Коровин К. А. «То было давно… там… в России…»: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. «Моя жизнь»: Мемуары; Рассказы (1929—1935)
В дни юности
правитьЯ вспомнил годы юности, пролетевшие там давно, в дивной стране моей, когда музы нежные нам тайно улыбались, когда легкокрылая нам изменяла молодость. Я вспомнил 1882 год. Был Великий пост. Таяли снега на крышах, и в мастерской прекрасного художника, Алексея Кондратьевича Саврасова, нашего профессора, в окна были видны посиневшие леса, Сокольники, Большой бор, который далеко лежал на горизонте. В весеннем солнце блестели вдали подмосковные церковки и большие дома казенных зданий — учебных заведений, института, казарм. Весна, ростепель. Видна Мясницкая улица, церковь Фрола и Лавра, по улице едут извозчики, одни на санях, а уже есть и на колесах; дворники кирками бьют заледенелые глыбы на мостовых. У меня и у Левитана, учеников Саврасова, — - длинные сапоги. Сапоги у нас, чтобы ходить за город, под Москву, в природу, писать этюды с натуры. А в природе под Москвой прямо чудеса весной: Москва-река, ледоход. Разлилась река, прилетели грачи, кричат по садам монастырским. Жаворонки поют в выси весеннего неба, Панин Луг, Останкино, Сокольники, Новая деревня, Перервы, Петровско-Разумовское, Кунцево, Кусково, и сколько их, мест неизъяснимой красоты.
Прошел экзамен. Большой, третьной экзамен. Я и Левитан за рисунок получили серебряные медали, у меня рисунок первый номер. Я горд. Так весело на душе весной.
— Сегодня пойдем в Сокольники, — говорю Левитану.
Маленький ящичек с красками берем в карман. Записать этюды весны.
В Москве, на углу Дьяковской улицы и Садовой, была гостиница, называемая «Восточные номера». Почему «восточные» — неизвестно. Это были… самые захудалые меблированные комнаты. У парадного входа — чтобы плотнее закрывалась входная дверь, для тепла — приспособлены были висевшие на веревке три кирпича…
В нижнем этаже жил Антон Павлович Чехов, студент. На втором этаже И. И. Левитан, бывший в это время, как и я, учеником Училища живописи, ваяния и зодчества. Мы шли с Левитаном из школы, с Мясницкой. Когда мы вошли в гостиницу, Левитан сказал мне:
— Зайдем к Антоше (т. е. Чехову).
В номере Антона Павловича было сильно накурено. На столе стоял самовар. Тут же были калачи, колбаса, пиво. Диван и стол были завалены листами, тетрадями лекций. Антон Павлович готовился к экзамену в университете. Он сидел на краю дивана. На нем была серая куртка — в то время много студентов ходили в таких куртках. Кроме него в номере были незнакомые нам молодые люди — студенты.
Студенты горячо говорили, спорили, пили чай, пиво и ели колбасу. Антон Павлович сидел и молчал, лишь изредка отвечая на обращаемые к нему вопросы.
У него было большое открытое лицо, с добрыми, смеющимися глазами. Беседуя с кем-либо, он иногда пристально взглядывал на говорившего, но тотчас же опускал голову и улыбался какой-то особенной, кроткой улыбкой. Вся его фигура, открытое лицо, широкая грудь, внушала особенное к нему доверие — от него как бы исходило веяние чести, сердечности… Несмотря на его молодость, даже юность, в нем уже тогда чувствовался какой-то добрый дед, к которому хотелось прийти и спросить о правде, поведать о горе и поверить ему самое важное, что есть у каждого глубоко на дне души. А Антон Павлович был прост и естественен, в нем не было ни тени рисовки или любования самим собой. Прирожденная скромность, особая мера такта, даже застенчивость — всегда были присущи Антону Павловичу.
Был весенний солнечный день. Левитан и я звали Антона Павловича пойти в Сокольники, в просеки, на круг. Мы сказали о полученных нами медалях. Один из присутствующих студентов спросил:
— Что же, медали на шее будете носить? Как швейцары или городовые?
Ему ответил Левитан:
— Нет, их не носят… Это просто так… Дается знак отличия при окончании Школы. Это простое поощрение.
