В дальних водах и странах (Крестовский)

В дальних водах и странах
автор Всеволод Владимирович Крестовский
Опубл.: 1882. Источник: az.lib.ruКнига первая

Всеволод Крестовский
В дальних водах и странах
Книга первая

Крестовский В. В дальних водах и странах. В 2-х томах, т. 1

М., «ВЕК», 1997.

Пропуски восстановлены по журналу «Русский вестник»

ОГЛАВЛЕНИЕ

Вступление

До Босфора

Босфор и Царьград

Дарданеллы и Архипелаг

Смирна и Средиземное море

Александрия

Клочок Египта

В Красном море

В Индийском океане

Цейлон

В Малаккском проливе

Сингапур

От Сингапура до Сайгона

Сайгон

От Сайгона до Гонконга

Гонконг

Гонконг (продолжение)

От Гонконга до Шанхая

Шанхай

Шанхай (продолжение)

Примечания

Возвращение

Русская литература может назвать ряд имен, которые вызывали при жизни и особенно после смерти самые разноречивые толки как со стороны радикальной критики, так и консервативной. Впрочем, такое деление сейчас вряд ли уместно: высказанное теми и другими в эпоху обострившихся противоречий — социальных и литературных и на грани двух сфер — аристократического общества и все более демократизировавшейся литературы — требует в наше время нового осмысления.

К числу талантливейших имен литературы прошлого принадлежит и имя Всеволода Владимировича Крестовского, дарования яркого, во многом противоречивого, но тем не менее оставившего свой неповторимый след в русской словесности XIX столетия. Как писатель В. В. Крестовский заявил о себе в то время, когда русский реализм уже занял прочную позицию, вытеснив романтическую школу, и уже первые публикации В. В. Крестовского вызвали интерес к его творчеству. Появился целый ряд статей, по-разному оценивавших подход писателя к тем или иным социальным проблемам действительности. Некоторые критики обвиняли его в тенденциозности, забывая при этом, что тенденция (или направление) должна присутствовать в каждом произведении как литературы, так и любой науки. Путая понятие тенденциозности с предвзятостью, можно зачеркнуть таким образом значение любого произведения как русской, так и зарубежной классики, не говоря уже о значимости произведений писателей так называемого второго эшелона, к которым по праву можно причислить Всеволода Крестовского. Сам же он так открыто признавался, говоря о «Кровавом Пуфе»: «Я никак не исключаю мою хронику из числа произведений тенденциозных. Напротив, она имеет самую определенную политическую тенденцию». По справедливому замечанию одного из биографов В. В. Крестовского Ю. Ельца, «Отличительным свойством тенденциозности произведений является трудность определить в них истинные свойства и качества авторского таланта. Противному лагерю той тенденции, которая приводится в произведении, очевидно, оно не только не может нравиться, но возбуждает его против автора, настраивает враждебно, и чем лучше, доказательнее, талантливее это произведение, тем сильнее готовится ему отпор. Наоборот, сторонников тенденции легко подкупить самым бездарным, ничтожным творением, лишь бы оно заключало в себе, хотя бы в самой грубой форме, их взгляды на известный предмет. Из этого явствует, какую трудную роль приходится в этом случае играть критике, которая зачастую превращается в спор о достоинстве или недостатках не самого произведения, а выраженной в нем тенденции. Этого рода писательский путь является очень скользким и потому, что, идя по нему, очень легко в жертву тенденции принести истину жизненного изображения в произведении, и результатом у многих писателей этого характера являлось не столько самое изучение жизни и связанных с нею явлений, сколько пригонка известных фактов к заранее сооруженному лекалу. И вот тут-то было полное раздолье для критики, которая беспощадно казнила всех, кто отступал от чистоты искусства, принося его в жертву тенденции».

Либеральная критика стремилась втиснуть духовный процесс в строгие временные рамки, определить устойчивые границы всему происходящему в обществе, на что вполне резонно так называемые реакционеры (даже «мракобесы») говорили свое веское «нет» произведениям типа «Бесов» Ф. Достоевского, «Взбаламученного моря» А. Писемского, «Некуда» и «На ножах» Н. Лескова и наконец «Кровавого Пуфа» В. Крестовского. Во всех этих произведениях бьет в глаза антиреволюционная тенденция, сгущенность красок, утверждение, что ни в одной стране нет и не может быть людей, мыслящих одинаково, что не могут люди прийти и никогда не придут к идеологическому согласию, что такого согласия нет ни в жизни, ни после смерти.

Возвращение нашему читателю наследия Всеволода Владимировича Крестовского началось изданием его знаменитых «Петербургских трущоб» в 1988—1990 гг. («Художественная литература», «Правда»), произведения, которое, по словам современника, имело «громадный, редкий успех, заняв в русской литературе совсем исключительное, своеобразное положение, и явилось единственным в своем роде и имеющим серьезный смысл произведением. Мир явлений, в нем выведенных, был чрезвычайно сложным и занимательным уже потому, что все общественные отношения были рассмотрены в нем с точки зрения грубых страстей, так разлагающих и на самом деле царящих во всяком обществе».

Можно быть уверенными оптимистами, чтобы выразить убежденность в необходимости возвращения широкому читателю и таких произведений В. Крестовского, как «Кровавый Пуф» (повести «Панургово стадо» и «Две силы») и его трилогии «Тьма египетская», «Тамара Бен-Давид» и «Торжество Ваала», многочисленных рассказов и повестей, талантливых переводов Горация и Гейне, дневников и путевых заметок наблюдательного и неординарного художника.

Всеволод Владимирович Крестовский родился в селе Малая Березайка Таращенского уезда Киевской губернии, в имении своей бабушки, 11 февраля 1840 года. Десяти лет мальчика определяют в 1-ю Петербургскую гимназию, по окончании которой он поступает на филологический факультет Петербургского университета. Тяга к сочинительству появилась у маленького Всеволода в четвертом классе, причем его первое небольшое сочинение на заданную тему — «Вечер после грозы» — обратило на себя внимание его первого наставника, учителя словесности Василия Ивановича Водовозова. В течение последних трех лет пребывания в гимназии под руководством В. Водовозова В. Крестовский переводит добрую половину «Од» и всю книгу «Эпод» Горация, четыре первые песни «Энеиды» Вергилия, ряд стихотворений Гейне. Многие из переводов начинающего писателя появились в периодической печати.

В 1857 году в «Общезанимательном вестнике» появляются его первые оды Горация «К Хлое» и рассказ в стихах «Без дочери», затем в периодике начинают публиковаться рассказы «Не первый и не последний», «Любовь дворовых», «Погибшее, но милое создание», небольшие зарисовки, которые впоследствии составили циклы «Петербургские типы» и «Петербургские золотопромышленники».

Летом 1858 года В. Крестовский благодаря тому же учителю словесности В. Водовозову сближается с литературным кружком Л. Мея, где попадает под влияние такого авторитета, как Аполлон Григорьев, дружба с которым оказала большое влияние на формирование таланта и вкусов молодого беллетриста. В литературный кружок Л. Мея входили также литератор М. Загуляев, поэты Ф. Берг, Н. Кроль, К. Случевский, критик и редактор «Литературной газеты» В. Зотов. Современники единодушно отмечали особую благожелательность, царившую на литературных вечерах этого кружка, готовность каждого кружковца прийти на помощь другому. Именно здесь, и в первую очередь Л. Меем, было оценено дарование молодого В. Крестовского, который, по словам современника, «быстро вырабатывал в себе талант чтеца, чем был так известен впоследствии».

Именно под влиянием «последнего русского романтика» Ап. Григорьева, с его своеобразной идеологией «либерального народничества», В. Крестовским были сделаны зарисовки петербургских нравов, опубликованные в печати: «Фотографические карточки» и «Типы Петербурга». Это были как бы эскизы его будущего романа «Петербургские трущобы». В то же время уже на втором курсе университета В. Крестовский сближается с Михаилом Достоевским, а через него — с его знаменитым братом Федором Михайловичем, идеи которого он безоговорочно принял и в будущем остался им верен. Идея Ф. М. Достоевского, высказанная им в знаменитых «Бесах» о том, что «надо сначала перестать быть международной обшмыгой, стать русским прежде всего, а стать русским — значит перестать презирать народ свой, и, как только европеец увидит, что мы начали уважать народ наш и национальность нашу, так тотчас же он начнет нас самих уважать», была В. Крестовскому особенно близкой.

Оставив после двухлетнего пребывания Петербургский университет, Всеволод Крестовский начинает сотрудничество в журнале Ап. Григорьева «Русское слово», где в 1860 году появляются его повести «Пчельник» и «Сфинкс». Одновременно многие периодические издания публикуют его греческие переводы, оригинальные стихотворения, короткие рассказы и эскизы, так что уже к 1864 году молодой беллетрист получает известность среди столичной публики. Оценка его литературных произведений весьма полярна: от положительных рецензий до резко отрицательных, низводящих сочинения В. Крестовского в ранг «легковесных», «поверхностных». Как отмечал наиболее пристрастный из критиков, А. Скабичевский, «очевидно было, что плывя по течению, Крестовский не врезывался в него глубоко, а скользил по поверхности. Обо всех тревоживших в то время общество вопросах он судил с кондачка, придавая им вид беззаветной пошлости…» И тот же А. Скабичевский в своих «Литературных воспоминаниях» отмечал, что "как это ни странно, но я должен признаться, что первые семена свободомыслия посеял в меня автор «Панургова стада».

«Петербургские трущобы» начали публиковаться в журнале «Отечественные записки» в 1864 году и уже в 1867 году изданы отдельной книгой под названием «Петербургские трущобы, книга сытых и голодных, роман в шести частях, четыре тома». Они предварялись авторским вступлением: «Если мой роман заставит читателя призадуматься о жизни и участи петербургского бедняка и отверженной парии — трущобной женщины; если в среде наших филантропов и в среде административной он возбудит хотя бы малейшее существенное внимание к изображенной мною жизни, я буду много вознагражден сознанием того, что труд мой, кроме развлечения для читателя, принес еще и частицу существенной пользы для той жалкой, темной среды, где голодная мать должна воровать кусок хлеба для своего голодного ребенка; где источником существования двенадцати-тринадцатилетней девочки является нищенство и продажный разврат; где голодный и оборванный бедняк, тщетно искавший честной работы, нанимается для совершения преступления мошенником сытым и более комфортабельно обставленным в жизни, причем этот ничем почти не рискует, а тот, за самую ничтожную цену, ради требований своего непослушного желудка, гибнет на каторге; где, наконец, люди болеют, страдают, задыхаются в недостатке чистого, свежего воздуха и иногда решаются, если не на преступление, то на самоубийство, чем ни попало и как ни попало, лишь бы только избавиться от безнадежно-мрачного существования, буде до этого крайнего исхода не успеют зачерстветь и оскотиниться настолько, чтобы потерять всякую способность к каким бы то ни было человеческим ощущениям как нравственным, так и физическим, кроме инстинктов голода, сна и часто ненормально удовлетворяемой половой потребности. Здесь-то вот и кроется наша невидимая язва, здесь наша горькая скорбь вавилонская, которая даже не вопиет о спасении, об исходе, по причине очень простой и несложной: она их не знает».

«Петербургские трущобы», не оставившие равнодушными как либералов, так и консерваторов, — а нападки и тех и других были особенно яростными уже после смерти писателя — сочетают черты двух направлений, двух граничащих эпох в искусстве: свойственная юности писателя мягкосердечность и мечтательность роднит роман с эпохой романтизма, особенно в несколько искусственных драматических эффектах, некоторой вычурности в названиях глав; наблюдательность и большая добросовестность в анализе материала, сопричастность делали роман заметной вехой в реализме середины XIX столетия. Но, как это ни странно, ни радикалы, встретившие роман насмешливо и несколько презрительно, ни так называемые реакционеры не увидели в этом произведении тех основ, на которых зиждилось все творчество В. Крестовского, которые стали неотъемлимой частью его творчества: духовность, российское единство, христианство.

Совершенно нелепыми были обвинения, выдвинутые против уже покойного писателя в том, что он присвоил себе «Петербургские трущобы», якобы написанные Н. Помяловским, а самое интересное в этой истории было то, что ни один демократ и либерал не вступился за честь В. Крестовского. Вздорность этих обвинений была очевидной. Первым не выдержал Н. Маркузе, работавший с В. Крестовским во время написания этого романа, и стенографически записывавший целые его главы. Но наиболее характерными были свидетельства таких видных деятелей искусства, как Н. Лесков и М. Микешин, а также бывшего начальника сыскной полиции знаменитого И. Путилина.

«Это было летом, — вспоминал Н. Лесков, — мы втроем: Крестовский, я и еще кто-то, кажется, Микешин, впрочем наверно не помню, отправились гулять и встретили знакомого Крестовскому сыщика, который и предложил нам отправиться в „Малинник“. Мы, конечно, охотно согласились. Пришли. Внутренность „Малинника“ вы вероятно помните по описанию Крестовского. К нам сейчас же подсели местные дамы и потребовали угощения. Они пили водку, а мы ели яйца, единственное кушанье, которое мог рекомендовать нам буфетчик, хорошо знавший сыщика. Подсела к нашей компании и женщина, которую Крестовский назвал Крысой. Она без церемонии влезла на колени к бывшему со мною и Крестовским спутнику. Помню случившийся при этом небольшой, но довольно характерный эпизод: приятель наш сидел с Крысой и держал в руке, откинутой за спинку стула, папиросу. Кругом сидели и ходили самые отвратительные оборванцы. Один из них, проходя мимо нашего стола, преспокойно схватил эту папиросу и начал курить. Спутник наш вскочил и собирался проучить нахала. Однако сыщик удержал его, говоря, что затевать скандал здесь опасно. Когда этот инцидент закончился, нас повели по какому-то длиннейшему коридору смотреть внутренние помещения „Малинника“. Шли мы совершенно спокойно, как вдруг где-то сзади послышался сначала сильный шум, точно от падения на пол какого-то большого тела, потом крики: „Помогите, режут, убивают!“

— Обыкновенная история, — заметил сыщик, — это бывает здесь.

Он не успел окончить начатой фразы, как крики о помощи сменились другими: „Спасайтесь, полиция!“ Мы обернулись, и представьте себе наше удивление. Коридора уже не было, мы находились в комнате: сзади нас спустилась сверху стена, и коридор превратился в комнату. Вышли мы из „Малинника“ совершенно другим ходом — нас вывел сыщик».

Вскоре в «Петербургской газете» появилось еще одно свидетельство того же H. Лескова; «Расскажу вам еще эпизод, также подтверждающий мои слова о том, что „Петербургские трущобы“ от первой до последней главы написаны Крестовским. Депо было зимою. Всеволод в то время ходил в енотовой шубе, до такой степени старой, что он сам не называл ее иначе, как „Енотавр“. Енотавр этот он накидывал на носимую им постоянно куртку из верблюжьего сукна, а голову покрывал пробковой шляпой. И так шел он однажды по набережной от Аполлона Григорьева ко мне. Погода была холодная, ветряная, он поскользнулся и упал, да так, что енотавр полетел в одну сторону, а пробковая шляпа в другую. Во время этого падения из шубы вывалилась рукопись какой-то части „Петербургских трущоб“, и листы ее рассеялись по ветру. Собрать их Всеволод не мог, и пришлось писать эту часть снова».

Свидетельства Н. Лескова были подтверждены и скульптором, художником М. Микешиным, появилось это подтверждение в той же «Петербургской газете»: «С удовольствием подтверждаю слова даровитого Николая Семеновича Лескова; мы втроем: Вс. Крестовский, Лесков (тогда носивший псевдоним Стебницкий) и я ходили в Вяземскую Лавру и в „Малинник“, изучали трущобы и намеревались издать их иллюстрированными, для чего мною была уже и зачерчена небезынтересная коллекция разных несчастных типов, но отъезд мой тогда за границу оставил дело иллюстрации к „Трущобам“ неосуществленным».

Наиболее же впечатляющим свидетельством было опубликованное в «Новом Времени» письмо М. Шевлякова, в котором приводилось заявление бывшего начальника сыскной полиции И. Путилина одному из первых биографов покойного В. Крестовского Ю. Ельцу: «От первой до последней строчки весь роман принадлежит Крестовскому. Я сам сопровождал его по трущобам, вместе с ним переодеваясь в нищенские костюмы, он вместе со мной присутствовал на облавах в различных притонах; при нем, нарочно при нем, я допрашивал в своем кабинете преступников и бродяг, которые попали потом в его роман. Наконец я самолично давал ему для выписок дела сыскного отделения, которыми он широко пользовался, потому что почти все действующие лица его произведения — живые, существовавшие люди, известные ему так же близко, как и мне, потому что-с большинством их я имел возможность его перезнакомить. Относительно же Помяловского могу утвердительно сказать, что тогда он не мог уже писать, а в особенности же такой большой вещи, потому что как раз в то время предался в сильнейшей степени пагубной страсти. Правда, его нередко можно было встретить в трущобных кабаках и распивочных, но он появлялся в этих местах вовсе не затем, чтобы наблюдать, а исключительно по влечению к спиртным напиткам. Я знавал его тоже хорошо и отлично знаю, что он не собирался даже извлекать из своих трущобных похождений какой-либо литературной пользы».

Всеволод Крестовский задолго до Горького изобразил героев столичного «дна», причем открытие «трущоб» у Сенного рынка в Петербурге, в домах и флигелях князя Вяземского, вызвали поначалу легкое замешательство описанными типами так называемых «Вяземских кадет», и эта выразительная кличка стала в Петербурге столь же популярна, как «хитровцы» в первопрестольной.

Совершенно неожиданно для друзей и читающей публики Всеволод Крестовский в 1868 году поступает юнкером (то есть унтер-офицером из вольноопределяющихся, нижним чином) в 14-й Уланский Ямбургский Ее Императорского Высочества Великой Княгини Марии Александровны полк, квартировавший в Польше. Такое пышное официальное наименование полка нами приводится намеренно, чтобы понять в последующем, почему историю именно этого полка было поручено написать уже известному писателю. Поначалу же такой неожиданный шаг В. Крестовского насторожил как его друзей, так и врагов. В высших сферах, как вспоминает современник (Ю. Елец), «являлся вопрос — какая цель могла заставить человека в зрелом уже возрасте, известного публике писателя, со сложившимися убеждениями надевать на себя солдатскую лямку… Карьера не могла привлекать его, ибо для этого он слишком запоздал. Что же было такое, что подвигло его на этот шаг? Явилась было мысль, уж не с целью какой-либо пропаганды надел он мундир, дабы, прикрываясь им, проводить в военной среде какие-либо вредные идеи, но это предположение скоро было оставлено, когда все увидели, что Крестовский был службистом, хорошим товарищем и ни в каких „движениях“ совсем не принимал участия». По собственному же признанию В. Крестовского, именно в армии он нашел «прочное убежище, мирное и тихое пристанище», хотя и очень непродолжительное, так как начинается его работа как над историей Ямбургского полка, так и более кропотливая работа над задуманным циклом «Кровавый Пуф», где четко и нелицеприятно он встает на сторону государственной политики по отношению к Польше.

Еще до восстания 1863 года в Польше да и в России была пущена в ход доктрина, сочиненная либеральным меньшинством, что прогресс Русского государства требует раздробления его понационально на многие чуждые друг другу государства, которые в то же время должны были, по мысли этих авторов, оставаться в тесной связи между собой. В. Крестовский в этом вопросе занимает позицию резко отрицательную. Он считает, что всякое государство, состоящее из разноплеменных сообществ, наоборот будет склонно к быстрому распаду, и здесь его позиция, позиция уже маститого писателя, была близкой взглядам М. Каткова, который писал в то время, что «как федерации, так и монархии, состоящие из многих государств, суть по своей сущности государства не полные, не совершенные. В таком положении находилась Русская земля в удельный период своего существования, кончившийся ее расторжением и падением.» Именно в «Кровавом Пуфе» проводится мысль, что такая политика отделения или конфедерации гибельна не только для русского народа, но и для польского, родственного нам народа, что такое отделение есть не что иное, как происки экстремистски настроенных «панов Катырлов».

Стоит ли здесь говорить, что после опубликования такого произведения, а это происходит в 1869 году, когда «Русский вестник» напечатал «Панургово стадо», и в 1874 году — его продолжение под названием «Две силы», Всеволод Крестовский был приговорен либеральной прессой до конца дней своих носить ярлык реакционера и монархиста.

К этому ярлыку было присоединено и определение шовинист, после публикации Всеволодом Крестовским его трилогии «Тьма Египетская», «Тамара Бен-Давид» и «Торжество Ваала». Уже после первых номеров «Русского вестника», где печатались главы «Тьмы Египетской», либеральная общественность высказала резкий протест в связи с антиеврейской направленностью романа, что М. Катков вынужден был снять дальнейшую публикацию, которая была возобновлена только с приходом нового редактора Ф. Бepra, который, возможно, один из немногих понял, что данное произведение с исключительной тщательностью разработки всей истории, скорее носит антисионистский призыв, что оно никак не направлено против еврейского народа.

И тут надо отдать должное не только В. Крестовскому, но и всем писателям «Золотого века» русской словесности. И это уважение и восхищение вызывает их стоицизм, кропотливая, изнуряющая работа над своими произведениями. «Так, для „Трущоб“, — пишет Всеволод Крестовский, — я посвятил около девяти месяцев на предварительное знакомство с трущобным миром, посещал камеры следственных приставов, тюрьмы, суды, притоны Сенной площади (дом Вяземского) и проч., и работал благодаря тогдашнему прокурору князю Хованскому и покойному Христиановичу в архивах старых судебных мест Петербурга, откуда и почерпнул многие эпизоды для романа. Чтобы написать „Кровавый Пуф“, потребовалось не только теоретическое изучение польского вопроса по источникам, но и непосредственное соприкосновение с ним в самой жизни, что и дала моя служба в Западном крае и в Польше. Для „Дедов“ пришлось по источникам изучать эпоху последних лет царствования Екатерины II и царствование императора Павла. Наконец, для последней трилогии (имеется в виду „Тьма Египетская“, „Тамара Бен-Давид“ и „Торжество Ваала“) употреблено до десяти лет на изучение литературы данного вопроса, библии, талмуда и проч., не говоря уже о личном практическом знакомстве с еврейским миром и бытом… Но при всем этом первенствующее значение я даю никак не теоретической подготовке по источникам, а самой жизни, т. е. тем непосредственным впечатлениям, какие она на меня производит при знакомстве с нею, ее бытом, типами и соотношениями в массе ежедневных соприкосновений моих с нею».

Особое место в творчестве Всеволода Крестовского занимают произведения в жанре военной публицистики, многие дневники и записки, зримо раскрывающие его талант непревзойденного рассказчика, этнографа и бытописателя.

В 1871 году Всеволод Крестовский, тогда же произведенный в поручики, был командирован в Петербург для составления «Истории Ямбургского полка». Труд этот, составивший большой том в 54 печатных листа, был торжественно вручен шефу полка или, как тогда это было официально объявлено. «Августейшему Шефу полка Ее Императорского Высочества Великой Княгине Марии Александровне». В. Крестовский переводится поручиком в столичный лейб-гвардии Его Величества уланский полк.

Наступил 1876 год, когда Россия выступила в защиту славян Балканского полуострова, что привело к войне 1877—1878 годов. Всеволод Крестовский командируется в действующую армию, где на него возлагается обязанность редактировать «Военно-летучий листок». Кроме того, он назначается официальным корреспондентом с театра военных действий в «Правительственном Вестнике». Большая дружба завязывается у писателя с генералом Скобелевым, офицерами его штаба. Стремясь познать все тяготы войны, он принимает участие в боях на Траяновом перевале в составе 10-го стрелкового батальона, а уже во время заключения мирного договора в Сан-Стефано он пользуется любой возможностью для того, чтобы изучить турецкие и славянские города и селения, быт и нравы Царьграда (Стамбула).

Летом 1880 года В. Крестовский направляется секретарем для военно-сухопутных сношений «при главном начальнике русских морских сил в Тихом океане», на чем мы остановимся более подробно, а после этого путешествия из Одессы в далекие Японию и Китай писатель уже в чине полковника становится чиновником по особым поручениям при генерал-губернаторе Туркестана. И опять-таки можно только удивляться тому, как в столь сложных условиях как проживания, так и внешней политики, когда значительно обострились отношения России и Британской империи именно из-за Туркестана, писатель остался верен себе, своему таланту. Увидел свет объемный труд В. Крестовского «В гостях у эмира Бухарского». Надо ли говорить, что и на этот раз труд был объемным, отражающим и даже предвосхищающим многие коллизии и проблемы как национального, так и чисто исторического, географического и чисто бытового характера. Некоторые из них не решены и по настоящее время. Уже тогда В. Крестовский нащупывает истоки местного национализма, ставшего основой хорошо известного явления — «басмачества».

И, наконец, уже будучи редактором «Варшавского дневника», когда, казалось бы, можно было подытожить все пережитое, увиденное, Всеволод Крестовский заболевает и в январе 1895 года умирает от «болезни печени и почек». Похороны В. Крестовского на Никольском кладбище Александро-Невской Лавры, совсем неподалеку от знаменитого писателя И. Гончарова.

«В дальних водах и странах» — это своеобразный дневник участника похода из Одессы через Босфор, Средиземное море, Суэцкий канал и Индийский океан в далекую Японию.

"12-го июня 1880 года, около одиннадцати часов вечера, курьер главного штаба доставил ко мне на квартиру пакет, в коем заключалась бумага за № 3.022, следующего содержания:

«Морское министерство, признавая полезным, по бывшим примерам, иметь при начальнике эскадры нашей в Тихом океане секретаря, для ведения записок о ее плавании, который, в то же время, мог бы быть и официальным корреспондентом „Правительственного Вестника“ и „Морского Сборника“, ходатайствовало о назначении на эту должность вас, как уже бывшего в минувшую войну официальным корреспондентом „Правительственного Вестника“ при штабе главнокомандовавшего действующей армией».

Так начинает Всеволод Крестовский свой обширный дневник путешественника, и читатель как бы сам отправляется в путь, чтобы, ощутив ветер движения на своем лице, самому увидеть то, что видел автор в те далекие годы, возможно, даже сопоставить с днем сегодняшним, хотя бы по таким строкам автора, от которых прямо-таки щемит сердце, если вспомнить о суровой действительности и полной неустроенности наших путешественников-туристов:

«…Каюты наши очень комфортабельны и достаточно просторны, стол очень порядочный и вполне приличный метрдотель, всегда одетый во фраке с белым галстуком и жилетом, всячески старается угодить пассажирам. Прислуга тоже очень вежливая, чистоплотная и привычная к морю. Словом, пароходы нашего „Русского Общества“, как говорится, лицом в грязь не ударят и с успехом могут потягаться с „Ллойдами“, „Мессажериями“ и тому подобными иностранными компаниями».

Прежде всего поражает читателя исключительная наблюдательность автора, его способность выявить главное, увидеть самое важное в истории и этнографии посещаемых стран и уже на этом фоне красочно рисовать различные, подчас неожиданные знакомства, характерные черты быта и нравов в их сравнении с российскими обычаями. При этом повествование В. Крестовского настолько красочно, а его выводы из описываемых событий настолько неожиданны, что даже в наши дни читатель, побывавший в тех ближних и дальних краях, может почерпнуть для себя много нового, нужного.

Для всех, плывущих из Черного моря, Босфор — это ворота в далекий мир. Писатель рисует перед нами всю историю, славную и трагическую, этих красочных и праздничных ворот, и мы поневоле должны признать, что Босфор — это чудо света, полное противоречий, это граница, где переплелись Восток и Запад, откуда, наконец, пошел и древний герб государства Российского — двуглавый орел, как единение Востока и Запада, древней Византии и Третьего Рима.

Сказочные красоты не заслоняют от автора насущных проблем своего времени, начиная от противостояния России и Великобритании и кончая вопросами паломничества через Босфор и Дарданеллы как мусульман, так и простых крестьян из российской глубинки.

Интереснее сведения приводит В. Крестовский об «Афонском подворье», о жизни постоянных служителей и паломников, их взаимоотношениях, средствах, идущих на содержание этого Христианского духовного островка. «Монахи подворские, — констатирует автор, — принимают и кормят странников, не требуя с них за это никакой платы, а довольствуются тем, кто что даст по доброй воле. Монахи же служат странникам и в качестве путеводителей по городу; при их помощи нуждающиеся могут по сходной цене закупить все необходимое в дороге, и они же устраивают на льготных условиях дальнейшую отправку богомольцев ко Святым местам или в Россию».

Миновав Дарданеллы и греческий архипелаг, «Цесаревич» вошел в Средиземное море. Писатель привлекает внимание читателя рассказом об особенностях смирнского базара, сведениями из этнографии и первыми впечатлениями от древнего африканского берега с развалинами дворца «египетских пашей», брошенные на берегу среди безлюдной, мертвой местности, и около них хоть бы один кустик, хоть бы малейший клочок какой-нибудь зелени!.. Оригинальная идея — выстроить роскошный дворец среди безжизненной пустыни: пред ним — пустыня моря, за ним — пустыня солончаков, и обе так плоски и так сливаются между собою, что не различишь, где кончается одна и где начинается другая, да и сам он, обреченный на разрушение, среди всей этой мертвенности стоит каким-то оскалившимся скелетом".

Значительное место в записках Крестовского уделяется истории христианских святынь, городам и местностям, связанным с жизнью и деятельностью первых апостолов, священнослужителей, причем рефреном проходит мысль о миротворческой деятельности религии, о незыблемости таких понятий, как добро, нравственность, духовность.

Описание приемов в Египте, обычаев, царящих у хедива, сменяется картинами быта арабских женщин, духовенства, чисто статистическими данными из области внешней торговли России с Ближним Востоком, необходимыми сведениями о коммерческих сделках. Внимание автора задерживается на вопросах миграции мусульман, даются сведения по экономике, строительству, вооруженным силам Египта, анализируются сведения о печати, о тарифах в гостиницах, составе населения того или иного местечка африканского берега и особенностях каботажа во внутренних водах, консульских обязанностях русских представителей.

Пожалуй, особым откровением для читателя будет то, что не только русские, различными путями попавшие на чужбину, но и «покровительствуемые» Россией сербы, черногорцы, болгары и уроженцы Средней Азии, считали себя на этих берегах русскими. Как указывает писатель, престиж России здесь велик. «Замечательно, что даже каигарцы и текинцы, попадая в Египет, сами отдают себя под покровительство России, хотя казалось бы, как независимым мусульманам, им всего естественнее было бы искать непосредственного покровительства у турок, но таков уж престиж России в глазах среднеазиатцев: думают, что под нами надежнее».

Экспедиция адмирала С. Лесовского проходит по Красному морю, продолжается в Индийском океане. На протяжении всего повествования В. Крестовским проводится мысль о сближении стран и народов, их неминуемом единении, особо подчеркивается патриотизм матросов и офицеров русского флота, русскоподданных посещаемых стран. Убедительными выкладками В. Крестовский доказывает те или иные преимущества нашей когда-то великой державы, которая шла впереди в международной торговле, валюта которой охотно принималась в любом уголке земного шара.

Не скрываются автором цели предпринятого рейда, задачи Тихоокеанской эскадры как защитницы рубежей России на Дальнем Востоке.

Перед читателем открываются красоты южной Азии. Он посетит Сингапур и Малайзию, Китай и Японию с их многовековой историей, повстречается с людьми, населяющими эти страны, узнает об их обычаях и верованиях, почувствует дыхание тропических ветров, встретит красочные рассветы в изумрудных морях, но все заморские прелести никогда не заставят русского человека променять, забыть свою Родину, — и это основной лейтмотив всего повествования Всеволода Крестовского, замечательного писателя и большого патриота России.

Сергей Москаленко
В ДАЛЬНИХ ВОДАХ и СТРАНАХ
Книга первая
До Босфора
Бумага о моем назначении. — Радость и испуг. — Аудиенция у великого князя генерал-адмирала. — Назначение генерал-адъютанта Лесовского1 главноначальствующим эскадрою Тихого океана. — Новая бумага на мое имя. — Отъезд из Петербурга. — Состав лиц нашего штаба. — Прибытие в Одессу. — Встреча С. С. Лесовского черноморскими моряками. — Отъезд из Одессы на пароходе «Цесаревич». — Парадные проводы. — В Черном море.

12-го июня 1880 года, около одиннадцати часов вечера, курьер главного штаба доставил ко мне на квартиру пакет, в коем заключалась бумага за № 3.022, следующего содержания:

«Морское Министерство, признавая полезным, по бывшим примерам, иметь при начальнике эскадры нашей в Тихом океане секретаря, для ведения исторических записок о ее плавании, который, в то же время, мог бы быть и официальным корреспондентом „Правительственного Вестника“ и „Морского Сборника“, ходатайствовало о назначении на эту должность Вас, как уже бывшего в минувшую войну официальным корреспондентом „Правительственного Вестника“ при штабе главнокомандовавшего действующей армией».

