В лесу (Лазаревский)/Версия 2

В лесу
автор Борис Александрович Лазаревский
Опубл.: 1911. Источник: az.lib.ru

Б. А. Лазаревский

править

В лесу

править

Источник: Писатели чеховской поры: Избранные произведения писателей 80—90-х годов: В 2-х т. — М., Худож. лит., 1982. Т. 2. Вступит. статья, сост. и коммент. С. В. Букчина.


У городского судьи Листова умирала от чахотки жена. Болезнь тянулась уже два года и сначала незаметно.

Юлия Федоровна перестала выходить к общему столу только в конце февраля, а в начале апреля слегла совсем. Теперь дети, Володя и Таня, часто уходили в гимназию но напившись чаю, потому что прислуга вставала позже хозяев. Плюшевая мебель в гостиной покрылась пылью, и на ковре целую неделю валялся окурок. В доме ходили на цыпочках. Обедали не вовремя, часто на грязной, запачканной горчицей скатерти. Вертевшегося обыкновенно под столом белого пойнтера Руслана выселили в кухню.

По вечерам Володя учил латинские исключения не нараспев, а шепотом, так что его сестре Тане казалось, будто он читает какую-то очень длинную молитву.

Особенно жутко бывало по ночам, когда больная начинала кашлять, захлебываясь и делая передышки, чтобы отпить из стакана воды. Потом она снова дремала и во сне невнятно бредила.

Слышно было, как на кухне сопел, стучал когтями по полу и чмокал Руслан, которому не давали уснуть жара и тараканы.

После одного из консилиумов доктора сказали Листову: «Дела очень плохи, нужно приготовиться ко всему. Если бы теперь ее увезти в сосновый лес, то, при полном покое, конец, пожалуй, может отдалиться…»

Листов выслушал это спокойно, только побледнел.

Съездить на первую станцию от города и нанять в лесу дачу можно было скоро, но у детей должны была начаться экзамены, хотелось также взять на лето отпуск и для себя, а главное — необходимо было достать рублей четыреста денег.

Вечером он писал в Москву двоюродной сестре Ольге:

«Хорошая моя, я совсем растерялся. Стыдно в этом сознаваться, но вижу, что один ничего не поделаю. Нужно сейчас же переехать на дачу, и нужно, чтобы кто-нибудь близкий был с детьми. Я знаю, у тебя самой теперь экзамены, но говорят, что на курсах их можно отложить до осени. Три года назад, когда мы летом гостили у вас, в Спасском, я все время любовался твоей энергией и уменьем владеть собою. Приезжай, голубчик, и помоги. Дети тебя тоже очень любят и помнят до сих пор. Тебе двадцать три года, а мне скоро сорок, но мне кажется, будто ты старше меня и опытнее. Уже больше года, как мне не с кем слова сказать, не с кем посоветоваться. Тревожить бедную Юлю, посвящая ее в разные денежные и вообще свои личные дела, — не хватает духу. Тяжко и физически и нравственно…

Вероятно, летом тетя снова будет звать всех нас к вам, в деревню, но Юля уже положительно не в состоянии перенести далекую дорогу.

Если только можешь, пожалуйста, приезжай».

Запечатав письмо, он почувствовал, как на душе у него стало светлее, потом откинулся на спинку кресла и думал;

«Чудная, необыкновенная девушка, как это я раньше не догадался ей написать. Наверное бросит все и приедет. Если письмо получится в среду, то Оля, вероятно, выедет в пятницу вечером со скорым и в воскресенье будет уже здесь».

Листов прошел в спальню к жене.

Больная, облокотившись спиной о подушки, пила молоко. На маленьком столике горела свеча и слабо освещала желтое, худое лицо с обострившимся носом и сбившиеся белокурые волосы. В ее комнате было жарко, попахивало бельем и скипидаром. Листов взял стул, пододвинул ею к кровати, сел и сказал:

— Ну-с, так, значит, недельки через полторы и на дачу! Ты довольна?

Юлия Федоровна опустила голову и едва заметно улыбнулась, точно хотела сказать: «Это решительно все равно…»

Чтобы не утешать жену и тем, как он думал, не раздражать, Листов притворился, что он не понял всей безнадежности се кивка, и, насколько мог, веселым тоном рассказал, что выписал Ольгу, а потом солгал, будто бы уже сговорился относительно найма очень хорошей дачи в лесу.

И чем больше он говорил, тем яснее сознавал свое бессилие облегчить ее страдания.

Замолчав, он увидел, как по впалой щеке Юлии Федоровны медленно сползла и потом повисла возле уголка рта крупная, блестящая слеза.

— О чем ты, моя хорошая?

Листов любил это ласкательное слово и думал, что оно не банально и должно быть приятно той, которой говорилось.

— Так, ни о чем. От лежания, вероятно, развинтились нервы… Сама не знаю, может быть, о тебе и о детях. За себя мне почему-то не страшно, вот так, как не страшно опоздать на поезд, когда знаешь, что билет из кассы тебе уже выдали… Что у нас будет гостить Ольга — это хорошо. Она славная, и переезжать на дачу без нее я бы не хотела. Там, пока устроимся, я тебя совсем замучаю, а еще лучше обождать, пока у детей кончатся экзамены.

