В землянке (Любич-Кошуров)

В землянке
автор Иоасаф Арианович Любич-Кошуров
Опубл.: 1905. Источник: az.lib.ru • (Из рассказов фейерверкера Сорокина).
Из сборника «В Порт-Артуре» (9 рассказов из боевой жизни).

    Иоасаф Любич-Кошуров.
    В землянке
    Править

    (Из рассказов фейерверкера Сорокина)

    IПравить

    — Была у нас одна старуха; этакая, как сказать — в роде монашки. Высокая — во! Как жердь. Все монашки — низенькие, а она высокая.

    Да… Рулем звали, потому что, опять говорю, как была она высокая, то и нос ей от рожденья был даден как надо быть… Тоже очень большой был нос.

    Потому и Рулем звали.

    И худищая — страсть… Вся высохла. Шея это длинная-длинная. Голова трясется.

    В черном платье ходила и в платке с бахромой. Тоже и платок черный — под цвет.

    И вот я что скажу: баба ведь она, если так разобрать, обыкновенная баба; только что старая… А оденет платок и сейчас мое почтенье…

    Вот тебе и баба…

    Платок это, как мантия — до пяток; под горлом булавочкой заколоть и на груди булавочкой, а видать — не видать, что булавочкой. Как мантия… Да…

    Сложить ручки и стоит.

    Смотришь, смотришь на нее… Господи Боже… Ну ведь, ей Богу же пахнет от неё ладаном или кипарисом, или еще чем…

    Ей Богу!

    Лицо желтое, руки желтые… Платок этак над глазами шалашиком… И глаза как из погреба смотрят.

    Темные глаза у ней были само собой, а тут еще от платка темно…

    Как не живая… Либо еще что хуже.

    Стоит и молчит.

    И раз, помню, стояла-стояла она так-то…

    И вдруг — бац!..

    — Нынешней ночью, — говорит, — сподобилась я, матушка Пелагея Петровна (это дьяконица наша — Пелагея Петровна)… Да… сподобилась, — говорит опять, — я быть на том свете…

    И сейчас открыла рот…

    Зубы это редкие черные, рот, как яма…

    — Господи Иисусе Христе…

    Перекрестила рот.

    — Сподобилась, — говорить опять.

    Конечно, молод я тогда был, глуп…

    Полчеловек, одним словом; у дьякона в работниках служил… Два рубля получал…

    Знаете, жуть взяла…

    Погляжу погляжу… Ах ты, Господи… Думаю:

    — Все люди, как люди… А у ней все равно как все провалилось: и глаза и рот… Все одно, как и сама провалилась.

    Платье это, платок — все черное. Да…

    — Сподобилась, — говорит…

    Глядь я на дьяконицу.

    Чай она пила… Вприкуску, конечно. Так у ней сахар в зубах и остался…

    Вынула сахар, положила на стол.

    — М-м-м — говорить. — Как же это?

    Тут она и пошла, и пошла…

    Батюшки мои! Говорила, говорила… Ах ты, чтоб тебя! Доведись теперь, ни в жизнь бы не поверил.

    Врала, конечно… Я думаю так, приснилось ей и больше ничего. Мало ли что может присниться! Я к тому собственно и говорю.

    Ведь, знаете, была она у меня вчера… Эта самая, ей Богу!.. Как же… А померла… Еще вон когда… Еще я только от дьякона отошел…

    Лежу это я вот хоть как сейчас, скажем… Да… Вдруг, мое почтенье! Потянуло-потянуло ладаном, кипарисом, сосновой доской, и вот тебе и раз… Хлоп — она… Да… Чернеет что-то в углу.

    Думаю:

    — Кто!.. Солдат в шинели?..

    Гляжу… Вот тебе и солдат!

    — Шарокин, Шарокин!..

    Шамкает…

    — А? — говорю.

    И уж гляжу, нет тебе ни землянки, нет тебе ничего… Сразу, значит. Так и выкинуло. Только внизу что-то: ш-ш-ш-ш — как ракета… А я все выше-выше. Глядь туда, глядь сюда — и ей нету. Ничего нету.

    Чувствую только, что меня подпирает что-то снизу. И этак как-будто немножко тепло… Все равно, как теплым духом наддает.

    Тихо, конечно.