Далее перечислялись условия материального вознаграждения, сопряженного с должностью секретаря, и затем бумага гласила:

«На таковое ходатайство в 9-й день сего июня последовало высочайшее разрешение. Во исполнение сего предлагаю Вам немедленно отправиться в Кронштадт, на отправляющийся 15-го сего июня крейсер „Европа“, по прибытии коего в Нагасаки, Вы должны поступить в распоряжение начальника эскадры наших судов в Тихом океане для исправления должности секретаря. Относительно же обязанностей во время плавания Вы будетё снабжены предписанием от управляющего морским министерством, генерал-адъютанта Лесовского». Подписано: «За отсутствием начальника главного штаба, помощник его, генерал-адъютант Мещеринов».

Эта бумага застигла меня почти врасплох: она меня и порадовала, и испугала в одно и то же время. Я никак не ожидал столь быстрого решения этого дела, когда лишь за неделю пред тем был принят в особой аудиенции в Павловском дворце великим князем генерал-адмиралом.

Предметом этой аудиенции было предложение отправиться в дальнее плавание, и вот — едва минуло семь дней, как оно уже осуществилось: все решено и подписано.

Итак, моей давнишней и заветнейшей мечте о «кругосветном путешествии» — мечте, которую я и не дерзал никогда считать осуществимой, — вдруг, по воле покойного государя, суждено было обратиться в самую положительную действительность!.. Это меня и взволновало, и обрадовало, как уже давно я не радовался. Но не на шутку испугала меня при этом кратковременность срока, остававшегося до выхода в море. Всего два дня! Когда же, думалось мне, успею я приготовиться к такому долгому плаванию, да и есть ли физическая возможность быть готовым, если приходится заказать себе несколько дюжин белья, безусловно необходимого в море и несколько пар партикулярного платья, без которого нигде нельзя сойти на берег. Да и мало ли еще других приготовлений! Это только главные, белье да платье, а сколько мелочей, чего сразу и не сообразишь и не вспомнишь, но мелочей необходимых, без которых как без рук, а добыть их потом будет уже негде; наконец, надо было устроить свои дела, распорядиться относительно обеспечения близких, покидаемых мной лиц, а на все это двух суток, как ни прикидывал я, решительно не доставало.

Я решил, что завтра, когда явлюсь к великому князю генерал-адмиралу благодарить его за столь лестное для меня назначение, то буду вместе с тем просить его высочество, за окончательною невозможностью изготовиться к путешествию в столь краткий срок, разрешить мне отправиться на каком-либо ином военном судне, предназначенном к отплытию в те же воды позднее «Европы».

Его высочество, войдя в мое затруднительное положение, был столь милостив, что разрешил эту просьбу в положительном смысле и, позволив мне еще на несколько дней остаться в Петербурге, сказал, что о времени и способах моего отправления в путь я получу особое извещение от морского министерства.

В этот же самый день состоялось никем не жданное назначение на должность главноначальствующего Тихоокеанской эскадрой генерал-адъютанта Лесовского, с назначением его в то же время членом государственного совета; управление же морским министерством было тогда же высочайше вверено свиты его величества контр-адмиралу Пешурову.

24-го июня я получил обещанное его высочеством извещение, в коем инспекторский департамент морского министерства уведомлял меня, что я должен отправиться в Тихий океан не на крейсере «Европа», а при генерал-адъютанте Лесовском до Сингапура на почтовом пароходе.

Теперь мне было безразлично, когда именно отправляться, так как все мои путевые приготовления успел я окончить еще до 24-го числа.

На следующий же день (25-го) явился я к С. С. Лесовскому как непосредственному своему начальнику, и был принят и обласкан им с тою любезностью и неподдельным радушием, какие были так свойственны покойному адмиралу. Тут же узнал я от него, что наш отъезд из Петербурга предполагается никак не позже 1-го июля.

Тридцатого июня несколько моих добрых друзей и товарищей пожелали на прощанье пообедать со мною, и на следующий день в седьмом часу пополудни я уже был на станции Московской железной дороги, где в ожидании прибытия нашего начальника, адмирала, представился капитану 1-го ранга А. П. Новосильскому, ныне тоже покойному, который, будучи командиром броненосного корабля «Петр Великий», лишь в последние дни пред отъездом получил назначение в Тихоокеанскую эскадру в качестве флаг-капитана, по-сухопутному — начальника штаба.

Проводить С. С. Лесовского собралось на станции много родственников, друзей, знакомых и все, кто принадлежали к флоту из лиц, находившихся в Петербурге. Начальствующие и не начальствующие лица флотской службы присутствовали здесь в полной парадной форме. С. С. Лесовский отъезжал в дальний путь вместе со своей супругой Екатериной Владимировной, которая предполагала жить в Нагасаки, где, в случае нашей войны с Китаем, ей предстоял нелегкий подвиг — учредить временный госпиталь и руководить всем делом этого учреждения, в каком у нас, конечно, ощутилась бы настоятельнейшая надобность, так как русский госпиталь, в то время уже существовавший в Нагасаки, по размерам своим не мог вполне удовлетворять требованиям военного времени. С этой целью при Екатерине Владимировне отправлялась туда же Георгиевской общины сестра Стефанида, которая еще на театре последней нашей войны в Болгарии успела хорошо ознакомиться с обязанностями сестры милосердия. При этом предполагалось, что в Нагасаки, быть может, удастся им создать из местных, весьма сочувствующих нам элементов маленькую общину сестер милосердия для нашего госпиталя.

Кроме вышеназванных, из лиц штаба с нами отправлялись еще флаг-офицеры (по-сухопутному, адъютанты), лейтенанты: А. Р. Родионов и Н. Л. Россель (скончавшийся потом в Нагасаки). На станции Бологое должен был присоединиться комендант штаба, капитан-лейтенант Ф. Е. Толбузин, а в Одессе флагманский доктор, почтенный лейб-хирург двора его величества, действительный статский советник В. С. Кудрин. В Александрии ожидалось присоединение чиновника по дипломатической части коллежского секретаря М. А. Лоджио, хорошо знакомого с Китаем по своей недавней дипломатической службе в Пекине. Остальные лица штаба должны были прибыть впоследствии, так что встреча с ними предстояла нам не ранее, как в Нагасаки, если даже не во Владивостоке.

В семь с четвертью часов пополудни, напутствуемые благословениями, пожеланиями и приветом родных и друзей, мы с курьерским поездом выехали из Петербурга и, не останавливаясь в Москве, следовали прямо в Одессу, куда прибыли 4-го июля в полдень. Здесь на железнодорожной станции ожидала С. С. Лесовского парадная встреча со стороны черноморских моряков и тогдашнего новоросийского генерал-губернатора, генерал-адъютанта Дрентельна. Моряки в тот же день почтили адмирала дружеским обедом в изящном садике «Северной гостиницы», куда были приглашены и все лица его штаба.

5-го июля в четыре часа пополудни назначен был наш выход в море. Еще с ночи полил дождь, да такой, о каком на севере едва ли и понятие имеют. Я по крайней мере, в Петербурге не помню подобного. В течение более полусуток лил он без перерыва, сопровождаясь грозой, и обратил одесские улицы, в особенности на спусках, в русла шумно крутящихся потоков, уносивших с собою множество различных, смытых с улиц предметов. Гроза разражалась прямо над головой и, судя по сплошным беспросветным тучам, район ее действия обнимал громадное пространство над сушей и морем. Этот обильный ливень с грозой был признан многими за доброе предзнаменование для предстоявшего нам дела.

В три часа дня все мы были уже на палубе парохода «Цесаревич», принадлежащего Русскому Обществу Пароходства и Торговли, который должен был доставить нас на восьмые сутки в Александрию. Сюда прибыли генерал-губернатор и весь наличный состав высших морских чинов проводить С. С. Лесовского. В гавани стояли три военных судна: яхта «Эриклике», пароход «Тамань» и шхуна «Гонец». Когда «Цесаревич» тронулся, на «Эриклике» грянула флотская музыка, старый Черноморский марш, и команды на всех судах были высланы на ванты, а на «Гонце» и на реи, откуда люди кричали «ура» в честь отъезжающего адмирала. Проходя мимо этих судов, адмирал прощался отдельно с командой каждого.

К вечеру дождь перестал, и погода несколько прояснилась, хотя небо все еще было покрыто на горизонте тяжелыми грозовыми тучами. В воздухе, благодаря этой грозе, заметно посвежело, и мы вдосталь могли надышаться морскою прохладой, в особенности ценя ее после нескольких дней страшной жары и духоты, когда, как например 3-го июля, жара в вагоне доходила до 28 градусов Реомюра2. Это хотя бы и для тропиков в пору, да и там-то, говорят, не всегда так бывает. После грозы на море установился полный штиль, и наш «Цесаревич», делая по девяти узлов3, тихо покачиваясь, держал курс к Босфору.

6-го июля 1880 года.

С этого дня я поведу аккуратно мой путевой дневник. К сожалению, записывать пока нечего. Мы в море, погода тихая, солнце скрыто за облаками и потому — слава Богу — жара не донимает. Легкая бортовая качка. Капитан наш, Василий Трофимович Гаврилюк, опытный старый черномор, знает свое дело в совершенстве. Судно у него содержится в величайшем порядке, команда отлично вышколена и расторопна. Каюты наши очень комфортабельны и достаточно просторны, стол очень порядочный, и вполне приличный метрдотель, всегда одетый во фрак с белым галстуком и жилетом, всячески старается угодить пассажирам. Прислуга тоже очень вежливая, чистоплотная и привычная к морю. Словом, пароходы нашего «Русского Общества», как говорится, лицом в грязь не ударят и с успехом могут потягаться с «Ллойдами», «Мессажериями» и тому подобными иностранными компаниями.

Босфор и Царьград
Панорама Босфора. — Форты и башни. — Волшебное превращение здорового скота в зачумленный и зачумленного в здоровый. — Буюкдере и Румели-Гиссар. — Кое-что из истории этого замка. — Русский памятник. — Босфорские дворцы и Скутарийское кладбище. — Золотой Рог и вид на Константинополь. — Местные комиссионеры и гиды. — Вечерняя прогулка по Босфору и по Галате. — Турецкая кофейня. — Выход в Мраморное море.

7-го июля.

Вскоре после полуночи «Цесаревич» был уже неподалеку от Босфорского входа и прошел мимо плавучего маяка. Вдали видны были и другие огни на маяках Кара-бурну, Румели-фенар и Анадоли-фенар, из коих последние два высятся при самом входе в Босфор, один на европейском, другой на азиатском берегу. Но так как всем вообще судам воспрещается вступать в Босфор в ночное время, то «Цесаревичу» поневоле пришлось до самого рассвета лавировать взад и вперед малым ходом.

Я люблю панораму Босфора, и хотя уже неоднократно любовался ею и прежде, но счел бы грехом не доставить себе еще раз такого высокого наслаждения, и чуть лишь забрезжило на востоке, я уже был на мостике. И вот из-за плотных грозовых туч, низко скопившихся вдали над горизонтом, выплыл наконец на голубой простор багровый солнечный диск, облив полнеба и полморя и видневшиеся кое-где паруса золотисто-розовым заревом. Теперь «Цесаревич» уже полным ходом двинулся прямо к Босфору.

Вот они опять предо мной, эти древние, обвитые плюшем башни, что рассеяны по вершинам прибрежных возвышенностей, и эти старые форты, что насели внизу у подошвы гор, над самым Босфором. Вот форт Мивеаница, вот Пойрас бурну, Буюк-лиман и прочие, некогда столь грозные для неприятеля, ныне же имеющие свое значение только для художника да разве еще для археолога. Теперь две земляные, современного типа батареи, вооруженные несколькими Круппами и Армстронгами4, почитаются совершенно достаточными, чтобы запереть вход в Босфор гораздо надежнее целого ряда древних каменных фортов с высокими массивными стенами, где однако же турки и доселе содержат зачем-то свои гарнизоны, вероятно, ради казарменных помещений.

Перед одним из таких фортов «Цесаревич» остановился и послал на берег старшего офицера предъявить патент о здоровье. Спустя минут двадцать он возвратился, но пароход наш все еще не двигался с места. Оказалось, что к нам пожаловала местная санитарная комиссия и полезла в трюмы, где помещался рогатый скот, везомый в Стамбул на продажу. Слышатся между пассажирами разговоры, что не пропускают далее, желая подвергнуть судно на неопределенное время строгому карантину, так как рогатый скот найден будто бы больным и даже зачумленным. Это был очевидный вздор, потому что быки и коровы, насколько их можно было видеть в широкие люки просторного трюма, сохраняли вполне бодрый, здоровый вид и обрадовались дневному свету, даже подняли мычанье, словно протестуя этим против несправедливых заключений санитарной комиссии. Тем не менее, турецкие чиновники, бормоча что-то между собою, сильно жестикулировали отрицательным образом и головой, и руками на все доводы, представляемые им пароходным толмачом, и строили самые недовольные, озабоченные физиономии, как бы желая изобразить этим не только всю государственную важность своих трюмных открытий, но и всю свою чиновничью непреклонность и граждански доблестную неподкупность.

Наш почтенный капитан, глядя на все это, принял наконец досадливо озабоченный вид.

— Неужели, — спрашиваю его, — мы в самом деле везем зачумленный скот?

— Помилуйте, где там зачумленный! Просто бакшиш хотят содрать и только!

— И что же, придется дать?

— А, разумеется, придется. Ничего не поделаешь. Игнатий Иванович! — обратился он с мостика вниз к своему помощнику. — Суньте им поскорее, и пусть проваливают. Даром время только теряем.

Помощник достал из кошелька нечто и любезно пожал руку старшего, а затем и младшего санитарного ревизора. Те еще любезнее приложились ладонями к сердцам, губам и ко лбу, дескать, «сердце, уста и разум, все благоухает вам приветствием и благодарностью», и вслед за тем — о, чудо! — наш зачумленный скот моментально оказался совершенно здоровым, будучи признан за таковой самым официальным образом, и пароход, спустив по трапу за борт санитарных ревизоров, тронулся далее. Все это произошло так просто, откровенно, даже с какой-то детской наивностью со стороны турецких чиновников, что не возмущаться, а невольно смеяться хотелось: взятка была дана и принята публично, при всех пассажирах, как самое обыкновенное, законное дело, и скот публично же, воочию всех, признан здоровым. Большой руки патриархальность.

— А много пришлось заплатить комиссии? — спросил я как-то потом у капитана.

— Сто франков золотом. Это уж положение, когда скот провозят, меньше не берут.

— А если бы и в самом деле он был заражен?

Но капитан объяснил мне, что на судах «Русского Общества» этого быть не может, потому что Общество, в видах собственной пользы, бережет свои пароходы от заразы и мало-мальски сомнительного скота вовсе не принимает.

— У нас ведь предварительно его свидетельствуют. На вольных судах — там иное дело.

— Стало быть, случается?

— Не без того. Всяко бывает.

— Ну и как же в таком случае? Ворочай назад?

— Назад?.. Помилуйте, зачем же!.. Вместо ста франков придется заплатить триста, четыреста, и больше ничего, пропустят свободно.

Превыгодная, значит, служба в турецком санитарном надзоре.

Идем далее по Босфору. Знакомые картины, знакомые впечатления, и все также дивно хороши эти склоны гор, покрытые кудрявыми садами, эта длинная, почти непрерывная цепь селений и предместий, представляющих отдельные группы скученных и нагроможденных друг над другом легких домиков, дач, минаретов, бельведеров, висячих веранд, дворцов и киосков; эти прозрачные, изумрудно-зеленые волны с их грациозно легкими остроносыми каиками5 и высококормистыми, ярко разукрашенными фелукками5; этот бальзамический воздух, напоенный ароматом роз и кипарисов, — все это то же, что и прежде, и впечатление, производимое им, так же свежо и поэтично, как и в иные дни, когда перед моим восхищенным взором впервые предстала вся эта благоухающая и картинная прелесть.

Вот Босфор расширяется, образуя небольшой залив. Это Буюк-дере со своею каменной набережной, обрамленной аллеей прекрасных деревьев и рядом красивых дач. Здесь же смотрится в тихие воды прекрасный дворец русского посольства, над фронтоном коего парит изваянный двуглавый орел наш, преемственный представитель древней Византии, а позади этого дворца, по всему крутому склону высокой горы, до самой ее вершины красуется роскошнейший парк, где разные террасы, беседки и киоски тонут в кудрявой свежей зелени, обмытой недавним дождем.

Миновав Буюк-дере и Терапию, мы вступили как бы в отдельное озеро, которое на глаз кажется замкнутым со всех сторон. Здесь Босфор опять расширяется и являет один из самых картинных своих уголков. На европейском его берегу высятся серые стены и пять массивных башен древнего замка Румели-Гиссар, а напротив, на берегу Азиатском — Анадоли-Гиссар, другой подобный же замок. С первым из них связано много воспоминаний, мрачных для местных христиан и горделиво-светлых для покорителей-турок. Румели-Гиссар как бы навис над самым Босфором, а его высокие башни и до сих пор стоят безмолвными, хотя уже и не грозными стражами мусульманского владычества над его берегами. Каждая из этих пяти башен соответствует одной из букв имени грозного основателя замка. Румели-Гиссар построен султаном Магометом II еще до взятия им Константинополя. Отсюда началось окончательное покорение этого города и сокрушение Восточной Римской империи. Сам Махмуд и все его полководцы и вельможи личным физическим трудом участвовали в постройке Румели-Гиссара, рыли землю, сносили к месту и складывали камни, из которых воздвигались его стены. Так говорит предание. Главная же масса рабочих состояла из окрестных христианских поселян, к которым турки были беспощадны до такой степени, что если кто из работников падал в изнеможении от непосильного труда, то его тут же замуровывали в фундаменте и в стенах. Эта же казнь полагалась и для недостаточно усердных христианских работников. Таким образом, Румели-Гиссар построен в буквальном смысле слова на христианских костях. Впоследствии его казематы служили тюрьмами для некоторых пленников и христиан, осужденных на вечное заключение за какие-либо провинности против своих поработителей. Поэтому европейцы и назвали его некогда «Замком Забвения». В передней стене этого замка, выходящей прямо на Босфор и менее высокой, чем остальные, находятся низенькие сводчатые ворота, к которым ведет узкий подземный ход, устроенный в ширину одного человека под крепостными стенами. Эти ворота доселе памятны и стамбульским мусульманам: из них, при султане Махмуде, в двадцатых годах текущего столетия, были в одну ночь выброшены в море несколько тысяч янычар, заключенных пред сим в этом замке. Исполнители воли Махмуда уверили их, что султан дарит им помилование под условием выселения в Малую Азию и что с этой целью каики уже ожидают их у Румели-Гиссара. По мере того, как янычары поодиночке выходили согнувшись из низеньких ворот, палачи с размаху отрубали им головы, а других просто душили и бросали в волны пролива.

Невдалеке от этого места, на азиатском берегу находится долина Хункяр-Скелеси или Султание-Скелеси, что означает «пристань султана». Здесь впадает в Босфор речка Токат, прикрытая тенью развесистых старорослых чинар и каштанов и известная в древности под именем Босфорского Нимфея. В этой долине, во времена Крестовых походов, стояло лагерем войско Людовика VII, а в 1832 году здесь же был расположен русский отряд генерала Муравьева, посланный императором Николаем на помощь султану Махмуду против Мехмед-Али, паши египетского. До последней войны на месте русского лагеря на горе стоял гранитный памятник, которого, впрочем, мы теперь не заметили. Не знаю, уничтожен ли он турками или мы сами проглядели его в наши бинокли.

Плывем близко к азиатскому берегу, мимо беломраморной набережной изящного дворца Беглербей, где великий князь Николай Николаевич после Сан-Стефанского мира6 принимал ответный визит султана; немного далее, на берегу европейском, высятся красивые здания дворцов Чарыгана, служащие местом заключения для султана Мурада V, и до Долма-Бахче, а над ними, на высотах утопает в зелени своих садов Илдыз-Киоск, добровольная тюрьма Абдул-Гамида7, из которой он в последнее время не выходит по целым неделям, нередко пропуская даже обязательные парадные выходы по пятницам, в мечеть, и живет во мрачном уединении, окруженный несколькими батальонами своей гвардии, не доверяя ни своим министрам, ни своему народу. На склонах окрестных гор видны разбросанные кое-где конические палатки отдельных пикетов, а за ними белеют вдали целые лагери, на которые невольно обратишь внимание, потому что оттуда беспрестанно раздаются звуки сигнальных рожков. Не знаю, точно ли, но говорят, что турки очень любят военные сигналы, которых у них будто бы множество, так что все малейшие отправления лагерной жизни исполняются не иначе как по трубному звуку. Вот раскинулась пред нами широкая панорама азиатского предместья Скутари с его высокими мечетями и обширными казармами, что украшены по углам четырьмя башнями и приспособлены к защите как самостоятельный громадный редут. Из-за массы скутарийских домов, построенных почти сплошь в турецком стиле, вырезываются вровень с белыми иглами минаретов темно-синие, почти черные, иглы кипарисов скутарийского кладбища. Эта длинная полоса густого леса, похожего издали на громадный зубчатый частокол, служит излюбленным местом последнего успокоения для стамбульских мусульман. Турки предпочитают быть похороненными здесь, на азиатском, более родном для них берегу, полагая, что в Европе, где они все-таки временные пришельцы, смертный покой их праха может быть когда-либо нарушен. Опасение, надо отдать ему справедливость, чисто турецкое.

В восемь часов утра «Цесаревич» стал наконец в устье Золотого Рога, отшвартовавшись у одного из больших красных баканов8, разбросанных ради этой цели по водам порта.

Знакомые все виды… Куда ни взглянешь, все прелесть как хорошо! В Золотом Роге и на рейде застали мы много больших судов под флагами почти всех европейских наций. Ближе к стамбульскому берегу скучились в особую группу борт о борт и красуются своими художественными формами турецкие фелукки и кочермы9, изукрашенные кружевною резьбой по дереву и ярко раскрашенные восточными узорами. Десятки легких пароходов торопливо снуют в разные стороны, и сотни грациозных каиков плавно скользят и качаются по всему водному пространству. Жизни и красоты тут неисчерпаемо. Вот маленькая башня Леандра, иначе Кыз-кала, то есть «башня девы», словно вынырнувшая прямо из вод, в самом центре, где сливаются Босфор, Золотой Рог и Мраморное море; вот Серальский мыс и над ним старый Сераль среди темных кипарисов, тяжело улегшийся на своих каменных террасах, покрытых висячими садами, а далее по берегам Золотого Рога знакомая панорама холмов Стамбула и Перы с их башнями и поясом нагроможденных амфитеатром пестрых домов, дворцов, высоких арок, водопроводов, колонн, террас, садов, кладбищ, громадных мечетей с широкими полусферическими куполами и белыми тонкими минаретами, которые словно стрелы или гигантские восковые свечи стремятся в небо и горят на солнце своими золотыми полумесяцами. Сколько бы ни глядел на эту дивную, единственную в мире картину, никогда, кажется, не наглядишься вдосталь и всегда подметишь в ней что-нибудь новое, неожиданное, что ускользнуло как-нибудь прежде от глаз, сперва пораженного картиной целого, а затем растерявшегося в ее разбросанных уголках и красивых деталях. Впрочем, что же мне описывать то, что уже столько раз и во многих случаях так талантливо было описано! Это значило бы повторять старое или расплываться в общих выражениях. Поэтому не ждите от меня описаний ни самого города, ни его достопримечательностей, ни склада его жизни и особенностей быта. Это была бы слишком обширная и слишком специальная тема.

Не успели мы отшвартоваться у бакана, к борту пристал паровой катер, присланный из русского посольства, и увез С. С. Лесовского с супругой в Буюк-дере, где их уже заранее ожидали старые знакомые; мы же поспешили съехать на берег, чтобы покататься по городу и еще раз посетить в Стамбуле святую Софию, Сулеймание, Махмудие, Атмейдан, подземелье тысячи и одной колонны и другие места, с которыми связано у меня столько воспоминаний и впечатлений моего первого пребывания в Царьграде.

Без гида только что приехавший путешественник здесь не обойдется, хотя бы город был ему знаком, как своя собственная комната. Хотите вы, или не хотите, проводник непременно и чуть не насильно увяжется за вами со своими назойливыми объяснениями. Идете вы пешком, он пойдет рядом и будет развязно болтать вам на плохом французском языке о встречных «достопримечательностях», о сплетнях, скандалах и новостях дня, о женщинах, посланниках и министрах и оказывать разные непрошенные мелочные услуги; садитесь вы в экипаж, он проворно вскочит на козлы рядом с арабаджи и будет менторски повторять ему ваши приказания; вы делаете вид, что не замечаете.ъ его, он все-таки продолжает свою болтовню, вы наконец решительно говорите ему, что не нуждаетесь в его услугах, даже просто гоните его прочь, а он вам на это любезно осклабляется, низко кланяется, соглашается с вами и все-таки продолжает шествовать сзади, а через две-три минуты глядишь: уже снова пристал со своими докучными докладами, объяснениями и услугами. Таков уже хлеб, такова профессия этих людей, и ничего с ними не поделаешь, как с неизбежным злом, которому надо покориться.

Так точно и на этот раз увязался за нами некий Ангелос Перакис — «quide, interprète et courrier en Orient»[1], как значилось на его визитной карточке, которую он поспешил сунуть нам в руку, первым появясь на палубе, чуть лишь только пароход стал на рейде. Но дело не ограничивается каким-нибудь одним Перакисом: вы, например, входите во двор какой-либо мечети или султанской усыпальницы, а там уже поджидает вас, как коршун свою законную добычу, другой Перакис, местный, только уже не левантинец, а турок, и, несмотря на присутствие вашего собственного Перакиса, еще более ломаным языком начинает объяснять вам, тыкая пальцем на гробницы: «иси мадам Махмуд, иси лотр мадам, иси мосью, иси пети, иси анкор пети», а в заключение непременно протянет вам руку и настойчиво потребует «бакшиш». Без бакшиша здесь шагу ступить невозможно, ни на улице, ни в правительственных учреждениях, впрочем, это давно уже известная истина.

В сумерки задумали мы с капитаном «Цесаревича» совершить прогулку по Босфору. Приказал он спустить шлюпку, четверо матросов сели на весла, поехали. Вечер был дивно хорош, тишина в воздухе полнейшая — листок не шевельнется. Мы поплыли вверх по Босфору, а тем временем сумерки сменились яркозвездной ночью. Мы плыли невдалеке от Чарыгана, откуда слышались звуки флейты из одного открытого и ярко освещенного окна. Может быть, кто-нибудь из приближенных развлекал Мурада, а может быть, и сам он развлекался в своем заточении этим меланхолическим инструментом. Нам хотелось проехать мимо дворца, но едва только капитан повернул руль и поставил шлюпку в надлежащем направлении, как почти в ту же минуту послышались всплески нескольких дружно работающих весел, и из тьмы неожиданно выплыли две военные шлюпки, одна вдогонку, другая навстречу нам; и обе вдруг отрезали нас от берега. Та, что шла вдогонку, поравнявшись с нами, пошла почти рядом, по одному направлению, как бы конвоируя или следя за нами. Все это совершилось очень быстро и в полнейшем молчании, даже не окликнули обычным «ким-дыр-о?»[2]. Когда же мы прошли границу Чарыгана, шлюпка незаметно отстала и исчезла в темноте так же таинственно и быстро, как и появилась. При обратном следовании повторилось то же самое и опять в полнейшем молчании. Зорко, значит, стерегут несчастного Мурада.

Мы сошли на берег у пристани невдалеке от дворца Долма-бахче и отправились гулять по каштановой аллее, что обрамляет улицу позади дворца, а потом пошли и далее. Издали доносились откуда-то струнные звуки и гортанный, но приятный голос певца, напевавшего какую-то восточную песню. Пошли на этот голос и вскоре очутились подле какой-то турецкой кофейни, украшенной снаружи цветущими олеандрами в кадках и освещенной двумя-тремя молочно-матовыми шарами. На широких деревянных скамьях с высокими ножками и резными спинками сидели, поджав под себя ноги, степенные осмалы10 в красных фесках; одни из них курили кальян, другие прихлебывали кофе из маленьких фарфоровых чашечек, и все вообще задумчиво слушали сидевшего тут же турка-певца, который аккомпанировал себе на большом пузатом торбане. Что хотите, но турки своим присутствием придают много характерности и даже своеобразной прелести жизни этого города. Они как бы дополняют собою характерные красоты окружающей природы и, в сущности, ей-Богу, будет очень жаль, по крайней мере с художественной стороны, если их когда-нибудь выгонят совсем из Константинополя. Без турок этот дивный город окончательно уже обратится в вольную клоаку всякой международной сволочи. К сожалению, и теперь уже общелиберальный безличный пиджак все более и более вытесняет картинные восточные костюмы. Одна только феска пока еще борется с котелком и цилиндром; но пышная чалма даже и в самом Стамбуле — увы! — представляет уже довольно редкое явление.

8-го июля.

Около полудня возвратились из Буюк-дере С. С. Лесовский с супругой и просили меня быть их чичероне по Стамбулу. Мы тотчас же съехали на берег, но так как времени оставалось у нас очень немного, то осмотр достопримечательностей пришлось ограничить только Святой Софией, Селимом, древним византийским Гипподромом (Атмейдан) и Безвестеном (центральный базар Стамбула). Все это наскоро мы успели окончить к началу пятого часа дня и возвратились на пароход, куда к тому времени приехали из Буюк-дере несколько наших посольских дам проводить Екатерину Владимировну и адмирала.

Ровно в шесть часов дня «Цесаревич» тронулся в дальнейший путь, в красивое Мраморное море. Адмирал очень интересовался местами нашей Сан-Стефанской стоянки, мимо которой мы теперь проходили, и много расспрашивали меня о том времени. Но зачем повторять эти общеизвестные грустные воспоминания о шести месяцах бездействия и болезней, выдержанных нашей армией под стенами Царьграда, и о той нравственной пытке, какую переносили мы здесь в дни Берлинского конгресса!..

Дарданеллы и Архипелаг
Первое разочарование. — Природа дарданелльских берегов. — Галлиополи. — Дарданеллы и Ченак-кале. — Гончарные изделия. — Древние и новые дарданельские форты и батареи. — Селение Йени-Шехр. — Эгейское море и вид на Архипелаг. — Кроличьи острова. — Берега Малой Азии. — Остров Тенедос. — Классическая Ида. — Развалины Трои. — Остров Митилена. — Наша палубная публика. — Бывшие наши пленники-турки. — Богомольцы и странники русские, мусульманские и иные. — Русское Афонское подворье и удобства способов передвижения. — Палубный маркитант. — Важный пассажир.

9-го июля.

С рассветом вступили в Дарданелльский пролив. Столько великих исторических воспоминаний, соединенных с именами Ксеркса, Александра, Фридриха Барбароссы, Солиманабен-Орхана, столько классической поэзии и мифологических легенд о Леандре и Геро, и какая жалкая действительность!.. Пустынность, общая пустынность берегов и лежащей за ними местности, вот что прежде всего поражает вас после Босфора, если вы думали, что и здесь встретите нечто подобное. Ничего похожего! Местность представляет здесь большею частью плосковато-пологие, совершенно голые холмы буро-желтого цвета, где лишь изредка пробивается очень скудная чахлая растительность, в которой преобладают низенькие кусто-видные деревца запыленных маслин. Азиатский берег несколько выше европейского. На том и другом изредка виднеются белые домики с высокими шестами: это маяки. Движение судов ничтожно: на всем протяжении пролива мы встретили только один пароход да три-четыре греческие шхуны. Местный каботаж, кажется, вполне отсутствует; по крайней мере, около берегов он ни единым парусом не заявляет о своем существовании. Втягиваясь глубже в пролив, можно разглядеть кое-где по склонам возвышенностей в глубине страны довольно большие селения, но берега все-таки поразительно пустынны. Кое-где заметны остатки древних укреплений, башен, стен, которые, вероятно, были бы интересны для археолога, но для художника как аксессуар пейзажа отнюдь не красивы. Не доходя Галлиполи видны на плоскости редуты и оборонительные казармы, затем местность к западу начинает несколько повышаться. Самый же Галлиполи не более как ничтожный с виду, маленький городишко, стоит на солнцепеке, и хоть бы один клочок зелени скрасил собою однообразие его апсидно-серых черепичных кровель! Ни деревца, ни кустика. Вот начинаются береговые форты: справа — каменный на 26 орудий, слева — земляной редут, венчающий собой высокий бугор курганной формы, а рядом с ним, у подошвы бугра, большой форт, где видны и каменные, и земляные верки11. Город скучился амфитеатром до половины горы, около высокой каменной стены и двух древних толстых башен крайне неуклюжей формы. Отсюда начинается ряд фортов, где каменные постройки стародавних времен перемешиваются с земляными брустверами современной фортификации. Древние стратеги, надо отдать им справедливость, отлично сумели выбрать здесь место для своих береговых укреплений, так что новейшему инженерному искусству оставалось только следовать их указаниям и приспособлять избранные им пункты к системе нынешней обороны.