— Возможно, что их переведут без экзаменов, это на днях должно выясниться.

— Да? Во всяком случае, ехать всем вместе гораздо лучше.

Юлия Федоровна снова закашлялась и, передохнув, начала пить молоко, потом опять поперхнулась, покраснела, и молоко пошло у нее через нос.

Зная по опыту, что помочь ей ничем нельзя, Листов только поднялся со стула и ждал, пока жена успокоится, а потом сказал:

— Тебе вредно говорить, спи, моя хорошая, уже одиннадцатый час…

И вышел.

На другой день приходил содержатель конной почты Лейба Хик и, просидев довольно долго в кабинете Листова, ушел, а затем снова вернулся с вексельным бланком, завороченным в серую бумажку.

На прощанье Листов подал Лейбе руку, чего никогда не делал, потом снова еще долго говорил с ним в передней и затворил дверь только потому, что Руслан, почуяв из кухни чужого человека, начал громко лаять.

Получив деньги, Листов оживился.

Когда и каким образом он их отдаст — это его уже не беспокоило, радовала только возможность сейчас же поехать и нанять дачу.

Приостановившаяся было в начале апреля весна снова быстро двинулась вперед, словно нагоняя время. За несколько солнечных дней кусты покрылись молоденькими листьями, а на опушке леса рябили, волнуясь под легким ветром, белые и желтые головки цветов. Хвойные деревья пахли сильнее. На земле между прошлогодними сухими иглами суетились большие рыжие муравьи, а по ту сторону леса слышна была кукушка. Особенно поразила Листова тишина.

Мягко шумели одни сосны, покачивая золотыми от солнца ветвями.

Вспорхнула и сейчас же скрылась за просекой разноцветная, как попугай, сиворакша. И опять Листов слышит только свои собственные шаги. После города дышится как на улице после табачного и винного запаха ресторана.

«Все кругом молчит, но живет, — думал Листов. — Как хорош этот мир цветов и деревьев, которые мы почему-то называем неодушевленными. Вероятно, люди ошибаются, душа — в каждом растении, может быть, даже сильно чувствующая, и оттого в их мире нет вражды и насилия. Живут и наслаждаются. Осенью как будто умирают, но каждый мальчик знает, что через семь месяцев всякая березка и всякий дубок — оживут. А когда наступает настоящая смерть, они отдаются ей безропотно.

А вот Юля верит в загробную жизнь, каждый день молится и все-таки страшно мучается.

Говорят, что на свете во всем гармония, — может быть, но контрастов больше…»

Вдали прокатился сначала один, а потом другой свисток отходившего поезда, и эхо также прокатилось два раза через весь лес, — будто над верхушками деревьев кто-то махнул огромным хлыстом.

«Поезд ушел, а по расписанию он должен был стоять восемь минут, — промелькнуло в голове Листова. — Значит, я иду столько же времени, и скоро должны показаться дачи».

Просека, по которой он шел, понемногу расширилась.

Впереди, между оранжевыми стволами деревьев, завиднелись красные и серые пятна беструбных дачных крыш. Залаяла далеко собака, но ее не поддержали другие.

Тишина на улице поселка была такая же, как и в лесу.

В некоторых домах еще с зимы окна оставались заколоченными.

Казалось, что недавно здесь свирепствовала повальная болезнь и жители все разбежались.

«А придет конец мая — и подымется здесь суета, — думал Листов. — Полетят на велосипедах гимназисты и студенты, а по вечерам на балконах и возле ворот будут шептаться и смеяться барышни. Закричат на разные голоса разносчики, станет так же пыльно и противно, как в городе. Нужно искать дачу где-нибудь в глубине леса».

Он свернул налево, в узенький переулок, между двумя дощатыми заборами, и пошел по тропинке, сам не зная куда.

Тропинка кончилась у небольшого беленького каменного дома, не похожего на дачу.

Перед дверью на скамейке сидела старуха и чистила картофель, который потом бросала в стоявшее у ее ног ведро с водою.

Листов остановился и, посмотрев на старуху, сказал:

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — ответила та.

— Что, у вас эта дача отдается?

Старуха поднялась со скамейки и вытерла о фартук руки.

— Да, хотим отдать, это верно. Многие уже спрашивали, только потом отказываются через то самое, что далеко от вокзала.

— А может быть, здесь сыро?

— Не. Какая сырость. Тут до марта месяца всю зиму объездчики жили. Это казенный дом был, а теперь его мой сын купил. В старших рабочих он служит на ремонте пути, так что летом больше на линии да по казармам ночует.

— А сколько комнат?

— Комнат четыре, а сдавать буду три, одна самой мне…

Чтобы не терять времени, Листов пошел прямо к двери. Старуха еще раз вытерла руки и, согнувшись, опередила его.

Комнатки были чистенькие, с вымазанными известью стенами и недавно вымытыми некрашеными полами. В самой большой два окна были отворены настежь и под потолком билась и гудела большая мохнатая бабочка.

«Может быть, в этой комнате умрет Юля», — подумал Листов и, чтобы отогнать от себя вдруг нахлынувший ужас, спросил неестественно громким голосом;

— Ну, а цена?

Старуха поправила на голове платок.

— Да хотели за лето взять двести рубликов. Домик хороший.

