и надувались. Чистый и ледяной как ключевая вода воздух наполнял комнату. Больная начала дрожать. Она снова почувствовала себя охваченной тем нервным холодом, который так мучил ее. У нее еле хватило силы взять колокольчик и позвонить. Вошла Сусанна, серая как монахиня — бегинка, горничная, и, призывая всех небесных богородиц, положила ей на лоб свою сухую руку.
«Неужели же Франческа и Густав только сейчас вернулись с прогулки? Ведь уже поздно. Значит, они забыли о ней?»
Чтобы прервать это тягостное молчание, Франческа сказала:
— Вы знаете, мама, мы были в сосновом лесу.
— А!
— И не заметили, как стемнело.
— А!
— Я привезла вам этот цветок.
Густав вздрогнул. Цветок, так сблизивший их, издавал еще нежный запах, который вызвал в нем видение украденного поцелуя и уединенной лужайки в лесу.
Донна Клара высвободила из-под одеяла худую дрожащую руку и взяла цветок.
VI
правитьМежду деревьями медленно всходила луна, похожая на большой розовый серебристый плод, и на стеклах окон лучи ее боролись со слабым бледно-зеленым светом, идущим из комнаты.
Донна Клара опять закрыла глаза, и так как Густав и Франческа продолжали стоять около постели, то немного погодя она сказала слабым голосом:
— Вы вероятно устали. Пришлите мне Сусанну и идите обедать!
Они вышли из комнаты, довольные как дети, избавленные от наказания, с улыбкой глядя друг другу в глаза.
Навстречу им бежала Ева, держа по апельсину в каждой руке.
— Смотри, мама, апельсины! — кричала девочка, обнимая в порыве радости колени матери. И, ловкая как котенок, она взобралась по ней до пояса и закинула руки ей за шею, обдавая ее лицо душистым от апельсинового сока дыханием.
— А ты хочешь апельсинов?..
Так они прошли в красную комнату и сели за стол. Болтовня и шалости маленькой лакомки не прекращались весь обед, и бессознательно она делалась их сообщницей.
— Очисти мне апельсин, мама…
Мать стала снимать кожу своими нежными розовыми ногтями и, смоченные выдавленным соком, они покрылись нежным золотистым налетом. Ева следила за ней с жадностью голодного зверька. Когда апельсин был очищен, одну дольку она пожертвовала матери и Густаву.
— Это вам пополам, — серьезно сказала она, — откуси, мама.
Улыбаясь, Франческа откусила половину.
— А тебе остальное…
Густав взял в рот другую половину, и это вызвало в нем острое ощущение удовольствия. Воздух столовой, полный теплыми испарениями кушаний, навевал приятную дремоту. Мягкий спокойный свет лился из-под круглого абажура висячей лампы.
Густав встал, чтобы открыть окно. При взгляде на белый свет луны его охватила сентиментальность молодого влюбленного.
— Какая чудная луна! — воскликнул он.
Франческе стало досадно. Приток холодного воздуха нарушал приятную теплоту и гнал прочь ту мягкую лень, полную неясных желаний и фантазий, в которую она начала погружаться.
— Ради Бога закройте, Густав…
— Подойдите на минутку. Взгляните сюда.
Она с сожалением встала, вздрагивая, облокотилась на подоконник, вся сжалась, спрятала руки в широкие рукава платья и инстинктивно придвинулась к Густаву.
Перед их глазами пелена света и тишины медленно опускалась в темную безбрежность ночи и заливала все окружающее, вызывая в уме неясные представления о морской глубине, где среди больших живых цветов движутся и кишат странные чудовища. Казалось, что высокие, покрытые снегом горы приближались и заполняли долину. Взглядом можно было опуститься во все темные ущелья, подняться на все сияющие вершины. Они производили впечатление лунного пейзажа в телескопе или громадного скелета земли, солнце которой угасло много веков назад. Франческа и Густав смотрели в молчании. На минуту их поразила простота и величие этого зрелища. Они стояли близко друг к другу, соприкасаясь локтями и коленями. Позади них Ева, еще не поддаваясь дремоте, но с постепенно затихающей болтовней, вырезала на столе апельсиновые корки, оставшиеся на тарелках. Густав тихонько просунул пальцы в широкий рукав Франчески и пожал ее голую руку.
— Пустите, Густав, пустите, — сказала она. И, повернувшись назад взглянуть на Еву, она горячим дыханием обожгла его лицо и шею. Но он не слушал ее. Он чувствовал, как под кожей, освеженной ночным воздухом, вся кровь от сердца огнем поднималась к лицу. Взяв обе ее руки, он наклонился, чтобы покрыть их поцелуями.
— Нет, Густав, не здесь!..
Он не слушал. Высвободив одну руку, она оттолкнула его голову и, дрожа с головы до ног, вернулась к столу.
— Какой холод, — сказала она. — Закройте!
Густав высунулся в окно и, перегнувшись в темноту сада, оставался так несколько времени, стараясь побороть свое волнение. Потом, закрыв окно, он обернулся, и лицо его с судорожно сжатым ртом было очень бледно.
Франческа сидела около Евы. Девочка, сморенная сном, склонилась головой на блестящую скатерть стола. Она спала со слабой улыбкой на розовом лице, сквозь прозрачные веки просвечивался зрачок, и рот, открытый как венчик цветка, еле заметно дышал.