Напротив, на азиатском берегу, лежит городок Ченак-Кале, у которого «Цесаревич» приостановился на несколько минут, чтобы сдать какой-то коммерческий груз. Пользуясь временем этой остановки, к борту сейчас же пристал каик, наполненный гончарными произведениями самых причудливых форм. То были преимущественно фигурные кувшины в виде лошадей, тигров, змей, уток и тому подобного, украшенные черной поливой и цветными узорами с золотом. Этими произведениями местной промышленности снабжаются из Ченак-Кале не только проезжающие мимо мусульманские странники, но вы встретите их и в Константинополе, куда они доставляются в весьма большом числе, и даже в Адрианополе. Цены на них не особенно дороги. Так большой черный, очень красивый кувшин с золотыми узорами стоит 15 галаганов, то есть три франка с запросом, а уступается европейскому путешественнику за два франка и даже менее, если вам не надоест торговаться; мусульманин же покупает точно такую вещь за полфранка. Между Дарданелльским мыском европейского берега, где теперь насыпана новая батарея, и старым Ченакским фортом, представляющим широкую каменную башню с бойницами, находится самое узкое место пролива, 570 сажен в поперечнике, где, по преданию, Ксеркс12 строил свой мост, разнесенный бурей. На крепостной башне Ченак-Кале сохраняются еще на действительной службе древние бронзовые пушки с причудливыми украшениями, из коих некоторые, как говорят, служили еще при Магомете II, покорителе Царьграда. Около них сложены пирамидки из каменных ядер, а рядом, на современной земляной батарее бутылевидные армстронги глядят своими приподнятыми жерлами в Эгейское море на дарданелльские входы. Новейшие батареи в системе дарданелльских укреплений насыпаны из песчанистой почвы, и между ними, насколько можно судить по наружному осмотру, нет ни одной казематированной, орудия действуют через банк, так что в сущности они вовсе не столь грозны, как о них привыкли думать, и мне кажется, что для смелых моряков, вооруженных хорошей артиллерией, было бы вовсе не трудно не только сбить орудия, но и совсем разрушить все эти укрепления с моря.

Идем далее. Слева, на азиатской стороне, видна долина классического Скамандра близ его устья. Ряд деревьев, по очертаниям судя, чуть ли не вербы, осеняет течение этой болотистой речки. Вот далеко-далеко впереди обрисовалась слегка в тумане гора Святого Ильи, представляющая собой высшую точку острова Тенедоса, а вот и выход из Дарданелльского пролива, охраняемый турецкими фортами. На европейском берегу большой каменный форт новой постройки, Седдуль-Бахр, а на азиатском — крепостица Кум-Калесси, тоже каменная, новая, но, как первый, так и последняя строены по образцу древних сооружений этого рода. Седдуль-Бахр, однако, не казематирован, и так как он расположен на самом склоне прибрежной возвышенности, то его внутренность остается вся на виду с моря. Ниже Седдуль-Бахра, почти под его подошвой, на площадке небольшой возвышенности в 140 футов, стоит особый каменный форт новой постройки, который, мне кажется, будет немножко посильнее своего верхнего соседа тем, что он более укрыт и по своим размерам представляет меньшую цель для неприятельских орудий.

С азиатской стороны, на возвышенности у выхода в Эгейское море, расположено христианское селение Йени-Шехр, где видны каменная церковь с башенкой и целый ряд каменных ветряных мельниц, причем, вместо обычных дубовых крыльев, здесь приспособлены небольшие полотняные паруса трехугольной формы, числом до дюжины на каждой, что придает этим мельницам очень оригинальный вид.

Итак, Дарданелльский пролив пройден, мы в Эгейском море. Справа виден остров Имброс, а за ним возвышаются легким силуэтом Самотраки и Лемнос, куда во время последней нашей войны с турками был сослан Абдул-Керим-паша, план которого, заключавшийся в том, чтобы беспрепятственно пропустить русских через Балканы и потом запереть за ними горные проходы, не был своевременно понят в Константинополе, за что престарелый паша и поплатился ссылкой. Прямо пред нами желтеют маленькие Кроличьи острова рифового характера. Они не высоки, плоски и совершенно голы, без малейших признаков растительности; трава если и была, то уже вся теперь выжжена солнцем, и не видать на их желтой поверхности ни единого человеческого жилья. Единственными обитателями этих островков являются кролики, и, говорят, их тут великое множество. Они умеют где-то находить для себя подпочвенную воду, которой человеку до сих пор не удалось еще отыскать в этом кроличьем царстве.

Берега Малой Азии в этих местах тоже голы и довольно унылы. Редко-редко встретится какая-нибудь долинка, покрытая далеко не густою растительностью: все больше низенькая маслина да жиденький кипарис. Деревни там довольно редки и уныло стоят себе на плешинах пригорков, без зелени, без садов, на самом солнцепеке. Таковы Йени-Шехр, Йени-Киой, Палео-Кастро и Безика, знаменитая своей бухтой, из которой во время последней войны английские броненосцы так пугали наших податливых дипломатов.

На протяжении береговой полосы встречаются два-три насыпные кургана, происхождение коих, вероятно, относится к отдаленным эпохам древности.

Проходим мимо острова Тенедоса, северную оконечность которого составляет пологоконическая гора Святого Илии, где не заметно ни малейших признаков растительности. Между Тенедосом и отмелью малоазийского мыса Иукиери есть небольшая банка, обходя которую, пароход направляется мимо скалистого островка Гадаро (Ослиный), где есть небольшой маяк и при нем садик, более, впрочем, похожий на скудную заросль бурьяна. Как раз напротив этого места лежит город Тенедос, будто бы славящийся своим вином. Проверить этого мы не имели возможности, так как пароход здесь не останавливается, и ни одна торговая лодка не подъехала к нему с острова; но не понимаю, где тут могут быть виноградники.

Вся восточная сторона острова, мимо которой мы проходили, представляет склоны горного кряжа с совершенно голою, выжженною солнцем, поверхностью, и даже в самом городе нигде не видать ни клочка зелени, а она едва ли могла укрыться от глаза, так как город этот всею массой своих, исключительно каменных, зданий расположен по склону горы амфитеатром. Внизу окаймляют его каменные стены крепости с башнями и бойницами, по-видимому, не особенно давней постройки, но по старому образцу. Зной над этим местом, должно быть, ужасный, и его несомненным признаком являлось сильно заметное дрожащее реяние воздуха. Тут же, около города, видно несколько ветряных мельниц с парусными крыльями. Вероятно, виноградники и пашни находятся где-нибудь в лощинах внутри острова и не могут быть видимы с моря. Мраморный мыс на юго-восточной оконечности Тенедоса представляет собою красиво напластованную глыбу бело-розового мрамора, в которую вечно бьет красивый бурун, рассыпаясь алмазной пылью.

На азиатском берегу в это время видна классическая гора Ида. Силуэт ее рисуется в виде зубчатого ряда неровных бугристых вершинок, а поверхность самого корпуса горы изрыта и как бы ноздревата, так по крайней мере кажется с моря. Вообще, бфега Малой Азии представляют до сих пор ряд довольно отлогих возвышенностей, между которыми Киз-даг в 1595 метров является самой высокой. Поверхность этих возвышенностей большею частью камениста, и только изредка заметна на ней скудная кустарниковая растительность, так что издали кажется, будто такие места покрыты кочками. Общий пейзаж не только не роскошен, но даже и не особенно красив. Скудость, вот его главный характер. Но зато цвет воды, чем дальше, тем прелестнее: он переходит теперь в совершенно голубой, кобальтовый.

Вот на малоазиатском берегу выдвигается мыс Баба, сиречь «отец» по-турецки. На его оконечности, Бог весть для чего, существует турецкий форт, никого и ничего не защищающий, кроме разве открытого моря. Несколько севернее этого мыса, в расстоянии 16 1/2 морских миль, лежит деревня Александрия, рядом с турецкою деревушкой Эски-Стамбул. Тут, говорят, видны невдалеке развалины Трои, и в этом же месте турки в прежние времена добывали мрамор для своих построек и для ядер, громивших Константинопольские стены. Вот остров Митилена, древний Лесбос, родина Сафо13, а рядом с ним — скалистые островки Томари, с приближением к коим становится заметен вдали, в лиловатой дымке, красивый каменистый пик, обращенный в нашу сторону двумя плоскостями, резко разграниченными одною гранью. Это гора Олимп в 3079 метров. Северные и северо-восточные берега Митилены не высоки, но скалисты и служат как бы выходящими из моря подошвами небольших возвышенностей, покрытых довольно жидкими и чахлыми на вид сероватыми кустарниками, растущими на каменистой почве. Только в небольших долинках, кое-где выбегающих из горных ущелий к морю, как например, в долине между мысами Феро и Томари, зелень становится гуще и вдоль по течению ручья виднеется ряд кипарисов. Здесь же, по долинам, заметны проявления культуры: небольшие поля и плантации весьма тщательно разбиты на участки, в клетку, и разгорожены стенками. Должно быть, большинство сельского населения Митилены ютится где-нибудь внутри острова, по лощинам и падям между горами, потому что на береговой линии не заметно ни единого домика, кроме двух ничтожных, совсем бедных деревушек Моливо и Белгхеса. Последняя расположена на совершенно гладкой каменной площадке, составляющей террасовидный уступ горы, а на азиатском берегу, напротив ее, белеет маленький портовый городок Айвали. И Белгхеса, и Айвали стоят как раз на солнцепеке; ни здесь, ни там не растет ни одного деревца, ни кустика, ни травки. Первая сереет, точно группа ласточкиных гнезд, вылепленных из клейкой грязи, а другой сверкает на солнце, словно весь выточенный из мела.

На небольшом полуостровке выдвигается вперед к морю древняя каменная крепость, а позади нее, по обеим сторонам берега, примыкающего к полуостровку, раскинулся городок Митилена. Между его каменными строениями, окрашенными в голубой, кофейный, розовый и преимущественно белый цвет, видна кое-где зелень невысокая, довольно скудная, но все же зелень. К югу от города его ближайшие прибрежные окрестности гораздо более оживлены, чем северная часть острова, и носят на себе признаки культурной жизни. Здесь по лощинам уже заметно несколько деревень, похожих с виду на маленькие городки, где разведена кое-какая зелень, видны небольшие садики. Но что странно, так это почти полное отсутствие местного каботажа, и даже рыбачьи лодки под берегами попадаются очень редко.

В шестом часу дня стали открываться перед нами южные берега Митилены, между мысами Святой Марии и Иеро, откуда начинается вход в великолепный порт Иеро, совершенно закрытый. В южной части этого острова берега и возвышенности вообще значительно выше, чем в северной. В вечереющем воздухе, слегка подернутые мягким лиловым туманом, виднеются справа контуры острова Хиоса, а слева выступают очертания полуострова Кара-бурну, славящегося своими винными ягодами, инжиром и изюмом, который в торговле считается самым лучшим. От Кара-бурну начинается вход в Смирнский залив, куда мы втянемся уже ночью.

Палуба нашего парохода представляет довольно интересное зрелище. Теперь все ее пассажиры, принятые на борт в Константинополе, уже успели разместиться, «умяться», приладиться и вполне освоились со временным своим жильем на палубе. Вся срединная и носовая части палубы покрыты этими пассажирами, которые хотя и разбились на более тесные группы по национальностям, но все же относятся одни к другим довольно общительно и дружелюбно. Все они, соседства ради, по необходимости трутся между собою бок о бок и, не понимая языка, все же оказывают иногда друг другу взаимные маленькие услуги, угощают одни других, и в особенности детей, бубликами, чайком, арбузами, дынями, папироской, словом, как говорится, живут хотя и в тесноте, но не в обиде. Большинство из них паломники, направляющиеся ко Святым местам: одни на поклонение Гробу Господню, другие — Каабе14, третьи — обетованной земле Израиля. Тут были греки, итальянцы, армяне, болгары, сербы, румыны, евреи, турки, но большинство состояло из наших русских странников и странниц и вообще русско-подданных, между которыми были и жиды из Западного края, и нахичеванские армяне, и кавказские горцы, и казанские татары, и несколько сартов из Ташкента и других мест Средней Азии, и все эти «восточные народы», сверх моего ожидания, относились к своим «поработителям» русским очень дружелюбно, на что «поработители», конечно, отвечали взаимностью. Тут же следовала в Смирну целая партия турецких солдат, отбывших сроки своей службы и теперь возвращающихся на родину. Между ними нашлось несколько человек, бывших в плену в России. Двое из них научились кое-как говорить по-русски и не без удовольствия сами объявили мне о своем временном пребывании в России. Хвалят Россию. «Хорошо у вас!» — говорят. — «Десять месяцев ели, пили и хорошо жили за здоровье императора Александра! И сапоги он нам давал, хорошие сапоги! И жалованье давал полтора рубля в месяц на человека, и народ у вас хороший, не обижал нас! Только и есть два хорошие народа на свете, урус и османлы».

Каждый мусульманин-паломник еще дома, пред отшествием в благочестивое странствование, запасается белой одеждой и тремя камнями. И то, и другое он хранит у себя в котомке, пока не достигнет в Аравии приморской местности около Джедды, известной под именем Ушка-калеси; здесь он весь облекается в белое и бросает в море свои три камня в память о том, что и пророк некогда сделал то же на этом самом месте. Наши туркестанские мусульмане более всех прочих выказывают свое благочестие. Они очень исправно совершают, по положению, все пять намазов и всегда первые начинают молитву, а все остальные уже пристраиваются к ним, тесно садясь на корточки, и молятся все вместе, следуя движениям и жестам муллы, который садится впереди прочих. В остальное же время туркестанцы либо попивают чаек точно так же, как и русские, либо внимательно слушают чтение Корана, причем читает громко и нараспев постоянно один и тот же ражый, чернобородый мужчина в парчевой тюбетейке.

Из русских тоже кое-кто читает либо Псалтырь, либо Евангелие, всегда находя кружок слушателей; но больше, как я замечаю, наши любят слушать рассказы бывалых странников. Есть между ними слепой, который один, без поводыря, дотащился из Пермской губернии до Одессы и точно так же вернется на родину, коли Бог сподобит, поклонившись Гробу Господню; есть старый севастопольский солдат, которому «маленько ногу поправили» на Камчатском редуте; есть богатая купеческая вдова, которая совершает свое странствие «по обещанию», за покойного мужа, и намерена от Яффы до Иерусалима идти пешком и вообще исходить по возможности всю Святую землю по образу пешего хождения; есть наконец какая-то старушка из Якутской области, которая пешком отмахала свою путину через всю Сибирь и Россию. Замечательные типы: сколько энергии, возвышающейся до подвижничества, и в то же время что за любовь к скитанию по белому свету! В этом есть что-то поэтическое.

В Константинополе и именно в Галате, неподалеку от Агентства Русского Общества Пароходства и Торговли, находится каменный четырехэтажный дом, купленный на средства русской Афонской братии и специально приспособленный ко временному помещению наших паломников, где, кроме крова, они находят еще и способы к удовлетворению, по возможности, своих дорожных нужд и потребностей. Это «Русское Афонское подворье». Как только приходит в Золотой Рог какой-либо пароход, преимущественно, конечно, русский, на его палубе тотчас же появляются два-три монаха из подворья, справляться, нет ли русских странников и, буде есть, предлагают желающим остановиться и отдохнуть с дороги у них на подворье. Здесь останавливаются в особенности богомольцы, отправляющиеся на Афон, так как им приходится иногда ожидать парохода. Монахи подворские принимают и кормят странников, не требуя с них за это никакой платы, а довольствуются тем, что кто даст по доброй воле «Богу на масло» или «на поминовение». Монахи же служат странникам и в качестве путеводителей по городу; при их помощи нуждающиеся могут по сходной цене закупит все необходимое в дороге, и они же устраивают на льготных условиях дальнейшую отправку богомольцев ко Святым местам или в Россию. На английских судах, например, верхняя палуба предоставляется исключительно в пользование самих капитанов, вследствие чего они и берут без таксы, но вообще очень дешево, за провоз палубных пассажиров. Так, до Афона и даже до Яффы можно иногда доехать за два серебряных рубля, а то и за один рубль; на пароходе же «Русского Общества» от Яффы до Одессы за пять кредитных рублей. Вообще должно заметить, что для паломников теперь значительно облегчены способы передвижения. От Одессы до Яффы и обратно с заходом в Александрию весь путь стоит 24 рубля, а в одну сторону 12 рублей, на собственной, впрочем, пище. Но это последнее обстоятельство облегчается тем, что, начиная от Константинополя, на палубе всегда помещается особая будка-буфет, специально для палубных пассажиров. У нас, например, она на своем фронтоне носит громкое название «Кафе Великая Россия». Содержатель такой будки, покупающий себе право палубной торговли в агентстве Общества, всегда умеет говорить по-русски и по-турецки, так что его драгоманскими услугами нередко пользуется и пароходное начальство. На «Цесаревиче» таким буфетчиком-толмачем состоит какой-то черногорец, который во время последней войны был маркитантом, комиссионером и переводчиком при Ярославском пехотном полку. У него в будке всегда находится ром, ракия, мастика, водка, кофе, чай, хлеб и сахар. Для варки кофе в будке устроена даже особая переносная печка из желтой листовой меди. Цены вообще умеренные, ибо только под этим условием Общество разрешает маркитантам палубную торговлю. Средней величины стакан рому или водки, например, стоит 5 копеек на наши деньги; чашка кофе 2 копейки. Но как турки, так и наши паломники обращаются к маркитанту довольно редко: они в разных мешочках везут свои собственные неприхотливые запасы: хлеб, зеленые бобы, огурцы, лук, чеснок и фрукты, а наши и туркестанцы, сверх того, еще и собственным чайком запасаются. Таким образом, содержатель будки от Константинополя до выхода из Смирны наторговал всего лишь на 12 франков.

С нами едет возвращающийся из Константинополя в Каир египетский принц Ахмед-бей со свитой, состоящею отчасти из европейцев, отчасти из арабов. Принц этот все время сидит в своей душной каюте, ни на минуту не показывается на палубе, обедает отдельно от свиты, в одиночестве, и вообще, как сказывает пароходная прислуга, «держит себя гордо, настоящим принцем».

В первом часу ночи «Цесаревич» пришел на Смирнский рейд и стал до утра на якорь, чтобы с рассветом войти в порт.

Смирна и Средиземное море
Санджак-калесси. — Общий вид Смирнского залива. — Смирна. — Европейская часть и туземные кварталы. — Портовая часть. — Смирнские сибариты. — Таверны. — Греческий характер города. — Женщины. — Климат Смирны. — Дачи в Бурнабате. — Предметы смирнской торговли и промышленности. — Проводник Мустафа. — Собор святой Фотиды и церковь святого Георгия, их архитектура и достопримечательности. — О русских консулах на Востоке. — Смирнский базар. — Турецкие женщины и их местный костюм. — Мухи, саранча и клещи. — Склады смирнских ковров. — Несколько воспоминаний о греке-руссофиле Ангелопуло. — Остров Патмос. — Выход из греческого архипелага. — Способность турок к лежанью. — Свита египетского принца и ее забавы. — Небо и вода Средиземного моря.

10-го июля.

У входа на Смирнский рейд с правой стороны белеют маяк и каменный форт старинной турецкой постройки. Это, в сущности, не форт, а просто круглая стенка вроде широкой приземистой башни с зубцами, но без валганга15 и внутренних казематов; по ее нижнему краю прорезано несколько просторных амбразур, откуда виднеются жерла и неуклюжие лафеты старых чугунных пушек, а снаружи при амбразурах сложены пирамиды из ядер, выкрашенных для чего-то белой краской. Форт называется Санджак-калесси, и это название долгое время служило для европейцев поводом к довольно забавному недоразумению. У турок санджаком обыкновенно называется административный округ, соответствующий нашему уезду; французы же первые на своих мореходных картах сделали из Санджак-калесси Fort de Saint Jacques, и с их легкой руки ту же ошибку повторяли у себя англичане, и голландцы, и немцы, и другие, а в том числе, разумеется, и мы: на наших картах прежнего времени он называется «фортом святого Иакова».

Этот курьез сообщил мне С. С. Лесовский.

Цвет воды в заливе изжелта-светло-зеленый, и самая вода мутновата, со значительной примесью ила. С правой, то есть южной стороны залива, склоны гор, обращенные к северу, покрыты зеленью, словно мелко-курчавой мерлушкой, тогда как левые возвышенности, глядящие прямо на юг, сплошь обнажены и утомляют глаз своей безжизненной буро-желтой массой. Прибрежные низмену ности с обеих сторон залива покрыты кустарниками, среди которых торчат несколько островерхих кипарисов и кое-где виднеются домики, в особенности слева.

Смирна расположена в глубине залива, и каменная портовая стенка, глаголем выведенная в море, как бы делит город на две части: рейдовую, или европейскую, и портовую, или туземную. Рейдовая часть, если смотреть на город с моря, придется в левой руке; она более расположена на ровной плоскости, и ее прекрасная каменная набережная выходит прямо на рейд вне порта, представляя ряд красивых двухэтажных каменных домов приятной архитектуры, с зелеными жалюзи и веселыми цветочными палисадниками, где растут розы, лавры, кактусы, алоэ и магнолии. Это все жилища богатой левантийской буржуазии, и здесь же находятся несколько лучших городских гостиниц; «Египет», «Святой Августин», и «Вилла» и несколько банкирских контор. В европейском квартале, кроме богатых греков из королевства и левантийской буржуазии, живут еще английские (преимущественно), французские, голландские и итальянские купцы и коммерческие агенты со своими семействами и европейской прислугой. Их личность и собственность поставлены вне турецкой юрисдикции: в гражданских, коммерческих и даже уголовных процессах они не признают над собой иного суда кроме своего консульского. Здесь в прекрасном казино, построенном по общественной подписке обитателей европейского квартала, можно найти все главнейшие европейские журналы и газеты, а на театральной сцене этого клуба даются итальянские оперные представления. Здесь же издается на французском языке и своя особая газета «Impartial de Smyrne»[3].

Портовая же часть города более скучена и потому менее чистоплотна. Представляя собою лабиринт узких и нередко крытых циновками, а потому темных переулков, она амфитеатром всползает своими старинными домами от берега до половины Цитадельной горы. Здесь на первом плане красуется белый собор святой Фотиды с высокой красивой колокольней, а рядом с ним церковь святого Георгия. Несколько в стороне, правее этих православных храмов, стоит приземистое здание главной городской мечети с белым минаретом. Всех вообще минаретов я насчитал в Смирне только десять. Тут же помещается городской базар, турецкая таможня, казармы и турецкий квартал, расположенный на задах портовой части, рядом с кипарисной рощей мусульманского кладбища. Общий вид города венчается красивыми развалинами старой генуэзской цитадели, темно-бурые стены и башни которой занимают вершину горы, называемой Городской или Цитадельной.

Горы, окружающие залив и задние планы города, каменисты и пустынны; кочковатая чахлая растительность лишь изредка виднеется отдельными щепотками на их буро-желтых склонах, раскаленных лучами беспощадного солнца.

В самом городе кое-где видны группы деревьев, между коими преобладают кипарисы. Набережная освещена газом и превосходно вымощена широкими каменными плитами, сделанными по заказу в Австрии, и берег под стенкою этой набережной так глубок, что самые большие пароходы, даже военные корабли, свободно швартуются на кольцах прямо у ее борта. Вдоль по всей набережной ходит конка, причем нередко лошади заменяются паровозом, в особенности когда надо с одного конца города на другой перетащить целый поезд товарных вагонов. Все это устроено здесь лишь в недавнее время. Главный предмет смирнской торговли составляют сушеные фрукты, и торговля этим продуктом, как говорят, достигает громадных размеров. Набережная в портовой части города заставлена множеством товарных ящиков, бочек, мешков, из которых одни сгружаются с судов, другие грузятся на пароходы. Здесь идет суетливое рабочее движение, трещат лебедки, и чаще всего между носильщиками слышится турецкий оклик «бана-бак!», соответствующий нашему «слышь ты», «смотри!», «берегись!» Тут помещается целый ряд деревянных балаганчиков, из коих каждый либо кабачок, либо кофейня, где с раннего утра смирнисты уже делают свой кейф. Мы ошвартовались у набережной в шесть часов утра и сошли на берег в половине восьмого, а эти сибариты в фесках, котелках и сметках уже сидели на плетеных стульях пред кофейнями, заняв все места на теневой стороне. Глазея на прохожих, они покуривают кальян, либо сами крутят себе папироски и попивают крепчайший турецкий кофе, всегда сопровождаемый стаканом холоднойт воды; другие же в это самое время с увлечением предаются игре на деньги в трик-трак, домино и кости. Кое-где около этих таверн посажены, с претензией на садики, тщедушные деревца, клены и каштаны, наполовину уже сожженные солнцем. Кое-где по стенам домов вьются различные вьюнки, плющ и в особенности виноград, взбегающий вверх на перекинутые через улицы жердины и решетки. Турок встречается на улицах очень мало; изредка разве пройдет какой-нибудь аскер в синей форменной куртке с красными басонами, или водонос со своим осликом, навьюченном двумя боченками, и если бы не красный турецкий флаг над портовой таможней да не два-три полицейские стража по разным углам, то можно было бы скорее подумать, что это — город исключительно греческий, находящийся в греческом же обладании, столь много здесь всевозможных Попандопулов. Хорошенькие женщины с живыми цветами в черных волосах и в европейских легких костюмах попадаются довольно часто, а по вечерам вся набережная просто кишит ими, и говорят, будто они очень благосклонны к иностранцам.

Летом здесь убийственно жарко; говорят, что в июле бывают дни, когда в комнате с закрытыми ставнями термометр Фаренгейта показывает 70 градусов и более; но дневной жар обыкновенно умеряется так называемым здесь инбатом, приятной западной бризой, которая дует с полудня до заката солнца. Но когда случайно подует с берега, из глубины малоазийского материка сильно горячий восточный ветер, жизнь во Смирне становится невыносимой. Эти восточные ветры просто жгут страну, и те молодые клены и каштаны, что стоят, как мы видели с иссушенными и как бы обгорелыми листьями, сожжены именно этими ветрами. Как раз в тот день, что мы были в Смирне, нам отчасти пришлось испытать, что это такое. В этих случаях зажиточные смирнисты обыкновенно спасаются по железной дороге в Бурнабат, хорошенькую подгорную деревеньку на берегу моря и невдалеке от города, пользующуюся в этом отношении счастливым закрытым положением. Здесь большинство смирнистов имеет собственные дачи с садами; но и те, кто их не имеет, все равно спешат в Бурнабат переждать в чьем-нибудь сельском саду или в тени около кофеен и таверн те часы, пока дует этот проклятый ветер. В дождливое же время года нередко случается, что дождь не переставая льет по пятидесяти суток сряду, сопровождаясь частыми и сильными грозами, которые нередко повреждают суда, стоящие на якоре.

Смирна, главный город вилаета16, имеет 130 000 жителей, из коих 10 000 испанских евреев. Главный предмет туземного вывоза, как уже сказано, сушеные фрукты: винные ягоды, изюм, урюк, рожки и груши; но кроме того, город славится еше своими ковровыми фабриками, где выделываются бархатисто-мягкие ковры замечательной величины и разнообразного красивого рисунка в восточном вкусе.

Как только мы ошвартовались, первым делом, конечно, явилось у меня желание ознакомиться, насколько возможно, с городом. Недостатка в проводниках не было, так как несколько из них, в образе комиссионеров разных отелей и просто гидов, сейчас же появились с предложением своих услуг на нашей палубе. Некоторые из них кое-как объяснялись по-русски. Я выбрал себе между ними чалмоносного турка Мустафу, который очень уж убедительно и умильно просил дать ему заработать хоть что-нибудь, а то грек, мол, всю работу перебивает. Сам он прикочевал сюда из Яффы, а его баба (отец) переселился в Яффу из России; поэтому Мустафа кое-как объясняется по-русски и даже настолько сносно, что его можно достаточно понять, в особенности при помощи его восточной мимики и жестикуляции. С ним я и отправился. По пути Мустафа рассказал мне, что он был женат уже четыре раза, но каждая жена его бросала.

— Как же так? — спрашиваю его. — Ведь у вас, мусульман, на этот счет строго?

— О, гаспадын, нэт строго! Был строго… Да, был очень строго… Ну, тепэр нэт строго. Тепэр жена как апельсин: сичас на одна рука — у одын муж, сичас перекидай на другая рука — на другой муж. А одын муж одын лео[4], у другой муж два лео: жена сичас, как апельсин, перекидай на другой муж… как апельсин!.. Тепэр нэт строг, саусэм нэт!..

— Ну, это, однако, нехорошо у вас стало.

— О, так, так!.. Нэт кгарашо! Саусэм нэт кгарашо, гаспадынь… Што дэлай!

Пока было еще не жарко, я в сопровождении Мустафы обошел несколько улиц европейского квартала и туземного города, а затем направился в собор Святой Фотиды. Здесь от ктитора17, понимавшего по-французски, я узнал, что в Смирне находится до сорока православных греческих церквей и что святая Фотида построена 320 лет тому назад, в 1560 году. На ее высокой колокольне помещается одиннадцать колоколов, большею частью пожертвованных из России. В ночь на Светлый праздник эта колокольня обыкновенно снизу доверху иллюминуется разноцветными шкаликами, и с высоты ее, вместе со звоном колоколов, пускаются тогда ракеты, жгутся бенгальские огни, гремят пистолетные и ружейные выстрелы и раздаются звуки музыки нарочно нанимаемого военного оркестра, который, в силу обычая, играет на колокольне и в некоторые другие большие праздники, а также и в день святой Фотиды. Серебряная дарохранительница и большая чаша с потиром тоже были присланы для этого собора из России. Из греческих же пожертвований обращает на себя внимание пара стоящих пред местными образами громадных медных шандалов, каждый о трех подсвечниках, куда вставлены громадные восковые свечи. В алтаре показали мне древнюю икону, которая называется «Пресвятая Богородица во славе», или иначе «Коронование Пречистой Девы». Икона писана на деревянной доске, вершков около десяти длиной и вершков семь в ширину. Письмо на олифе по золотому фону, в так называемом Строгановском стиле. Ктитор не без гордости объяснил мне при этом, что англичане предлагают за эту икону десять фунтов стерлингов, желая приобрести ее для какого-то музея, но греки не отдают.

— Почему же? Находят, что это мало? — спросил я.

— О, да, конечно, мало! Такая древняя вещь… сами видите… Но и кроме того, — спохватился он, — греки не желают торговать своей святыней.

Иконостас в два яруса пройден великолепной резной работой. В верхнем ярусе помешен ряд изображений разных святых во весь рост, а над царскими вратами устроено нечто вроде восточного шахнишина, то есть балкона-фонарика, закрытого мелкоузорчатой решеткой. К собору примыкают несколько каменных зданий, где помещаются настоятель, клир, приходская школа и небольшая библиотека, а в одном из задних дворов этих зданий показали нам склад прекрасных образцов древней скульптуры, добытых путем раскопок и привезенных пока из Ефеса для приходской школы, но содержатся эти образцы крайне неряшливо, небрежно и помещены в омерзительном хранилище, рядом с ретирадными местами. Надо впрочем думать, что это только временно.

Отсюда перешли мы к соседней церкви святого Георгия, построенной в 1858 году. Тут прежде всего останавливает на себе внимание прекрасный, оригинальный иконостас, весь из белого мрамора. Местные образа очень хорошей живописи, писаны на мраморных же досках. Это работа художника Палеолога. Верх иконостаса увенчан мраморным Распятием. Под Распятием три фигуры: в середине Моисей, а по бокам его Илия и Аарон; под ними «всевидящее око» и по сторонам его высечены рельефом две буквы А и О (альфа и омега). Внутренность храма вся белая, под мрамор, пол мозаичный, в шашку, из белого и сероватого мрамора, колонны и решетки хоров тоже белые, мраморные, так. что в общем все это производит впечатление чего-то легкого, светлого, отрадного. Впереди, у правой колонны, устроено возвышенное метрополичье место под балдахином, а против него, у колонны левой — особо отгороженное на возвышении место русского консула.