Сошлись на полутораста.

Листов дал в задаток двадцатипятирублевую бумажку и сказал, что они переедут через неделю.

Дома он застал телеграмму от Ольги с известием, что она приедет в воскресенье скорым поездом.

— Значит, послезавтра, — сказал он сам себе. — Как бы там ни было, но жить станет много легче, не придется самому подводить счеты с прачкой и браниться с молочницей. Если Юле станет хуже, я так не растеряюсь. Уйду за доктором — Ольга дома останется. А на даче будет еще лучше.

Потребность делиться с кем-нибудь своими мыслями всегда была у него особенно сильна. Говорить с женой обо всем уже давно было невозможно.

Узнав однажды, что Володя получил двойку, Юлия Федоровна потом не спала целую ночь и представляла себе, как после ее смерти его выгонят из гимназии и он всю жизнь будет служить писцом в каком-нибудь страховом обществе.

Приходилось от нее скрывать и встречи, и разговоры с людьми, которых она не любила.

Листов чувствовал, как с каждым днем шла на убыль духовная близость, установившаяся между ним и женой сейчас же после свадьбы, и мучился этим еще больше.

«Жизнь провинциального судейского чиновника тяжелая штука, — думал он. — Двенадцать лет мы везли ее вместе, и каждый год на эту невидимую повозку судьба прибавляла все больше тяжести. Теперь я остался один. Вот-вот споткнусь и упаду. Скоро будет легче. Если за лето соберусь с силами, то после отъезда Ольги, осенью, смогу потянуть все беды и один.

Главное — передохнуть и выговориться. Нужно также, чтобы третье лицо указало, когда и в чем я поступаю не так, как нужно. Самому не видно, точно зрение притупилось. Думаешь следующий день прожить известным образом, а когда наступает утро, то оказывается, что вместо разбора дела необходимо ехать в гимназию, вместо того, чтобы выдать на базар рубль двадцать копеек, следует еще уплатить молочнице девять рублей, да по окладному листу двенадцать, и сорок копеек сапожнику».

Когда во все это входила жена, так почему-то не случалось…

Ложась спать, Листов представлял себе, как он встретит на вокзале Ольгу и, еще по дороге, расскажет ей о всех своих переживаниях.

Он силился мысленно нарисовать себе выражение ее голубых смеющихся глаз, и это не удавалось, зато все ее здоровое лицо, белые зубы, смех и голос он будто сейчас видел и слышал.

Три года тому назад Листов с семьей гостил целое лето в имении у сестры своей покойной матери и тогда близко познакомился с Ольгой, которую раньше видал девочкой. И ему потом все три года это лето казалось самым интересным и счастливым в его жизни. Всем было хорошо.

Жена поправилась, поздоровели и загорели дети.

С двадцатилетнего возраста он считал себя человеком с вполне установившимися взглядами и понятиями, и притом самыми правильными.

Каждое явление, каждая отдельная личность у него легко укладывалась в известную форму.

Курсистка — значило: идейное существо, лишенное женственности и страсти. Крестьянин — дикий человек с врожденной неспособностью культивироваться умственно и нравственно, с обрядностью вместо религии, с вечным желанием мстить и убивать там, где нужно быть тактичным и благоразумным. Лошадь — низко одаренное животное, созданное для заработка извозчиков и удобства передвижения господ.

Эти и другие подобные взгляды его, человека, прожившего на свете тридцать пять лет, вдруг опрокинулись и изменились, и не вследствие личного опыта или чтения каких-нибудь трактатов, а только от близости и разговоров с Ольгой.

Узнав, что она уже второй год на курсах, Листов сначала не хотел этому верить.

Всегда красивая, художественно причесанная, в изящном и удобном платье, в такой же изящной и удобной обуви, вечно веселая и со всеми приветливая, Ольга понравилась ему с первого же дня их знакомства.

Как-то вечером, когда они вдвоем сидели на балконе. Листов сказал;

— Ты вот и голодающих крестьян кормишь, и о моих детях и жене заботишься, словно они тебе самые близкие существа, и читаешь много, но на курсистку ты совсем не похожа.

— Почему?

— Да так. Манеры у тебя хорошие, ты ни на кого не шипишь, со вкусом одеваешься, и даже духами от тебя часто пахнет. Я видал курсисток, так те, словно цепные собаки, бросаются на человека за каждое несогласное с их верованиями слово; сами угловатые такие, всегда с искривленными каблуками, и пахнет от них скверно, так мне, по крайней мере, казалось.

Ольга засмеялась и начала говорить, а ее блестящие глаза все еще светились улыбкой.

— Ты не понимаешь, в чем дело. Это совсем не потому… Я лично, например, получаю от мамы сто рублей в месяц, а у большинства курсисток и половины таких денег нет. Да и типов вроде тех, которых ты описываешь, давным-давно не существует. Если и есть очень небольшая доля правды в твоих словах, то потому, что не только нравственные мещане, но даже доктора и образованные люди так их, бедных, «затюкали», что они в каждой пустой фразе ожидают нападения, но сами они ни на кого не бросаются, я в этом смею тебя уверить. Многие из них хотели быть женами и матерями, и это почему-нибудь не удалось, ну, им и трудно беспристрастно разобраться в таких вопросах, как любовь, личное счастье… А что касается каблуков, так это оттого, что приходится пропасть ходить — и на лекции, и по урокам. Многие принуждены жить в сырых квартирах, ну, и поэтому одежда часто пахнет плесенью. Рядовой курсистке быть всегда любезной и кокетливой тоже очень трудно, нет времени в этом упражняться, а без упражнения всякая техника портится. Так, брат…

— Ну, а почему же ты ни с кем не споришь и не чертыхаешься, когда сердишься?