    Явственно слышно: ш-ш-ш… Шипит.

    А ну как, — думаю, — пошипит-пошипит, да не хуже давешнего, когда ракету пустили… Да заряд-то в ней фунта четыре!..

    А наддает — здорово наддает. Шинель так и отшибает в сторону.

    Хорошо, значит, лечу…

    И вдруг вижу этак в роде окошечка… Вверху значит… Да… Отворилось. И что же, вы думаете, сейчас бац, — сел у окошка Семен Федоров; сел и трубку курит.

    Облокотился этак на подоконник.

    — Федоров! — кричу.

    А он себе, хоть бы что… Пых да пых… Как пыхнет, так его сейчас и затянет дымом. Только и видно — чуть-чуть трубка светится…

    Потом гляжу перестал курить, выбил трубку о подоконник.

    — Ну? — говорит.

    Облокотился о подоконник обеими руками, вниз смотрит. Совсем высунулся.

    — А, — говорит, — это ты, Сорокин?..

    И сейчас мне — руку.

    — Хватайся…

    Схватил я его за руку… Так и повис. Думаю:

    — Не приведи Бог оборвусь…

    Одначе ничего, втащил он меня… Прямо, значить, в окно. Гляжу, Господи Иисусе Христе… Где я?..

    Этак хатки стоят беленькие-беленькие… Да… фаянсовыя… И около хаток на порожках старички в белых халатах… Лужок, это значить, цветочки по лужку; ручей течет.

    Я сейчас:

    — Фёдоров!

    — Тише, — говорить, — у нас не полагается…

    Я, конечно, шопотом:

    — Где я?..

    А он опять:

    — Тише…

    Ну и, как вы знаете, какой он был сквернослов, — выругался.

    Потом говорить:

    — И без тебя сию минуту много шуму.

    И сейчас пригнул пальцем ухо сзади…

    — Погоди, — говорит.

    Прислушался… Да… Вниз смотрит.

    — Так и есть, — говорит, опять трое бредят.

    — Какие, — говорю, — трое? Где бредят?

    — А там, — говорит.

    И пальцем сейчас тык вниз. Глянул потом на меня, нахмурился.

    — Знаешь ты где?

    — Где?

    — Во сне…

    — Как, — говорю, — во сне?

    — А очень просто… Во Сне. Заснул, значить…

    Врет, — думаю…

    — Ну говорю, а Руль?..

    — И Руль, — говорит, — во сне.

    — А то, что шипело?

    — И шипело во сне.

    Вытаращил я глаза.

    Гляжу на него, молчу. To-есть, понимаете, все равно как обухом. Все равно, как отбил он мне все в голове.

    Одначе думаю: Во сне, так во сне! Мне что? Мне все одно.

    Подумал, подумал… Ежели, думаю, во сне так мне и времени совсем осталось почти что ничего.

    — Можешь ты мне, — спрашиваю, — наших показать, — какие побиты? Хоть, говорю, с нашей батареи?

    — Отчего, — говорит, — не показать.

    — Можешь?

    — Да тебе кого?

    Сказал я, кого. А сам гляжу, гляжу кругом. Думаю: рай?.. Так нет, какой это рай, когда я во сне? И гляжу — хаты действительно фаянсовые… Что, думаю, такое? И опять же, что за старички? Может, богадельня?..

    IIПравить

    Хорошо; значит, пошли мы.

    Идем, это, по ручью, бережком… Цветы кругом желтые, синие, красные — всякие… Огромаднейшие цветы! Во — с подсолнух. Я сначала и подумал. Думаю:

    — Может, это старички сажали.

    Да…

    Спрашиваю:

    — Федоров, что это, подсолнухи?

    — Дурак, — говорит, — какие тут подсолнухи!

    Взял сейчас, сорвал один цвет.

    — На!

    Понюхал я… Ах ты Господи! Одним словом, благоухание.

    — Можно, — спрашиваю, — взять с собой?

    — Можно, — говорит, — у нас это не возбраняется. Только, — говорит, — чтоб не топтать.

    Дальше идем… Гляжу — рай-древо, кустов должно пять или больше, — белая и голубая; в цвету… На листьях шпанские мухи ползают.