В закрытом дворе Георгиевской церкви, прямо против ее главного входа, растут два громадных развесистых клена, стволы и главные ветви которых сплошь выкрашены белилами. Нам объясняют, что без этой предосторожности клены здесь нередко иссушаются и как бы сгорают от убийственно жгучего солнца. Под сенью этих двух кленов красуется памятник, изваянный из белого мрамора и служащий пьедесталом для грудного беломраморного бюста очень тонкой работы, который изображает пожилого грека с усами, в феске. Здесь похоронен создатель этого храма. Отсюда я хотел бы отправиться в третью церковь, святого Иоанна Предтечи, с пределами во имя Николая Угодника и Александра Невского, построенную во второй половине пятидесятых годов местным купцом Ангелопуло, замечательным руссофилом; но так как церковь эта находится довольно далеко, на окраине города, куда по такой жаре пешком не доберешься, то я порешил вернуться пока на наш пароход, позавтракать там, а потом уже нанять себе ослика и ехать. Но этому намерению не суждено было сбыться, так как после завтрака мы отправились целой компанией осматривать городской базар, в сопутствии русского консула, который нарочно для этого приехал на наше судно. Наш русский консул в Смирне — прелюбезный и очень обязательный человек, но в нем есть один недостаток, свойственный, впрочем, многим так называемым «русским» дипломатическим агентам на Востоке: он не только не говорит, но даже не понимает по-русски. При всех достоинствах таких консулов, позволительно, однако, усомниться в их полезности. И в самом деле, для кого и для чего они здесь существуют? Ни один русский шкипер, или русский торговый приказчик, а равно и ни один странник-богомолец, занесенный судьбой в какую-нибудь Смирну, не может обратиться к помощи подобного консула даже и в случае самой настоятельной надобности, если не владеет французским, греческим или турецким языком, для словесного изъяснения своего дела. В этих случаях обыкновенно надо отыскивать переводчика, а так как многие консулы еще требуют, чтоб изъяснение жалобы, просьбы или дела было непременно подано им на бумаге, канцелярским порядком, то, кроме переводчика, надо еще отыскать человека, хорошо владеющего французским или греческим языком, который сумел бы со слов изложить дело письменно. Представьте же, какая это сложная, затруднительная и дорогостоящая процедура, и каким это способом будет какой-нибудь Пахом Феропонтов, пришедший из Весьегонского уезда, отыскивать себе переводчика, если даже в составе лиц, служащих в консульстве, нет ни одного человека, понимающего по-русски? А что такие «русские» консульства есть, то это факт, хорошо известный множеству лиц, бывавших на Востоке. Существуют эти конторы только «для представительности», да разве еще для тех «русско-подданных» местного происхождения, преимущественно из греков, армян и евреев, которые России и в глаза никогда не видали, а приняли русское подданство только ради того, чтобы, при помощи этого гешефта, ускользнуть раз навсегда из-под турецкой юрисдикции и тем с наибольшим удобством развязать себе руки для разных темных проделок. Такие «русско-подданные» в громадном большинстве своем составляют то, что называется нравственной сволочью. У каждой значительной европейской державы есть на Востоке свои подданные этого рода, и они обыкновенно составляют величайшую обузу каждого консульства, так как из-за них постоянно приходится сталкиваться и пререкаться с местными властями. Но, по чести говоря, такие «подданные», прежде всего, не заслуживают, чтоб их числить в своем подданстве, а во-вторых, все они, сколько их ни есть, по своей бесполезности для государства, не стоят того, чтобы казна из-за них тратилась на содержание консульских учреждений. Если эти последние нужны ради нужд действительно русских подданных, в чем, конечно, не может быть сомнения, то желательно бы было видеть на консульских местах людей, хотя бы понимающих по-русски. Небось, англичане нигде не посадят на такой пост человека, не знающего по-английски, да и никто, кроме нас, этого не делает.

День был убийственно жарок, благодаря знойному северовосточному ветру, порывами задувавшему с раскаленных вершин полуострова Кара-бурну. Ветер этот был совсем горячий, размаевающий человека; он не облегчал, а еще более затруднял дыхание. Это совершенно то же ощущение, как перед раскрытой кадильной печью. Стоять даже на одном месте было трудно, в особенности на набережной, так как сильно раскаленные плиты жгли подошву, а к камню или дереву невозможно было и прикоснуться без того, чтобы тотчас же не отдернуть руку: до того они были горячи. Тем не менее, охота пуще неволи, и мы отправились под защитою белых зонтиков на смирнский базар. Это целый лабиринт узких полутемных закоулков, крытых сверху досками, коврами, полотном и циновками, но тут все-таки есть тень и потому хоть кое-какая прохлада. Чуть вступили вы под эти навесы, как уже сразу вас сшибают разнообразные сильные запахи оливкового масла, вяленой и соленой рыбы, корицы, розовой воды, жареного бараньего сала, табаку, мускуса и еще каких-то бальзамических сушеных трав и пряностей. При духоте воздуха, почти неподвижного в крытых закоулках, все это составляло букет, далеко непривлекательный. Между базарным купечеством преобладающим элементов являются все те же греки, держащие в своих руках как отпускную крупную, так и мелочную торговлю, а затем идут евреи, армяне, персы и, наконец, турки, составляющие, по-видимому, самый ничтожный процент между здешними торгашами. Что до товаров, то это по преимуществу сброд европейской всякой всячины и при том далеко не первостепенного качества, «в Азии-де сойдет все, что ни дай, за хорошее!» Но есть и чисто восточные лавки с товарами, уже знакомыми нам по стамбульскому Безестену. Тут вы найдете плотные шелковые и полушелковые материи ярких и пестрых рисунков, тафты и канаусы, индийские и русские парчи, кисейные платки и чалмы, тканые золотою нитью и расшитые шелками, кашмирские шали, как настоящие, так и поддельные, французской фабрикации, салфетки и подушки, мозаично составленные из вырезок разноцветных сукон и покрытые красивыми вышивными узорами, мужские халаты и женские бешметы, безрукавные курточки-арнаутки и фередже (род бурнусов или плащей), турецкий табак, жасминные чубуки, трубки из красной глины и стеклянные кальяны, но последние почти исключительно австрийского производства, якобы в восточном вкусе, затем инкрустированные низенькие столики (софра) и складные пюпитры (рахиль); но старого азиатского оружия и медно-чеканной утвари нигде мы здесь не встретили. Есть лавки войлочных красных фесок, мужской и женской обуви, конских, ослиных и верблюжьих уборов, есть медно-издельные, гончарные, посудные, железные, москательные, фруктовые с сушеными и свежими плодами: с дынями-первоспелками, земляникой-викторией, абрикосами и черешнями; есть зеленные с великолепными овощами, между которыми красуются громадные турецкие огурцы, молодая кукуруза, лиловые кабачки и желто-пунцовые баклажаны. Вперемежку с этим на каждом шагу попадаются простонародные цирюльни, кофейни, кондитерские, пекарни и съестные, где все снеди тут же, на виду, и варятся, и жарятся, и пекутся. Но обычной базарной толкотни здесь мы не встретили; народу вообще было мало, быть может, по причине знойного ветра. Однако же, несколько турецких женщин тихо бродили около кондитерских и суровских лавок, приценяясь к рахат-лукуму и английским ситцам. Костюм их по красоте далеко уступает константинопольскому, хотя, в сущности, и тот нельзя назвать красивым. Турчанки-смирнистки, вместо прозрачного кокетливого ясмака, прикрывают лицо грубой черной сеткой из конского волоса, которая торчит на них неуклюжим козырем, спускаясь до подбородка, а вместо фередже кутаются они в белые покрывала, вроде простыни, накидывая их на голову. Впрочем, встречаются и полосатые покрывала каких-нибудь скромных светлых колеров, исподнее же платье почти исключительно черное. Воображаю, каково дышится этим беднягам в такую пору под их черными сетками… Но что составляет здесь истинную казнь египетскую, так это мухи и оводы, от которых нет отбою. Своею назойливостью они в состоянии довести человека не то что до изнеможения, но до исступления от бессильной на нихд злости и чуть не до нервного припадка. Впрочем, обилие насекомых не ограничивается только этими мучителями: на улицах нам пришлось давить под ногами множество молодой саранчи, нанесенной сюда сегодняшним ветром, а на верблюжьем базаре надо было срывать с себя противных клещей, которые заползают под одежду и незаметно пробираются на шею, за уши и под волосы на затылок… Все эти маленькие беды, в соединении с ослепительным солнцем и горячим ветром, в особенности с непривычки, до такой степени отравляют все ваше существование, что жить в Смирне я почел бы для себя за каторгу.

К числу достопримечательностей здешнего базара относятся два большие склада ковров местного производства. Смирнские ковры славятся по всему Востоку, да и в Европе весьма ценятся зад свою добротность, пышную, мягкую бархатистость, исполненный вкуса оригинальный подбор колеров и изящество восточного рисунка. Один из этих складов принадлежит хозяину ковровой фабрики, богатому пожилому турку, который, приветливо встретив нас, с обычной турецкой медлительностью и сановитостью приказал подать всем стулья и предложил, в виде угощения, холодной воды, а затем, при помощи своих «молодцов», неторопливо стал развертывать пред нами на полу свои ковровые богатства. Одет он был, несмотря на удушливый зной, в какую-то широкую куртку, подбитую и отороченную лисьим мехом, но на жару, по-видимому, не жаловался.

Цены на ковры зависят здесь от размеров ковровой ткани и мерою в этом случае служит пик. Количество пиков измеряется в длину и ширину ткани, и затем вам объявляют, что в ковре столько-то пиков, в цена одного пика в этом сорте стоит от 2 1/2 франков до 4 меджидие (20 франков), а в целом мне уступили громадный коврище превосходной работы за 25 фунтов стерлингов и то только по случаю «мертвого сезона», потому что в это время на такие предметы нет никакого спроса. Люди, сведущие и здесь, и потом в Александрии, поздравляли меня с необыкновенно удачной и дешевой покупкой. «Осенью, — пояснил хозяин, — когда наезжают сюда европейские милорды, я бы никак не уступил этот ковер дешевле сорока фунтов, но… иншаллах! И вещи, как и люди, имеют свою судьбу, свое предопределение… Ваше счастье: берите его за 25 фунтов!»

В половине пятого часа дня «Цесаревич» снял свои швартовы и тронулся в дальнейший путь, чтоб успеть засветло приблизиться к выходу из Смирнского залива.

Так и не удалось побывать мне в церкви Иоанна Предтечи, построенной руссофилом Ангелпуло. О личности этого смирнского купца наши старые и бывалые моряки хранят самые приятные воспоминания. Это был великий и чуть ли не самый восторженный почитатель России и государей Николая Павловича и Александра Николаевича. Он и в церкви своей Никольской предел поставил в память императора Николая, а Александро-Невский «во здравие царя Александра». Ангелопуло сам себя любил называть «русским патриотом» и, рекомендуясь какому-нибудь новому знакомому, всегда добавлял и эту свою характеристику, чтобы ни минуты не оставлять человека в сомнении насчет своих политических симпатий и образа мыслей. Боже избави, бывало, при нем отозваться непочтительно о России, — такой отзыв Ангелопуло принимал, в некотором роде, за личное себе оскорбление. Кто враг России, тот был и враг Ангелопуло. Вот несколько отрывочных воспоминаний об этом «русском патриоте», сообщенных мне В. С. Кудриным, который знавал покойного лично:

В войну 1853—1856 годов ему нельзя было, при его отъявленном русском патриотизме, оставаться в Смирне, и он переселился в Сиру, где его меньше знали, чтобы там удобнее вести между греками руссофильскую пропаганду. Замечательна, между прочим, одна из побочных причин этого переселения. Жена его, которую он очень любил, была английская подданная, как уроженка острова Корфу, и симпатизировала англичанам. Жить под одним кровом с английской подданной в то время, как Россия находится в войне с Англией и слышать в своем собственном доме панегирики англичанам, для Ангелопуло было окончательно невозможно. Это означало бы обречь себя на постоянный домашний раздор из-за политических мнений. Англофильские симпатии любимой жены задевали самые чувствительные струны его русского патриотизма, и потому он порешил расстаться с ней на время войны и сделал это без ссоры, без шума, как нечто самое естественное, как будто иначе и быть не могло. Жена с семейством осталась в Смирне, а сам он очутился в Сире. Здесь встретил он какими-то судьбами русского юнкера, взятого где-то в плен англичанами. Так как побег с острова во всяком случае затруднителен, да и какими судьбами возможно было бы бежать какому-то безвестному, бедному юнкеру, то он и был оставлен в Сире без особенно строгого присмотра и мог свободно гулять когда и где ему вздумается. В это-то время познакомился с ним Ангелопуло, и в голове отважного грека тотчас же создается сумасбродный план, освободить пленника и возвратить России ее воина, потому что все-таки-де одним русским будет в России больше, да и как-де молодому человеку томиться в бездействии, когда там дерутся, когда отчеству нужен каждый его сын, могущий носить оружие… И вот, задумав такое рискованное дело, Ангелопуло в безлунную ночь, один, в убогой рыбачьей лодчонке, на веслах увозит пленника из Сиры в открытое море, а там подымает парус и садится на руль.

— Куда мы? — при помощи французского языка спрашивает его юноша.

— В Грецию, в свободную Грецию, молодой друг мой, а оттуда с Божею помощью в Россию.

— Но как же мы доберемся до Греции?

— Не знаю, как Бог даст… Может встретим греческое судно, может пойдем от острова до острова — не знаю.

С рассветом юноша замечает, что на дне лодки рядом с Ангелопуло лежит какой-то бочонок.

— С чем это? — спрашивает он. — С водой?

— Это? Нет, этот с порохом.

— Зачем же нам столько пороху?

— Затем, чтобы взорваться в случае, если англичане или турки заметят побег и пустятся преследовать. Вот пистолет: выстрел в бочонок — и готово! Это мы сделаем тогда, как сцепимся с ними борт о борт.

От такого объяснения юноша пришел в некоторое замешательство.

— Иначе никак невозможно, — пояснил Ангелопуло: — ведь если поймают, то нас или расстреляют, или тут же повесят на рее. Тактуж лучше самим, да и их заодно утопить вместе с собою! Живыми не дадимся в руки!

Приключения этого побега длились около трех месяцев. В «свободную» Грецию им не удалось попасть сразу и пришлось скитаться с острова на остров, пережидать неудобное время то в пещерах между прибрежными скалами, то в хижинах греческих рыбаков, то скрываться по островным греческим городкам у «своих» надежных людей, у священников, у монахов, потаенно переходить с места на место, причем Ангелопуло неукоснительно вел свою руссофильскую пропаганду между соотечественниками, подготовляя их к общему восстанию против турок, как только отзвук русских побед укажет удобную к тому минуту. И все это время возился он со своим юнкером, кормил, поил его и всячески скрывал и прятал, как от турецких властей, так и от союзных им «каптенов». По свойству своей пропаганды Ангелопуло всегда был «вправе» рассчитывать, что турки каждую минуту могут накрыть его и бросить в тюрьму, а сдаться им живьем он считал для себя величайшим позором. Поэтому под его постелью всегда хранился заветный бочонок с порохом, а в кармане лежал заряженный пистолет. Эта вечная возможность взлететь на воздух в конце концов так истомила юнкера, что он однажды тайком сбежал от своего «спасителя» и с тех пор словно в воду канул, по крайней мере Ангелопуло никогда ничего не слыхал о нем более. Выше всего на свете этот чудак ценил храбрость, в ком и в чем бы она не проявлялась, но храбрость русских приводила его в какой-то благоговейный восторг. Севастопольская эпопея и имя севастопольца казались ему чем-то священным. Когда после Восточной войны у него родилась дочь, он вздумал было дать ей мудреное имя, что-то вроде Слава победы или Надежда победы и долго не крестил ее: все поджидал, не подойдет ли какое русское военное судно, чтобы на нем отыскать для нее крестного отца из числа георгиевских кавалеров, и наконец-таки дождался: и георгиевского кавалера нашел, и с ним покумился, и с тех пор создал себе идеал своего будущего зятя. Этот зять непременно должен был быть русским по происхождению, православным по вере, монархистом по убеждениям, сухопутным или моряком, но во всяком случае военным по профессии и непременно георгиевским кавалером, что служило бы для Ангелопуло порукою личной храбрости; при этом добавлялось, что хорошо бы, мол, было, если бы такой человек был еще и ранен на войне с турками, чтоб он, значит, кровью своею запечатлел свою преданность царю и России и свою храбрость. О, такому зятю Ангелопуло отдал бы вместе с дочерью ровно половину своего состояния! Другую половину он оставлял для сына, которого воспитал бы в ангелопуловских принципах и послал бы учиться не в Париж и не в Вену, как делают иные «глупые греки», а в Россию, чтобы научился любить ее как второе свое отечество. В парадной комнате его дома на почетном месте всегда красовался портрет императора Николая, которого он просто боготворил, а образ Александра Невского для своей церкви Ангелопуло выписал из России. При освящении этой церкви он сочинил целую торжественную процессию, в которой участвовало все греческое население Смирны. На это торжество пригласил Ангелопуло местного губернатора и всех консулов, причем злорадствовал в душе тому, что заставил-де французского и английского консулов, вместе с турецким пашой, присутствовать на панихиде по императору Николаю и на молебне за императора Александра: «пускай-де видят и разумеют эти враги, кого чтут истинные греки». Когда в 1859 году великий князь Константин Николаевич посетил Смирну, Ангелопуло устроил его высочеству и русским морякам великолепный прием, декорировал вместе с другими своими единомышленниками весь город коврами, цветами, гирляндами и флагами и задал гостям роскошное угощение. То обстоятельство, что в его доме присутствовал сын «великого Николая», государя, пред которым Ангелопуло заочно привык благоговеть всю свою жизнь, исполнил душу его такого восторга, такого упоительного счастия, которому нет слов и меры. Вскоре после этого, по ходатайству великого князя, Ангелопуло был пожалован орден святого Станислава 3-й степени. Когда его известили об этом и пригласили в русское консульство за получением знака царской милости, он собрал всех своих родных и друзей и, в сопровождении их, явился в консульство с бархатною расшитою золотом подушкой, благоговейно принял и положил на нее крест, торжественно перенес его через весь город в свою церковь для освящения и торжественно, как величайшую святыню. Когда на смирнский рейд приходило русское военное судно, Ангелопуло всегда одним из первых являлся на его палубе, со своим Станиславом в петлице, немедленно знакомился с командиром и офицерами, звал их к себе на обед и предоставлял им свой дом в полное распоряжение на все время якорной стоянки. Это гостеприимство простиралось также и на матросов: когда, бывало, спустят часть команды на берег, Ангелопуло сейчас же посылает пригласить людей к себе в дом и уж там он их и накормит, и напоит мастикой и смирнским вином на славу. А если между ними да ещетеоргиевский кавалер попадется, тут же Ангелопуло совершенно счастлив: он и целуется с ним, и обнимается, и умиляется, глядя на него, и не только закормит и запоит, но еще и кошелек денег куда-нибудь в карман или за пазуху сунет «русскому герою». Теперь таких типов уже нет на Востоке; теперь все смотрят там либо на Запад и оттуда чают свое спасение в образе разных «конституций» или «социально-демократических республик», либо же, не задаваясь вовсе вопросами этого рода, равнодушно относятся ко всему на свете, мечтают лишь о франках и фунтах, торгашат, скряжничают, надувают, — вообще сколачивают себе деньгу и только. Ангелопуло — это был, в своем роде, последний из могикан, и этот «последний» показывает нам, какой престиж был у России, каким могучим обаянием пользовалось русское имя на христианском Востоке.

11-го июля.

В шесть часов утра проходим мимо Патмоса. Великие христианские воспоминания!.. Здесь был заточен святой Иоанн Богослов, здесь написал он Апокалипсис.

Патмос не велик. Отвесные высокие серые скалы угрюмо встают прямо из недр синего моря, так что весь остров представляется гигантской тумбой, в виде одной гранитной глыбы, на вершине которой тесно лепятся и жмутся одна к другой белые постройки маленького городка, а над ними выделяется строгий силуэт древней цитадели; вот и все, чем является Патмос, когда глядишь на него с моря. С восточной стороны его есть бухта, но мы ее не видали, так как проходили мимо западных отвесов острова. На скалах ни малейшей растительности, в городе ни малейших признаков хоть какого-нибудь деревца. Судя по всем этим видимостям, действительно, трудно придумать что-либо более подходящее для места ссылки.

Прошли в этот день между островами греческого архипелага: Никарией, Левитой, Стампалией, Сирини, или Святого Иоанна, оставшимися с правой руки. С левой же стороны последовательно возвышались Самос, Фурни, Патмос, Леро, Калимно, Кос, Низиро, Пискони, Карки и Родос. На половине расстояния между Кандией и Родосом лежит длинный и узкий остров Скарпанто (Змеиный). Мы проходили очень близко мимо его северной оконечности Алимунти. Скарпанто скалист, и горы его как бы наворочены кряжестыми глыбами; говорят, они богаты железной рудой. На восточной стороне острова есть два порта, Аодемс и Пенизи; есть, кроме того, и кое-какие селения, но на взгляд остров представляется совершенно голой, безжизненной пустыней. Пройдя мимо Скарапанто, «Цесаревич» вышел наконец из области греческого Архипелага на открытый простор Средиземного моря.

12-го июля.

Просто изумительная эта способность пассажиров-турок проводить все свое время лежа на одном и том же месте в полудремотном состоянии. Подымаются они разве за самою крайнею надобностью: поесть или помолиться и в это время приседают минут на пять на пятки; но чуть окончена еда или молитва, турок немедленно заваливается на боковую. И таким образом они проводят уже пятые сутки. Пока пароход стоял у Смирнской набережной, ни один из них не сошел даже на берег; все так и лежали в дремоте. На русских странников и вообще на европейцев такая бездеятельная жизнь на палубе наводит невольную тоскливость; видно, что человек тяготится своим бездействием, скучает, а турку ничего. Для него, по-видимому, это самое блаженное состояние.

Нынешней ночью наших египтян, что называется, прорвало. Целые пять суток они крепились и вели себя сдержанно, по-человечески, наконец, не вытерпели — натура, как видно, взяла свое. Держатся они совершенно отдельно от прочих пассажиров; при них состоят двое левантинцев, не то греков, не то итальянцев; один из них отправляет обязанности чубукчи, то есть набивает табаком трубки и помогает их закуривать; другой же состоит в качестве не то комиссионера, не то ами-кошона какого-то, из разряда прихлебателей, которые тщатся выказать перед посторонними свое великое достоинство. Вся свита египетского принца ест и пьет где-то отдельно от прочих пассажиров, но когда эти господа появляются на верхней палубе, то ведут себя с замечательной бесцеремонностью: сидят при дамах на скамейках с задранными кверху ногами, якобы по-американски, плюют куда ни попало мимо незнакомых им соседей, свистят и громко делают насчет других какие-то замечания и наконец бесцеремонно расстегивают такие принадлежности костюма, каким в европейском обществе ни в коем случае не подобает быть расстегнутыми. Европейцы морщатся, но стараются как бы не замечать всех этих невежеств. Всю нынешнюю ночь провели эти господа на палубе и едва ли ложились спать: у них все время происходила какая-то непонятная возня, сопровождаемая иногда пением, иногда же каким-то диким рычанием, какого в нормальном состоянии ни один человек себе не позволит. Надо думать, что они просто напились втихомолку и затем дали волю своей разнузданности. Утром сегодня сам принц появился, наконец, на палубе и сел рядом со своим ами-кошоном. Грек-чубукчи подал ему трубку и поддержал для раскурки зажженной бумажку. Принц несколько времени курил и тихо разговаривал, по-видимому, совершенно спокойным и серьезным образом, а затем вдруг ни с того, ни с сего хвать за пуховую шляпу своего ами-кошона, сорвал ее с головы и моментально выбросил за борт. Тот, впрочем, не обиделся, а только улыбался не то снисходительно, не то подобострастно, но видно было, что в душе ему ужасно жаль своей новенькой шляпы, которую он так кокетливо-небрежно надвигал себе на брови.

Чем далее, тем прелестнее становится цвет воды Средиземного моря: это чистейший кобальт светлого оттенка. И как хорошо рисуются на нем узоры жемчужно-белой пены, точно дивные кружева ежемгновенно меняющие свой прихотливо фантастический рисунок!.. Кто не видал этой воды, тот едва ли даже поверит всей прелести ее густого голубого цвета, и чем глубже пучины моря, тем голубее вода. Небо чистое, безоблачное, залитое солнечным блеском — в сравнении с этой водой кажется белесовато-бесцветным на горизонте и грязновато-дымчатым в воздушной глубине, над головою.

Александрия
Первое впечатление африканского берега. — Развалины старого дворца. — Историческая Александрия. — Парадные встречи и приветствия. — Отель Абат. — Гулянье на набережной большого канала. — Александрийский «большой свет» и «полусвет». — Гаремные дамы на пути цивилизации. — Хедив на прогулке. — Способ сбора общественных подаяний у феллахских женщин. — Увеселительные лодки на канале. — Сады и дачи. — Что значит вода в Египте. — Таракан-исполин. — Одна из местных причин офтальмии. — Парадный консульский выезд. — Особенности мусульманской части Александрии. — Расэльтинский дворец и его парадная приемная. — Наш визит к хедиву. — Чем обязан Египет хедиву Измаил-паше. — Политическое будущее Египта. — Визит к патриарху александрийскому. — Монастырь и церковь святого Саввы. — Благовещенский собор. — Коптская православная церковь и замечательная икона святого Евангелиста Марка. — Католический монастырь и костел святой Екатерины. — Вероисповедные и церковные дела Египта. — Кафе. — Русские и русско-подданные в Египте. — Чувства туземцев к европейцам и положение сих последних в этой стране. — Кто здесь симпатизирует России. — Наша торговля с Египтом. — Нечто о египетском флоте и армии. — Меры против торговли невольниками и фарисейское лицемерие англичан. — Школа «Измаилие» и состояние народного просвещения в Египте. — Ученые учреждения и журналистика.

13-го июля.

С рассветом вышел я на палубу.

— Доброго утра! — приветствовал меня капитан, который, несмотря на столь раннюю пору, был уже на своем посту, на мостике. — Ступайте сюда, — продолжил он, — к Александрии подходим.

Я поднялся на мостик и с недоумением стал вглядываться вперед. Где же Александрия? Где же берега? На первый взгляд, как будто ровно ничего, кроме моря, не видно. Но вскоре, приглядевшись, различил я впереди на горизонте какие-то одиноко торчавшие развалины высокого каменного здания, какой-то белый фасад с двумя круглыми тонкими башнями по углам, светившийся насквозь рядом своих пустых больших окон, и эти развалины, казалось, будто выдвигаются из недр самого моря: берег был столь низмен и уходил в глубь материка такою ровною плоскостью, что полоска его почти не отделялась на горизонте от черты спокойного моря. То были развалины старого дворца египетских пашей, брошенные на берегу среди безлюдной, мертвой местности, и около них хоть бы один кустик, хоть бы малейший клочок какой-нибудь зелени!.. Оригинальная идея — выстроить роскошный дворец среди безжизненной пустыни: пред ним — пустыня моря, за ним — пустыня солончаков, и обе так плоски и так сливаются между собою, что не различишь, где кончается одна и где начинается другая, да и сам он, обреченный на разрушение, среди всей этой мертвенности стоит каким-то оскалившимся скелетом. Далее к востоку, в левой стороне виднелась в море стройная белая башня Рас-эль-Тинского маяка, окруженная стенами каменного форта. Очень высокая сама по себе, она казалась еще выше вследствие замечательной низменности берега и всей окрестности.

В шесть часов утра «Цесаревич» бросил якорь на западном Александрийском рейде.

Так вот он каков — город Александра Македонского, построенный за 332 года до Рождества Христова! Выдавшаяся в открытое море коса, в форме буквы Т, образует две обширные бухты, которые дают Александрии значение одного из лучших портов Средиземного моря. На этой косе находится магометанская часть города, а европейские кварталы, называемые вообще Новой Александрией, раскинулись на материке в глубине берегов обеих бухт. Сколько великих исторических деятелей и событий — Александр, Птоломей, Клеопатра, Антоний и Цезарь, потом Омар, наконец Наполеон I и сотни других имен, более или менее знаменитых!.. Александрия — средоточие торговли, промышленности и наук древнего мира, с ее знаменитым музеем и библиотекой в 900 000 свитков, с ее самостоятельной школой ученых, оказавших столько незабвенных услуг науке и искусству, с ее великим значением для христианства, учение коего здесь возведено было на степень мировой религии17. С таким великим прошлым, что же такое он, этот город, являет собою в настоящее время?.. Я с нетерпением ожидал минуты, когда ступлю, наконец, на его почву.

Едва мы стали на якорь, как к правому борту пристал придворный 18-весельный катер, драпированный богатыми коврами и парчевым наметом с массивными золотыми кистями; на носу его развевался гюйс, а на корме большой египетский флаг из алой шелковой материи, полоскавшийся в море. Из этого катера поднялся к нам по трапу адъютант хедива18, в парадной штаб-офицерской форме, присланный приветствовать принца Ахмет-бея с благополучным приездом. Вышедший из каюты принц в застегнутом партикулярном сюртуке и темно-краповой феске был с большой помпой встречен хедивским посланцем и лицами своей свиты, которые почтительно проводили его с палубы до трапа. Не успел он отъехать, как к тому же борту подошел другой военный катер, но уже безо всяких особенных украшений, и высадил к нам двух чиновников, статского и военного. Первый был церемонийместер двора хедива Тонино-бей, левантинец, а второй — флаг-офицер египетского адмирала Гассим-паши. Оба явились затем, чтобы передать С. С. Лесовскому приветствия, первый от имени хедива, второй от имени своего начальника. Наш адмирал еще почивал, и поэтому эта последняя депутация была принята А. П. Новосильским. Вскоре после того приехал на русской консульской шлюпке наш александрийский вице-консул, господин Свиларич, и привез нам письма из России (к сожалению, только одному Новосильскому!) и политические новости, помещенные в местной газете «Moniteur Egyptien», где, впрочем, мы не нашли ровно ничего о России, а на словах узнали от вице-консула, что накануне нашего приезда оставили Александрийский рейд и направились в Порт-Саид наши военные суда: клипер «Забияка», крейсер «Африка» и доброволец «Россия».

Не прошло и получаса со времени прибытия нашего на рейд, как «Цесаревич» уже был абордирован множеством всяких лодок и челноков, из которых высадилось к нам множество всякого люда, левантийского и арабского, белого, бронзового и черного, как сапог. Тут были разные комиссионеры, гиды, кельнеры городских отелей, биржевые маклеры, таможенные досмотрщики, хамалы, или носильщики, перевозчики, греческие, коптские и католические монахи с крестиками, образками и браслетами из какой-то темной благовонной массы, английские миссионеры с карманными Библиями в черных переплетах, газетные разносчики и зоркие репортеры, мальчишки, кокетничающие глазами, продавцы скабрезных фотографических карточек и других подобных же «секретов», продавцы разной дряни вроде курительных мундштуков, портсигаров, тросточек и грецких губок, торговцы янтарем, филигранными вещицами, сердоликовыми печатями и перстнями, бирюзой, жемчугом, кораллами и подозрительными рубинами, торговцы египетскими скарабеями и поддельными древностями, роговыми и черепаховыми изделиями, продавцы хлеба, овощей, ягод, фруктов и сластей; вертелось тут же и несколько зорких подозрительных личностей, специалистов по части чужих карманов и исчезновения дорожных саков; появился наконец даже какой-то оборванный фокусник и змеезаклинатель с кобрами и аспидами в кожаных мешках и деревянных лукошках. Весь этот пронырливый люд назойливо лез и приставал к пассажирам со всех сторон со своими услугами и предложениями, между которыми первую роль постоянно играло предложение познакомить вас с «женщиной легкого поведения» или с «одной дамой из гарема Хедива». Каждый из них настойчиво мозолил нам глаза своим товаром, убеждая купить у него ту или другую ни на что не нужную дрянь, торговался, переругивался с другими, мешавшими ему продавцами, выпрашивал бакшиш, галдел, сновал, толкал и метался по всей палубе, как угорелый. Все это на первый раз очень любопытно, но в то же время и очень противно: есть во всем этом нечто жадное, подлое и пакостное, невольно возбуждающее в вас какое-то брезгливое чувство; но это несомненный продукт европейской индустриальной цивилизации, явление обычное во всяком восточном порте, чуть лишь приходит с моря новое пассажирское судно, и избавиться от наплыва наших посетителей нет никакой возможности.