— Потому что я еще не озлоблена и ленива. Мне лень навязывать людям свои убеждения, если я знаю, что эти убеждения к ним привиться не могут. Ну, а некоторые идеалистки все еще надеются кого-нибудь научить или исправить. Ведь не станешь же ты разубеждать раскольника в том, что стричь бороду значит изменять образ божий, — пропадет только время, которое пошло бы на что-нибудь другое, если не полезное, так приятное. Так?

— Безусловно, так. Хотя в этом отношении я вот был вроде раскольника, а ты мне объяснила то, чего я раньше не понимал, а может быть, не хотел понимать… Знаешь, вот я уже порядочно живу на свете и знаю, что русское общество, по взглядам, делится на много партий, но в которой из них в основу положена абсолютная истина, для меня и до сих пор непонятно. Так вот: я знаю, в чем суть магометанства, и знаю, в чем суть, скажем, закона Моисеева, но какая из этих двух религий симпатичнее или не симпатичнее — решить не могу.

— Но зато, наверное, знаешь, что как магометане, так и евреи могут быть людьми симпатичными и не симпатичными, — сказала Ольга.

— Это я знаю.

— Значит, нравственная физиономия человека далеко не всегда характеризуется тем, в какой рубрике общества он числится. Кто это помнит, тот всегда будет справедливым…

— Значит…

Случалось, что за чаем или в саду, до захода солнца, в этих разговорах принимала участие и Юлия Федоровна и потом вечером, ложась спать, говорила мужу: «Что-то хорошее, естественное и искреннее есть в Ольге. Знаешь, сегодня дети ни за что не хотели уснуть, пока она их не поцеловала».

Но Листову всегда было приятнее говорить с Ольгой один на один, и тогда он испытывал такое же удовольствие, как от чтения интересной книги, когда кругом ничто не шумит и никто не надоедает.

Для него стало потребностью погулять с Ольгой после ужина по темной аллее, когда все уже разошлись по своим комнатам.

Обыкновенно доходили до самого пруда, которым оканчивалась аллея, и потом медленно возвращались назад к балкону. Года через два после этого лета Листову случилось быть в другой, совсем чужой ему деревне. И, гуляя там вечером, возле пруда, он долго не мог сообразить, почему ему были так милы и запах водорослей, и тихая поверхность стоячей воды.

Однажды Ольга целый день казалась ему грустной, а после ужина особенно молчаливой, и он спросил:

— Что это с тобою сегодня случилось, ты точно пришибленная? Это к тебе не идет.

— Есть причина. Утром была неприятность.

— А ты поделись со мною, легче станет.

— Это правда, — сказала Ольга, садясь на ступеньку крыльца, — когда твое горе знает еще один человек, то кажется, будто и он несет частицу его. Я поделюсь с тобою, только ты сначала расскажи мне, как ты полюбил Юлю, как женился, как делал предложение, ну, как произошло все это?..

«Может быть, Юлия ревнует и сказала ей что-нибудь нелепое», — мелькнуло у Листова в голове, и он почувствовал, как у него прилила кровь к вискам. Помолчав, он быстро овладел собою и спросил:

— Разве это имеет какое-нибудь отношение к тому, что ты переживаешь?

— Не совсем, но имеет, — коротко ответила Ольга, вздернула обоими плечами и сильнее закуталась в платок, который был на ней.

— Прошло уже десять лет, многие мелочи изгладились, — начал Листов.

— Я не о мелочах, а о сущности хочу знать: почему ты решил, что будешь счастлив именно с ней, и за что ее полюбил?

— Во-первых, потому, что она бесконечно добрый человек, всепонимающий человек. Во-вторых, она нравилась мне как женщина, и мне хотелось те поцелуи и ласки, которые я себе позволял, сделать вечными, во всяком случае, долгими. Ну… ну, вообще я думаю, что полюбил ее потому, что полюбило мое сердце. Хочешь, считай меня идиотом, но я всегда думал и буду думать, что в этих случаях решающее значение имеет не разум, а инстинктивное влечение к данному существу…

— Я с этим тоже согласна, и сегодня в особенности, — заговорила Ольга. — Видишь ли, утром, когда вы все еще спали, я была по делу в нашей школе. Учителем в ней состоит некто Зарудный, славный малый, честный, трудолюбивый…

«Значит, Юля здесь ни при чем», — подумал Листов, вздохнул свободнее и закурил папиросу.

— …Да, человек он, можно сказать, просто выдающийся, — продолжала Ольга. — Ему тридцать лет, у него есть сорок десятин земли, и учительствует он не из нужды, а по идее. Ну-с, так вот этот Зарудный уже два года при каждом удобном и даже неудобном случае объясняется мне в в любви, а сегодня сделал настоящее предложение и даже плакал. Тяжело смотреть, когда такой человек плачет.

