В огне (Ивченко)
Текст содержит фрагменты на иностранных языках. |
Текст содержит цитаты, источник которых не указан. |
Ночью, как только зажигалась на небе первая звезда, металлургический завод загорался сотнями электрических огоньков, походивших на упавшие с неба на землю звёзды.
Завод стоял на окраине отдалённой городской слободы, на самом берегу моря, и своими причудливыми формами, тёмными силуэтами, вырисовывавшимися на ночном прозрачном небе, походил на тяжёлое стоокое чудовище, распластавшееся у залива. Яркое жёлтое пламя, разбрасывавшее тысячи тысяч мелких искр на далёкое пространство, походило на огненное дыхание какого-нибудь мифического дракона; иногда, на берегу залива появлялись реки огня: это — жидкие шлаки, отработанные заводом, спускались в море и, растапливая тонкий лёд, которым в эту зимнюю пору года был покрыт залив, проникали во враждебную им морскую пучину и гибли в её холодных водах.
Жители слободки, доставлявшие на завод рабочих, ненавидели это таинственное, тёмное и огнедышащее чудовище, с его высокими, узкими трубами, колоссальными домнами, раскалёнными мартеновскими печами и огненными бессемеровскими ковшами, со всеми его распорядками, со всем его озлоблением, ненавистью и сплетнями. Немало слободских жизней пожирало это чудовище; немало слободских людей покинуло свои домишки, свои семьи, чтобы исчезнуть в широких и мрачных воротах завода и вернуться оттуда искалеченными или больными. А то и вовсе не вернуться. Сколько живых людей взял завод от слободы, а вернул трупы или полутрупы, никуда не годные, никому не нужные…
Вокруг завода образовалась новая слободка, выстроенная управлением для своих рабочих. Деревянные домики стояли особняками, окружённые палисадничками и небольшими огородами для каждой семьи. Каждый рабочий, прослуживший известное число лет на заводе и занявший в нём более или менее ответственное место, имел право на такой домик.
Теперь, эта рабочая слободка была засыпана снегом и издали имела какой-то плоский вид с её низенькими домиками, чахлыми деревцами и заборчиками, точно покрытыми одним общим серебристым саваном свежевыпавшего снега. Домики казались холмами, а деревья — развалившимися крестами; всё вместе походило на обширное и безмолвное кладбище. Вечером в маленьких оконцах зажигались бледные огоньки, казавшиеся слободскими светлячками, расползавшимися в разные стороны; эти огни, да ещё дымок, узкой тесьмой подымавшийся из труб, свидетельствовали о том, что и под этими безмолвными сугробами снега теплится жизнь.
Наступила уже предрождественская неделя, но на заводе работы не прекращались, ввиду обилия срочных заказов.
В одном из новослободских домиков Федосья Васильевна ожидала за самоваром своего сына Макара Кудряшова, мастера у мартеновских печей.
Небольшая горница сияла чистотой; дощатый пол был начисто вымыт; на двух низеньких оконцах стояли горшки с геранью. На столе горела керосиновая лампа, и самовар как-то злобно шипел, точно выражая нетерпение, что на него не обращают внимания.
— И чего это Макар не идёт? — с беспокойством в голосе ворчала старуха. — Чай уже время, своё, поди, отработал… Ну, да беспременно придёт.
И действительно, вскоре скрипнула дверь, и в горнице появился Макар.
Он молча разделся, сходил в соседнюю комнату умыться.
Лицо его землисто-серого цвета; глаза воспалённые, волосы на лбу слипшиеся и спутанные, губы сухие и потрескавшиеся. Грудь его тяжело вздымалась, точно каждое вдыхание и выдыхание стоило ей громадных усилий.
Макар сел на табуретку как подкошенный.
Болезненный стон вырвался из его запёкшихся уст.
— Устал, поди, родимый? — спросила его Федосья, участливо глядя в его воспалённые глаза.
Он молча махнул рукой.
— Пора-чай работам-то прекратиться, — продолжала Федосья, наливая сыну стакан жидкого чаю. — Какая неделя настала, Божья неделя, а у вас всё чертей тешат, да угли жгут, ровно в аду, право!
— И в сочельник будем работать, — угрюмо и хрипло проговорил Макар.
— Да что ты! — удивилась старуха и даже перекрестилась.