В одиннадцать часов утра съехали мы наконец на берег в двух шлюпках под парусами: в первой сел наш адмирал с супругой и вице-консул, а во второй весь его штаб с ручным багажом, в сопровождении консульского драгомана19: крупный же багаж направился особо, под охраною консульского каваса20, ради того, чтобы самим нам избежать таможенной волокиты, задержек и придирок.

Высадились мы пред неуклюжим каменным зданием таможни и едва ступили на землю, как сторожа в ту же минуту арестовали наш ручной багаж для осмотра, да спасибо вице-консул выручил. Досмотрщики возвратили саки, но с наивною откровенностью потребовали за это бакшиш, и когда мы дали им сколько-то мелочи, повидимому, остались довольны. У ворот таможни нас ожидали уже заранее нанятые коляски, но пройти к ним оказалось не так-то легко: между нами и экипажами стояла целая толпа таможенных и портовых хамалов, которые тотчас же кинулись на нас с протянутыми заскорузлыми ладонями, громко галдя и вопия о бакшише. Каждый из них убежденно доказывал, что это именно он выносил наши вещи, он один и никто более, другие-де все врут и верить им не стоит, ему же бакшиш принадлежит по праву. Все мы уже ранее поблагодарили деньгами тех хамалов, которые действительно переносили наши вещи, и потому были вполне убеждены, что ни один из обступивших нас носильщиков не оказал нам ни малейшей услуги. При этом они атаковали нас так решительно, что в каждой другой стране полиция, наверное, сочла бы прямым своим долгом немедленно вмешаться в дело и освободить мирных иностранцев от туземного нахальства; тут же, как, нарочно, ни одного полицейского не было. Чтобы проложить себе путь к коляскам, пришлось, по совету драгомана, бросить в толпу несколько мелочи. Этот маневр удался: хамалы гурьбою бросились ловить и отнимать друг у друга деньги, благодаря чему мы получили возможность сесть в экипажи. Но этим дело не кончилось. Едва лошади тронулись, как гурьба снова кинулась к нам и, цепляясь за крылья, дверцы и рессоры, бежала с воплями о бакшише рядом с колясками. Грозные крики и жесты драгомана, замахивание бичом арабаджи и работа кулаками одного из хамалов, усевшегося зачем-то на козлы, ничто не помогало, пока арабаджи не выехал на более просторное место, где ему представилась возможность погнать лошадей во всю прыть. Только после этого толпа хамалов стала редеть и мало-помалу отстала, найдя, должно быть, не особенно приятным бежать по ужаснейшему солнцепеку.

Еще на пароходе все мы было условились остановиться в «Хотель Европа», но господин Свиларич отсоветовал, предупредив, что там и грязь, и мириады насекомых. Он рекомендовал нам Абатс-хотель, куда мы теперь и направились. Гостиница эта очень удобно расположена в центре города близ Консульской площади и устроена весьма оригинально. С подъездного крыльца, украшенного цветущими растениями в кадках, вступили мы в большие полутемные сени, где после знойной улицы так приятно обдает вас легкой прохладой. Отсюда такой же полутемный коридор ведет в очень изящный внутренний садик с журчащим фонтаном и увитыми зеленью беседками, служащий летнею столовой. Стены его покрыты ползучими растениями, маленькие клумбы и бордюры пестреют душистыми цветами, и подвижной тент, когда нужно, защищает его от солнца. По другую сторону садика находится обширная полусветлая зала, где обедают зимой, а по сторонам коридора расположены домовая контора, европейская гостиная, восточная диванная, читальня и тому подобные комнаты, предоставленные в распоряжение квартирантов для приема своих гостей и послеобеденного кейфа. Но этим и кончается вся изящная или показная сторона заведения. Верхний этаж занят нумерами, которые, по своей мизерной обстановке и отсутствию необходимых удобств, очень напоминают наши заурядные гостиницы заурядных губернских городов, и вот в один-то из таких нумеров привел меня вместе с Федором Егоровичем Толбузиным сам управляющий, или «господин директор» этого отеля. В комнате две железные кровати, стол, комод и два-три стула. Спрашиваем у «господина директора», сколько такой нумер будет стоить в сутки.

— По 12 1/2 франка с постели, — объявляет он решительным, безапелляционным тоном.

Русский человек при этом по-настоящему должен бы сконфузиться в душе за такую наглость, но, безусловно, подчиниться требованию, тем более, что оно выражено столь просвещенным с виду европейцем таким внушительным тоном, который не допускает сомнений ни в его благородстве, ни в том, что «господин директор» делает нам еще как бы честь, уступая помещение в своем отеле. Но мы, вспомнив о курсе русских бумажек и прикинув, что это придется почти по пяти рублей в сутки на брата, предпочитаем заслужить себе во мнении этого европейца репутацию варваров и решаемся поторговаться. Как, мол, так? За одни голые стены с двумя кроватями 25 франков в сутки?! Возможно ли это?

— Совершенно возможно! Впрочем, если кто-либо из вас займет комнату один, то будет платить половину, то есть 12 1/2 франков.

— Это не утешение, — возражаю я ему, — в сущности, для каждого из нас сумма остается все та же.

— О, да, вы совершенно правы, — согласился он с любезною снисходительностью и прибавил, что советует нам занять комнату вдвоем, потому что иначе, если все нумера будут заняты и приедет какой-нибудь новый постоялец, то администрация отеля должна будет отвести ему половину этой комнаты, так как в ней две постели.

— Я думаю, — продолжал он, — вам не совсем приятно было бы жить с совершенно незнакомым человеком.

Довод вполне основательный и потому, нечего делать, приходится согласиться.

— Да вы постойте; может быть это вовсе не так дорого, — замечает мне Федор Егорович, — в этой цене он, вероятно, разумеет не только комнату, но и все наше содержание, спросите-ка его лучше.

Но «господин директор» сам предупредил этот вопрос.

— Вам, без сомнения, понадобится прислуга, чтобы чистить сапоги и убирать комнату? — спросил он.

Мы подтверждаем полную основательность сего предположения. Просвещенный европеец отвечает на это благосклонным кивком.

— Кроме того, — продолжает он, — вам, вероятно, было бы удобнее пить утренний чай или кофе у себя в комнате, а также иметь завтрак и обед за табльдотом.

— Разумеется, это было бы самое удобное.

— О, в таком случае вы все это можете иметь за очень сходную цену: все это будет стоить два фунта с персоны.

— Батюшки! Да это ведь почти по двадцати рублей с носа выходит! — развел руками Федор Егорович. — У нас в Твери такому нумеру красная цена полтора рубля в сутки. Ведь это, что называется, живодерство!

Мы уже решили было оставить Абатс-хотель и искать себе где-нибудь более дешевое помещение, как вдруг, на наше счастье, вмешался в дело господин Свиларич, только что вышедший в общий коридор от адмирала. Увидев, что мы удаляемся со своими саками, он поинтересовался узнать у нас, в чем дело, и тут же обратился к управляющему совсем иным тоном, как человек, отменно знающий местные цены и которого поэтому не надуешь. В полминуты повернул он дело так, что за ту же самую комнату с постелью, прислугой, утренним и вечерним чаем, завтраком из пяти и обедом из шести блюд, «господин директор», все с тем же видом подавляющего благородства, объявил цену по 12 франков в сутки с человека.

— Это нормальная цена всех здешних порядочных гостиниц, — пояснил нам господин Свиларич при нем же; но уличенный европеец нимало от этого не смутился, его апломб и благородный вид остались все те же.

— Как вы это устроили? — спрашиваем мы у вице-консула.

— А очень просто: сказал ему, что заявлю об этом собственникам гостиницы. Это обыкновенная проделка подобных администраторов с новичками: 12 франков он записал бы на приход, а остальное положил бы в свой карман. Они здесь таким образом целые состояния себе наживают.

Итак, цены слажены, можно, значит, располагаться на житье. Хамалы тотчас потащили из сеней наверх наши чемоданы. При этом я просто диву дался, глядя, как худощавенький поджарый арабчик. небольшого роста ловко взвалил себе на плечи мой большой сундук, весивший с кладью 10 1/2 пудов, и с какой легкостью потащил его вверх, на второй этаж. Я крикнул было другому арабу, чтоб он помог моему хамалу, но тот только усмехнулся на это и на ломаном французском языке ответил, что помощи вовсе не требуется, снесет и сам, ему-де нетрудно. Положим, наши так называемые «мужики» в гостиницах таскают и не такие тяжести, но ведь зато же там и народ какой — чуть не Геркулесы! Я поблагодарил хамала за такой верблюжий труд одним франком, и мой арабчик принял его даже с изумлением, словно глазам своим не веря; он не рассчитывал получить более одного пиастра.

Первым делом до завтрака спустились мы вниз, чтобы тут же, в гостинице, взять холодную ванну. К этому так соблазнительно приглашало выставленное в коридоре печатное объявление, гласившее, что цена сему наслаждению всего два франка. Но увы! Эпитет «холодной» мог быть применен к ней разве в насмешку: вода оказалась совсем теплой, как из полуостывшего самовара (говорят, что это ее естественная температура летом). Она не только не освежила, но еше более размаяла нас, в особенности при этой ужасной духоте, которая в низеньких и тесных ванных каморках была такова, что хоть бы русской бане в пору. Затем, едва успели мы докончить свой туалет, раздался звон колокола, призывавший постояльцев к завтраку.

Кормят здесь очень недурно, и завтраки, равно как и обеды, всегда сопровождаются обильным десертом из разных свежих фруктов и ягод. Наша водка или вообще какой-либо другой из крепких напитков, какие мы привыкли у себя дома употреблять перед закуской, становятся при этих убийственных жарах окончательно невозможными, так как с ними рискуешь получить или удар, или воспаление желудка, что случается довольно часто с новоприезжающими англичанами, которые ни под какими географическими широтами не желают ни на йоту изменить свой привычный образ жизни: виски и херес в этих климатах зачастую сводят их в безвременную могилу. При самом легком французском столе здесь употребляется почти исключительно легонькое винцо Кларет, да и его-то пьют большею частью с водой. Но зато истинною роскошью является при этом лед, ежедневно производимый искусственным способом, и надо отдать справедливость хозяевам гостиницы, льду они не жалеют: прислуга то и дело накладывает его в стаканы, чуть лишь заметит, что предшествовавший кусок успел растаять. А таяние происходит очень быстро, и достаточно оставить стакан с растаявшим льдом на какую-нибудь четверть часа, чтобы вода уже значительно потеплела; со льдом же и подкрашенная кларетом она кажется восхитительным, ни с чем не сравнимым напитком и пьется с наслаждением, доходящим чуть не до жадности.

После завтрака я хотел было отправиться в город, чтобы поближе познакомиться с его наружностью и уличною жизнью, но это оказалось делом, превосходящим всякое добровольное рвение. С десяти часов утра и до трех с половиною пополудни в европейских кварталах прекращается всякая внешняя деятельность: улицы и площади совершенно пусты, тенистые бульвары и скверы тоже, банкирские и коммерческие конторы, присутственные места, магазины и лавки все заперты, повсюду наглухо спущены зеленые жалюзи, в ресторанах и кофейнях ни души; весь город отдыхает или, лучше сказать, томится физически, переживая в полном бездействии самое жаркое время дня в полутемных комнатах, приспособленных почти всегда таким образом, чтобы в них постоянно продувал легкий сквозной ветер. Разве уж самая крайняя безотлагательная нужда выгонит в эту пору европейца из дому на улицу, да и то он не пойдет пешком, а постарается сейчас же захватить первого попавшегося арабаджи и заберется к нему в самую глубь фаэтона с поднятым верхом, либо же садится верхом на маленького ослика и рысит на нем, прикрывая себе голову и спину большим белым зонтиком.

Преуморительное зрелище представляют иногда эти ослики, когда на них неумело едут европейцы, причем комичнее всего является самый костюм европейца с засучившимися кверху штанами. Нередко на осликах катаются и мусульманские дамы в своих черных широких фередже, наброшенных на голову, и это выходит гораздо красивее: восточный костюм как-то более гармонирует с этим патриархальным, библейским животным, чем какая-нибудь жакетка английского покроя. Ослики заменяют здесь наших легковых извозчиков, и на известных углах улиц их всегда можно найти по несколько штук в ожидании седока. Погонщиками их служат исключительно арабы, а чаще всего мальчишки от десяти до пятнадцатилетнего возраста. Здешние ослики необыкновенно ретивы и редко когда идут шагом, а больше всего трусят быстрой побежкой и иногда пускаются вскачь, и как быстро ни бежал бы ослик, погонщик его никогда не отстанет; он всегда бежит тут же сбоку или сзади и время от времени подбодряет своего кормильца хворостиной, либо взмахом руки, а то и просто словами. Погонщик положительно разговаривает со своими ослами, и эти последние, по-видимому, отлично понимают их речи: по тому или другому слову, или по крику поворачивают направо, налево, останавливаются, идут шибче или просто движением ушей и хвоста выражают свое удовольствие, когда их ласкают или просто хвалят. В этот день особенно много встретили мы их на набережной большого пресноводного канала, что протекает между озером Мариут и южной окраиной города, куда от пяти до семи часов вечера съезжается на прогулку все европейское и отчасти мусульманское население Александрии. Здесь место предобеденной прогулки и общих встреч местного высшего и полусвета. Кровные английские лошади в шорах, прелестные парные лошадки и мулы, и потешные карлики-пони со стрижеными гривами, управляемые кучерами арабами в белоснежных куртках и красных фесках или европейскими джентльменами, одетыми по последней модной картинке, бойко мчат сотни щегольских легких экипажей, ландо, фаэтонов, колясок, тильбюри и шарабанов взад и вперед по шоссе вдоль аллеи, обрамляющей берег канала, здесь выставка парижских нарядов и левантийского тщеславия. Все, у кого есть хоть какой-нибудь орденок, являются сюда не иначе, как с его бутоньеркой на сюртуке и даже жакете; а у кого нет, тот затыкает себе в петлицу какой-нибудь алый цветочек, чтоб издали походило на ленточку «Почетного Легиона». Из дам одни только англичанки да временно приезжие туристки из европейских стран одеваются просто, но элегантно: местные же левантинки, видимо, стараются, как говорится, пустить пыль в глаза и поразить не только роскошью своих нарядов и затейливостью фантастических шляп с чудовищно-большими страусовыми перьями, но и блеском своих бриллиантов, что твои замоскворецкие купчихи! Супруги же их, кроме орденских бутоньерок, щеголяют еще массивностью золотых цепочек и целыми коллекциями брелоков и множеством драгоценных перстней, надеваемых даже поверх перчаток. Здешние дамы вообще не дурны собою, есть между ними и красавицы, но все они отличаются чрезмерною наклонностью к полноте, которая у многих переходит даже в тучность. Это надо приписать, по всей вероятности, их сидячему образу жизни: при здешнем зное весь их моцион заключается только в прогулке по набережной канала и то не иначе как в экипаже.

Здесь же встретили мы и нескольких мусульманских дам в довольно прозрачных ясмаках, надетых по стамбульской моде, а стамбульский ясмак — это та же европейская вуалетка; разница только в способе ношения: европейки спускают ее сверху вниз, а стамбульские мусульманки подымают снизу вверх до половины носа, предоставляя всем возможность свободно любоваться их прекрасными глазами. Дамы, встреченные нами на канале, были жены разных либеральных пашей, старающихся перенимать европейские обычаи. С веерами или парасолями в руках, затянутых в парижские перчатки, они совершенно по-европейски сидели, развалясь на эластичных подушках своих венских и парижских колясок, и только шелковые фередже, прикрывая своими широкими складками их платья, сшитые по европейским фасонам, отчасти напоминали еще о Востоке; но об остроносых златошвейных туфельках, например, уже нет и помину: их всецело заменили европейские ботинки и туфли на высоких кривых каблуках. Впрочем, восточный характер сказывался еще в одной особенности: на козлах экипажей этих дам, или «паших», как прозвал их Федор Егорович, рядом с кучером непременно сидел губастый, обрюзгло-ожиревший негр-евнух, но и тот редко уже появляется в своем живописном костюме, променяв его на черный сюртук и крахмальные воротнички европейской сорочки. На набережной канала вообще толклось множество гулящего люда. Кто не имел собственного экипажа, тот старался захватить наемную коляску, а в крайнем случае довольствовался скромным осликом. Англичане, эти типичные долговязые представители альбиона, в своих шотландках, с неизменными пледом и гидом, ради оригинальности даже предпочитают осликов всем другим способам передвижения на здешней прогулке, и что за уморительные фигуры сплошь и рядом встречаются между подобными спортсменами! Но особенно забавен был один толстяк-баварец с непомерным брюхом, из-под которого виднелась только ослиная голова с ушами. Казалось, что на бедного ослика взгромоздилась целая пивная бочка, к которой кто-то ради шутки приставил руки с оттопыренными локтями и болтающиеся ножки. Тут же гарцевали на кровных арабских лошадях кавалерийские офицеры египетских войск и полицейские жандармы с карабинами «на изготовку», выставленные там и сям для порядка, а также разные английские приказчики и конторщики на наемных россинантах. Арабская молодежь, наполовину в европейских, наполовину в туземных костюмах, тоже трусила на осликах целыми компаниями, весело перегоняя друг друга. Неутомимые погонщики, разумеется, бежали тут же и криками или ударами старались подбодрить своих животных. Европейские, значительно уже поблекшие кокотки, с окрашенными в рыжий цвет волосами, нагло лорнировали из своих колясок дам местного общества и посылали дружеские кивки разным банкирам и негоциантам. Немало народу сидело и около кофеен под платанами и гуляло пешком по аллее, а группы более чем полуголых феллахов, аборигенов земли египетской, сидя на корточках под деревьями, с равнодушием каменных сфинксов глазели на всю эту сновавшую перед ними тщеславную и суетную толпу захожих «Франков».

Вот показались несколько полицейских, которые озабоченно и торопливо старались очистить в толпе место для проезда кого-то. Вслед за ними спокойно ехали рядом два кавалериста с карабинами «на изготовку», за ними легко, вприпрыжку, бежали два скорохода в алых бархатных куртках, залитых золотом; за скороходами шталмейстер хедива на светло-сером жеребце, а за шталмейстером сам хедив в роскошном ландо четвернею цугом, с жокеями. Светлосерые кони его экипажа подобраны были просто на диво. За ландо скакали толпою адъютанты, паши, камергеры и несколько человек кавалерийского эскорта. Выезд был вполне помпезный. Хедив сидел в ландо один и приветливо отвечал на поклоны, но только «Франки» мало обращали на него внимания и далеко не все спешили приподнимать ему свои шляпы. Это, конечно, очень независимо, но зато и очень невежливо.

Между тем по ту сторону канала, на самом берегу, шла своим чередом повседневная туземная жизнь в среде пригородных бедняков-феллахов, которые ютятся в маленьких, жалких глинобитных клетуижах, похожих более на хлевы или навозные кучи, чем на жилище человека. Там толпа феллахских девочек и женщин с открытыми лицами, в длинных черных балахонах, переходила от хижины к хижине, сопровождая свое шествие продолжительным голошеньем, которое удивительно как подражает урчанью болотных лягушек. Одна женщина, впереди прочих, несла на руках что-то покрытое платком или куском какой-то материи. Нам объяснили, что это общественный сбор доброхотных пожертвований либо на похороны, либо на свадьбу, так как и в том, и в другом случае он у феллахов совершается одинаковым образом, а именно: собирается толпа подруг и соседок той женщины или девушки, которая нуждается в пособии и отправляется вместе с нею вдоль по селению с одного конца до другого и всем хором урчит при этом на лягушачий лад, останавливаясь перед каждою хижиной. Если у матери умер грудной ребенок, то она несет его на руках в корзинке под покрывалом; в других же случаях под таким же покрывалом находится или миска, или плетеная плоская кошелка, куда всякий кладет какое-либо денежное, хлебное или вещевое пожертвование.

В самом канале, погружаясь в воду по шею, спасались от жары и мух рабочие мулы и буйволы и плескались бронзово-темные феллахские ребятишки, тогда как их собратья валялись нагишом вместе с собаками на пыльном берегу между опрокинутыми челнами. Вот под косыми парусами, напоминающими крылья чаек, проплыли одна вслед за другой две дахабие, увеселительные лодки с широкими белыми рубками на палубе. Корма и нос и мачты у обеих лодок были изукрашены зеленью, цветами, коврами и какими-то пестрыми лоскутьями, и из окон рубок неслись звуки торбанов и бубнов и слышались гортанные женские голоса, напевавшие какие-то песни. Такие дахабие ходят по Нилу и по каналам, предлагая свои услуги желающим совершить легкую увеселительную прогулку. Пользуются ими преимущественно туземцы, к услугам которых в каждой лодке, кроме местной музыки, имеются еще кальяны, кофе, шербеты и альме, иначе называемые «гавации», то есть публичные танцовщицы, певицы и гадальщицы, в роли коих подвизаются почти исключительно местные цыганки. Стоит лишь махнуть кормщику, и дахабие тотчас же пристанет к берегу, чтобы захватить нового желающего повеселиться пассажира. Зажиточные люди, по случаю какого-нибудь семейного или иного праздника, иногда нанимают себе дахабие на целый день и приглашают туда своих друзей и знакомых.

На набережную канала выходят сады и палисадники некоторых дач, нередко весьма красивых. Мы посетили здесь два сада. Из них один принадлежит хедиву, другой какому-то греку (фамилию позабыл), бывшему русскому подданному, который, убоясь введения в России общей воинской повинности, будто бы угрожавшей его сыновьям, поспешил вместе с ними перейти в английское подданство. Россия, впрочем, не в убытке от потери, как и Англия не в выигрыше от приобретения такого «подданного». Но сад у него действительно прелестен, равно как и сад хедива. Оба они полны роскошной растительностью, и под сводами своих ветвей доставляют много приятной тени. Здесь вы встречаете большие олеандровые и жасминовые деревья в полном цвету, оливы, смоковницы и лавры, гранатные, лимонные и померанцевые деревья, финиковые пальмы и широколиственные бананы, огромные фантастические кактусы и цветущие алоэ, виноградные и орхидейные аллеи и беседки, массу роз пунцовых, чайных и белых, и множество других душистых цветов и красивых растений. В обоих садах устроены бассейны с фонтанами, и целая сеть мелких арыков разносит из них живительную влагу во все концы того и другого сада. Во все такие дачи вода проводится посредством подземных труб из канала, где для этой цели постоянно работают несколько водокачален: при помощи мускульной силы феллахов. Кроме того, в некоторых бассейнах идет работа чигирями, для чего употребляются буйволы и верблюды, ходящие с завязанными глазами по кругу.

Вода здесь — это жизнь, со всей ее силой и роскошью; без воды же — смерть. Так, например, к тому же каналу ведет из города шоссе, проложенное по жесткому известковому грунту; по бокам его тянется аллея солидных тамарисковых деревьев, которые живут лишь благодаря прокопанной у их корней маленькой канавке с ничтожною струйкой проточной воды, а рядом с ними тут же, менее чем в двух шагах расстояния, уже полная смерть, где на пепельно-белой почве не встретите вы ни травинки. И этот вид жизни и смерти рядом, без промежутка, без малейшего сглаживающего перехода от одного к другому, эти два резкие контраста производят на свежего человека с непривычки какое-то странное по своей новизне и жуткое впечатление. Нам, жителям умеренного пояса, совсем незнакомы в нашей природе подобные контрасты и… я думаю поэтому, что она мягче, ровнее, нет в ней такой поразительной резкости, такого избытка роскоши и скудости рядом, нет этой вечной борьбы между жизнью и смертью, этих завоеваний каждого клочка земли жизнью или культурой у смерти, и этих вырываний того же самого клочка, при малейшем недосмотре или небрежности человека, смертью у жизни и культуры.

Вечером, ложась в постель, я только что приподнял легкое одеяло, как из-под него вдруг выбежала пара каких-то черных насекомых около вершка длиной. Батюшки, уж не скорпионы ли?! Но нумерной араб объяснил, что это египетские тараканы, без которых тут ни один дом не обходится. Он поймал одного из них и показал нам. Оказалось, что это так называемый таракан-исполин, величиной вдвое больше нашего обыкновенного черного таракана, только тельце его отличается более вытянутым и плоским видом. Он жрет не только мясо, хлеб, кожу и книги, но имеет привычку нападать и на спящих людей, а в особенности любит у умирающих и у трупов грызть на ногах пальцы. Нечего сказать, приятно сожительство с таким милым насекомым!

Араб тщательно осмотрел наши постели под подушками и простынями, и только после такой обстоятельной ревизии решились мы наконец улечься. Здесь, как и на всем Востоке, над каждою кроватью устроен кисейный мустикер, в предупреждение от ночных нападений мустиков. Араб со всех сторон подоткнул его полы под тюфяк, чтоб уж никакая мерзость и гадина не могла к нам забраться, и мы очутились как бы в прозрачных клетках. Но опять беда: под мустикером гораздо душнее, чем в комнате, так что просто дышать нечем, а тут еще гляжу, араб закрывает ставнями окна.

— Это зачем? — протестует Федор Егорович. — Скажите ему, дураку, чтобы хоть окна-то оставил настежь! Ведь мочи нету в этой бане проклятой!

Но оказывается, что и окна нельзя оставлять открытыми: здешние ночные росы в летнее время очень вредны, порождают лихорадки, и еше, как ни странно казалось бы, уверяют, будто они в особенности вредно действуют на глаза и являются одной из главных причин весьма распространенной в Египте офтальмии. Объясняют это таким образом, что с поверхности земли вместе с испарениями поднимаются в воздух микроскопические частицы весьма злокачественной известковой и солончаковой пыли, которая растворяется в росе и, попадая на глазные веки, сильно разъедает их, последствием чего бывает воспаление, нередко имеющее исходом полную потерю зрения.

В Александрии, действительно, встречается много слепых, и говорят, будто преимущественно от этой причины; мне же кажется что для офтальмии совершенно достаточно и просто пыли здешних окрестностей, без растворения ее росой. А впрочем, местным жителям про то лучше знать.

Итак, хочешь, не хочешь, а спи в двойной духоте, но какой же тут сон возможен!

— Экая мерзость! — ворчит мой сожитель, в костюме ворочаясь с боку на бок: — Днем факторы да бакшиш на каждом шагу, а ночью тараканы с офтальмиями, да песьи мухи какие-то, да при этом еще и температура в тридцать градусов. Фу, ты, батюшки!.. Скажите, пожалуйста, и это у них «благодатными странами» называется!.. а?.. Верьте после этого людям!

14-го июля.

С утра все мы облеклись во фраки с белыми галстуками, при орденах, и поехали представляться хедиву. Прием назначен был в одиннадцать часов утра во дворце Рас-эль-Тин. На козлах коляски, в которой поместился адмирал с нашим генеральным консулом в Египте Иваном Михайловичем Лексом[5], уселся рядом с кучером консульский кавас (телохранитель) в блестящем парадном костюме, с целым арсеналом оружия: саблей, ятаганом, пистолями, револьвером да еще и с длинною булавой в руке, а шагах в пятнадцати впереди экипажа бежал босоногий консульский скороход, красивый молодой сириец в залитой золотом куртке, держа пред собой длинную, тонкую трость. Таков всегда бывает здесь парадный консульский выезд, сообразно требованиям местного придворного этикета, которому следуют в официальных случаях также приезжие высокопоставленные лица.

Рас-эль-Тинский дворец находится на западном отроге Александрийской косы, близ маяка того же имени, и ехать к нему надо через мусульманскую часть города. Улицы здесь гораздо уже, чем в европейской части, но те, по которым мы теперь ехали, были вымощены, так же, как и европейские, триестскими плитами. Здесь тянулся почти непрерывный ряд глинобитных и каменных домов, и многие из них были в три и четыре этажа. На плоских кровлях устроены в виде балдахинов навесы, украшенные цветами и растениями, а иногда коврами и цветными завесами. Древесные сторы и камышовые циновки защищали от солнца ту или другую сторону этих возвышенных веранд, где мусульманские семейства очень любят проводить свое время, так как на высоте и воздух чище, и более провевает морским освежающим ветром. Там же обыкновенно вялится виноград и сушится выстиранное белье. Верхние этажи нередко выдаются несколько вперед над нижними, так что два противоположные дома иногда образуют как бы свод над улицей, благодаря чему, прохожие пользуются благодатной тенью. В двухэтажных домах весьма оригинально устроен верхний этаж: он в отношении к нижнему располагается под углом, зигзагами, вследствие чего на кровле нижнего этажа образуется несколько трехугольных площадок, служащих верандами и балконами. Такие площадки нередко украшаются зеленью ползучих и вьющихся по стенам растений. Окна во всех мусульманских домах не имеют ни рам, ни стекла, но взамен их они снабжены вставными мелкоклетчатыми решетками, составленными из выточенных деревянных частиц. Это так называемая мушараби, и во многих случаях они останавливают на себе внимание изяществом и оригинальной красотой своего мавританского рисунка. Почти в каждом доме, на высоте второго этажа и выше есть красивый шах-нишин, то, что у нас называется бельведером или фонариком: составленный из решетчатых мушараби, он обыкновенно является лучшим украшением наружности дома, особенно если завит по карнизам зеленью винограда или повоев. Входные двери во многих домах украшены узорчатой резьбой и бронзовыми или железными скобами с массивной серьгой, либо с кольцом, которым желающий войти должен стукнуть в скобу, это то же, что наши дверные звонки. Над входом обыкновенно красуется какая-нибудь вязевая арабская надпись, чаще всего благочестивое изречение или стих из Корана, и нередко такие надписи бывают высечены горельефом на беломраморных досках. Нижние этажи почти сплошь заняты лавками, где торг зачастую идет просто через открытое окно. Тут множество табачных, бакалейных, москательных, зеленных, мясных, фруктовых и мелко-галантерейных лавчонок со всякою всячиной, которую невозможно ни усмотреть зараз, ни тем более перечислить. Кроме того, чуть не в каждом доме, или восточная кофейня, или цирюльня, или продажа содовой и свежей «нильской» воды. Множество продавцов последней просто шатаются себе по улицам, выкрикивая и выхваливая свой товар, навьюченный либо на ослике в бочонках, либо на самом продавце в бурдюке из козлиной шкуры, а то и просто в глиняном кувшине, и надо испытать здешнюю жару, чтобы понять как велика потребность в свежей воде для утоления жажды. Продавцы воды никогда не остаются в убытке, и торговля ею, по-видимому, составляет здесь довольно видную отрасль мелкой уличной промышленности. Процесс бритья правоверных голов также совершается большею частью на улице бродячими цирюльниками, которые возвещают о своем приближении боем в медную тарелку или тазик. Кроме того, тут же бродят мороженщики и продавцы подсахаренного мелкого льда, лимонада и гранатного сока, пирожники с жареными пышками, хлебники с коржами и лепешками, кальянщики, предлагающие за самую мелкую монету покурить или затянуться из своего дымящегося кальяна, фруктовщики с нарезанными кусками сочных арбузов и дынь и грудами винограда, другие с бананами, апельсинами, фанатами и персиками, цветочники с букетами и букетиками, продавцы собачьих ошейников, палок и тросточек, сокольниками с дрессированными для охоты соколами и кречетами, знахари с «жизненными» и возбудительными элексирами и талисманами ото всех бед и недугов, уличные писцы с медными колямданами[6] за поясом, факиры и дервиши, обвешанные амулетами, с длинными посохами и тыквенными баклагами, гороскопщики и гадальщики с билетиками, предсказывающими будущее, нищие с учеными обезьянами и нищие, сами походящие более на обезьян, чем на человека, калеки и паралитики-идиоты, фокусники и змеезаклинатели и множество иного люда, белого, черного и бронзового всех оттенков и всяческих профессий, перечесть которые я отказываюсь… Движение народа по улицам весьма велико и отличается восточной пестротой и южно-европейской юркостью: Александрия как-то органически соединяет в себе и то и другое. Белый миткаль и яркие ситцы, шелк и отребья и постоянно мелькающее перед глазами полуобнаженное человеческое тело, закутанные в черные покрывала фигуры женщин, ослы, верблюды, лошади и собаки, ослепительное солнце, резкие тени, пряные восточные запахи, гортанный говор и гомон снующей толпы, — все это заставляет как бы прыгать, перескакивать с предмета на предмет и ваши взоры, и ваше внимание, так что в конце концов у вас остается только смешанное впечатление какой-то необычайно жизненной, подвижной пестроты, тесноты, духоты и оригинальной красивости зданий.

Рас-эль-Тинский дворец занимает на косе довольно обширную четырехугольную площадь и смотрит южным своим фасадом в западный порт, а северным — через сад, прямо в голубой простор Средиземного моря. Он окружен обширными дворами и разными флигелями и мелкими пристройками и снаружи весь выбелен. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что стены его, или по крайней мере некоторая часть их, построены из сырцового кирпича, если даже не просто глинобитные; заключаю это по выдающимся кое-где наружу потолочным балкам. Сад при дворце наполнен финиковыми и иными пальмами, бананами, лаврами, олеандрами и другими деревьями и растениями, свойственными этому климату; в нем много цветов и воды, без которой, впрочем, и немыслима была бы вся его растительность.