— Что же ты ему ответила? — испуганным голосом спросил Листов.

— Отказала.

— Почему, может быть, боялась огорчить тетю?

— Нет, мама знает, что мои решения непреклонны, и я о ней тогда даже не думала. Просто насколько мне разум говорит, что Зарудный прекрасная личность, настолько же мое чувство мне ничего не говорит. Ты вот подумай, может ли женщина всю себя отдать тому, к кому ее не тянет.

— Да, такая, как ты, конечно, не может.

— Значит, я хорошо поступила?

— Мне кажется, хорошо, — ответил Листов, бросил папироску и стал смотреть на созвездие Большой Медведицы.

На деревне запели петухи, а потом слышно было, как защелкал перепел, висевший в решете над дверьми кухни.

— Поздно уже, — сказала Ольга, — идем.

— М-гм. Нужно идти спать.

Он встал и вслед за Ольгой начал подыматься по ступенькам балкона. Прежде чем отворить дверь, Листов снова спросил:

— Ну, а какого бы ты человека желала себе в мужья?

— Право, не знаю. Трудно это решить, ну… хоть такого, как ты.

Она засмеялась, потом снова вздернула обоими плечами и сказала:

— Ух, холодно, скоро рассвет, — и отворила дверь.

Теперь с того времени прошло три года. Листов ходил по кабинету и волновался. От приезда Ольги он ожидал слишком многого.

Казалось ему даже, что и жена сейчас же начнет поправляться и потом выздоровеет совсем.

В воскресенье, в семь часов утра, он выпил кофе и был уже одет, хотя поезд приходил в начале одиннадцатого. Через полтора часа, надев пальто, Листов прошел к жене сказать ей, что едет на вокзал. Больная спала. Он поцеловал ее в желтый лоб и, вздохнув, вышел.

На улице накрапывал весенний прямой дождь и одновременно светило солнце, кое-где переливаясь радугой в прозрачных каплях.

«Разом плачет и смеется, — подумал Листов о природе и мысленно добавил: — Так и я сейчас».

Встречающих на вокзале было мало.

Жандармы и носильщики вышли на платформу только после того, как станционный колокол ударил один раз — это обозначало, что поезд миновал уже последнюю стрелку. Паровоз и багажный вагон точно вынырнули справа и пронеслись мимо, каждый следующий вагон уже проплывал медленнее.

Зашипели тормоза, поезд дрогнул и остановился. Побежали носильщики в белых фартуках.

В одном из окон виднелась серая фетровая шляпа с черной лентой и улыбавшееся из-под нее знакомое лицо.

Листов и Ольга встретились на площадке вагона и крепко расцеловались.

— Как я рад, как я рад, внаешь, вчера… — заговорил он.

— Хорошо, хорошо, только сначала нужно получить по квитанции багаж… У тебя даже руки дрожат…

Когда ехали на извозчике, Листов хотел как можно больше рассказать о жене, о детях и о своих переживаниях, но связного рассказа не выходило, и после каждой фразы он только повторял:

— Ужасно я рад…

— Ну, и отлично, а ты мало изменился, — сказала Ольга и подумала: «Как он пожелтел, и мешки под глазами появились, должно быть, спит мало или почки не в порядке».

Увидев ее в передней, дети завизжали от восторга, и Володя, вместо того чтобы шаркнуть ножкой, как его учили, повис у Ольги на шее. Руслан залаял на кухне, услыхав возню. Потом дворник внес корзину — и все успокоилось.

Юлия Федоровна тоже повеселела, но от разговоров скоро утомилась и в восемь часов уже спала. Володя и Таня попеременно кричали на своих кроватках:

— Тетя Оля, а ты привезла тыквенных семечек?

— Тетя Оля, а ты помнишь, как в Спасском теленочек съел мой носовой платок?

К десяти часам утихли и они.

Листов и Ольга долго сидели в кабинете на диване, разговаривая и советуясь о здоровье Юлии Федоровны.

— Да, она сильно подалась, — говорила Ольга, — я даже не ожидала. Теперь самое главное не терять головы. Когда тебе станет очень тяжко, вспомни, что такая жизнь, какою живет Юлия, тяжелее и страшнее смерти; но пока эту жизнь нужно скрашивать насколько возможно. Прежде всего необходимо уверить Юлю, что до конца еще очень далеко. Если ей станет вдруг плохо, следует говорить, что она простудилась, и вообще отвлекать ее от мыслей о болезни. Будем попеременно читать ей вслух, сообщать всякие новости о близких ей людях… Скорее бы только на дачу, в лес.

— На той неделе непременно переедем. Я даже думаю, что уже во вторник можно будет перевезти часть вещей, а в среду и двинемся. Вот завтра должен окончательно решиться вопрос о Володином переводе без экзаменов. Относительно Тани я с начальницей уже дело уладил. Да и самому мне отдохнуть хочется. Каждый нервик болит. Иной раз страшные часы приходилось переживать: закашляется она, жилы на висках надуются, мучения, видимо, адские, а помочь ничем нельзя, не только помочь, а даже и просто облегчить…

— Да, это ужасно.