— Она спит, — прошептала мать, делая Густаву знак не шуметь.
— Я отнесу ее в комнату, — тихо сказал он. В этом ответе Франческа поняла ловушку и усмехнулась с чуть заметной иронической складкой на нижней губе. Но Густав уже подошел и осторожно поднял на руки маленькое тело Евы. Медленно поднялись они по лестнице. Франческа шла впереди, Густав сзади. Голова девочки с рассыпавшимися волосами свешивалась на бок, открывая нежную шею. Висящая посреди свода лампа освещала комнату слабым, почти лунным светом. Изо всех углов от белья и платья несся тонкий запах духов.
— Положите ее на постель.
Густав положил девочку. Руки его уже дрожали, он снова почувствовал запах, который недавно бросил его в дрожь.
Франческа, нагнувшись, смотрела на спящую девочку, дожидаясь, чтобы Густав заговорил. Но он не сказал ни слова.
Неожиданно он обнял ее и прижался губами к ее шее, к маленьким завиткам волос, белым от пудры. Франческе был знаком этот мрачный блеск глаз и темный жар лица. Но этого она не хотела, насилие было ей противно.
— Нет, нет, Густав, уходите, — серьезно сказала она, поправляя волосы. — Будьте благоразумны.
Вся буря, клокотавшая в его сердце, вырвалась вдруг наружу.
— Ведь я люблю вас, люблю, я чувствую, что схожу с ума. Позвольте мне побыть только, стоя на коленях, в этой комнате, среди этого запаха. Больше мне ничего не надо. Будьте доброй.
— Нет, уходите. Ева проснется.
— Я не буду шевелиться. Позвольте мне остаться хоть ненадолго…
Он приблизился, взял ее за руки, взглядом умолял ее, надеясь подчинить постепенно.
И Франческа чувствовала, что уступит.
Неясное сладкое ощущение слабости начало уже овладевать ею. Два или три раза она беспокойно обернулась, когда Густав обнял ее, притягивая к себе. Собрав остатки сил, она попробовала в последний раз победить искушение.
— Но сознаете ли вы, Густав, весь ужас того, что мы делаем?..
Он обнял ее, ища ее рот губами.
— Я люблю вас, я люблю вас…
VII
правитьИ с этих пор они не сопротивлялись более, Франческа по снисходительности и легкомысленной забывчивости характера, Густав в силу слепой жажды любви. А так как любовь побеждает и подавляет все другие чувства — они забывали теперь о больной. Поступки их были может быть преступны, но совершались они так естественно. Их привлекала весна, радовал свежий воздух, их окружала жизнь, бьющая через край. А дома постоянное напряженное старание заглушать все звуки, умерять свой голос угнетало и возмущало их. Они уходили и, забывая обо всем, целыми часами проводили на прогулках, выбирая отдаленные части парка, защищенные деревьями уголки, теряющиеся среди зелени дорожки.
Густав вкладывал в эти свидания всю горячность страсти, всю необузданность своей почти девственной натуры. Франческа же вносила красивое разнообразие формы, немного жестокое спокойствие, аристократическую утонченность ощущений. Инстинктивно они сторонились всего, что могло их заставить оглянуться на себя. Каждый раз, уходя из дома, один из них говорил в виде оправдания:
— Кажется, ей сегодня лучше, не правда ли? Она ни на что не жаловалась!
И они уходили.
А донна Клара оставалась одна в своей пустынной комнате, лицом к лицу с ярким сиянием, льющимся сквозь полуоткрытое окно, и с сердцем, полным темного убивающего ее отчаяния, она чувствовала близость конца.
Вначале она ничего не подозревала. Она дожидалась их возвращения в продолжение бесконечных часов, вытянувшись на спине, страдая от недуга, с помутневшим пустым взглядом, с ледяными конечностями, точно смерть уже подходила к ней в этой медленной постепенной агонии. Минутами ее руки начинали неопределенно шевелиться, пальцы бесцельно сжимались, точно старались что-то захватить. Ей хотелось пить. Она просила пить, чтобы смягчить сухость в горле. Время от времени Сусанна показывалась в дверях, подходила к ней, подносила к губам ее чашку, другой рукой приподнимала ей голову.
— Где же они?
— Ах, сударыня. Кто же их знает?
Донна Клара вздрогнула. Сусанна произнесла эти слова с таким странным выражением и быстрым незаметным движением перекрестилась при этом.
«Где же они? Куда уходят так надолго? Почему так долго не возвращаются? Так вот что это значит!..»
Свет вдруг озарил ее, и вместе со стремительно растущим подозрением ее охватила жгучая злоба.
— Так вот что это значит! О, какая гнусность, какая гнусность!..
В это время легкими шагами вошла Ева, держа в голых по локоть руках охапку цветов. Она, улыбаясь, подошла к постели, грациозная как козочка.
И вдруг почувствовала, как влажные горячие руки старухи охватили ее голову, и дождь горячих слез закапал ей на волосы, шею и щеки — как сквозь эти слезы сухой рот с неприятным больным запахом целовал ее в лоб, и сквозь отчаянные рыдания прозвучало имя ее отца.
Испуганная, стараясь освободиться, схватить держащие ее руки, взглянуть в лицо бедной старухе, она задыхаясь кричала:
— Да что с тобой, бабушка, что с тобой?