Наши экипажи остановились на обширном дворе, перед широким подъездом северного фасада, где стояли несколькими группами военные офицеры и придворные служители в роскошных ярких костюмах. Церемониймейстер Тонино-бей встретил нашего адмирала в растворенных дверях, и после взаимных приветствий мы вошли в высокие обширные сени, откуда сразу пахнуло на нас живительной прохладой и где караульный взвод хедивской гвардии саблями отдал честь адмиралу. По широкой лестнице поднялись мы на второй этаж и вошли в обширную и прохладную приемную залу. На стенах ее местами виднелись фрески, изображавшие вазы с цветами и фруктами; роскошно тяжелые шелковые драпировки на дверях и окнах ниспадали от высокого потолка и ложились пышными складками на мозаично-узорчатом паркете… Большие окна глядели прямо на север в море, и в них продувал порой приятный сквозной ветер. Европейская мебель была покрыта белыми чехлами — предосторожность, необходимая летом при здешней едкой и микроскопично-мелкой известковой пыли. Громадный смирнский ковер застилал всю середину залы.

Через минуту в одну из боковых дверей с левой стороны вошел хедив в темно-вишневой феске и черной венгерке, сходной покроем с французской военной жакеткой. Это был молодой еще человек, на вид лет около тридцати, довольно рослый, плотный, румяный и красивый, со светло-каштановыми волосами, — тип скорее славянский, чем арабский или тюркский. Наш генеральный консул представил ему адмирала, а адмирал, в свой черед, — всех лиц своего штаба. Хедив очень любезно подал всем руку и затем предложил садиться. Сам он занял место на диване, адмирал же — подле него на кресле рядом с консулом. Остальные разместились полукругом на стульях. Официальный толмач нашего консульства, господин Менотто, остался стоя перед хедивом и адмиралом.

Разговор (как и надо, впрочем, было ожидать) не выходил из сферы общих мест и взаимных любезностей. Хедив осведомился: благополучно ли совершил адмирал свой путь до Александрии, в первый ли раз ему приходится быть в Египте, как нам понравилась Александрия, долго ли намерены мы прогостить в этом городе и тому подобное. Менотто каждую фразу передавал очень отчетливо и при том не «своими словами», как делают обыкновенно почти все переводчики, а дословно, именно в той самой форме, как фраза была сказана. Так, например, вместо того, чтобы сказать, что хедив, де выражает свое удовольствие видеть у себя и прочее, Менотто говорит дословно: «мне весьма приятно видеть у себя во дворце столь знаменитого и почетного гостя»; затем, в точно такой же форме, передает хедиву ответ адмирала: «я счастлив, что могу засвидетельствовать» и так далее. Затем хедив стал говорить уже без посредства толмача на французском языке, которым владеет довольно порядочно.

Во время всех этих экспликаций один черный слуга внес на серебряном подносе зажженную свечу, гаванские сигары и большие папиросы с длинными мундштуками, другой — целую башенку медных блюдечек, поставленных одно на другое, а третий — большой кофейный сервиз. Этот последний был покрыт пеленою из лиловой с золотом и золотою бахромой парчи, которая одной стороной своей лежала на груди и плечах слуги, а другой несколько ниспадала с круглого подноса. Когда первый слуга обнес гостей папиросами, а другой поставил на пол пред каждым гостем по медному блюдцу для сбрасывания пепла, оба они сняли с третьего парчевую пелену, и тогда пред нами открылся роскошный сервиз в восточном вкусе, сверкавший драгоценными камнями. Один из слуг приступил к разливанию ароматного кофе из богатого серебряного кумгана в маленькие фарфоровые чашки, вставленные в серебряные, тонкой филигранной работы, подчашники, по которым вперемежку с бирюзой сверкали алмазы, сапфиры, рубины и яхонты. Когда, наконец, кофе был разлит, слуга с сервизным покосом, стоявший все время, как истукан, с замечательною неподвижностью, почтительно приблизился к хедиву и с видом благоговения полусклонил пред ним колено, выдвинув вперед свою ношу. Хедив взял с подноса чашку и любезно передал ее адмиралу, а затем следующую поставил на стол пред собой. Таким же образом, только без склонения колена, были обнесены остальные гости.

Хедив в разговоре сообщил между прочим, что незадолго до нашего прибытия в Александрию здесь на рейде был контр-адмирал Асланбегов, тоже представлявшийся со своими офицерами, причем хедив имел удовольствие пожаловать их орденами.[7]

Вслед за первой чашкой кофе прислуга уже стала было наливать по второй, после которой, по-мусульманскому этикету, из вежливости не следует оставаться долее; но С. С. Лесовский предупредил эту вторую чашку и поднялся с места, чтобы откланяться хозяину. Последовало новое пожатие руки всем представлявшимся, после чего хедив, сделав общий поклон, повернулся и пошел вон из залы в одну, а мы в другую сторону, и этим маневром, употребленным весьма кстати, он с большим тактом избавил нас от неуместной необходимости пятиться пред ним спиной к дверям, что подобало бы только в отношении к особе коронованной.

Мы видели хедива как любезного хозяина, который держал себя очень просто, естественно и любезно, безо всякой натяжки. Что же касается его характеристики как правителя, то в этом отношении нахожу не лишним сказать о нем несколько слов, основываясь на замечаниях И. М. Лекса, который знал его еще совсем молодым человеком. Но для этого необходимо наперед обрисовать в нескольких штрихах положение, какое застал он в Египте при своем вступлении в управление страной, равно и то, что было сделано для этой страны его отцом Измаил-пашой.

1879 год отмечен в истории Египта важным переворотом: «блистательная» Порта одним почерком пера свергла Измаил-пашу и посадила на его место старшего его сына, Мехмед-Тевфик-пашу. Произошло это без всякого протеста со стороны местного населения, хотя право прямого престолонаследия в мусульманских странах до тех пор еще не применялось. Без протеста же обошлось дело более всего потому, что народ чересчур уже был обременен тяжелыми налогами ради европейских затей хедива прогрессиста. Но как бы то ни было, а за время своего шестнадцатилетнего управления Измаил-паша сделал для внешнего благоустройства страны более чем кто-либо из его предшественников: им построены почти все местные железные дороги; прорытие Суэцкого канала точно также не могло бы последовать столь быстро и успели без его прямого и энергического содействия; триста новых оросительных каналов и четыреста мостов (каменных и железных) построены все им же. Количество годной к обработке земли увеличилось при нем почти вдвое. Каир из грязного арабского города преобразился в великолепную европейскую столицу с широкими, хорошо мощеными улицами, красивыми дворцами, бульварами и скверами, величественными арками и театрами для оперы и балета, загородными шоссе и водопроводами, которые устроены также и в Александрии, и оба эти города осветились газом. Площади их украсились монументальными памятниками: в Александрии — главе династии Мехмеду-Али, в Каире — Ибрагим-паше (деду и отцу хедива Измаила). Александрийский и Суэцкий порты приведены в полное благоустройство, воздвигнуты в них маяки, громадные молы и брекватеры; учреждено общество пароходства Хедивие, впервые открывшее правильные рейсы между Александрией, Константинополем, Порт-Саидом и портами Красного Моря; устроена по-европейски почтовая часть, пересоздано народное образование, учреждены смешанные суды международного характера, значительно расширены пределы государственной территории на побережье Красного Моря, в Абиссинии, Араре, Дарфуре и в Стране Озер, почти до экватора. Во всем этом, бесспорно, было много существенно полезного, но не мало также и эфемерного, бьющего только на внешний трескучий эффект, который и был завершен наконец какою-то, можно сказать, шутовскою конституцией. Для всей этой деятельности требовались громадные суммы денег; займы следовали за займами; Измаил-паша не на шутку воображал себя Наполеоном III в Египте и старался во всем брать примеры со своего идеала, который ему и покровительствовал сколько было возможно. Но идеал кончил Седаном, а Измаил после того еще целые восемь лет держался. Все шло, по-видимому, прекрасно пока европейские банкиры давали ему взаймы под обеспечение землями и всевозможными доходными статьями земли Фараонов. Но вот благодетели-банкиры, наконец, нашли что пора им прибрать к своим рукам все эти обеспечения, кредит Египта пошатнулся. Тут Измаил-паша как-то сразу растерялся, стал бросаться то в руки Англии, то в руки Франции, то к Порте, и кончил тем что Турция, по требованию первых двух держав, сместила его с должности. И. М. Лекс говорит что в этом деле Порта поступила с полною неблагодарностью, так как Измаил-паша за время своего управления переслал в Константинополь огромные суммы денег и он же увеличил дань платимую Египтом Порте с 400.000 лир до 700.000; он спас Турцию во время Кандийского восстания, когда у Порты не было ни денег ни войск; он же в последнюю нашу войну при самом ее начале отправил в Константинополь 800.000 лир, потом 15.000 войска и все свои пароходы, которые до самого Сан-Стефанского мира занимались перевозкой турецких войск и военных припасов. Что до России, то, до словам И. М. Лекса, Измаил-паша любил ее и в особенности любил Русских, и в политике боялся Ангдии и до 1870 года Франции, Со времени же Франко-Германской войны он действовал безусловно так, как хотела Англия и только в последнее время понял свою ошибку. Тогда он сошелся с так называемой национальною партией и сделал нечто вроде государственного переворота (coup d’etat) направленного против Нубар-паши и иностранных министров, но это было уже поздно и повело только к тому что Англия, соединясь с Францией, вовсе удалила его из Египта и запрещает вернуться в страну даже частным человеком.

Нынешний хедив, как мы видели, человек еще молодой. И. М. Лекс говорит что он порядочно образованный но, к сожалению, чересчур уж мягок и податлив на случайные влияния, а главное — всему на свете предпочитает тихую гаремную жизнь, избегая, по возможности, лично вникать в политику и дела правления. Потому-то и предоставил он все эти деда совету министров или, вернее сказать, двум входящим в состав сего совета европейским контролерам, Англичанину Берингу и Французу Блиньи. Словом, для планов Англии (Франция тут не в счет, она только для виду), Мехмед-Тевфик есть самый подходящий человек на месте хедива, и потому-то благодаря ее настоянию он и назначен был Портой вопреки мусульманскому праву престолонаследия. По примеру своего отца, Тевфик любит Россию и уважает наше правительство, но пуще всего боится Англии. В его характере однако есть некоторая доля мусульманского фанатизма, в силу которого он питает симпатии к Турции, и Порта, если бы только захотела, могла бы действуя разумно возвратить себе влияние утраченное ею в Египте вследствие ее подобострастия пред Англией и Францией при низложении Измаил-паши, но увы! Порта сама уже не в состоянии действовать самостоятельно и находится под теми же влияниями что и Египет. Поэтому судьба последнего — полгая потеря самостоятельности в недалеком будущем. Египет постепенно, но верно, подготовляется к тому чтобы сделаться (замаскировано или явно, это в сущности все равно) английскою провинцией, с устранением всех прочих европейских влияний[8]. Иван Михайлович свидетельствует, что вся страна терпеть не может Французов, а в особенности Англичан, и не любят их здесь именно за то что они вмешиваются в управление страны; Русских же уважают потому что мы остаемся в стороне ото всех этих дрязг, интриг и ростовщичества, а многие здесь надеются что мы, именно мы, когда-нибудь избавим их от непрошеного иностранного вмешательства; но сами Арабы для этого конечно ничего не сделают.

По возвращении из дворца Степан Степанович поехал один с визитом к Гассим-паше, начальнику морских египетских сил, а потом в четыре часа дня со всем своим штабом посетил блаженного Софрония патриарха Александрийского. Это почтенный старец, лет за шестьдесят, но довольно еще бодрый. Живет он очень скромно в своем патриаршем доме, а дом у него небольшой, каменный, с наружной деревянной галереей, увитой виноградом, где сидят в клетках разные певчие птицы. Приемная комната патриарха отличается в высшей степени скромной обстановкой; стены ее выбелены, в восточном углу висят иконы афонского письма и иерусалимские кресты из перламутра, а над диваном — портрет императора Александра Николаевича, писанный масляными красками, сбоку же на стене — литографированный портрет короля греческого; простой диван с овальным столом да дюжина гнутых буковых стульев, вот и все ее убранство.

Патриарх очень интересовался нашими китайскими делами и выразил твердую уверенность, что Китай не отважется объявить войну России, в особенности ввиду такого флота, какой теперь готовится соединиться против него в Тихом океане. «А впрочем, прибавил он, что бы ни случилось, молитвы и благословения восточной католической церкви всегда и впредь пребудут над русской державой, как пребывали доселе, и я глубоко верую, что Бог дарует вам успех». Патриарх объяснялся по-гречески, а переводчиком служил господин Менотто. После угощения турецким кофе с холодной водой мы простились с блаженным Софронием, который при этом дал каждому из нас свое благословение.

Тут же при патриархате находится монастырь Св. Саввы и помещается внизу небольшая патриаршая церковь, замечательная тем что в ней у одной из стен находится каменная плаха, на которой была обезглавлена Св. Великомученица Екатерина и колесо служившее орудием ее пытки. Снаружи патриаршая церковь не имеет никаких архитектурных украшений, а внутреннюю обстановку ее можно назвать более чем скромною. Дневной свет проникает туда сквозь небольшие окна с железными решетками, и потому под низкими тяжелыми сводами церкви всегда господствует полусумрак. Вдоль ее стен идет ряд узких деревянных перегородок предназначенных для «стояния» монашествующей братии, из коих каждая служит определенным местом тому или другому иноку во время церковной службы. Утомившийся во время продолжительного всенощного бдения может только облокотиться руками о верхние края стенок своей перегородки; других послаблений здешний монастырский устав не допускает. Иконостас низенький и довольно бедный; местные образа, по греческому обыкновению, украшены поверх венчиков тюлевыми вышивными убрусами и лентами; серебряных окладов на иконах мало; на некоторых только есть металлические венчики. Наиболее ценные вещи, равно как и лучшие облачения ризницы, пожертвованы из России.

От патриарха поехали мы с визитом к нашим дипломатическим чинам, а остаток дня, пока еще не стемнело я посвятил осмотру храмов; греческого, коптского и католического.

Православный Благовещенский собор довольно большое белое здание с двумя колокольными башнями над углами главного фронтона. Внутри его, мраморные колонны; кафедра и иконостас тоже украшены мрамором. Патриаршее место находится на возвышении с правой стороны и рядом с ним место русского консула, а напротив, по левую сторону, место консула греческого. Собор этот сооружен в 1855 году и никаких исторических достопримечательностей не имеет, в нем все новое. При соборе находятся библиотека и гимназия, где предметы преподавания распределены в значительной мере между лицами соборного духовенства. Преподавание идет на греческом языке, а из иностранных языков воспитанники изучают французский и английский.

Коптская православная церковь во имя Св. Евангелиста Марка находится неподалеку от Благовещенского собора и русского консульства. Она каменная, четырехсторонняя, с куполом обмазанным снаружи бедою глиной, в роде тех что встречаются в наших среднеазиатских степях над киргизскими мазарками. Церковь не велика, человек на двести не более; иконостас местной живописи, иконы без окладов и иных украшений, стены просто выбелены; на всей обстановке лежит печать несколько суровой скудости, но зато содержится церковь в замечательной для Востока чистоте и опрятности. В особом небольшом пределе с левой стороны находится могильное место Св. Евангелиста в роде саркофага и над ним икона местного древнего письма, где Апостол изображен стоя с лежащим у ног его львом. Местность на иконе представляет вдали современную Апостолу Александрию с колонной Антония и знаменитою иглой Клеопатры, и надо думать что изображение то довольно верно, потому, например, что с топографической стороны тетаобразвая Александрийская коса представлена согласно с ее действительным положением. Внизу, в поле того же пейзажа, изображены в миниатюре мучения Св. Марка на самом месте их действия; так по крайней мере объяснял нам ктитор. В этой миниатюре Апостол представлен связанным по рукам и ногам и поверженным на землю; его волочат за концы веревок двое нечестивых воинов. У этих последних лица и руки выскоблены совершенно в том же роде как видел я на образах болгарской церкви в Карлове, где уста и глаза на ликах всех образов были сцарапаны и выколупаны башибузуками. На мой вопрос, зачем это сделано, ктитор объяснил что сделано оно самими же Коптами из чувства благочестия, дабы лики нечестивых не оскорбляли святости икон, невместно де их поганым ликам быть на одной доске и в одном поле со святым ликом Апостола.

Католический храм во имя Св. Екатерины находится в стенах мужского монастыря, в ближайшем соседстве с нашим отелем. Рядом с ним разбит прекрасный монастырский сад, наполненный пестрыми цветочными клумбами, фруктовыми деревьями и финиковыми пальмами. Впрочем, монахи не сами занимаются культурой своего сада, а держат для этого наемного садовника, равно как и все хозяйственные и черные работы по монастырю исполняются наемными людьми; себе же на долю святые отцы оставляют только труд пропаганды и обучение юношества. Живут они очень комфортабельно и не особенно постничают, так как монастырь имеет богатые средства доставляемые основным его фондом и приношениями пилигримов, а до 1870 года получал еще большие субсидии и от Французского правительства.

Храм Св. Екатерины — новый и довольно красивой постройки. Свет падает во храм из купола и больших боковых оков, которые составлены из цветных стекол и украшены живописью по стеклу; от этого внутри храма господствует мягкий и как бы таинственный полусвет, среди которого очень эффектно выделяется над главным алтарем большое мраморное изваяние Богоматери. Над некоторыми из боковых алтарей оригинальный и несколько странный эффект делают образа-статуи, или вернее сказать образа-манекены в нишах за зеркальными стеклами и их беломраморные и восковые фигуры резко выделяются на живописном фоне, но это соединение живописи со скульптурой и бутафорским гардеробом, которые здесь я видел лишь впервые, не скажу чтоб удовлетворяло строго изящному вкусу; оно только озадачивает зрителя своей неожиданною оригинальностью, тем более что некоторые статуи одеты в богатые ризы и роброны из атласа и бархата и в круженные мантильи, ну так и кажется что вы попали не в церковь, а в какое-то отделение музея восковых фигур Лента. Но вот что красиво: один из пределов находится в совершенно темной часовне, где слабый луч золотистого света падает сверху из невидимого фонарика только на мраморное изваяние распятого Христа, оставляя все прочее в глубоком сумраке, и это действительно выходит очень эффектно. Вы не видите, откуда именно падает свет и потому вам кажется будто он исходит из самого тела Спасителя. На стенах храма находятся белые скульптурные изображения всех стадий крестного пути и страданий Христовых, и тут же помещаются восемь резвых деревянных исповедален, где исповедь происходит на языках французском, итальянском, ирландском, немецком, польском, армянском, арабском и коптском.

Здесь кстати будет сказать несколько слов о вероисповедных и церковных делах Египта, познакомиться с ними благодаря И. М. Лексу я успел из дел вашего консульства.

В пятимиллионном населении Египта местная статистика насчитывает весьма немного христиан, а именно: Коптов около 200.000, православных Греков около 70.000, Армян православных 1.500, Армян католиков 700 человек; католиков, считая в том числе Коптов, Сирийцев и Маронитов, 10.000 человек; униатов 20.000, Евреев-раввинитов около 6.000, караимов 2.000 и протестантов 1.000. Наконец, иностранцев всех христианских исповеданий 7.000. Все остальное население мусульманское, из коего Турок насчитывается 120.000, а прочие все Арабы: гяджасские, нубийские, сирийские, тувисские, марокские и сомальские. Так как со времени Мехмед-Али у мусульманских мулл были отняты имения и они перешли на жалованье от правительства, известного ныне своею веротерпимостью, так как сами Арабы слишком трусливы чтобы нападать в открытую, то мусульмане здешние живут в весьма сносных отношениях к туземным христианам никогда никаким преследованиям их не подвергают. Христиане разных исповеданий живут между собою тоже мирно; большинство из них православные.

В Египте насчитывается пятнадцать христианских монастырей: 12 коптских, из коих 7 мужских с 500 монахов и 5 женских с 85 инокинями; 1 католический, во имя св. Екатерины, в Александрии, с особым подворьем в Каире; 2 греческих: Св. Саввы в Александрии и Св. Георгия в окрестностях Каира. В Каире есть еще подворье Синайского монастыря (Джувания), где почти постоянно живут архиепископ, два архимандрита и несколько монахов, но они никакого отношения к местному населению не имеют; самый же монастырь на Синае, где почивают мощи Св. Екатерины, существует на средства высылаемые из России и на приношения русских поклонников. Кроме того, как на предметы и места священные для христиан, указывают в Каире на дерево Божией Матери (Матария), под тенью коего отдыхала Пресвятая Мария со Младенцем Иисусом во время бегства в Египет, и пещеру в Старом Каире, где Святое Семейство спасалось от преследований.

Александрийский патриархат и Синайский монастырь владеют в Египте некоторыми имениями, весьма, впрочем незначительными и не приносящими почти никакого дохода. Вообще, как православная греческая, так и православная армянская церкви находятся здесь скорее в бедности чем в каком-либо достатке. Католическая церковь в Египте пользуется покровительством всех католических церквей Европы, между которыми даже и республиканская Франция до недавнего времени играла еще выдающуюся роль; протестантская церковь находится под покровительством Германии, англиканская — Великобритании, иудейская — Австрии и, наконец, православная (греческая и армянская) состоит как бы под официальным русским покровительством. Протестантская и англиканская пропаганда действует во всем Египте, но без успеха, хотя в стране, особенно внутри ее, много английских и американских миссионеров. Успех католической пропаганды тоже не особенно велик, но в последнее время завелось в Александрии, Загазиге и Каире несколько иезуитских школ, которые рассчитывают действовать удачнее.

Что до Евреев, то их в стране немного, и группируются они преимущественно в Александрии и Каире. Есть здесь так называемые «исламские Евреи» которые сохранили лишь семитический тип, но во всем остальном, в одежде, нравах и образе жизни совершенно сходны с Арабами; потом Караимы, большею частию выходцы из Крыма, и наконец польские и немецкие Жидки, преимущественно «цыбулизованные» и сполна состоящие в иностранном подданстве.


Вечер провели мы в кафе «Парадиз», на самом берегу моря, у восточного рейда, где шумный прибой морских валов мерно бьет в стену террасы. Едва мы вошли в залу, как большой оркестр, составленный из немецких девиц (преимущественно венских и чешских), словно каким-то чутьем угадав, что мы русские, грянул вдруг марш, скомпонованный из мотивов «Жизни за Царя». Это, очевидно, было сделано в нашу честь, в виде «комплиментарного приветствия», так как улыбки и взоры артисток во время исполнения пьесы как бы с некоторым подчеркиванием устремлялись преимущественно на нашу скромную группу, а по окончании марша одна из наиболее смазливых «фройлин» направилась прямо к нам с тарелкой, покрытой чайной салфеточкой, и вызывающе любезно сделала пред нашим столом коротенький книксен с прискоком. Мы, конечно, вознаградили оркестровых дам за их «комплимент» по силе возможности несколькими франками и тем приобрели себе между ними репутацию «весьма щедрых русских господ», так как здешняя публика не только европейская, но и левантийская, вообще очень скаредна и платит за подобные музыкальные любезности много-много, если пятью сантимами.

В этом «райском кафе» в открытую процветает рулетка, около которой вечно толпятся искатели счастья и легкой наживы, исключительно европейцы, а в соседней зале к услугам более скромных игроков находится чуть не до десятка бильярдов и множество отдельных столиков с домино, трик-трак и шахматами. Здесь специально мужское отделение, и потому любители играют без сюртуков, для большей легкости и прохлады. Мы, однако, предпочли удалиться из душной прокуренной залы на прибрежную веранду, где разбит очень миленький цветник, и, прохлаждаясь мороженым и холодной водой, слушали музыку грохочущего прибоя, мешавшего свой шум с гармонией оркестра, любовались видом беспредельного моря и городской набережной с ее коническим шпилем протестантской кирки и громадами высоких каменных домов, слабо озаренных мелькавшею в облаках луной. Вскоре пришел сюда И. М. Лекс и повел нас в другой приют того же рода, но только более скромный и не столь музыкальный, кафе «Триест», где за конторкой буфета восседала дебелая еврейская «мадам» из Ломжи или из Слонима и где встретили нас такие же белокурые дщери Германии, только без скрипок и тромбонов, а с пенившимися кружками венского пива. Впрочем, это все та же вульгарная «Европа», знакомая всем и каждому вдоль и поперек и (для меня, по крайней мере) нимало не интересная. Зато крайне интересны были рассказы И. М. Лекса, который исподволь, в живом разговоре, успел сообщить нам много самых разнообразных сведений о здешней жизни и быте, об общественных и политических отношениях европейского и туземного элементов, о взаимных интересах европейских «дипломатов» и тому подобном. Более всего заинтересовал нас вопрос «о русских в Египте», об их положении в этой стране и о нашей торговле с Египтом.

По словам И. М. Лекса, русских здесь всего 350 человек, что весьма немного на общую цифру проживающих в Египте иностранцев, простирающуюся до 70 000. Но в числе русских считаются и все, проживающие здесь под нашим покровительством сербы, черногорцы, болгары и уроженцы Средней Азии. Замечательно, что даже кашгарцы и текинцы, попадая в Египет, сами отдают себя под покровительство России, хотя, казалось бы, как независимым мусульманам, им всего естественнее было бы искать непосредственного покровительства у турок, но таков уж престиж России в глазах среднеазиатцев: думают, что под нами понадежнее. Число собственно русских весьма незначительно, так как даже русско-подданные, имеющие в Египте постоянную оседлость, большею частью принадлежат по происхождению к другим национальностям и нашим иногородческим элементам. В большинстве это все греки, из коих восемьдесят, если не девяносто процентов никогда и не бывали в России и даже имеют о ней крайне смутные понятия, но для своих торговых дел и общественного положения им выгодно числиться русскими подданными. При неудовольствии за что-нибудь на русское консульство или из страха пред общей воинской повинностью они легко переходят в подданство какой-либо иной державы, преимущественно Англии, до нового какого-нибудь неудовольствия, после которого зачастую, не успев даже дождаться натурализации, награждают своим подданством Францию или Германию, или вообще какую-либо из влиятельных европейских держав, если только та согласна принять их. Такие подданные, кроме лишних хлопот и неприятностей для консульства, обыкновенно ничего не приносят принимающим их державам, и есть ли они, нет ли их, для нас в сущности совершенно безразлично, даже, пожалуй, выгоднее, когда их меньше. Затем, после греков, в числе наших подданных следуют армяне, евреи, ташкентцы, самаркандцы и черкесы.[9]

Крупных коммерсантов и торговых фирм между русско-подданными насчитывается всего одиннадцать.[10] Временные же торговцы в небольшом числе приезжают иногда из России в зимнее время для закупки хлопка. Русских подданных паломников мусульман проходит чрез Египет весьма много, но они большею частию следуют по Суэцкому каналу нигде не останавливаясь, и потому число их в консульстве неизвестно. Православные же русские паломники едут чрез Египет на Синай, но в последнее десятилетие число их ежегодно уменьшается и едва ли доходит до двухсот в год. Из оседлых на месте русско-подданных и покровительствуемых Россией уроженцы Средней Азии занимаются большею частию мелкою уличною торговлей, Болгары продают молоко и вообще молочные произведения, Черногорцы служат сторожами при банках и торговых домах, один из коренных Русских состоит околоточным надзирателем в составе Александрийской полиции (он из бывших военных),[11] Греки с Армянами банкирствуют и ведут более или менее крупную отпускную и внутреннюю торговлю, а жидки ростовщичат, маклерствуют, рекомендуют дам полусвета и вообще, как всегда и везде, занимаются мелким и темным гешефтом. Некоторые из русско-подданных имеют здесь процессы, но вследствие судебной реформы дела их решаются теперь в смешанных трибуналах безо всякого участил консульств. В числе судей в смешанных судах находятся по назначению нашего правительства трое Русских: гг. Шлигельберг, председатель одного из гражданских отделений, и гг. Абаза и Фредерикс. Смешанные трибуналы судят все дела между египетскими подданными и иностранцами и между иностранцами различных национальностей; консульская же юрисдикция остается для дел между иностранцами принадлежащими к одной и той же национальности.

Русская консульская часть в Египте, за исключением гг. Лекса и Свидарича, представлена следующим персоналом: вице-консулы: в Каире — Григорий д’Эдия, в Дамиетте — Улличи Бенедучи, в Порт-Саиде — Генрих Бронн (германский консул), в Сувзе — Григорий Никода Коста; агенты: в Танте — г. Кардахи, в Мансуре — г. Бутари, в Ассиуте — Бутрос Фадтаус и в Луксаре — Мустафа-ага. Все они по-русски, разумеется, ни в зуб толкнуть, но… надо же иметь каких-нибудь агентов, тем более что при всем их несовершенстве и чуждости всему русскому они все-таки приносят некоторую пользу как для торговли, так и в оказании покровительства если и не странникам богомольцам, то некоторым интеллигентным русским путешественникам каких ежегодно бывает довольно много в Каире и Верхнем Египте. И. М. Лекс говорил, что чувствуется надобность учредить вице-консульсто в Измаилии, необходимое в торговом отношении, и агентство в Загазиге для торговли хлопком; затем агентство в Гирге для путешественников по Верхнему Египту, так как около Гирге находятся развалины древнего Абидосского храма, и все путешественники останавливаются там для его осмотра; потом агентство в Суакиме для торговли на Красном Море и с Суданом и, наконец, агентство в Масоове для получения торговых и иных сведений из христианской и весьма сочувствующей нам Абиссинии. Все главные европейские державы имеют гораздо более нас агентов в Египте, и все эти агенты, разумеется, достаточно владеют языком той державы которая удостоивает их такого почетного назначения.

Замечено что в последние годы из иностранцев более всего прибывают в Египет Греки, Итальянцы и Сирийцы, а Французы, Болгары, Турки и Армяне, напротив того, в гораздо большем количестве оставляют Египет чем прибывают в него. Араб вообще терпит Европейца, потому что этот последний дает ему порядочный заработок, но из этого еще не следует чтоб он любил Европейца и не был бы готов свернуть ему шею если бы только это не представляло опасности. Больше всего претят Египтянам Европейцы состоящие у них на государственной службе, и действительно, министерство финансов, например, окончательно заполонено ими; в смешанных трибуналах, их на две трети более чем туземцев; в военном министерстве тоже, но тут они гнездятся более в администрации и в канцелярии чем во фронте. За то управление железных дорог, министерство публичных работ, министерство народного просвещения, почтовое ведомство, управление портов, управление государственного Общества пароходства Хедивие, все эти учреждения переполнены Европейцами, преимущественно Англичавами. По замечанию И. М. Лекса, настоящее управление края быть может и несколько честнее старого, но между служащими иностранцами бросается в глаза отсутствие практических знаний и незнакомство со страной которою они взялись управлять. Более всего мешает и им самим, их служебному делу незнание местного языка. Население не только мусульманское, но и христианское, даже иностранное, смотрит на все последние реформы весьма недружелюбно, так как из-за них множество Турок, Арабов и Коптов лишились своих мест и теперь голодают; местный же иностранный элемент недоволен реформами, потому что центральное правительство, у которого он вообще не пользуется доверием, предпочло вызывать на административные места иностранцев из Европы, за что и платит им бешеные деньги. Впрочем, для местных иностранцев кроме биржи никаких в сущности интересов не существует, и если он дуются на правительство за его реформы, так это единственно потому что не в их карманы перепадают те крупные куши какими оплачиваются реформированные должности.

Из местных элементов расположение к России более всех выказывают православные Армяне и православные Арабы, Копты, Абиссинцы и бедные Греки; симпатии ко Франции питают, по старой памяти, Сирийцы католики, Армяне-униаты, отчасти Греки и униаты-Арабы. Что до Англии, то расположение к ней замечается только между богатыми Греками и Евреями. Средний и маленький Еврей сочувствует Австрии за ее покровительство ему; Турки же в отношении как нас, так и Англии с Францией, держат себя безразлично и, наученные горьким опытом, никому, кажется, больше не верят, даже собственному правительству, как Египетскому так и Стамбульскому.