— Еще она страшно волнуется за будущее детей. А что же дети? Учатся хорошо, способные, послушные. Рано или поздно выйдут в люди. Ведь и я рос без матери… Невероятно тяжелый этот год. Векселей я выдал кучу, и все без толку. Служба моя трещит. Была ревизия, а у меня масса нерассмотренных дел…

Листов встал и заходил взад и вперед по ковру. Ольга откинула голову на спинку дивана и, сделав строгое лицо, что-то обдумывала. Часы пробили три.

— Ну, прости, я пойду спать, устала, — сказала она и поднялась.

Листов молча поцеловал ей руку и проводил до гостиной, где была приготовлена постель.

Вернувшись к себе, он встал на подоконник, отворил форточку и, высунув голову, несколько минут дышал свежим ночным воздухом. Потом он вспомнил, что не взял из гостиной деревянной коробки с папиросами, а в портсигаре их оставалось всего две, и пошел за ними.

Ольга стояла перед зеркалом уже без корсета и причесывалась.

— Фу, как ты меня испугал, — пробормотала она, закрываясь руками.

Листов сконфузился и затворил дверь.

— Там, в углу, на столике, есть деревянная коробочка с папиросами — в виде домика, дай мне ее… Прости, пожалуйста, что я не постучал, я никак не думал, что ты успела уже раздеться.

— Всегда нужно спрашивать, — недовольным голосом ответила Ольга и кистью руки просунула через дверь коробочку.

«Да, неловко вышло, — думал Листов, снимая в кабинете сапоги. — Какая опа, однако, эффектная с распущенными волосами, а с ее взглядами на брак, чего доброго, останется старой девой».

Ночью ему приснилась Ольга с распущенными волосами и голыми руками, и будто он целует ее. Он разозлился на себя за этот сон и, закурив папиросу, долго лежал на спине. До самого утра уже не спалось.

На даче долго не могли устроиться, и портила настроение погода. Часто перепадали дожди, а по вечерам бывало сыро и казалось страшно в одиноком домике среди леса.

На дворе шумит и шумит, а что — дождь или деревья — не разберешь. Но уже в середине мая начались жаркие, почти летние дни.

Юлия Федоровна с утра и до вечера лежала в гамаке и говорила, что чувствует, как оживает вместе с природой.

Листов и Ольга и дети старались угадывать все, что она хочет, и делать ей только одно приятное. Ольга сама жарила для нее бифштексы, кипятила молоко и варила яйца. После города все повеселели. Даже Руслан как будто помолодел, делал стойки на птиц и гонялся за кошками, а ночью спал не в кухне, а на крыльце, как настоящий сторожевой пес.

Раза два в неделю заходил доктор, совсем молодой человек с козлиной бородкой. Он мало говорил, а на каждую фразу отвечал только кивком головы и, казалось, вечно куда-то спешил.

Уже все дачи заселились. По вечерам издалека слышалась военная музыка, а возле вокзала с шумом взлетали ракеты и потом лопались под самыми звездами. Но обитателям беленького домика не было дела ни до этого шума, ни до людей, производивших его.

Юлия Федоровна вставала рано и ложилась сейчас же после захода солнца вместе с детьми. Ложилась иногда с нею и Ольга, но, проворочавшись часа два, снова одевалась и выходила на крыльцо.

Услыхав знакомые шаги, Листов спачала глядел на Ольгу через открытое окно, а потом брал фуражку и шел к ней сам. Они садились рядом в гамак и долго разговаривали.

Случалось, что Листов уже не слушал ее слов, а только чувствовал возле своего плеча теплоту ее тела, отделенного одной легкой кофточкой, и думал: «Ведь я же не виноват, что мне с нею так хорошо, ведь я же не виноват…»

На совести было чисто.

В каждый данный момент он мог бы совершенно искренно себе ответить, что в нем не горит тайное желание рано или поздно овладеть Ольгой как женщиной, что любит он в ней больше человека, умного и отзывчивого.

И все-таки совесть его иногда болела до одурения. Было стыдно от сознания, что в то время, когда кончает свои дни жена, невыразимо страдая физически и нравственно, ему хорошо, он почти счастлив.

Простившись с Ольгой, Листов уходил в свою комнату и часто не ложился спать, а до самого рассвета сидел у окна и думал. Смотрел, как розовели при восходе солнца стволы сосен, слушал, как ворковала где-то далеко горлинка, и ему не хотелось двигаться с места.

Юлия Федоровна часто говорила с улыбкой Ольге: «Мна вот двигаться тяжело, а так я совсем чувствую себя лучше, могу даже подряд съесть три яйца. Вот только горло болит, это оттого, что после захода солнца было отворено окно».

Сам Листов желтел и стал молчаливее.

Однажды на дачу заехал навестить больную член суда Вяземцев. Оказалось, что Юлия Федоровна спит, а Ольга ушла с детьми в лес. Он прошел в комнату Листова и застал его плачущим. Листов даже не заметил, что вошел посторонний человек, и, уткнувшись мокрым лицом в горячую подушку, продолжал судорожно вздрагивать. Вяземцев сел возле него на кровать и спросил:

— Что с вами, голубчик?

Листов поднялся и испуганно поглядел на товарища.

— Что с вами, мой дорогой? — повторил тот.

— Да и сам… сам не знаю. Зашалили, должно быть, нервы, — ответил он, вытираясь платком, потом высморкался, сел на постели и потупился.