— Вот тебе и что ты! Им что! Они в своём, значит, праве. Деньги платят со всей аккуратностью, да вот ещё домишка этот… Стало быть — работай.
— Отдохнуть, поди, надо? Праздник Христов почествовать, чай, надо? О душе подумать надо?
Макар усмехнулся.
— Ну, мать, — протяжно проговорил он, — кто ж на заводе о душе думает? Вон здесь и церкви-то даже нет.
— Известно — нет. Нешто бельгийцам нужна церковь? Басурмане они…
— Тоже в Бога веруют, какие же басурмане, мать? А только что капитал им нарощать надо. Ну, а уж где капитал, там душе плохо. И душа человечья, и труд, и всё… супротив капитала вроде как бы ничтожество, всё под ним ходит. И инженер наш молодой, Иван Акимыч, что нашими мартеновскими печами заведует, человек на что образованный, а и тот сказывал: «Ненавижу, — сказывал, — смертной ненавистью капитал, а служу ему и буду служить, потому как капитал — сила, и всё на свете служит ему». Ну, а наш брат, рабочий, да мастер, и подавно…
Стукнула дверь, и в комнату вошёл высокий человек с цыганским типом лица.
Он перекрестился на образ.
— Здраствуйте, Федосья Васильевна! Здраствуйте, матушка! Здраствуй, смертоносных орудий изготовитель. Мир дому сему и всей честной компании. Приимите и меня пришельца странного, одинокого, яко смоковница во пустыне, под сень сию, для совершения чаепития вкупе. Пользительное произрастание чай сей. И много есть пользительных произрастаний на земле. А я вам принёс из городу бубликов.
— Садись, Африкан Гаврилыч, гостем будешь.
Макар кивнул приветливо головой и молча посторонился у стола. Длинная речь, которую он только что произнёс, утомила его.
— А не выпить ли нам спервоначалу, для подкрепления бодрости духовной и телесной, по рюмочке? — спросил Африкан Гаврилыч.
— Отчего не выпить? Завсегда можно… — и старуха достала из шкафчика водку.
Африкан выпил и закусил бубликом.
— А ты что ж не пьёшь, Макарушка? — спросил он мастера.
— Отродясь не пил.
— Сикофант! Отчего не выпить, ежели без обременения? Пей.
Он протянул Макару рюмку.
— Не пью я.
— Мастодонт! Питие сие горько, но плоды его сладки.
— Ох, и сподобил же вас Господь такие слова выговорить, Африкан Гаврилыч. Инда страшно! — проговорила старуха.
— А вы не пужайтесь, Федосья Васильевна. Это у меня от природы. Ещё с той поры, как был я причетником в городском соборе, а потом стал слободским учителем. Ныне образованность стала иная, и мудрые слова пошли иные. Вот и остались мои учёные словеса при мне, для собственного, значит, злоупотребления. Я и пользуюсь ими, потому как надо же мне их куда-нибудь девать, ежели они во мне пребывание имеют? А зашёл я к вам по делу, а не зря.
— В чём дело-то, Африкан Гаврилыч? — спросила с любопытством старуха.
— Дочь суемудрия! — громовым голосом сказал вдруг Африкан. — Дело простое. Пришёл я уговорить тебя, пессимист, — обратился он к Макару, — брось ты своё адово пекло и огнь вечный и ступай в город на место. Открыл я тебе место сторожа земской управы. И не то это сторож, не то смотритель, а жалованье хотя маленькое, да зато избавишься ты от пылкости огненной и приобретёшь спокойное житие.
Макар усмехнулся.
— Взгляни на меня, Африкан Гаврилыч, — начал он тихим голосом. — На кого я похож стал? Смотри, как высохла грудь, как глаза провалились? Куда я гожусь? Долго ли мне жить осталось? — по мере того, как он говорил, глаза его загорались лихорадочным блеском, голос крепчал, и весь он воодушевлялся. — Молчи, мать! И ты молчи. Знаю, что говорю. Намедни врач наш заводский осматривал меня. Всего как есть. Стукал, слушал, температуру мерил, что ли. Головою качал. Отвёл Ивана Акимыча в сторону, шептал ему что-то. Не понял я, думаешь? Всё понял. А Иван Акимыч говорит: «Тебе, говорят, отдых нужен, Макар Алексеевич. Вот срочный заказ кончим, отпущу, — говорит, — тебя на поправку». А я ему: «Отдохну, — говорю, — в могиле».