Что касается нашей торговли с Египтом, то она для нас гораздо менее выгодна чем для Египта, как показывают следующие цифры:

В пятилетний период, с 1874 по 1878 включительно, из России привезено в Египет на сумму 26.745.009 египетских пиастров[12], а вывезено из Египта в Россию за тот же период времени на сумму 235.992.529 пиастров. Стало быть разница в пользу Египта 209.247.520 пиастров; а переводя это на металлические рубли, получим вот что: ввоз на 1.671.813 руб., вывоз на 14.749.533 руб., разница в пользу Египта 13.077.970 руб., то есть сверх ваших товаров мы еще приплачиваем Египту более чем в 7 1/2 раз против их стоимости. Вывоз в Россию увеличился преимущественно в последние годы, потому что хлопок, который мы прежде покупали в Англии, идет теперь прямо в Россию чрез Одессу или Триест.

Таким образом, покупая этот продукт почти из первых рук, мы имеем на нем ту выгоду что не переплачиваем лишних денег английским посредникам, но все же разница между нашим ввозом и вывозом слишком еще велика, а между тем, она могла бы быть хотя и не совсем уравновешена, то все же значительно понижена если бы мы расширили круг предметов вашего ввоза, что вполне возможно. {Для наглядности привожу перечень наших ввозимых и вывозимых товаров:

а) Товары ввозимые из России в Египет:

1) Пшеница в 1874 году на сумму 5.213.550 египетских пиастров, а в 1878 году на 6.912.450 египетских пиастров, ввозится преимущественно для французского Общества паровых мельниц в Александрии и Каире.

2) Мука в 1876 году на 6.458.886 египетских пиастров; в 1878 году на 192.070 египетских пиастров. Вывоз муки из Россию уменьшается потому что предпочитают вывозить ее из Австрии.

3) Сало в 1874 году на 2.433 египетских пиастров; в 1878 году на 9.955 египетских пиастров. Вывоз сала из России мог бы быть сильно увеличен, так как в Египте в нем очень нуждаются, и из одной Англии его вывозится сюда на 1.600.000 египетских пиастров.

4) Маис в 1878 году на 95.190 егип. пиастр.

5) Ячмень в 1878 году на 64.765 егип. пиастр.

6) Икра, преимущественно, и некоторые седомые продукты и 1878 году на 4.952 егип. пиастр.

Крохе этих произведений, могли бы быть ввозимы из России:

1) животные (лошади, быки, коровы). С 1864 до 1870 год ввоз этот был очень силен, но затем стал значительно уменьшаться, а с 1876 года и совершенно прекратился. Причина предполагается та что караманийские и корфиотские быки дешевле наших; наконец епизоотия в Египте в последние годы прекратилась, а с тем вместе сильно уменьшилась и потребность в иностранных быках и лошадях.

2) Янтарь прежде вывозился из России, но теперь предпочитают австрийский и итальянский.

3) Масло (коровье) ныне вывозится из Италии, Австрии и Франции, но по мнению И. М. Лекса, наше, так называемое, сибирское масло могло бы найти хороший сбыт на египетских рынках.

4) Дерево прежде вывозилось из России; так, в 1874 году было ввезено сюда нами дерева на 1.216.124 египет. пиастр.; в 1876 и 1877 на 137.168 егип. пиаст.; теперь же ввоз совсем прекратился, а дерево вывозить стали из Австрии, Швеции, Норвегии и Италии.

5) Каменный уголь преимущественно вывозится сюда из Англии, но мы могли бы конкурировать с Англичанами нашим донским углем.

6) Веревки вывозятся преимущественно из Италии и Австрии, но могли бы с успехом вывозиться из России, так как по качеству наши считаются лучшими.

7) Медные изделия пробовали вывозить из России, но перестали, кроме самоваров, так как у нас не приноравливаются ко вкусу Арабов, и теперь все медные изделия ввозятся сюда из Англии.

8) Железо прежде вывозили из России, но с 1875 года перестали, и теперь оно ввозится преимущественно из Англии.

9) Льняное семя идет сюда преимущественно из Англии. Прежде вывозили его частию и из России, но с 1876 года почему-то перестали; между тем оно требуется в Египте в большом количестве.

10) Котонады вывозятся преимущественно из Англии. В 1874 году пробовали было привозить из России, но неудачно, так как наш товар этого рода был слишком дорог и не приноровился ко вкусу Арабов, но нет сомнения что при некотором понижении цены да при угоде местному вкусу, наши, например, Морозовские изделия с большим успехом могли бы конкурировать с английскими.

11) Холст вовсе не вывозят из России, но могли бы, в особенности грубых сортов, годных на паруса.

12) Кожи с 1874 года перестали вывозить от нас, а между тем требование на них велико, и в настоящее время весьма много кож вывозится из Греции, вследствие их дешевизны.

13) Петроль вывозится преимущественно из Америки; но наша нефть, без сомнения, могла бы не только конкурировать о американским петролем, а и вовсе вытеснить его с рынка.

14) Шелк пробовали вывезти из России в 1875 года на 48.000 егип. пиастр., но зятем почему-то вдруг перестали.

15) Сахар попробовали было ввозить от нас в 1874 году, но он не может конкурировать с дешевизной местного сахара, хотя по обработке несравненно лучше последнего.

16) Ковры пробовали вывезти с Кавказа в 1876 году на сумму 35.066 егип. пиастр., но потом почему-то перестали.

Кроме всех этих произведений, могли бы с успехом вывозить из России: деготь, свечи (их ввозится в Египет на 6.000.000 егип. пиастр., преимущественно из Франции), прессованное сено, прессованную солому, соленую и копченую рыбу, балыки, золотую и серебряную бить для вышивок.

б) Товары вывозимые из Египта в Россию;

1) Хлопок в 1874 году на 16.007.269 егип. пиастр.; в 1876 году на 23.819.736 егип. пиастр.; в 1876 году на 73.411.113 егип. пиастр.; в 1877 году на 80.144.732 егип. пиастр. (вывоз 1877 года уменьшился по случаю войны нашей с Турцией); в 1878 году на 91.802.681 егип. пиастр. В 1879 году точная цифра вывоза хлопка в Росстию еще не была известна нашему консульству, но она сравнительно с прежними весьма повысилась, и увеличение это произошло оттого что с ноября 1879 года пароходы нашего Общества Пароходства и Торговли начали совершать прямые еженедельные рейсы между Одессой и Александрией.

2) Финики в 1874 году на 98.081 егип. пиастр., а в 1879 году в 252.669 егип. пиастр.

3) Сахар в 1878 году на 7.611 егип. пиастр.

4) Свинец и цинк (старый) в 1878 году на 3.742 егип. пиастр.

5) Прочих товаров в 1878 году на 44.983 егип. пиастр. Кроме этих произведений могли бы быть вывозимы из Египта в Россию:

1) Гумлиарабик: тальк, саваким и собственно аравийский, вывозимые ныне в большом количестве в Ангдию, и попадающие к нам уже из Англии.

2) Кофе, которого в 1876 году было вывезено на 11.000 егип. пиастр. но потом перестали. Лучший кофе из Йемена, но он мешается в Египте с абиссинским и уже в этом виде идет в Европу, преимущественно в Турцию и Англию, а оттуда частию в Россию.

3) Слоновая кость идет к нам вся через Англию.

4) Бобы пробовади вывозить в 1874 году в 58.073 егип. пиастр.

5) Фрукты и зелень прежде вывозили, но с 1877 года, перестали.

6) Страусовые перья идут в Россию через Англию, а могли бы вывозиться с места.

7) Ладан, продукт Сенаара, продается собственно на Каирском рынке и почти сполна идет в Англию, откуда, между прочим, попадает и в Россию, между тем как для удовлетворения своих церковных потребностей мы могли бы закупить его в Каире сами.

8) Сене — аптекарское растение, натр, опиум, тамариск, шафран, черепаховая кость, перламутр и пр.

Порты ввоза и вывоза для России суть преимущественно Александрия и отчасти Порт-Саид. Таможенные пошлины со ввозимых в Египет товаров взимаются, как и во всей Тураци по 8 %, с вычетом из оных 10 %, что составляет 7 1/5%. Оценка товаров делается по цифре фактур представляемых в таможне, согласно с настоящею ценностию товара; но в случае протеста со стороны торговца, он может уплатить пошлину натурой или потребовать переоценки товара комиссией арбитров.

Товары вывозимые из Египта платят 1 % с их ценности.} Вся торговля между Египтом и Россией производится на пароходах Русского Общества Пароходства и Торговли и на иностранных: австрийского Ллойда, французской Messagerie Maritime и наконец на частных торговых судах под иностранными флагами, так как собственно русских коммерческих судов, кроме принадлежащих Русскому Обществу Пароходства и Торговли, в последние годы в египетских портах вовсе не видно, тогда как до 1870 года в Александрийский порт и в Порт-Саид довольно часто приходили наши финляндские суда, с грузом английского угля. Но в последние годы пар совершенно вытеснил в Средиземном Море парус, почему и наши парусные суда в Египет более не приходят. Во внешней торговле с Египтом Англии одной принадлежит почти 70 %, потом идут Франция, Австрия, Италия, Германия, Россия, Соединенные Штаты, Индия, Япония, Греция и др. В 1874 году мы занимали шестое место во внешней торговле Египта; в 1878 заняли уже третье место, вслед за Англией и Францией, а с 1879 года второе; по ввозной же торговле пока все еще продолжаем занимать только восьмое место, а вышеприведенные данные, кажется, достаточно убедительно говорят что в этом отношении пора нам стать на более высокий нумер, так как в выборе предметов вашего ввоза есть к тому полная возможность.

15-го июля.

В десять часов утра поехали мы осматривать «Махрусу», яхту хедива, и для этой цели прибыли сначала в здание морского египетского управления, находящееся в порту, на берегу Западного рейда. Морской министр встретил нашего адмирала у подъезда управления и предложил ему своего адвоката в качестве проводника. У пристани ожидало нас два военных катера, под тентами, устланные на кормах богатыми коврами. Разместились мы в них и поплыли по заштилившим водам рейда. Оригинальная манера гребли у египетских военных матросов: взглядывая друг на друга, они все враз делают плавный медленный гребок и затем «сушат весла», выровняв их, как по струнке, в слегка приподнятом положении, между каждым гребком проходит шесть или семь секунд времени, когда катер скользит по воде сам собою, словно птица, парящая с неподвижно распростертыми крыльями. Эта манера гребли называется здесь «парадною» и употребляется только для оказания военно-морской почести. Пристали к правому борту яхты, которая представляет самое большое судно египетского флота: оно достаточно красиво в общем своем виде, хотя и несколько широко в поперечном разрезе. На верхней палубе встретили нашего адмирала командир судна, контр-адмирал Гамиль-паша и взвод почетного караула с военно-морским оркестром. Люди были одеты в белые матроски с широкими отложными воротниками алого цвета и в алых фесках, а на начальнике караула красовался расшитый снурками и позументами жакет, скорее кавалерийского, чем морского характера. Все судно глядит щеголевато и устроено очень комфортабельно. На верхней палубе расставлено несколько салютационных орудий, но более серьезной артиллерии «Махруса» на себе не носит. На стенках, под мостиком и в коридорах составлены очень красивые арматурные медальоны из ружей, магазинов, кортиков, палашей и интерпелей. Но верх роскоши представляет собою вторая палуба, где находится помещение самого хедива, его салон, столовая, уборная, кабинет, спальня и ванная. Видно, что Измаил-паша, строивший «Махрусу», между прочим, для приема императрицы Евгении, не жалея, убил в нее сумасшедшие деньги. Гаремный отдел еще роскошнее; здесь вы встречаете на драпировках изумительные ткани, созданные по особым рисункам исключительно для «Махрусы», гобелены, бронзы, мозаики из редких сортов дерева, инкрустации из золота, серебра, перламутра, черепахи и слоновой кости, севры и саксы, — словом, все, что только могло придумать самое тонкое искусство современной индустрии в соединении с изящным вкусом и роскошью, не знающей меры деньгам. Никакой Клеопатре, конечно, и не снились такие триремы, как эта «Махруса», с такими «храмами сладострастия», как эти гаремные будуары. Кухня хедива, помещения для его свиты, кают-компания для судовых офицеров, командирская рубка, жилая палуба для команды, машинное отделение, — все это не только комфортабельно, но изысканно роскошно. Не забыты изящной отделкой даже стойла для хедивских лошадей. Пока мы осматривали и любовались, переходя из одного помещения в другое, оркестр на верхней палубе, не переставая, наигрывал арабские мелодии, которые мне очень понравились своей оригинальностью: в них есть что-то порывистое, щемящее грустью и какая-то лихорадочная нервность. Осмотр окончился командирской рубкой, где нам предложили угощение разными сластями и кофе, а Гамиль-паша в это время, при помощи нашего переводчика Менотто, сообщал адмиралу разные сведения о египетском флоте. Впрочем, те же самые сведения, только гораздо полнее, получили мы еще ранее от нашего консула.

На основании фирмана[13] Порты, Египетское правительство не имеет права владеть броненосными судами. Во избежание увеличения бюджета, здешнее морское министерство держит в плавании только мелкие суда, стоящие в разных портах Красного моря, что, конечно, не требует больших расходов. Более крупные суда, снаряжение коих в плавание обошлось бы дорого, стоят наполовину только вооруженные на Александрийском рейде, и на них находится лишь самое необходимое число команды собственно для поддержания на судах чистоты и порядка. По бюджету морского министерства на 1880 год, было определено число всех военно-судовых команд в размере 25 % полного комплекта, так что в случае надобности пришлось бы дополнять их новобранцами. Вся численность морских команд при комплекте доведена здесь до 3152 человек; в настоящее время при сокращенном бюджете считается налицо всего 800 человек.

Для образования рулевых, комендоров, машинистов и прочего нет никаких учреждений. Все они, так же как и унтер-офицеры, вырабатываются временем и службой на судах военных и на пароходах общества «Хедивие»; в кочегары же и машинисты берутся преимущественно иностранцы. Образование морских офицеров предоставлено также на произвол судьбы. Морского училища не имеется, учебных судов тоже. Некоторые офицеры получают образование в Англии и Франции, но большинство приобрело себе офицерский чин, обладая лишь самой слабой подготовкой. Кораблестроение здесь неизвестно, так как все суда, даже самые мелкие, строятся в Англии и Франции и исправляются там же. Хотя имеется хороший плавучий док, приведенный из Англии, но он служит только для очистки и окраски подводных частей судов и для самых мелких исправлений. Впрочем, размеры этого дока таковы, что он поднимает «Махрусу». Египетский военный флот состоит из десяти судов разного размера, на них общее число орудий — 132 различных систем. Общая вместимость судов равняется 12 645 тоннам; самое большое судно имеет 3 924 тонны, а самое мелкое 288 тонн.

По возвращении домой наш адмирал с супругой и все лица его штаба получили приглашение на завтрашний день на обед к хедиву. Приглашение это сообщено адмиралу через церемониймейстера Тонино-бея.

16 июля.

Желая видеть строевые занятия здешних войск, я отправился рано утром на восточную окраину города к казармам пехотного полка, находящимся непосредственно у сухопутных городских верков. Батареи этих верков, скажу мимоходом, вооружены весьма плохо: старинные чугунные пушки, конечно, не представят ни малейшего сопротивления противнику, вооруженному нарезной дальнобойной артиллерией. Тем не менее, военное министерство, кажется, рассчитывает на их защиту, потому что иначе незачем было бы обучать на этих орудиях артиллерийскую прислугу боевым приемам, по всем правилам отжившего устава. На плацу я застал уже пехотный батальон, выведенный на ученье. Вид чернолицего строя в красных фесках, одетого в белые куртки и широкие панталоны с гамашами, был красив и на первый взгляд производил действительно военное впечатление, но, приглядевшись к нему поближе, пришлось несколько разочароваться. Народ молодой, но жидкий и не столько рослый, сколько долговязый; выправка неудовлетворительна, и люди глядят как-то сутуловато, от арабской привычки гнуть вперед шею; во фронте мало тишины: после команды «смирно» в рядах все-таки продолжают кое-где перекидываться неоконченными разговорами; унтер-офицеры делают поправки и замечания слишком громко, и рядовой нередко возражает на обращенное к нему замечание унтера; иной солдат почешется, другой поправит на себе сумку или феску, а обучающие офицеры, по-видимому, пропускают все это без малейшего внимания и продолжают себе покуривать папироски. Судя потому, что я видел, мне кажется, строевые занятия идут здесь спустя рукава, и хотя обучение ведется по прусскому уставу, но я думаю, что любой бранденбургский фельдфебель пришел бы в ужас, увидев такую профанацию своей «строевой святыни». Впрочем, корпус офицеров здесь очень плох: субалтерны21 из туземцев не имеют почти никакого военно-образовательного ценза и производятся в офицерский чин, в наилучшем случае, за усердие к делу службы, исполнительность и расторопность или же за беспорочную выслугу в унтер-офицерских должностях известного числа лет, а в большинстве случаев просто по протекции того или другого паши, которые нередко выводят в офицеры даже своих конюхов и лакеев. Командирские же должности заняты преимущественно всяким сбродом из европейских авантюристов. Здесь найдете вы англичан, австрийцев, французов и итальянцев, по большей части вышвырнутых за борт из армии своего отечества. Эти господа, по преимуществу, любят «жуировать» жизнью и заботятся не столько о своем прямом деле, сколько об «урывании лишних кусков», благо Измаил-паша не скупился для них на подачки. Военная школа в Каире, где профессорствуют европейцы, в особенности же американцы и немцы, только в последнее время начала выпускать в ряды египетской армии молодых офицеров со сколько-нибудь сносным военным образование, и надо думать, что со временем они поставят обучение и дисциплину своих войск на надлежащую ногу. Египетские регулярные войска состоят из восемнадцати полков пехоты, четырех стрелковых батальонов, четырех полков кавалерии, четырех полков артиллерии, десяти рот негров и двух эскадронов бедуинов на дромадерах22. Все это в общей сложности составляет около 18.000 человек, но в мирное время, ради сокращения бюджета, едва достигает до 15.000. Кроме того, имеются кадры еще на 30.000 человек и войска иррегулярные. В состав сих последних входят арабские конные контингенты пустыни до 50.000 человек и 5.000 человек пехоты, выставляемой Суданом.

Египетский регулярный пехотный полк делится на четыре баталиона, каждый баталион на восемь рот, в каждой роте 80 человек в мирное и 100 человек в военное время; но этот состав существует только на бумаге, а в действительности он втрое менее. Военная служба с конца 70-х годов сделалась обязательною для всех египетских подданных, не исключая христиан и Евреев; но в ней допускается заместительство, вследствие чего ряды пополняются исключительно бедными классами населения. Сверх того, в силу старинных привилегий, дарованных еще султанами, население Каира и Александрии вовсе не привлекается к военной службе. Каждая провинция должна поставлять известное число новобранцев, набор коих вполне предоставляется усмотрению местных гражданских властей, обязанных во что бы то ни стало поставить требуемую цифру. Срок службы двенадцатилетний, причем на действительной службе полагается, пробыть пять дет и в запасе семь дет; но в мирное время солдаты обыкновенно зачисляются в запас после трех лет службы. Пехота вооружена Ремингтоновскими ружьями, а полевая артиллерия орудиями Круппа. Обмундирование и снаряжение войск не уступают европейским, и как содержание, так и все предметы довольствия выдаются всем чинам исправно. Обучение первоначально производилось по французским строевым уставам, но с 1871 года предпочтен устав прусский.

4 апреля 1877 года между Англией и Египтом был заключен договор, имевший целию уничтожить торговлю невольниками и темь самым дававший Англичанам косвенный, но довольно растяжимый предлог ко вмешательству во внутренние дела Египта. Вскоре по заключении этого договора, по требованию Англичан, был сформирован особый полк башибузуков, предназначенный исключительно для прекращения торговли невольниками. Командиром сего полка назначен был италиянский подданный граф Сала, а его помощником — австрийский полковник Турвейзен. Район действий башибузуков графа Сала простирается от Каира вверх по Нилу до Ассуана, главная квартира в Ассиуте. Постами сего лодка заняты все дороги ведущие из Дарфура в Египет, именно оазисы в Ливийской пустыне, и путь ведущий чрез Синай в Триполи. Башибузуки делают свое дело исправно: арестуют невольничьи караваны, освобождают невольников из колодок и доставляют их в Ассиут к графу Сала, который в то же время состоит и главным директором Освободительного Агентства. Освобождаемые невольники отправляются под конвоем башибузуков в Каир и там уже «отпускаются на свободу», то есть, разделяются между пашами и беями, которые в свою очередь раздаривают их своим подчиненным, а те продают их за деньги либо частным лицам, по знакомству, либо тайным скупщикам «живого товара», который из Египта выпускается уже свободно в пределы Аравии или на суда ведущие тайную торговлю невольниками в Персидском заливе. Делается все это в силу того же освободительного Англо-Египетского трактата, в одной из статей коего поставлена на вид невозможность будто бы отсылать невольников обратно на их родину, — именно третья статья сего трактата гласит что «в виду невозможности отсылать невольников обратно по домам, допускается дарить их». В переводе на обыкновенный язык это значит — конфисковать контрабанду для того чтобы раздарить ее своим знакомым, или самому продать, а при случае, с выгодой. Дипломатов Беконсфильдовской школы менее всего можно обвинять в недостатке предусмотрительности и, стало быть, вводя в трактат такую статью, они не могли не предвидеть что «освобождение» в этом случае будет только переменой формы рабства. Но для чего им понадобилось все это фарисейское лицемерие — Господь их знает! Разве для того чтобы действительно приобрести лишний повод вмешательства во внутренние дела Египта.

*  *  *

Возвращаясь с учебного плаца, на большой улице встретил я хедива в коляске, экспортируемой несколькими кавалеристами. Она подкатила к подъезду школы Измаилие, и хедив, спрыгнув на землю, быстро скрылся в распахнутых дверях. Он приехал один, без генерал- и флигель-адъютантов, и не в форменном костюме, а просто в европейском черном сюртуке и вишневой феске, безо всяких внешних знаков отличия. Я с моим гидом зашел узнать, по какому случаю приехал хедив в школу. Оказывается, экзамены.

— Можно войти?

— Сколько угодно, экзамены производятся публично.

Мы тихо вошли и скромно сели на задней скамейке за учениками. Хедива, очевидно, здесь не ждали, потому что ни министра народного просвещения, ни кого-либо из начальствующих лиц, кроме экзаменационной комиссии, налицо не оказалось. Министр прибыл уже несколько позднее, в полной парадной форме. Без сомнения, ему сию же минуту дали знать о приезде хедива, и он поспешил сюда, видимо, в переполошенном состоянии духа. Вслед за министром появились и еще какие-то почетные и начальственные лица в расшитых золотом мундирах и во всех регалиях. Хедив, между тем, сидел со сложенными на груди руками, откинувшись на спинку кресла, рядом с председателем экзаменационной комиссии и с благодушной терпеливостью выслушивал учеников, изредка кивая головой и приветливо улыбаясь на более удачные и бойкие ответы. Иногда он и сам предлагал ученику какой-нибудь вопрос, и когда тот несколько конфузился, то хедив, видимо, старался ободрить и поощрить его своим простым приветливым обращением и благосклонною улыбкой. Он провел здесь более часа, и когда поднялся с места, чтобы выйти из залы, то вслед за ним хлынула вся толпа учеников и экзаменаторов, начальство школы и почетные лица с министром. Объявлен был перерыв экзамена до четырех часов пополудни, и через пять минут по отъезде хедива шумная школа почти совсем опустела. В зале осталось только три-четыре ученика, сосредоточенно углубившиеся в свои книжки. Вслед за другими направился было к выходу и я, как вдруг на площадке парадной лестницы ко мне подошел европейский педагог — как оказалось потом, инспектор заведения — и любезно осведомился: не иностранец ли я приезжий. Узнав, что я русский и что привел меня в эту школу интерес к делу египетского просвещения, он еще любезнее предложил мне осмотреть все заведение и сам повел меня по классам и кабинетам. Школа Измаилие помещается в хорошем, просторном каменном здании, устроенном соответственно всем требованиям современной педагогики и гигиены, и организована во всех отношениях по-европейски, в типе всем нам более или менее знакомом, а потому много распространяться я о ней не стану. Скажу только, что учебными пособиями снабжена она прекрасно, и заведывание в ней учебной частью отдано в руки европейских педагогов. Но здесь, полагаю, кстати будет сообщит несколько сведений о состоянии народного просвещения в Египте, сведений которыми я обязан все тому же И. М. Лексу.

Хотя уровень образования в туземном населении и несравненно ниже чем в Европе, но изо всех стран Востока Египет все же занимает первое место по степени образования, в коем он сделал большие успехи, особенно в последнее время.

Первым насадителем общественного образования в Египте был Мехмед-Али, дед нынешнего хедива, но правильное устройство получило оно только во время управления Измаил-паши, который переформировал старые школы и устроил множество новых на современных началах. В настоящее время общественное образование распространено по всему Египту, но более всего обращают на себя внимание школы при мечетях в Танте и Александрии, а также знаменитая школа Эль-Азхар в Каире, где в иные годы число студентов доходило до десяти тысяч человек. Кроме этих трех, не менее заслуживают внимания женские школы Сиуфие и Керабие; школа Хедивие для слепых и муниципальные школы в Каире, Александрии, Розетте, Бейхе, Таите, Бени-Суэфе, Ассиуте и пр.

Из числа гражданских школ Каира и Александрии на иждивение правительства содержатся: политехническая школа, школа счетоводства и межевания, школа правоведения, приготовительное училище, школа искусств и ремесл, медицинская и фармацевтическое училище, начальная школа, училище иностранных языков и школа акушерок (как видите и здесь не без них!).

В 1878 году первоначальных школ во всем Египте засчитывалось 5.870 и в них 137.545 учащихся. По числу жителей, одна школа приходится на 1.026 человек, а учеников на 100 человек = 2,49.

Чтобы показать движение образования во время управления Измаил-паши, не лишним будет упомянуть что в 1872 году во всем Египте насчитывалось только 2.696 первоначальных школ с 82.256 учениками; стало быть за пять последующих лет прибавилось 2.674 школы и 55.289 учащихся.

Первоначальные школы здесь двух родов: в одних, которые составляют большинство или преобладающий тип, учат читать и писать по-арабски, арабской грамматике, арабской каллиграфии, турецкому языку и арифметике; в других же, сверх этих предметов, преподают еще французский иди английский язык, европейскую каллиграфию, географию и историю. В муниципальных шкодах образование дается уже в больших размерах; там преподают арабскую грамматику и каллиграфию, турецкий, французский и английский языки, арифметику, алгебру, геометрию, географию, историю, рисование и черчение, Коран и его толкования. Этих школ всего только двадцать четыре, а именно: в Каире семнадцать, в Александрии две и в остальных провинциях пять. Все они были учреждены Измаил-пашой, и в них считается теперь 3.000 учеников. Правительственные гражданские школы, где дается высшее образование, все, кроме александрийской Измаилие (более приготовительной), находятся в Каире. Из одиннадцати школ этого разряда, девять были учреждены Измаил-пашой. Во всех одиннадцати воспитывается теперь более 1.000 человек. Школ при мечетях (медрессе) всего три: одна в Каире, Эль-Азхар, в которой преподает 231 профессор и учатся 7.695 студентов; другая в Танте, Ахмади, с 4.385 учащимися, и третья в Александрии Ибрагим-паша с 312 учащимися. Всего в школах-медрессе, дающих высшее мусульманское образование, обучаются 12.845 человек. Школа для слепых учреждена Измаил-пашой в 1874 году. В ней 46 учащихся (36 мальчиков, 10 девочек). Женских школ всего две, обе в Каире. Одна из них, Суфи, основана в 1873 году женой хедива Измаил-паши, и в ней находятся 248 учениц; другая, Кераби[14], учреждена правительством в 1875 году и воспитывает 142 ученицы. Всего, значит, получают общественное образование в Египте только 390 девочек.

Кроме вышеисчисленных, собственно мусульманских школ, в этой стране есть еще 152 школы иностранных и разных религиозных обществ, где воспитываются 7.622 мальчика и 4.625 девочек, всего 12.247 человек, из которых только 654 находятся в интернатах.

Таким образом, школ всех категорий в Египте 5.562 и в них учащихся 167.175 человек.

Что до ученых обществ, то их тут два: Египетский Институт в Александрии и Хедивиальное Географическое общество в Каире, но оба в упадке. В Каире же существуют весьма интересная для ориенталистов Публичная библиотека, учрежденная Измаил-пашой, и Египетский музей, директор коего, известный ученый, Мариетт-паша, заведывал и археологическими расколками; но с 1879 года все работы этого рода приостановлены за недостатком средств.

Относительно периодических изданий должно заметить, что в Египте издаются 27 газет и журналов, из коих 7 арабских, 1 арабо-турецкий, 1 арабо-французский, 1 арабо-франко-итальянский, 9 французских, 3 греческих и 5 итальянских. Почти все они выходят в Каире и Александрии. Всего печатается нумеров: ежедневных газет 238.102, выходящих два раза в неделю 12.293 и еженедельников 34.505.

Таковы-то, вообще, итоги египетского просвещения.

Клочок Египта
Александрийский базар. — Вид на Нильскую равнину. — Характер европейских кварталов и «Place de Consulats». — Обед у хедива. — Веселая процессия. — Каковы здешние квартиры. — Коллекция африканских вещей у господина Менотто. — Гостиная в египетском вкусе. — Сноровки здешних продавцов редкостей и древностей. — Александрийские «трущобы». — Альме и их танцы. — «Пчелка». — Мусульманская свадьба. — Отъезд из Александрии. — Озера Абукир и Мариут. — Вид страны и характерные особенности ее пейзажа. — Агрикультура и сельские жилища. — Кладбища. — Одежда жителей. — Как путешествуют гаремные дамы. — Африканская растительность. — Экономическое состояние страны и причины ее финансового упадка. — Железнодорожные порядки. — Древний пресноводный канал. — Пустыня и знойный ветер. — Город Измаилие. — Дача Лессепса на Суэцком канале. — Серапеум. — Соленые озера. — Корабли океана и корабли пустыни рядом. — Суэц. — Оригинальный обед в русском консульстве. — Несколько сведений о Суэце и о русских паломниках. — Провинциальная администрация в Египте и парламентские комедии экс-хедива. — Арабский клуб в Суэце. — Слепой рапсод и ход арабских музыкантов. — Братья-ревуны или гуки и их религиозные радения. — Образчики английского «уважения» к обычаю и праву. — Базар в Суэце. — Общий вид с Суэцкого рейда. — Мое «до свидания» Египту.

Продолжение 16-го июля.

Из школы «Измаилие» проехали мы на базар арабского города. Воображение мое еще на пути к нему рисовало мне всю роскошь, все краски, все узоры и оригинальное изящество искусных произведений Востока, какие надеялся я встретить на Александрийском базаре, и я уже заранее смирял в себе жажду приобретения предметов искусства и хорошего оружия. Я внутренне приуготовлял себя к воздержанию от предстоящих мне соблазнов и думал, что предо мною вот-вот сейчас предстанет нечто, по меньшей мере, вроде стамбульского безестена23. Но представьте же себе, какое разочарование!.. За весьма и весьма немногими исключениями, здесь не нашлось ровно ничего достойного внимания по своим достоинствам, по старине или по оригинальности вкуса и исполнения. Лавки наполнены европейскими, преимущественно венскими, подделками кальянов и прочих «восточных» вещей (и вдобавок преплохими подделками), да заурядными стамбульскими чубуками и глиняными трубками, немецкими зеленоватыми олеографиями, изображающими, вопреки запрещению Корана, гаремные сцены и полногрудых турчанок, французскими бархатными коврами с шаблонным изображением араба на белом коне и английскими тканями, якобы в «восточном вкусе». Европейская индустрия проникла всюду и на все наложила свои фабричные клейма. Патентованный станок и автоматически работающая машина отовсюду вытеснили человеческую, художнически-производящую руку, а вместе с тем убили и личную идею, личный вкус, личное искусство мастера, душу убили. То, что прежде ценилось именно как личное и нередко единственное произведение такого-то мастера, теперь встречаете вы в сотнях, тысячах, десятках тысяч фабричных «экземпляров», вышедших из-под одной и той же машины и как две капли воды похожих друг на друга. Распространите вы самую лучшую, самую изящную вещь в бесчисленном множестве экземпляров — и, в конце концов, она вам так намозолит глаза, что смотреть на нее станет противно. Это то же, что заигранный на шарманках прекрасный мотив или что олеография с хорошей картины, какой всякий по дешевой цене может «украсить» свою комнату. Разумеется, что кому нравится, и индустрия в этом случае отвечает только на спрос, вульгаризируя и низводя до всеобщего рыночного равенства и общедоступности аристократизм личного искусства. Каюсь чистосердечно, в этом отношении я вовсе не поклонник современной индустрии, и как ни будь хороша олеография, никогда не «украшу» ею моего кабинета. Поэтому мне столь же противны и все европейские издания «в восточном вкусе».