    Только, например, скажем… Это, конечно, так и должно быть: шпанские мухи-- они всегда на рай-древе. Только гляжу, одна муха задела другую и сейчас: дзынь… Потом опять задела и опять — дзынь…

    Все равно, как рюмки…

    Золотые!..

    To-есть, конечно, в середке у них требуха, а сверху-- золотые.

    И, знаете, не пахнет… To-есть, ничуть ничего. Например, взять нашу муху… Вонь, смрад… А те — ничего. Ни капельки.

    Только звенят…

    Я сейчас к Федорову:

    — Занимаетесь этим?

    — Насчет мух?

    — Да, — говорю, — насчет мух. В аптеку, — говорю, — можно.

    — Аптекарей-то, — говорит, — у нас нету.

    Только гляжу: бац — райская птица… С индюка. Да… Тоже огромадная…

    Хвост, это, перья — так и горят.

    Прямо к кустам. Подошла и сейчас — долб… Значит, шпанскую муху. Потом другую — долб, потом третью.

    Потом, подняла крылья, вытянула шею…

    — Кукареку-у!..

    To-есть не кукареку, а еще как-то… Да… совсем тебе петух.

    Пропела и крыльями по бокам — хлоп-хлоп…

    Федоров говорить:

    — Райка, райка…

    Подозвал ее… Протянул, это, руку, будто что сыплет. Да… Подошла она.

    Он ее сейчас по голове… Погладил.

    Ну, ничего, пошли дальше.

    Идем это, значит… Смотрю — Акимов.

    И откуда выскочил, — Бог его знает… Только вижу он. Шинель это в накидку, рубаха распоясана. На ногах туфли. Без шапки.

    Стоит, смеется.

    — Эй, — говорит, — Сорокин!

    Выпучил я на него глаза.

    — Как, — говорю, — сюда попал?

    Потому что на моих же глазах его разорвало… Где рука, где нога, а голова прямо через бруствер. Да…

    Гляжу на него, думаю: Премудрость… Ведь собрать — одно чего стоило; опять же говорю: нога вон куда, рука вон куда, а голова — за орудия.

    И вдруг — весь… И вдруг — целый, и вдруг идет.

    — Акимов! — говорю…

    И гляжу-гляжу на него… Голова то его… А ноги — разве разберешь! Ну — главное голова цела — значит, слава Богу. Поцеловались.

    — Как живешь?…

    — И ах, как, — говорить, — хорошо.

    И вдруг бац — стол. Бац — графин, — рюмки, да… закуска. Все. — Садись, — говорит. Сели.

    Налил он водочки, закусочки нарезал.

    — Со свиданьицем…

    Я это погляжу, погляжу… Хатки это в сторонке фаянсовые, старички сидят…

    — А полагается! — говорю.

    Взял это рюмку, а сам — на старичков. Да…

    Потом это нагнулся поближе к столу…

    — Господи Иисусе Христе…

    Взял и выпил. Утерся скатертью. А сам опять на старичков. Одначе ничего. Хоть бы что. Только один крякнул. Крякнул и сейчас усы разгладил и бороду вытер.

    — Ну, — говорю, — так как? Ничего!

    А он опять:

    — И ах, как хорошо.

    Выпили еще по одной…

    — Хочу — говорит, — хлопотать, чтоб жену да ребятишек сюда выписать… А то мне-то хорошо, а им-то…

    Закрутил головой.

    Чуть было не ляпнул:

    — Да ведь ты друг мой милый, помер. Ведь разорвало тебя… Небось — скажи жене — и руками и ногами.

    Да, думаю:

    — Господь с ним. Может и не помнит, что его разорвало. Да…

    — Хочу — говорит, — хлопотать насчет жены.

    — Что ж, — говорю, — хлопочи… Хлопочи брат…

    Ну выпили еще по одной. Поднялся он…

    — В канцелярию, — говорит, — пойду.

    — Насчет жены?

    Да, насчет жены.

    Простились…

    Пошли дальше. Идем: Петров — денщик… Всунул руку в сапог, в другой руке щетка. Другой сапог около стоит, совсем чистый.

    И вижу — офицерские сапоги.

    — Петров! — говорю.

    Поднял он голову. Поглядел, потом говорит:

    — Погоди.

    Плюнул на щетку. Раз, раз. Пошла работа! Вымазал сапог, поставил на солнышко, чтоб обсох. Ко мне:

    — Здравствуй, — говорит.