— Эва, что выкатил, — прервал его Африкан.
— Молчи, Африкан Гаврилыч! Знаю, что говорю. Стою я два года у этих проклятущих печей. Как начнут заряжать их, до сих пор сердце не на месте, того и гляди — катастрофа какая случится, как тогда Митьку косоротого убило. А стою, потому привычка. И потому без меня теперь нельзя. И печи ко мне привыкли, да и я к ним. Проклинаю их, подлых, а никуда не уйду от них, чувствую, что не уйду, разве в землю. А около них-то, сказывали, градусов семьдесят будет. Летом на дворе у нас дни бывают, что жители задыхаются, градусов тридцать пять, а как из печей выскочишь на воздух, то ровно в холодный погреб попал. А зимой — на мороз прямо. Вот грудь и придавило.
— А ты уйди!
— Уйди, уйди! Куда уйдёшь? Зачем уйдёшь? Ежели все уйдут — завод закрывай.
— А тебе что за печаль? Твои капиталы, что ли, убиты в него?
— Не мои. А всё ж таки — капиталы. А кто около капитала повертелся — тому крышка. Не отстанешь. Тут денежки готовые. Вот к празднику Рождества обещали награду. Крупную награду. Ну, стало быть, и служи. Либо деньги, либо спокойная жизнь. «Капитал жертв требует», — говорит Иван Акимыч. Вот я, значит, одна из этих жертв и есть. Нет, что уж! Что кому на роду написано.
Он опять махнул рукой и опустил голову.
Он был до того худ и бледен, что даже Африкан, пристально взглянув на него, испугался.
— Шёл бы ты, прилёг, Макарушка, — мягко сказал он ему.
— И то прилягу.
Макар встал, пошатнулся, ухватился за край стола, чуть не сдёрнул скатерть. Африкан вовремя подхватил его под руки и увёл.
Вернувшись к старухе, он шёпотом сказал ей:
— Плох, плох он у тебя, Федосья Васильевна.
Старуха молча заплакала.
— Одинокой скоро буду на свете, Африканушка. Не жилец он… Съел его проклятущий заводище, сожрали его проклятые печи. И всегда-то слаб был; у земли бы ему оставаться, нет, потянуло сюда…
Она заговорила и залилась слезами.
— Никто, старуха, как Бог, — неопределённо проговорил Африкан, выпил ещё рюмку водки и, строго взглянув на неё, вышел.
Макар пролежал два дня в полном бездействии, чувствуя удивительную слабость в теле и какое-то странное ощущение пустоты в голове.
Он ровно ни о чём не думал, наслаждался покоем, тишиной, нормальной температурой воздуха. Ему даже было как будто холодно, хотя комната, в которой он лежал, была жарко натоплена. Но что это за жара в сравнении с жарой мартеновских печей? Макара потряхивал озноб, и ему даже хотелось скорее опять окунуться в ту сверхтропическую температуру, которая ему, в начале карьеры, казалась убийственно невыносимой, а теперь кажется чуть что не нормальной.
В эти два дня заходили к нему Иван Акимыч и бельгиец, контрметр мартеновского отделения. Оба справлялись об его здоровье, оба качали головами, а Иван Акимыч смотрел на язык и щупал пульс, хотя был инженером, а не врачом. А Макар спрашивал у них о мартеновских печах: всё ли их толково заряжают, сколько печей погасят на Рождество, сколько оставят гореть. Спрашивал о ковше, который при отливке из мартеновских печей движется на тележке, по рельсам, для перенесения жидкого расплавленного металла от печи к «изложницам» — чугунным формам. С каким-то страстным любопытством расспрашивал он о всех этих вещах, с которыми сжился, которые ненавидел как своих мучителей и, вместе с тем, любил как живых существ. Одна печь была неисправна, да и в затворе ковша была какая-то неладность. Как это всё сделали без него?
Иван Акимыч подсмеивался.
— Мартеновская печь не один металл плавит, а вон и тебя расплавила, словно о невесте расспрашиваешь! — сказал он.
— Привычка подлая, Иван Акимыч! Словно, вот, без неё, паскуды, и скучно.