Вяземцев сделал грустную физиономию, погладил его по руке и целых полчаса рассказывал о случаях полного выздоровления чахоточных, и от слов человека, который совсем не понимал его настроения, на душе было еще мучительнее. Когда член суда ушел, Листову стало страшно, точно он собрался в далекую дорогу и скоро предстояло проститься навсегда с женой и детьми.

Только возле Ольги сразу делалось спокойно и мысли шли правильно.

Пятнадцатого июня после жаркого дня к вечеру поднялся ветер. Облака клочьями бежали по небу, светлели возле неполной луны, темнели и опять прятались за верхушками сосен. Тени рябили по земле, как волны, оставляя то синеватые, то фиолетовые пятна, и деревья шумели, как море.

Листов и Ольга сидели в гамаке, утомленные духотой и хлопотами возле Юлии Федоровны, которой в этот день было особенно худо. Ольга молчала, а Листов говорил:

— Самое вкусное в разговорах с тобой — возможность говорить правду о чем угодно. С другими женщинами этого положительно нельзя. Кстати, о женщинах. Сегодня ночью я долго о них думал и даже вывел известный закон, а именно: что полное обладание любимой женщиной оплачивается во всех случаях чрезвычайно дорого, умопомрачительно дорого. Никакой писатель или певец никогда не мечтал и не может мечтать о таких гонорарах. Ты думаешь, я так себе болтаю зря, — нет. Слушай, а потом критикуй. Вот три случая: первый, когда любимая женщина жена. Тогда мужчина за обладание ею часто платит всем своим здоровьем, всем своим денежным содержанием, служебной карьерой и будущим своих детей, — так бывает. Гонорар не маленький!.. Но в этом случае, как во всяком правиле, бывает исключение. Люди, профессию которых составляет искусство, иногда, но не всегда, не приносят в жертву только этого искусства.

Второй случай, когда любимая женщина — девушка или чужая жена; тогда плата за нее возвышается еще прибавлением ко всему перечисленному собственной совести. Тоже хороший гонорар. Правда?

Рассмотрим третий случай, когда любимая женщина — падшая или содержанка. Тогда платой бывает еще получение известной болезни, имея которую порядочный человек уже никогда себе не позволит жениться. Ну, и очень часто эти женщины берут все самолюбие мужчины и даже его жизнь. Так ведь?

— Может быть, это и так, — произнесла Ольга, — но женщина, раз она любит, то она готова заплатить за эту любовь всегда и всем тем, что ты перечислил в каждом из трех случаев, до жизни включительно.

— Согласен с этим и я. Значит, так или иначе, — любовь самое дорогое и для мужчины и для женщины,

— Да, — почти одними губами ответила Ольга.

Когда было около двух часов ночи, Юлия Федоровна закашлялась и несколько секунд искала возле себя стакан с холодным чаем, потом зацепила его локтем и опрокинула. Стакан упал и зазвенел по полу.

Передохнув немного, больная встала с постели и, опустив свои худые, как кости, ноги в войлочные туфли, хотела дойти до стоявшего на подоконнике графина с водой, но после трех шагов у нее закружилась голова, и она села на холодный пол, поддерживая себя кулаком правой руки, а потом упала и вытянулась во всю длину изможденного тела. Зеленый луч луны, точно шнурок, тянулся сквозь щель ставни и скользил по белой кофточке Юлии Федоровны.

В комнате был тяжелый воздух. Пронзительно, не умолкая ни на одну секунду, пищал комар.

— Во-ло-я… — попробовала больная окликнуть спавшего в соседней комнате сына.

— Во-ло-и-чка…

Собравшись с силами, она доползла наконец до окна, а потом отворила ставню. Зеленоватый луч расплылся по полу в широкую ленту.

В окно был виден покачивавшийся между соснами гамак и в нем две белые фигуры.

«Если бы теперь воздуху, — думала Юлия Федоровна, — если бы я могла отворить и раму!.. Вдохнула бы — и сейчас бы стало легче. Они там вдвоям, а я никогда, никогда ничего подобного не буду переживать. Нужно окликнуть их». Она оперлась толом о подоконник и изо всей силы дернула задвижку, но та не поддалась.

Больная заплакала и, медленно опустившись на колени, снова свалилась на бок, и щека ее прикоснулась к полу.

«Господи, пошли смерть, только смерть, — может быть, я не верю в тебя, как нужно, но послушай меня, исполни последнюю мою просьбу, пошли смерть», — молилась мысленно Юлия Федоровна.

Зазвенело в ушах, и комната вместе с лунным светом медленно поплыла вокруг. Трудно было понять, какой это темный предмет лежит возле самого лица, и нет сил сообразить, почему во рту стало вдруг тепло и солоно, а в ногах и руках сладко…

— Послушай, кажется, Юлия в окно стучит, — сказала упавшим голосом Ольга Листову и соскочила с гамака.

— Нет, это тебе так показалось. Этого быть не может. Она спит.

— Смотри: окно стало темным, значит, ставня отворена.

Ужас сдавил голову Листову, и ему стало трудно дышать.

Через секунду оба они были в комнате. Юлия Федоровна не двигалась.