    И я тоже:

    — Здравствуй.

    Конечно, за ручку.

    — Ты, — спрашиваю, — при ком теперь?

    — Да все при них, — говорит, — при господине Алферове.

    Я сейчас дерг себя…

    Дескать: стой!..

    Потому что знаю — Алферова-то вон еще когда убило.

    — Да ведь, погоди, — думаю, — ведь и его убили, Петрова.

    Ничего ему не сказал.

    — Ну, как? — спрашиваю — лучше тут?

    — Хорошо, — говорит… — Харчи хорошие, обхождение хорошее.

    — А их благородие?

    — А вон они, — говорить.

    Гляжу — окно. И сидит в окне Алферов, календарь читает. Потом, как швырнет календарь.

    — Ни газет тебе, — говорит, — ничего. Хоть сам выдумывай, что на свете делается… Ну ни дать ни взять, как на батарее.

    Снял я шапку.

    — Здравия желаю, ваше благородие!

    — А, — говорит, — Сорокин! Здорово, брат. Погляди-ка, готовы сапоги?

    А Петров уж вот он.

    — Пожалуйте.

    Подал ему сапоги прямо в окно. Чудно у них! Ну разве можно в окно!

    И гляжу, — окно, как окно, а стен нет. Чудно!

    Одел, значит, сапоги Алферов. Слышно сквозь окно, как они скрипят. Значит, там у него пол. Одел и уж бац — вот он выходит…

    Кителек это беленький, чистенький; в руке палочка.

    И пошел себе лужочком. Идет, палочкой помахивает, посвистывает… Головой это кочь-кочь…

    И видно, что совсем ему хорошо, только газет нету. Да…

    Солнышко это светит, шпанки звенят… Райские птицы тут, рай-древо… Помирать не надо…

    Гляжу и думаю:

    — Чего робеть…

    Сейчас к Фёдорову:

    — Можно, — говорю, — выкупаться? — Валяй, — говорит.

    IIIПравить

    Ну, после купанья пошли мы дальше.

    Идем это, слышим вдруг — шум.

    Что такое?

    Ну, как вам сказать, все равно вот, как мышь в подполье… Да… Царап-царап.

    Только много громче. В роде как под полом у них мостовая, и там весна началась, и дворники с тротуаров лед это скребками гребут-гребут.

    Остановились.

    Я говорю:

    — Что?

    И только сказал, гляжу под ногами тута этакая доска не доска, плита не плита… Да… Кольцо ввинчено.

    Федоров сейчас за кольцо.

    — Гляди, — говорит.

    Глянул я. Смотрю, внизу это земля, вверху облака… И схватился, значит, одной рукой за облако наш же солдатик… Царапается, а взлезть не может.

    Другое облако у него под ногами, совсем маленькое, так и качается…

    И как это он, значит, подтянется, подтянется на руках к верхнему облаку, а его туда-сюда… раскачивает… А сапоги по нижнему-то облаку др-р-р… др-р-р…

    С гвоздями сапоги — так и дерут.

    Увидел нас.

    — Братцы!

    Федоров кричит:

    — Канат!

    Я тоже:

    — Канат!

    Да, тоже, как и он… Значить, маленько попривык и осмелел.

    И опять же вижу, человек сорваться может.

    И слышу вдруг:

    — Лови!

    Шасть — канат… Хороший канат, я уж сразу вижу корабельный.

    — Кидай! — кричит Федоров, — трафь на нижнее!

    Бросил я канат… И так, знаете, ловко угодил — прямо на нижнее облако, прямо, ему под ноги.

    Нагнулся он, подхватил.

    Ну, верхнее облако сейчас и поплыло дальше… Дескать, чего мне тут делать, сами теперь обойдутся.

    Солдат это, значит, давай себя канатом обматывать, давай обматывать.

    Обмотал.

    — Тащи!

    Потянули мы…

    И только подтянули так на вершок-- глядь, и нижнее облако закружилось, закружилось на одном месте и поплыло себе за верхним.

    До свиданья!