— Скуч, скуч, это ти верно, — проговорил бельгиец. — Я еду Брюссель, и всегда скуч, завод кочь. Вот, кочь на завод. Я говорил директор, тебе наград к Ноэль[1] будет. Большой наград.
Но Макару вдруг сделалось тошно на душе; сердце упало, и он как-то не поверил в награду.
— Старуху-мать не забудьте, — уныло проговорил он, — а мне ничего не надо.
Бельгиец сообщил, между прочим, что заказ, над которым они срочно работали, не будет выполнен, и заводу придётся заплатить крупную неустойку.
Это известие неприятно поразило Макара. Интересы завода постепенно, незаметно вошли в него. Он ненавидел завод всеми силами души, но «заразился» им. Он давно уже стал жить его жизнью, дышать одним с ним воздухом. Какой-то микроб заводской жизни вошёл в него, и он непонятным для себя образом стал выдвигать в своих помышлениях, впереди всего, интересы завода. Он был враг завода, враг капитала, но оба они загипнотизировали его, и ради них, ради этих смертельно ненавидимых им врагов, он готов был не щадить здоровья и даже жизни. Завод вырабатывал до 29 тысяч пудов железа в день. Требовалось напряжённое усилие, чтобы исполнить спешный заказ. А Макар должен сидеть дома, когда там, в ужасном пекле, идёт суровая, но лихая работа.
Иван Акимыч сообщил ему об одном усовершенствовании, которое надумал ввести в мартеновских печах для ускорения работы. Жаль, что Макар болен, но он во всяком случае ждать не может и приступит к опыту без него, Макара, завтра же, если не сегодня ночью.
Это очень взволновало Макара.
Ему вдруг сделалось лучше.
— Я приду, Иван Акимыч, ей-Богу приду, — сказал он. — Без меня не начинайте, ей-Богу, не начинайте.
— Христос с тобой! — вскрикнул инженер. — Очумел ты, что ли? У тебя около 39 градусов!
— Мне лучше, много лучше. Нет, уж вы, как хотите, а я приду, ей-Богу, приду! — упрямо повторял Макар. — Что ж такое! Один день… Завтра сочельник, успею отдышаться.
Инженер ушёл, пожав плечами.
Перед вечером Федосья собралась в город для праздничных закупок: нужно было купить ветчины, индюшку, ещё что-нибудь. Придут ведь рабочие поздравить мастера с праздником… Как не угостить!
Когда она ушла, Макар, кряхтя, сполз с кровати. Мелкая дрожь охватила всё его тело, и он почти радовался, что скоро окунётся в ужасную температуру мартеновского отделения. Там всякая дрожь пропадает! В жар бросит, в пот вгонит…
Он оделся как можно теплее и вышел.
Жестокая лихорадка забила его на морозе. Но вот он прошёл ворота и сразу окунулся в заводский ад.
Вдали дымились и курились огромные домны, отнесённые далеко от заводского корпуса и точно жившие своей особой, самостоятельной жизнью. Он взглянул на них, и ему показалось, что домны шатаются каким-то волнообразным шатанием и стоят так близко от него, точно готовы рухнуть и погрести его под своими обломками.
Он сердито покачал головой.
— Ишь, слабняк проклятый! — проворчал он, щупая себе лоб. — И вправду качает меня всего, и в глазах — ровно туман.
Но он сделал над собой усилие, вошёл в главное здание. Здесь сразу охватила его струя горячей атмосферы, и дрожь его стала униматься! Мимо него мчались тележки и вагонетки, стуча колёсами по рельсам. Одни подавали уголь к машинам, другие развозили ковши к «изложницам», поставленным по прямой линии в отливочной яме.
В бессемеровском отделении, через которое Макар должен был пройти, из ковша с адским свистом вырывалось пламя сжигаемого чугуна, и миллионы мелких искр, словно огненный дождь, падали на землю. Макар прошёл под этим дождём, и ему вдруг показалось, что в отделении зажгли гигантскую ёлку и украсили её золотыми звёздочками.
«Разве нынче сочельник?» — смутно пронеслось в его голове.
Но ему надо было спешить.