— Как на выставках собаки получают… — прибавил другой студент.
Студенты были большие спорщики, в оппозиции ко всему.
— Если у вас нет убеждений, — говорил один студент, обращаясь к Чехову, — то вы не можете быть писателем.
— Нельзя же говорить, что у меня нет убеждений, — сказал другой. — Я даже не понимаю, как это можно не иметь убеждений…
— У меня нет убеждений, — ответил Антон Павлович.
— Вы говорите, что вы человек без убеждений. Так сказать, без направления. Как же можно написать произведение без идеи? У вас нет идей?
— Нет ни идей, ни убеждений… — ответил Чехов.
Странно спорили студенты. Они были, очевидно, недовольны Антоном Павловичем. Было видно, что он не отвечает какой-то их теории, их идейному и поучительному толку. Видимо было, что они хотели управлять, поучать, руководить, влиять. Они знали все — все понимали. А Антону Павловичу все это, видимо, было очень скучно, и он на настойчивые вопросы отвечал отдельными словами, повторяя, что у него нет убеждений, нет идей.
— А почему вы, позвольте вас спросить, подписываетесь «Чехонте»? К чему такой китайский псевдоним?
Чехов засмеялся.
— А потому, — продолжал студент, — что, когда вы будете доктором медицины, вам будет совестно за то, что вы писали…
— Вы правы… — отвечал Чехов, продолжая смеяться. И прибавил:
— Поедемте-ка в Сокольники… Прекрасный день, весна, там уж, поди, травка зеленая выглядывает. Воздух какой. Поедемте. А то ведь засидимся, так поумнеем, что не будешь знать, куда себя деть. — И он улыбался.
И мы отправились в Сокольники.
От Красных Ворот мы сели на конку и проехали мимо вокзалов, мимо Красного пруда, деревянных домов с зелеными и красными железными крышами. Мы ехали по окраине Москвы… Дорогой Левитан продолжал прерванный разговор:
— Как вы думаете, — говорил он, — вот у меня тоже так-таки нет никаких идей… Можно мне быть художником или нет — вопрос.
— Невозможно, — ответил студент, — человек не может быть без идей.
— Но вы же крокодил, — сказал студенту Левитан, — как же мне теперь быть? Бросить живопись?
— Бросить…
Мы смеялись, студенты сердились.
— Какая же идея, если я хочу написать сосны на солнце, весну?..
— Позвольте… Сосна — продукт, понимаете? Продукт стройки. Понимаете? Дрова — народное достояние… Это природа создает для народа… Понимаете? — горячился студент, — для народа!
— А мне противно, когда рубят деревья… Они такие же живые, как и мы, и на них поют птицы… Они, птицы, лучше нас… Я пишу и не думаю, что это дерево… Я не могу думать… Но вы же крокодил, Цапка, — говорил Левитан.
Антон Павлович смеялся.
— Вот скоро Сокольники, мы уже подъезжаем…
Сидевшая рядом с Левитаном и со мной какая-то тетка из мещанок протянула ему маленькую просфорку и сказала:
— Съешьте, красавчики… (Левитан был очень красив). Батюшка мой помер… Нынче сороков. Помяните его.
Мы рассмеялись. Левитан взял просфору и спросил — как звали отца, чтобы знать, кого поминать.
— Да вы што, нешто попы?
Баба была немножко навеселе.
— Студенты, студенты… Эх, народ. Под мышкой книжка, боле ничего… Тоже
Мы приехали к кругу в Сокольники.
Выходя из вагона, баба, ехавшая с нами, обернувшись к Левитану, сказала на прощанье:
— Помяни родителя. Звали Никита Никитыч… А как семинарию окончишь, волосы у тебя будут хороши… Приходи в Печатники… Анфису Никитишну все знают… Накормлю, небось голодные, хоша ученые.
Антон Павлович смеялся. Студенты были серьезны. У студентов была какая-то придавленность. Казалось, что забота-старуха по пятам преследовала их. Они были полны каких-то навязчивых мыслей, идей. Что-то тяжелое и выдуманное тяготело над ними, как какая-то служба, сковывающая их молодость. У них не было простоты, уменья просто отдаться минуте жизни, они не впечатлялись окружающим и они не видели весны.