— Зажги спичку, — хрипло сказала Ольга, и этот голос Листов потом помнил всю жизнь.

Руки у него тряслись, и он долго не мог найти коробочку со спичками.

Наконец свеча, медленно разгораясь, осветила комнату, и лунный свет на полу пропал.

В двух шагах от окна лежала с полураскрытым ртом и мутными глазами Юлия Федоровна.

Возле лица чернела лужа крови; красноватая густая жидкость дотекла до валявшегося недалеко от покойной одеяла и расползлась в две стороны.

— Ну, за доктором скорее, может быть, это еще обморок от потери крови, — повелительным шепотом произнесла Ольга.

Рассудок подсказывал, что никакого доктора не нужно, но не было сил верить, что все уже кончилось так неожиданно и так просто.

«Теперь главное не растеряться и не разбудить детей», — думала она и повторила;

— Иди же!

Листов побежал. Чтобы выиграть время, он пошел не по улице, а через лес, напрямик. Он не слыхал шума деревьев и не видел нырявшего впереди белым пятном Руслана.

Доктор жил возле станции. Листов задыхался, спотыкаясь о корни, и немного овладел собою, когда показались зеленые огоньки стрелок. Он помнил, что когда надавил кнопку звонка, то где-то недалеко военный оркестр грянул «Тореадора»1, и особенно отчетливо были слышны удары палок маленького барабана. Доктор еще не спал, торопливо надел пальто и сейчас же пошел.

— Мы сидели… мы сидели… — начал ему рассказывать на ходу Листов и ничего не мог рассказать.

Дошли быстро. Ольга встретила их в дверях. Она уже уложила труп на постель и молча отодвинулась, чтобы дать пройти.

Доктор взял руку покойницы и, продержав ее с минуту, бережно положил обратно. Затем расстегнул кофточку и приложил ухо к теплому еще телу… Подняв голову, он подошел к невытертой луже крови, поглядел на лес и, сделав виноватое лицо, сказал:

— Я уже ничем не могу помочь…

Листов тихо плакал, облокотившись о комод обеими руками.

Доктор взял его за талию, как ребенка, и вывел на балкон. Вслед за ними вышла и Ольга.

— Я знаю, что утешать в таких случаях бесполезно, — говорил доктор. — Но конец был неизбежен. Теперь нужно думать о том, что она уже не страдает и не будет страдать. От кашля, вероятно, лопнул какой-нибудь сосуд. Если бы этого не случилось сегодня, то случилось бы через несколько дней, и никто в этом не виноват.

— А мне кажется, что я виноват! — глухо произнес Листов.

— Нет. Я следил за течением болезни полтора месяца. Вы образованный человек и не можете не понимать, что если свеча догорела — она должна потухнуть…

И Ольга и Листов в эту ночь не спали, но не разговаривали. Не говорили они между собой и на следующий день.

Ольга старалась утешить детей, но после своих же толковых и звучавших как будто спокойно фраз не выдерживала и начинала плакать вместе с Володей и Таней,

Несколько раз приходила старуха хозяйка. Она же и обмывала тело, и когда вышла из комнаты за водой, то по дороге спросила Листова, останется ли он на даче.

— Деньги заплачу все, — ответил он и отвернулся.

Целые сутки в беленьком домике была суета, слышались голоса чужих людей, пение и пахло ладаном.

Хоронили Юлию Федоровну рано утром. Гроб несли на сельское кладбище крестьяне с перевязанными платками руками.

Процессия медленно двигалась по лесной просеке.

Свя-тый бес-смерт-ны-ы-ый, —

заливался в хоре тенор, и мягко прикрыли его густые басы:

по-ми-луй… на-а-а-ас…

И пение привлекло мало-помалу целую толпу дачников. Ольга уехала через неделю после похорон, когда Листов снова переселился в город.

— Не сердись, голубчик, — говорила она, стоя на площадке вагона, — не подумай, что из эгоизма бросаю тебя одного в такие тяжелые дни. Теперь тебе без меня будет легче. Не с кем будет говорить о ней и мучить себя. Гувернантка, которую рекомендовал Вяземцев, отличная женщина, и дети скоро привяжутся к ней так же, как и ко мне.

Когда ударил второй звонок, Листов сказал:

— Знаешь, вот этот… доктор сделал сравнение: «Если свеча догорела, так должна потухнуть». А мне кажется, что дунул на свечу я…

— Нет, нет, и не мучь себя. Тебе так кажется, потому что ты хороший человек и совесть у тебя болезненно чутка. Придут в порядок нервы — не будет казаться. Работай больше, о детях думай. Мне пиши пореже…

Ударил третий звонок.

Листов все же писал Ольге почти через день, хотя она отвечала редко и коротко. Только в конце сентября Ольга написала ему длинное письмо, и заканчивалось оно так: «Может быть, этим поступком я противоречу самой себе, но отказать Зарудному еще раз не хватило сил. Такой он здоровый душою, такой честный и нетронутый городской грязью человек. Вдвоем с ним можно сделать людям много добра…»

Комментарии

править

Печатается по изданию: Б. А. Лазаревский. Собранно сочинений, т. 1. СПб., «Просвещение», 1911.

1 «Тореадор» — музыка из оперы французского композитора Ж. Бизе «Кармен» (1874).