Из рельсопрокатной машины выскочила толстая светло-красная болванка стали, нестерпимо сиявшая каким-то ярким, внутренним светом, и преградила ему путь. Температура сразу поднялась в воздухе, и Макара обдало жаром. Болванку подхватили щипцами и опять втиснули её в прокатку, и она опять выскочила оттуда уже истончённая, потемневшая, но всё ещё ярко-красная.
Макар опять остановился. Сколько раз видел он это зрелище, но теперь соскучился по нему и с каким-то мучительным наслаждением всматривался в эту работу, точно хотел надолго запечатлеть её в своей памяти. Болванка становилась всё тоньше и тоньше и наконец превратилась в рельс, который подали к пиле, и пила, визжа и разбрасывая красно-вишнёвые искры, пилила длинный брус на несколько частей. Шмыгали по рельсопрокатному отделению инженеры, механики; прыгали через огненные рельсы, как ни в чём не бывало, не обращая внимания ни на нестерпимый свет от раскалённой добела стали, ни на невероятный жар, которым от неё пыхало.
И Макар чувствовал какое-то молодецкое равнодушие ко всем этим ужасам, ко всему этому адскому шуму и к этим извивавшимся ярко-красным змеям, тянувшимся по полу под его ногами. Он смутно сознавал своё могущество над этим твёрдым металлом, который, благодаря мудрости человека и силе капитала, делался в его руках мягким и податливым как воск и принимал всевозможные, угодные человеку формы.
Теперь Макар шёл мимо станков, в которых прокатывалась сравнительно тонкая проволока. У каждого станка стояло по одному рабочему. Станок, поглощавший небольшую болванку в раскалённом виде, точно выплёвывал из себя золотистых змей, с каждым разом становившихся всё тоньше и тоньше, всё длиннее и длиннее. И рабочий ловко подхватывал «щипцом» этих змей, как-то удивительно ловко обносил их вокруг себя над головою и снова впихивал в станок, отходя на дальнее расстояние, чтобы поймать на месте тонкую змейку, чрезвычайно удлинявшуюся с каждым разом.
И вдруг среди грохота станков, среди свиста печей, среди глухих ударов паровых молотов Макар услыхал дикий, неестественный, нечеловеческий крик. Что-то ярко блеснуло в его глазах, и тёмная масса рухнула прямо перед ним.
Ничего особенного… Упал рабочий у проволочнопрокатного станка. Не рассчитал, сердечный, движения, не успел захватить тонкую красную змейку, выпустил её из рук, а она обвилась вокруг его ноги и смертельно ужалила его. Что-то зашипело, зажужжало… Сбежались люди, быстро подобрали рабочего, унесли его. Равнодушно отошёл Макар от места происшествия и, обернувшись, увидел у того же станка уже другого рабочего, который опять ловил раскалённую проволоку и взмахивал ею над своей головой.
И смутно припомнилось Макару, как он, возвращаясь с работы домой, сидя в своей комнате, проклинал завод после каждого такого несчастного случая; но стоило ему вступить под его высокие своды, как жгучее и злобное чувство к заводу пропадало, как им овладевало странное, почти жестокое равнодушие, и как интересы дела всецело завоёвывали его. Что ж такое, что убило рабочего? Машина в ходу, она не может, не должна остановиться. Это невиданно и неслыханно, этого не бывало, да и не должно быть. Остановка её внесла бы страшную неурядицу в дело. Да и к чему? Машина одна, рабочих много. Слава Богу, есть чем заменить ротозея. Одного убрали, тотчас же поставили другого, и дело не потерпело ущерба.
Вот, наконец, Макар поднялся по узкой, крутой лестнице к мартеновским печам. Становилось всё жарче и жарче, всё удушливее и удушливее. Некоторые рабочие были без рубашек, с обнажённым до пояса телом; другие, поближе к печам, были в блузах — очень уж жгло тело. Многие были в синих очках, потому что невозможно было смотреть незащищённым глазом сквозь окошечко печи на плававшую в нём растопленную сталь.
Но Макар взглянул в окошечко без очков, как делал это всегда, хвастаясь силой своего зрения. У него вдруг поднялась на этот раз такая ломота в висках, что он чуть не вскрикнул от боли. Дрожь его прошла, но зато теперь он чувствовал, точно тело его плавится. Ему казалось, что кожа его лопается, что вместо крови по жилам течёт горячий свинец; дышать было нечем, сердце учащённо билось, точно молоток колотил по наковальне.