Когда Левитан, указывая на красоту леса, говорил: «Посмотрите, как хорошо», — один из студентов ответил: «Ничего особенного… Просто тоска… Лес, и черт с ним, что тут хорошего. Глушь, тоска».
— Ничего-то вы, Цапка, не понимаете, — говорил Левитан.
Мы шли по аллее. Лес был таинственно прекрасен. В лучах весеннего солнца верхушки сосен красноватыми огнями сверкали на глубоком темно-синем небе. Без умолку свистели дрозды, кукушки вдали таинственно отсчитывали, сколько кому осталось лет жизни на нашей тайной земле.
Студенты, с пледами на плечах, тоже оживились и запели:
А мы пьем за того,
Кто «Что делать?» писал,
За идею его,
За его идеал.
Антон Павлович и Левитан шли рядом. А впереди шли студенты. И издали видно было, как длинные их волосы лежали на их плечах, что было модно и обязательно в то время.
— Что это там летит?.. — крикнул один из них, обращаясь к Левитану.
— Это, вероятно, сокол… — пошутил Антон Павлович.
Летела ворона.
— А в Сокольниках, должно быть, и нет больше соколов… — прибавил Чехов. — Я никогда не видал, какой сокол, сокол ясный. О чем задумались, соколики? Должно быть, соколики были милые люди…
Мы подошли к краю леса. Перед нами была просека, лежал путь железной дороги. Показались столы. Самовары дымились. Пили чай. Мы тоже сели за один из столиков. Чаепитие было принято в Сокольниках с ранней весны. Сразу же к нам подошли разносчики… Баранки, булки, сухари, балык, копчушки…
— Пожалуйста, господа хорошие…
Около нас за другим столом находились торговцы, типа Охотного ряда, и недружелюбно оглядывали нас.
— Вы студенты? — заговорил один, видимо пьяный, обращаясь в нашу сторону, — которые ежели… — И он показал нам кулак.
Другой уговаривал его не приставать к нам.
— Не лезь к им… Чего тебе… Может, они и не студенты. Чего тебе?
— Слуга служи, шатун шатайся… — говорил в нашу сторону пьяный, с осоловелыми глазами, артельщик…
Видно было, что мы не нравились этой компании. Трудно понимаемая вражда к нам, «студентам», прорывалась наружу.
Антон Павлович вынул маленькую книжечку и что-то быстро записал в нее. И помню, он сказал мне, когда мы шли обратно:
— А в весне есть какая-то тоска. Глубокая тоска и беспокойство. Все живет, но, несмотря на жизнь природы, есть непонятная печаль в ней.
И когда мы расстались с нашими студентами, он сказал, улыбаясь мне и Левитану.
— Поверьте. Эти студенты будут отличные доктора, народ они хороший. И я завидую им, что у них головы полны идей. Я, должно быть, не такой, как надо. А может быть, и мы все не такие. Что-то нам мешает.
Много прошло времени после этой прогулки нашей в Сокольники, и однажды, по приезде в Крым, в Ялту, весной 1904 года, я был у Антона Павловича Чехова в доме его в Верхней Алуште. На дворе дачи, когда я вошел в калитку, передо мной, вытянув шею, на одной ноге, стоял журавль. Увидав меня, он расправил крылья и начал прыгать и делать движения, танцуя — как бы показывая мне, какие выкрутасы он умеет разделывать.
Антона Павловича я застал в его комнате. Он сидел у окна и читал газету «Новое время».
— Какой милый журавль у вас, — сказал я Антону Павловичу. — Он так забавно танцует.
— Да, это замечательнейшее и добрейшее существо… Он любит всех нас, — сказал Антон Павлович. — Знаете ли, он весной прилетел к нам вторично. Он улетел на зиму, в путешествие, в другие, разные страны, к гиппопотамам, и вот опять к нам пожаловал. Его мы так любим, Маша, сестра, и я… — не правда ли, странно это и таинственно… Улетел и прилетел опять… Я не думаю, что это только за лягушками, которых он в саду здесь казнит… Нет, он горд и доволен еще тем, что его просят танцевать. Он артист и любит, когда мы смеемся его забавным танцам. Артисты любят играть в разных местах и улетают. Жена вот улетела в Москву, в Художественный театр.