    Ну, вытащили мы солдата, смотрим: лицо в крови, ноги в крови… Одна нога перевязана бинтом, другую, должно, не успели… Так вся, как бурак…

    Вытащили, значит…

    А я как уж совсем тут обрусел, сейчас недолго думавши:

    — Доктора! Санитаров! Носилки! — кричу. Да…

    И вдруг, мое почтение — доктор. Вот он.

    Подошел.

    — Снять, — говорит, — бинт!

    А солдат:

    — Ваше благородие, как можно бинт снять, она у меня на одной ниточке.

    Он опять:

    — Снять!

    А солдат:

    — Перевяжите, ваше благородие, лучше сначала другую. — Никаких, — кричит, — перевязок!

    Ах, ты Господи! Что вы с ним поделаете?

    И что же вы думаете, ведь, сняли.

    II только что, слава тебе Господи, сняли, как ни в чем не бывало.

    Даже не хромает… Даже кровь пропала. Во!

    Глядь, откуда ни возьмись — офицер этот в кителе. Остановился. Поглядел, поглядел…

    — Да, — говорит, — молодцы наши доктора…

    II пошел себе дальше.

    Я сейчас к Федорову:

    — Что такое? Как так?..

    — Дух, — говорит, — тут такой лекарственный… В роде, значит, как в Крыму. Чуете?

    — Как в Крыму? — спрашиваю.

    — Да, как в Крыму…

    Чудеса! Прямо чудеса!..

    — И ничего, — говорит, — не берут! Ничего… У нас, — говорить, — дух вольный… Кто хочет, — говорю, — сейчас разинь рот и глотай…

    Ловко?.. То-то и дело. Так уж заведено. Потому если и так рассудить, например: чай или, скажем, деготь…

    Пришел в лавку.

    — Ну-ка, молодчик, свесь там фунт или два…

    А как ты дух свесишь?

    И опять же его ни в пузырек, никуда. На то он и дух. Дальше пошли.

    Вижу опять окно. И сидят под окном двое солдатиков. Высунулись в окно, вниз смотрят. Только спины и видно да затылки.

    Один ноги задрал.

    Остановились мы.

    Я спрашиваю:

    — Что делают?

    — Слушай! — говорит Федоров.

    И вдруг слышу: ш-ш-ш… Потом шлеп! Потом, опят немного погодя: шлеп…

    Слышу, что внизу шлепает и шипит внизу.

    Все равно, как плюют на что… Только плюют-то — плюют, а зачем оно шипит?..

    — Плюют? — спрашиваю.

    — Плюют…

    Гм… Удивительная вещь!

    — А для чего плюют?

    — Играют, — говорят. — Карт тут нету, так они — в плевки. Да пойдем, — говорит, — поглядим.

    Подошли.

    Гляжу (в окошко то все видно), внизу это, значит, может, саженей на пятьдесят японская батарея. Скорострельная. Да жарят так, что страсть… Бум-бум… Выстрел за выстрелом. Страсть.

    Палец к орудию приложить нельзя… До того, значит…

    А они это… Сейчас один:

    — Твоя очередь, валяй!..

    А другой свесится с подоконника, возьмет и плюнет…

    И так трафит, чтобы на орудие…

    И значит, ежели попал, сейчас и шлепнет… А потом зашипит.

    Ш-ш-ш… Потом: шлеп…

    — А ну-ка, — говорю, — братцы, дайте мне.

    И только, что было приготовились (конечно, подвинулись, дали мне место, а один даже говорит: «весьма приятно»), только приготовился, гляжу — наш батарейный… Только не на японской, а на нашей стороне.

    Кричит:

    — По местам!

    Все равно, как он сдернул меня сверху.

    Так и полетел вниз кубарем… И уж, гляжу, я в землянке и уж пояс застегиваю.

    И вот сейчас, хоть убей меня — ей Богу не знаю, сон ли это, или другое что…

    Сорокин кончил свой рассказ.

    — Расскажи, — слышатся голоса, — Сорокин, расскажи еще!!!

    Сорокин молчит. Он уже устал рассказывать.

    — Истинно, рай, — замечает кто-то и вздыхает — Эх-ма-хма…

    Будто ему никогда, никогда не побывать в этом раю… даже и во сне.

    --------------------------------------------------------Править

    Источник текста: В Порт-Артуре (9 рассказов из боевой жизни) / И. А. Любич-Кошуров. — Москва: Д. П. Ефимов, 1905.