Иван Акимыч, со строгим нахмуренным лицом, с часами в руках, грязный, обтрёпанный, в высоких сапогах, блузе и инженерной фуражке, сдвинутой на затылок, с взъерошенными волосами на лбу, делал последние распоряжения. Он походил на рабочего, на одного из тех, которых было много вокруг него.
Всегда приветливый, ласковый, «шутливый» вне завода, он был здесь строг, угрюм и равнодушен. Здесь не было для него ни Макара, ни Ивана, ни Алексея. Были машины, печи и люди при машинах и печах, как необходимое при них приспособление. Да и на себя он смотрел, как на какой-нибудь рычаг или кран, без которого не могла бы действовать машина, не могла бы зарядиться печь.
Он мельком взглянул на Макара и быстро проговорил одно только слово:
— Притащился?
Макар не успел ответить.
Огненные круги завертелись в его глазах. Молоты усиленно били его по темени. Перед ним опустилась тяжёлая, плотная занавесь вишнёвого цвета и скрыла от него печи, рабочих, инженера. Непроницаемая тьма окружила его. И он почувствовал, как проваливается в преисподнюю.
— Убрать! — отрывисто крикнул Иван Акимыч.
Быстро подхватили Макара и вынесли.
— Давай! — опять крикнул инженер, и работа закипела.
Один за другим гаснут огни на заводе. Только домны, которые никогда не гаснут, а лишь уменьшают тягу топлива, продолжают дымить трубами и выпускать к тёмному небу, с яркими, южными звёздами, клубы чёрной копоти. Жизнь замерла на заводе, Зато жилища рабочей слободки оживают. Приумытые и одетые в чистое, рабочие снуют взад и вперёд по улице; многие пьяны, другие готовятся напиться.
Молодой парень Гвоздилин, известный в слободе своим искусством выпить и галантерейной образованностью, играет на гармонике и поёт свой излюбленный куплет:
Сидит барышня-брюнетка —
Кавалер-блонден пред ней,
А во рту у ней конфетка —
В жизни нет любви милей![2]
— Что нос повесил? — встречает он своего товарища, который направляется в контору, где вечером должен служить всенощную священник, приехавший на завод из города. — Эх ты, тетеря! А всё потому, что водки не пьёшь… Сумрачный. Нет в тебе того… этого… веселья; опять — песню ли сложить, прибаутку ли. А ты подойди к девушке какой ни на есть, притопни ногой, повернись на каблуке, упри руки в боки, а глаза к небу и скажи: «Севупле мамзель! Ангажирую! Аванце! Роброн!»[3]
— Отстань…
— То-то, отстань. Нет в вас этой видимости. Вон, слышно, Макар погибает. А пошто? По то, что сумрачным жил при маменькиной юбке, да при мартеновской швали. Ни тебе кабака, ни тебе девицы. А я на домне сижу, да и другого прочего не забываю. В человеке смех должен быть, а не то, что одна слеза, да мрак. Вон на мне жилет с гвоздичками — глазу веселье и девицам удовольствие…
— Отвяжись.
— Отстань, да отвяжись! Только от вас и слуху. Съел вас завод. А меня не съест, потому во мне смеху много. Слеза-то солёная. Сушит она больше, вот что…
Но по мере того, как надвигался рождественский вечер, на улицах становилось спокойнее: голоса делались тише, споры умереннее, ссоры спокойнее. Все спешили в контору на божественную службу.
Макар лежал на кровати, против окна.
Грудь его подымалась ещё тяжелее и чувствовала на себе даже тяжесть одеяла, которое он беспокойно перебирал руками. Лицо его стало ещё более землистым, и на нём легли теперь странные и страшные тени. Глаза были закрыты. Большую часть времени он метался и бредил, иногда приходил в сознание.
И в эти светлые промежутки он становился спокойным, умиротворённым, ясным, как будто с ним ничего не случилось, как будто тому, что случилось, он нисколько не удивлялся.
Около него сидели Федосья и Африкан.
Федосья тихо плакала.
Макар утешал её.
— Что плачешь, матушка? Отхожу. Отбыл повинность — шабаш. Иду ныне на отдых… Смена с вечной работы. Один сменится раньше, другой позже… Мне раньше смена пришла, оно и лучше.