Антон Павлович взял бумажку со стола, свернутую в короткую трубочку, закашлялся и, сплюнув в нее, бросил в банку с раствором.
В комнате Антона Павловича все было чисто прибрано, светло и просто, немножко как у больных. Пахло креозотом. На столе стоял календарь и веером вставленные в особую подставку много фотографий — портреты артистов и знакомых. На стенах были тоже развешаны фотографии, тоже портреты, и среди них Толстого, Михайловского, Суворина, Потапенки, Андреева и других. В комнату вошла Мария Павловна и сказала, что прислуга-кухарка заболела, лежит, что-то у нее сильно голова болит. Антон Павлович сначала не обратил на это внимания, но потом внезапно встал и сказал:
— Ах, я и забыл… Ведь я доктор!.. Как же, я ведь доктор!.. Пойду посмотрю, что с ней.
И он пошел на кухню к больной. Я шел за ним и, помнится, обратил внимание на его подавшуюся под натиском болезни фигуру: он был худ, его плечи остро выдавались, свидетельствовали об обессиливавшем его злом недуге…
Кухня была в стороне от дома. Я оставался на дворе с журавлем, который опять танцевал, и так развеселился, подпрыгивая, что расправил крылья, полетел ввысь, сделал крут над садом и опять опустился передо мной.
— Журка! Журка!.. — позвал я его, и он быстро подошел ко мне и боком смотрел своим острым глазом на меня, вероятно, дожидаясь награды за искусство. Я подал ему пустую руку. Он посмотрел и что-то прокричал. Что? Вероятно — «мошенник». Или еще что-нибудь худшее, так как я ничего ему не заплатил за представление. После я показал Антону Павловичу бывшие со мной только что написанные в Крыму картины, думая его немножко развлечь. Это были спящие ночью большие корабли и крымские розы. Он попросил меня их оставить.
— Оставьте… Я еще хочу их посмотреть. Один… — сказал он.
Антон Павлович собирался ехать в Москву. Я не советовал ему делать этого — он казался совсем больным и сильно кашлял. За обедом он говорил мне:
— Отчего вы не пьете вина? Если бы я был здоров, я бы пил. Я так люблю вино.
На всем лежала печать болезни и грусти.
Я сказал ему, что хочу купить в Крыму маленький кусочек земли и построить себе здесь мастерскую, но не в Ялте, а где-нибудь около.
— Вот хорошо, — сказал он. — Хотите, в Гурзуфе. Там у меня есть небольшой домик. Я там жил два года, у самого моря. Слушай, Маша, я подарю эту землю и домик Константину Алексеевичу. Хотите? Только там очень море шумит. Вечно. Я жалею, что уехал. Все шумело море. Это мешало мне думать, что я болен. Там хорошо. Когда буря, я и не слышал сам, что я кашляю.
Я поблагодарил Антона Павловича и сказал ему, что у самого моря я не могу жить, у меня сердце что-то болит.
Это была последняя моя встреча с Антоном Павловичем Чеховым.
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьВ дни юности — Впервые: Возрождение. 1934. 8 декабря. Печатается по газетному тексту. Имеет подзаголовок: Чехов.
третьной (экзамен) — экзамен за треть года (триместр).
церковь Флора Лавра — имеется в виду церковь свв. Фрола и Лавра в Москве.
…в Сокольники, в просеки, на круг — от шести просеков, расходящихся от проезда Сокольнического круга. Название появилось в 1840 г. (до 1927 г. — 3-й Сокольничий Лучевой просек) и дано было по их радиальному (как лучи) положению относительно Сокольнического круга (см. прим. к с. 91).
Чехонте — см. выше, прим. к с. 116.
В рассказе «Из моих встреч с А. П. Чеховым» женщина дает Левитану красное пасхальное яйцо, а не просфору (см. с. 91).
Дом Чехова был не в Верхней Алуште, а в Верхней Аутке.
…жена вот улетела в Москву…-- Ольга Леонардовна Книппер, актриса Художественного театра. Чехов и Книппер обвенчались в 1901 г.