— Пессимист! — гремел Африкан, тщетно стараясь умерить свой зычный голос. — Зачем говорить о смерти? Жить надо, потому сказано: живи! А кому сказано: умри!..
Но Африкан был очевидно смущён и путался в своём философском красноречии.
Макар впал в забытьё.
Глаза его широко открылись и устремились сквозь окно на завод и на домики рабочей слободки.
В домиках инженеров зажигались рождественские огни, разноцветные фонарики светились на ёлках. И по мере того, как освещались домики, как светлели в них окна, завод становился всё мрачнее и мрачнее, всё угрюмее, точно сожалел, что вдруг потерял власть над своими рабами и не в силах их приковать к себе в эту ночь трудовыми цепями.
— Сходи, матушка, на службу, помолись за меня, — тихо проговорил Макар.
Старуха встала, готовясь исполнить желание сына, которое было и её тайным желанием.
Когда она вышла, с Макаром вдруг сделалось что-то странное. Он вытянулся на кровати, с усилием приподнялся, сжал кулак и погрозил им в окно, по направлению к тёмному силуэту завода:
— Убил, проклятый! Живьём сожрал! Божьего праздника лишил! Полевые цветы… огни… мартеновские огни… Иван Акимыч говорит: капитал! Притащите… Ух, жаром обдала! Вона — домна копоть пущает, глаза хочет выесть. А красная змея того задавила на смерть. А ты, Африкан, говоришь: либо маммоне, либо Господу…
Всё тише и тише выговаривал он слова, и короче становилось его дыхание.
Африкан понял, что с ним начался бред. Последние краски сбежали с лица Макара, и теперь оно стало прозрачным и бледным. Голос его сделался ещё тусклее, и слова выходили совершенно невнятными.
— Красные змеи ползут… вон их сколько из ада выползло… яркие, жаркие, светлые… тонкие… вкруг головы извиваются.
Хриплый крик вырвался из его впалой груди.
— Вон на меня ползёт… жалит, душит… Ах…
Под самым окном, за которым кончался Макар, остановился Гвоздилин, под руку со слободской девушкой и стал горланить песню.
Безумный, предсмертный бред Макара мешался со звуками наглой песни пьяного мастерового, и резкие звуки гармонии нарушали величие тайной минуты расставания человеческой души с телом.
Африкан постучал в окно, и так как это не подействовало — вышел на улицу.
— Африкан Гаврилыч! — заорал Гвоздилин. — Наше вам! Ознакомьтесь, — представил он его своей девице. — Африкан, бывый пономарь и учитель, званием не важен, а души прекраной и поведенец его отменно примерен, потому водку вкушает…
— Молчи ты, беспутный! — зашептал Африкан. — За стеной человек кончается, а ты тут срамословишь… в такую ночь.
Гвоздилин со страхом взглянул на окно и быстро убрался.
Африкан вернулся в горницу.
Макар лежал безмолвно, спокойно, закрыв глаза.
Вскоре вернулась Федосья.
— А вот и рождественский подарок, — начала она, показывая сторублёвку, которую держала в руках. — Из конторы выдали ранее срока, как бы в награду… И ещё обещали.
— Тс… — шепнул Африкан, зорко вглядевшись в Макара.
Федосья подошла на цыпочках к кровати…
Макар не дышал более.
Торжественная рождественская ночь своим звёздным покровом окутала рабочую слободку. Последние огни погасли в широких окнах завода. Казалось, он засыпал после долгой трудной работы, и только домны тяжело ещё дышали, да последние огненные шлаки как красные змеи стремились узкими и длинными полосами к крутому берегу залива.
На высокой скале, среди обнажённых садов, полузасыпанных снегом, ютился город, и в окнах его низеньких одноэтажных каменных домов загорались рождественские огни празднично украшенных ёлок.
Заводские инженеры спешили в город к своим друзьям и знакомым.
Иван Акимыч, въехав на главную улицу города, обернулся назад и взглянул на распластавшееся у залива тёмное чудовище.
— Прощай на два дня, царство огня, металла и смерти, — весело и беззаботно сказал он и заговорил с товарищем о том, как пойдёт завтра в клуб на общественную ёлку и составит интересную партию в винт.