Произведений местного гения, местного искусства, вовсе не нашел я на Александрийском базаре. Тут были сундучки и шкатулки с перламутровыми и иными инкрустациями, но это произведения Индостана; было кое-что из медно-чеканной утвари и кое-какие ковры, но и то и другое доставлено сюда из Персии, из Закавказья, из Туркменских степей, и притом цены на все эти предметы так безобразно дороги, что русскому любителю покупать их здесь нет никакого расчета: в «восточных магазинах» Петербурга и Москвы такие" вещи всегда можно достать впятеро дешевле.

А вот чего совсем уже не ожидал я здесь встретить, так это наших русских самоваров, которые в лавках медных изделий целыми рядами красуются на полках, и говорят, что среди туземного населения расходятся они недурно. Обстоятельство это надо приписать тому, что чай, благодаря англичанам, все более и более начинает входить здесь в употребление.

Зашел я также в одну лавчонку bric-a-brac, в надежде не выужу ли в ней чего подходящего, но — увы! — нашел только европейскую подделку (из цинка) древнего оружия в восточном вкусе, а остальное все хлам, не стоящий никакого внимания. Есть здесь также несколько лавчонок, торгующих, между прочим, и египетскими псевдодревностями. Тут найдете вы очень искусно подделанные вещицы из обожженной и необожженной красной и белой глины в форме флакончиков, слезничек, лучерн и маленьких мумиек (последние большей частью облиты голубой поливой), а также бронзовых божков: Изиды, Озириса, Сераписа и прочих.

Как египетские сувениры их можно, конечно, приобрести несколько штук, но, приобретая, отнюдь не следует верить продавцам, которые непременно станут вам клясться, что это все действительно древние вещи, найденные в пирамидах: такие древности превосходно подделывают во Франции и доставляют в Египет для сбыта доверчивым туристам, а глиняные вещицы отчасти производятся и на месте, преимущественно итальянскими лепщиками. Но цены за них запрашивают безобразные, и новички нередко попадаются на эту удочку в том убеждении, что если дорого, значит — настоящее.

Итак, уехал я с александрийского базара вполне в нем раэочарованный, приобретя лишь несколько фотографических снимков с местных видов и типов; но и это нельзя сказать, чтобы стоило дёшево: смотря по величине, от одного до двух франков за снимок. Вообще с приезжего здесь все и повсюду стараются сорвать как можно больше. О добросовестности со стороны продавца забудьте и думать: ее не встретите вы ни в убогих лавчонках, ни в блестящих магазинах с зеркальными стеклами; сдерут и надуют везде совершенно одинаково.

В половине четвертого часа дня, когда жара уже несколько спала, захватил я совершенно приличного по внешности гида, «господина Себастопуло», и поехал с ним в открытом фаэтоне прокатиться опять на каналы, а потом по европейским кварталам города, чтобы ознакомиться с ними поближе. Приехали мы на канал рано, когда обычной публики на набережной еще не было, и это дало мне возможность приглядеться несколько к местности, открывающейся из-за деревьев набережной по ту сторону канала. Местность эта представляет совершенную плоскость как стол, и на ней верст на двадцать в поперечнике разливается мелководное, плоскодонное озеро Мариут, на отмелях которого вдали виднеются, как белые рати, большие стаи всякой водяной птицы: пеликанов, журавлей и цапель, марабу и фламинго.

Горизонт этой местности, благодаря необычайно прозрачному воздуху отодвигается на изумительно громадное расстояние, так что со своего относительно высокого пункта наблюдений вы ясно видите уходящую вдаль полосу Нила и, по уверению гида, можете, если захотите, чуть-чуть различить в серебристой воздушной дымке даже легкий абрис чего-то вроде пирамиды. По крайней мере, мой гид божится, что оно так, и когда я выразил ему сомнение: может ли это быть, не другое ли что-нибудь там виднеется, на том основании, что по прямой (воздушной) линии от Александрии до пирамид считается около ста семидесяти верст, то гид стал не только клясться, что это воистину видна верхушка пирамиды Хеопса и что я могу справиться об этом у кого мне угодно, но даже слегка благородно оскорбился на меня: неужели де подозреваю я, что он, Себастопуло — «знаменитый Себастопуло» — позволит себе так эксплуатировать доверие именитых путешественников и тем подрывать собственную репутацию, которая ему как честному гиду дороже всего на свете, так как он, во-первых, православный христианин (в удостоверение чего даже перекрестился), а во-вторых, имел честь служить в качестве гида принцу такому-то, князю такому-то, герцогу такому-то, лорду такому-то, и пошел, и пошел без конца высчитывать по пальцам и сыпать ослепляющими именами. Надоел он мне, впрочем, жестоким образом своею амбициозностью, а главное поучающим тоном своих объяснений и этим вечным сыпаньем и не кстати титулованными именами, так что я закаялся брать вперед «благородных» гидов, которые при случае надуют вас точно так же, как и «неблагородные», но всегда уже норовят усесться в коляске рядом с вами, вместо того, чтобы лезть на свое место на козлах, и делают это еще с таким видом, как будто не вы им, а они вам оказывают одолжение. Вскоре подъехали сюда В. С. Кудрин и еще кое-кто из наших, так что я, воспользовавшись этим, поспешил сунуть в руку «благородному Себастопуло» приличный гонорар и отпустил его на все четыре стороны.

Европейские кварталы города или «Новая Александрия» выстроены, что называется, «по плану» и представляют ряды продольных и поперечных проспектов и улиц, прямых и достаточно широких, вымощенных тесанной плитой, нарочно заказанной в Триесте, причем каждый камень (толщиной в 20 сантиметров) обошелся городу в четыре марки. Эти улицы обставлены высокими, преимущественно сероватыми каменными домами в четыре и пять этажей с балконами, фонариками и роскошными подъездами; но, как местную особенность, следует отметить, что у всех этих домов кровли исключительно плоские, нередко с устроенными на них цветниками и навесами вроде балдахинов, а на окнах непременно зеленые жалюзи и сверх того иногда маркизы или полосатые длинные шторы. Нижние этажи представляют почти непрерывные ряды вывесок и магазинов с зеркальными стеклами, за которыми выставлены всевозможные европейские товары. Местами и уголками этот город отчасти напоминает нашу Одессу, да и в характере его подвижной, кипучей деятельности и разноплеменной толпы тоже есть нечто схожее с ней: некоторые улицы обсажены аллеями деревьев, преимущественно белою акацией, что также дает им сходство с Одессой. Местами, вместо изгородей, попадаются заросли громадных местных кактусов и алоэ; местами, из-за белых глинобитных заборов, гибкие пальмы слегка склоняют над улицей свои кроны; плющи, виноград и павой кое-где ползут по стенам и верхам заборов. Там и сям встречаются небольшие площадки, украшенные маленькими скверами с вечно зелеными тропическими растениями, красивыми клумбами, на которых пестреют роскошные душистые цветы. В сквере непременно устроен бассейн или бьет фонтан, освежая воздух и листву соседних с ним деревьев. На площади Консульства устроен обширный бульвар и сквер с такими же цветниками, чугунными решетками и мраморными скамейками. Там, по средине сквера, возвышается на красивом пьедестале бронзовая статуя Мехмед-Али в натуральную величину, а рядом с нею, в красивом открытом киоске, ежедневно с пяти до девяти часов вечера играет оркестр военной музыки. Площадь обстроена прекрасными многоэтажными домами, где сосредоточены банкирские конторы, лучшие магазины, гостиницы и рестораны. Это самое бойкое место европейской части города, всегда, кроме «мертвых часов», полное народом, а в особенности по вечерам, во время музыки, когда на площадь Консульства стекается подышать воздухом почти все местное европейское население. Вечером обыкновенно в полную силу пускаются фонтаны[15], весь город освещается газом, и тогда на бульваре действительно очень приятно бывает и отдохнуть и прогуляться под звуки оффенбаховских и лекоковских мотивов, наигрываемых чистокровными арабами (что делать, оффенбаховщина проникла и к арабам, на то и цивилизация!); но ваш отдых, к сожалению, ежеминутно отравляется назойливыми приставаниями нищих и разных мальчишек и девчонок, требующих с вас за что-то бакшиш, а еще более — теми подозрительными личностями в потертых пиджаках, которые таинственным полушепотом предлагают вам свое содействие к интересному знакомству с «одной дамой из гарема» или с «unaprincipessa di Torino».

С нашей прогулкой по городу мы чуть было не опоздали на обед к хедиву, впрочем, в силу совершенно случайных и мало зависящих от нас обстоятельств.

Вернулись мы домой впору, то есть как раз настолько, чтоб успеть переодеться во фраки и ехать. Но тут-то вот и случился непредвиденный казус: у некоторых из нас, в том числе и у меня, не оказалось светлых лайковых перчаток. Товар, казалось бы, такой, что можно смело рассчитывать достать его в любом городе, но не тут-то было: светлых перчаток (можно ли этому поверить!) во всей Александрии не нашлось ни одной пары. Хватились мы о них уже тогда, когда стали одеваться, и, кликнув отдельного комиссионера, поскорее послали его в магазин принести нам несколько пар на выбор. Через четверть часа комиссионер вернулся и объяснил, что обегал все лучшие магазины, но светлых мужских перчаток не нашел ни в одном. Вот-те и на! Что тут делать!? Те перчатки, что были на нас при первом визите к хедиву, уже позапачкались, а без перчаток неудобно. Как же быть?!

— Вот-те и Александрия!.. А еще столицей называется! — досадливо издевался мой сожитель. — Это бы в Петербурге у нас не найти лайковых перчаток! Скажите пожалуйста!.. Да не то что в Петербурге, а в каждом захолустье, в Бежецке, в каком-нибудь Весьегонске и то, наверно, отыщите, а тут, на-ко! «мировой город!»..

Но вывел наших затруднения А. П. Новосильский, сразу разрубивший Гордиев узел.

— О чем вы сокрушаетесь! — пожал он плечами. — Офицерские-то ваши перчатки, замшевые, есть у вас? Ну так и надевайте их, с Богом! Кто там станет еще разглядывать, какие они такие, лишь бы на руках белело!

И точно: послушались мы доброго совета, и дело сошло отлично.

Обед был назначен в половине седьмого, и мы выехали из дому впору, но тут случилось новое приключение; наше ландо значительно отстало от других экипажей, и дурень арабаджи, вероятно, новичок в своем деле, повез нас совсем не теми улицами, какими следовало. Колесил, колесил он по каким-то кривым и косым переулкам арабского города и, наконец, вместо Расельтинского дворца привез нас в коммерческий порт, где мы чуть было и совсем не застряли, так как порт отделен от остального города сплошной стеной, в которой только двое ворот, обыкновенно запираемых на ночь, начиная с шести часов вечера. Одни из ворот были уже заперты, и мы так в них и уткнулись, но, к счастью, арабаджи догадался повернуть поскорее назад, чтоб успеть выскочить вон из порта, пока другие ворота еще отперты. Мы еле-еле успели подъехать к ним как раз в тот момент, когда таможенные досмотрщики совсем уже смыкали их створы. Тут новая история: досмотрищики не хотят пропускать арабаджи, торгуются с ним, ругаются, галдят, намереваются чинить у нас обыск и настойчиво требуют бакшиш за пропуск. Пришлось выбросить им сколько-то мелкого серебра, и то слава Богу, хоть этим отделались!.. Но тут опять беда: арабаджи решительно не знает, куда ехать.

— Рас-эль-Тин… Рас-эль-Тин-хедив!.. — внушаем мы ему настолько вразумительно, насколько могут внушать люди, ни слова не говорящие по-арабски.

— Рас-эль-Тин, Рас-эль-Тин… Эге, Рас-эль-Тин! — бессмысленно повторяет в ответ нам извозчик и продолжает без толку плутать по косым и кривым переулкам.

Мы уже совсем было отчаялись попасть на обед к хедиву, из-за чего, без сомнения, вышла бы большая неловкость, но, к счастью, повстречались нам на дороге двое египетских офицеров. Россель, стремительно ухватясь за вожжи, остановил лошадей и с помощью английского языка обратился к ним с просьбой растолковать извозчику дорогу. Слава Богу, те уразумели, наконец, в чем дело и направили нашего возницу на путь истинный. Он погнал лошадей, и мы поспели во дворец как раз в последний момент перед выходом хедива. Еще одна минута, и было бы уже поздно.

Кроме С. С. Лесовского с супругой и его штаба, к обеду были приглашены еще И. М. Лекс и члены местной русской колонии с их дамами, а также высшие чины египетского морского ведомства. Обеденный стол был накрыт в небольшой зале, освещенной по углам четырьмя громадными хрустальными канделябрами с целыми клубами свечных огней, а по середине — большой люстрой, унизанной разноцветными хрустальными подвесками, которые светились и играли миллионами искр, как самоцветные камни. Но более всего в этой комнате замечателен ее пол из какого-то темного дерева с деревянными же инкрустациями: полировка шашек доведена до такого совершенства, что мы сначала приняли было его за яшмовый. Стол был сервирован по-европейски и притом с большою роскошью. На нем красовались серебряные группы, хрустальные плато, наполненные прекрасными фруктами, японские вазы под массивными букетами прелестных и редких цветов. Хрусталь, фарфор и серебро — все это было представлено с большим артистическим вкусом.

Хедив, на котором были надеты русские ордена, вел к столу Екатерину Владимировну, а С. С. Лесовский жену доктора Шписса, состоящего при нашем консульстве. Затем тут были еще две-три русские дамы. В состав меню изобильного и длинного обеда входили все деликатесы, какими только могут похвастаться фауна и флора Египта, так что обед этот, приготовленный мастером кулинарного искусства, носил, если хотите, чисто местный характер. Дрессировка прислуги замечательная: все ее дело около стола совершалось в величайшей тишине и отменном порядке, ловко, быстро, предупредительно. В начале и в конце обеда музыкальный хор гвардейских зуавов, поставленный во дворе под окнами столовой, исполнял русский народный гимн, который повторялся потом и в момент нашего отъезда. Словом, хедив задал нам обед на славу и до конца был самым любезным и внимательным хозяином.

На обратном пути, едучи по арабскому городу, нагнали мы какую-то веселую процессию, которая на несколько секунд задержала наше движение. Толпа мужчин и мальчиков шла с фонарями и свечами, напевая веселую песню под аккомпанемент арабской музыки: скрипок, торбанов, дудок, треугольников, тарелок и бубнов. Впереди несли какой-то круглый поднос или лоток, покрытый большим и высоким прозрачным колпаком из розового тюля с длинными ниспадающими концами. Под колпаком горели на подносе маленькие свечи и лежали букеты цветов, разные сласти и какие-то подарочные вещи. Сколь ни объясняли мы нашему арабаджи, что надо остановиться (очень уж хотелось посмотреть, что это за процессия), но он, к сожалению, не догадался о значении обращенных к нему экспликаций и на требование о том Росселя, выраженное жестом, вынул из кармана и подал ему бумагу для свертывания папирос, а сам погнал лошадей далее. Так мы и не узнали, в чем тут дело, но, по-видимому, это было что-нибудь вроде перенесения свадебных подарков.

17-го июля.

Утро прошло в хлопотах по случаю завтрашнего отъезда, да в упаковке моего смирнского ковра, а затем я сидел в канцелярии нашего консула и забирал кое-какие нужные мне сведения и цифры. В шестом часу дня я отправился вместе с И. М. Лексом обедать к Менотто, нашему драгоману из местных левантийских уроженцев. Живет он прекрасно: великолепная квартира в бельэтаже одного из хороших каменных домов со всеми европейскими удобствами. Славно здесь устраиваются в частных домах квартиры: везде высокие потолки, просторные комнаты, много воздуха, много света, не то что наши петербургские стойла вместо комнат в домах новейшей конструкции. Наши только и щеголяют лестницей с газом и швейцаром, а что до помещений, то из здешней одной комнаты петербургский домохозяин ухитрился бы, пожалуй, выкроить целую квартиру о трех комнатах с прихожей и кухней и драл бы за нее с жильца рублей шестьсот в год, по крайней мере, тогда как здесь целая квартира, настоящая, что называется, «барская» квартира, идет в год за полторы-две тысячи франков.

Сам Менотто — замечательная личность. Прежде всего, это лингвист из ряду вон, и, право, затруднительно было бы сказать, какой язык должно считать его природным, так как он в одинаковом совершенстве владеет русским, греческим, итальянским, французским, английским, немецким, арабским, турецким, коптским, армянским да, кроме того, свободно понимает и может объясниться по-сербски и по-болгарски, так что в этом отношении Менотто для нашего консульства просто золотой человек. Это довольно видный мужчина пожилых лет с седовато-русой бородой и выразительными светлыми глазами. Единственная его слабость, впрочем, совершенно невинная, это ордена, ленточки и отличия (больше орденов, как можно больше!), которыми он очень любит украшать свою грудь, а еще больше говорить о них и не только о своих, полученных им лично, но вообще об орденах, какие они бывают на свете, чем отличаются, какие права с собой соединяют, какие у них степени, ленты, наружный вид и тому подобное. И право же, это такой милый сам по себе человек, что если б от меня зависело, я бы с удовольствием навесил на него все ордена сего мира: носи себе, батюшка, на здоровье! Кроме того, это человек с порядочным артистическим вкусом: он собрал себе небольшую, но хорошую коллекцию картин и неподдельных египетских древностей, между которыми есть несколько замечательных скарабей24 в виде разных жуков и букашек из яшмы, лапис-лазури и других камней, представляющих очень изящное и полное подражание натуральными формами этих насекомых, а в кабинете, над широкой оттоманкой висит у него большой щит с эффектно развешанной на нем коллекцией оружия разных диких африканских племен. Тут у него и мечи, и кинжалы, и булавы, и ассагаи25 на тонких дротиках, и стрелы отравленные, и круглый щит из шкуры носорога, — все это очень оригинально и вполне достойно внимания любителя.

Остаток вечера провели мы на террасе «Райского кафе», наслаждаясь звуками венской музыки и шумом морского прибоя.

18-го июля.

Отъезд наш отложен еще на одни сутки. Я этому и рад, с одной стороны, а с другой — выходит очень досадно: знай я вчера утром, что так случится, укатил бы себе в Каир и вернулся бы сегодня к ночи, а теперь придется отложить поездку туда до возвращения с Тихого океана, а может и навсегда… Ну, нечего делать!

Сегодня И. М. Лекс уезжает на несколько дней в Константинополь. Мы собрались позавтракать у Геннадия Гавриловича Шпигельберга, где я имел случай вдосталь налюбоваться на изящную обстановку его гостиной, составленную исключительно из произведений местного искусства и местной промышленности. Майолика, медночеканная утварь, паласовые толстые ткани на мебели и на портьерах, ковры, настольные салфетки, надкаминная рама вокруг зеркала из поливчатого мозаичного кафеля, резные шкафики и мушараби — эти прелестные ажурные ширмы с полочками и выдающимися шкафчиками-фонариками, как это все хорошо, как оригинально, а главное, как все изящно и чуждо общеевропейскому шаблону, столь мозолящему глаза везде и повсюду!..

Проводив И. М. Лекса, пошли мы с Г. Г. Шпигельбергом смотреть и торговать настоящие египетские древности у продавца «с репутацией». Но при этом надо заметить, что и у репутированных продавцов бывает, что называется, «со всячинкой», и вам очень легко могут сбыть подделку за настоящую вещь, если вы не сумеете их отличить, тем более, что французские подделки здешних вещей иногда достигают совершенства. На этот раз, впрочем, я не гнался исключительно за подлинностью, а просто желал приобрести себе несколько вещиц в античном роде на память об Египте. На личное свое знание дела, конечно, я не мог полагаться, и потому такой опытный руководитель как Г. Г. Шпигельберг был для меня сущим кладом. Век живи, век учись — так и в этом деле. Надо, например, знать, как торговаться, ибо на это существует здесь своя особая система. Здешний купец, торгующий «редкостями», или вообще местными произведениями «для любителей», все равно будет ли он араб, армянин, еврей или левантинец, никогда не скажет вам сразу настоящую цену вещи, а всегда заломит вдесятеро. Нужно давать ему нечто вроде 1/10 того, что он запросил и тогда можете рассчитывать, что при некоторой дальнейшей надбавки с вашей стороны он вам спустит, и вы сторгуетесь на средней цене окончательно. Нечего слушаться, если при этом по первому вашему слову он выпучит на вас изумленные глаза и покажет вид, будто даже возмущен несообразностью предлагаемой цены: все это не более как известные маневры и штуки, которыми он пытается озадачить вас и сконфузить: «Как, мол, не совестно давать такую ничтожную, цену за такую дивную вещь! Это надо не иметь никакого понятия о деле, или же нарочно посмеяться над честным купцом! После этого, мол, ни показывать, ни разговаривать с вами больше не стоит!» Если вы после такого маневра повернетесь и равнодушно станете уходить из лавки, он, наверное, остановит вас, попросит вернуться и начнет божиться, что вещица стоит даже больше тех денег, какие он запросил, но что уж, так и быть, ради плохих времен и застоя в торговле, готов уступить вам сколько лишь возможно и при этом сделает первую маленькую сбавку. Но если вы имели неосторожность предложить ему половину или, хуже того, две трети, а еще хуже — три четверти запрошенной им цены, то можете быть уверены, что ни за что не спустит вам ни одной копейки. Почему так? А очень просто: из вашего предложения он сразу увидит, что вы новичок, настоящей цены не знаете, и думает себе: «Коли ты дашь мне столько, то не сегодня-завтра дашь и всю цену, какую я с тебя заломил, если уж больно хочется купить тебе именно эту вещицу». И в этом своем расчете купец почти никогда не прогадывает. Он рассуждает так, что товар его не портится и есть-пить не просит, а потому сбыть его за то, чего он действительно стоит, всегда возможно, если же судьба посылает ему новичка, то этим надо пользоваться вовсю и драть с него как можно больше. Таким образом в наихудшем случае купец не в убытке, а в наилучшем — сразу наживает тысячу на сто. Проверить это я мог и на своем собственном опыте. В тот самый магазинчик, куда пришли мы теперь с Геннадием Гавриловичем, случайно заходил я еще вчера сам и наметил себе пять вещиц, в числе которых была одна премилая бронзовая мумийка, да, наметив, имел еще неосторожность поторговаться за них с продавцом, но в цене мы не сошлись: он просил пятьдесят франков, я давал сорок. Сегодня же, когда мой спутник спросил о цене этой самой мумийки, то купец, очевидно, узнав меня в лицо и соображая, что я опять пожаловал к нему именно за ней, заломил вдруг пятьдесят франков за нее одну, тогда как вчера сам предлагал ее в этой цене вместе с четырьмя другими. Это мне показалось курьезно, и я спросил его: что же стоят остальные.

— Все вместе двести пятьдесят франков, — ответил он с невозмутимым видом.

— Но ведь вчера вы сами назначили на них за все пятьдесят?

— Двести пятьдесят франков и ни копейки менее, — повторил он таким тоном, который очевидно делал бесполезными все дальнейшие попытки сторговаться. Оставалось только пожелать ему тароватого покупателя и уйти из магазина.

— И вот сегодня же, — заметил мой спутник, — зайди к нему человек, который за эту самую мумийку предложит ему пять франков, он отдаст ему наверное, потому что больше она и не стоит.

Опытный покупатель обыкновенно делает так, что зайдет в лавку сегодня, зайдет завтра и послезавтра, затем пообождет несколько дней и снова зайдет, но покупать не покупает, а только все критикует да хает предлагаемые ему вещи. Но хаять надо умеючи, с толком, потому что купец по вашей критике смекает про себя: серьезно ли вы понимаете дело, или так только, зря, товар его бракуете. Поэтому все старания его направлены к тому, чтобы раскусить вас, какой вы покупатель, знаток или просто себе любитель. Ради этого, с каждым вашим заходом, угощая вас кофеем, водой и папиросами, он постепенно показывает вам вещи более и более хороших качеств, расхваливая их напропалую, но самые лучшие все еще таит, и только когда, наконец, убедится, что вы действительно знаете толк, решается показать вам «настоящее дело», но делает это с таким видом, как словно бы хочет сказать: «Ну, уж, на, черт возьми! Тебя, как видно, не надуешь!» — И тут уже торг кончается в несколько минут, коль скоро вы даете настоящую цену.

Выйдя ни с чем от упрямого продавца, мы, однако, добыли то, чего мне хотелось в другой лавочке, по соседству, и добыли очень сходно и очень скоро, благодаря единственно уменью моего спутника торговаться и опытному знанию нужных при этом приемов. Затем предположили мы с ним отправиться подышать воздухом да заодно и пообедать в Рампе — местечке по линии Розетта-Александрийской железной дороги, наполненном садами и дачами на берегу моря, — но, к сожалению, опоздали на поезд, и пришлось, взамен того, пообедать в баре «Египет», ближайшем к станции ресторане.

После обеда, простившись с Г. Шипигельбергом, едва я вернулся домой, как узнаю, что несколько из моих спутников предполагают совершить интересную экскурсию в арабскую часть города, где один из навязавшихся нам гидов, полячек, говорящий, между прочим, по-русски, обещал показать пляску альмей, или так называемых гаваци. Очевидно, нам предстояло отправиться куда-то вроде александрийских трущоб, — но что же! — тем интереснее, и я, конечно, немедленно же присоединился к компании.

Отправились мы пешком, под предводительством гида, который вскоре повел нас по каким-то узким, кривым и вонючим переулкам, где уже не было ни триестинской мостовой, ни газового освещения, а только изредка мерцал кое-где масляный фонарь, подвешенный на протянутой через улицу веревке. Встречные мусульмане оглядывали нас как-то подозрительно. Кое-где под заборами или на порогах домов лежали бездомные бедуины и феллахи, завернувшись в лохмотья своих бурнусов и положив голову на камень или на нижнюю ступеньку лестницы. Это были всегдашние места их ночлегов рядом с бездомными собаками. В одной мелочной жидовской лавочке шла еще какая-то торговля при сальной свечке, но в соседних закоулках было совсем уже темно и тихо. На углу одного из таковых наш гид, наконец, остановился пред одностворчатою дверью и брякнул в железное кольцо. Ответа нет. Он брякнул еще посильнее, и на этот раз послышался сверху вялый старушечий оклик, а затем шарканье спускающихся по лестнице шагов, и наконец дверь слегка приотворилась. В образовавшуюся щелку пошли какие-то таинственные перешептывания и переговоры между гидом и кем-то невидимым, а мы стоим и дожидаемся.

— Послушай, черт тебя возьми, куда ты, однако, привел нас?

— Але ж в самое тое место, куда вы хочете.

— Да ты не врешь ли?

— И, Боже ж мой, зачем врать!.. Помилуйте, я же тутай с шесцьдесент третьего року болтаюсь и, могу сказать, знаю всю Александрийку этую досконально.

— Да тут ведь чего доброго и зарежут?

— Не, по малку можно… Зачем резать!.. Народ тихий, благородный, кобеты[16].

— Так чего ж они не впускают?

— А то ж зараз, зараз, панове.

И опять пошли перешептываться.

Наконец, дверь совсем растворилась, и мы через высокий порог вступили в совершенно темные сени. Полячек чиркнул восковую спичку и осветил пред нами узкую и крутую деревянную лестницу, по которой мы поднялись во второй этаж и затем очутились в небольшой комнате с глинобитными стенами и таким же полом, на котором был разостлан стоптанный ковер. В стенах поделаны были вроде печурок небольшие ниши, и в одной из них стоял глиняный чирак, налитый кокосовым маслом. Горящий фитиль, ссученный из хлопчатой бумаги, освещал неровным, колеблющимся светом и наполнял копотью это трущобное логово.

Ни сесть, ни примоститься некуда.

Вслед за нами вошла в каких-то болтающихся лохмотьях длинная и тощая старуха с темно-бронзовым лицом и курчавыми седыми патлами волос, выбивавшимися из-под черного платка, повязанного на ней чалмой, — сущая ведьма цыганского типа, — вошла и, бормоча что-то про себя, неторопливо стала заправлять сальные свечи в глиняные подсвечники, а потом притащила несколько засаленных подушек и бросила их у стены на пол, предложив нам садиться. Но внешность их была так сомнительна, что никто из нас не решился присесть на них, и потому гид распорядился притащить откуда-то табурет да три гнутые стула.

— Что же, однако, дальше-то будет? — спрашиваем у него.

— А вот, зараз кобеты танчить будут.

— Да где же эти кобеты?

— Тутай, поховались трошку, зараз выйдут. Но только, господа, вот что: этая почтенная старушка наперед деньги требует, то треба дать ей, такой уж порядок.

— Сколько же дать-то?

— Двадцать франков, по меджидие на кажду балетницу.

Дали. Но старуха недовольна и продолжает торговаться, говоря, что это только четырем танцоркам, а самой ей ничего не приходится, тогда как она-то и есть главное лицо, певица и музыкантша, и стало быть один меджидие надо прибавить и на ее сиротскую долю. Прибавили.

Пересчитав деньги, ведьма завязала их в какую-то тряпицу и опустила к себе за пазуху, затем зажгла сальные свечи и вышла в сени позвать танцовщиц. Вместе с ней проскользнул туда же и наш полячек без сомнения затем, чтобы тут же получить с нее следуемый на его долю «куртаж» из наших денег за привод гостей. Через минуту из темных сеней появились четыре девушки в прозрачных гренадиновых сорочках, затканных в узкую полоску золотой нитью, с длинными широкими рукавами и в широких ситцевых шальварах розового цвета. Длинные шерстяные шарфы, в красную с желтым полосу, охватывали им бедра, а курточки-безрукавки, заменявшие лиф, стягивали на застежке их груди. На шее болтались у них разные бусы, кораллы и монеты, в волосах тоже сверкало ожерелье из мелких монет, только не настоящих, на руках серебряные браслеты и намотанные четки. Две девушки были в алых фесках, а другие две оставались с непокрытыми волосами, заплетенными в мелкие косицы. Все они сохранили еще некоторую свежесть молодости, хотя имели уже лет около двадцати от роду (что для Египта далеко не юность), и могли бы, пожалуй, назваться недурными собой, если бы черты их были менее резки и грубы и не безобразились вдобавок продетым сквозь ноздри серебряным кольцом, на котором болталось несколько мелких сережек. Одни глаза, глубокие и несколько дикие, горели, как угли, из-под длинных ресниц и были действительно прекрасны да ровный ряд зубов сверкал изумительной белизной, когда их крупные, сладострастно очерченные губы раскрывались для улыбки. Все эти особы были несомненно цыганского происхождения, хотя и выдавали себя за чистокровных арабок.

— От-то панна Айше, рекомендую, а та мадемуазель Фатьме; она же зараз имеет нам «бджолку» станчить, — развязно заявлял наш путеводитель, потирая руки. Он, видимо, желал показать, что здесь он совсем свой человек, старый приятель.

Между тем старуха уселась на полу, прислонясь спиной к дверям и, предварительно всласть наглотавшись отравленного гашишом дыма из убогого кальяна, приказала одной из девушек подать себе музыкальный инструмент, состоявший из обыкновенного муравленного горшка, на который туго была натянута бечевками барабанная шкура. Айше в то же время сняла со стены инструмент вроде скрипки, называемый рабаба и состоящий из плоского четырехугольнного ящика с приделанным к нему грифом. На рабабу натягивается только одна струна, из которой извлекают звуки посредством согнутого в дугу смычка самого первобытного устройства. Усевшись рядом со старухой, Айше уперла рабабу в левое колено и приготовилась действовать. Фатьме вышла на середину комнаты и, приподняв на воздух обе руки, стала в позитуру, а две остальные девушки уселись рядом несколько в стороне на подушках.

Старуха подала сигнал, ударив костлявыми пальцами по барабану, и вот послышалось в комнате слабое жужжанье, напоминающее звук пчелиного полета: оно то усиливалось, то ослабевало, как будто пчелка приближалась и кружилась около вас и затем отлетала прочь в другую сторону и снова приближалась, рея где-то над самым ухом. Этот однообразный звук извлекала Айше из своей рабабы, тогда как старуха аккомпанировала ему медлительным перебоем на барабане, на котором она играла просто пальцами, уткнув его к себе в угловатые колена. Две остальные девушки отбивали медленный такт в ладоши, а Фатьме с первым звуком пчелки приняла вид и позу, будто прислушивается к ее жужжанию, затем подняла голову, уловила взглядом ее полет и стала следить за нею глазами. Вот пчелка приближается к девушке, вьется и кружится около нее, девушка от нее отклоняется, отбегает несколько в сторону, слегка отмахивается, но пчелка продолжает настойчиво атаковать ее. Вот она запуталась в ее волосах, девушка быстро распускает свои кудри и встряхивает ими, чтобы сбросить пчелку. После этого кудри остаются уже распущенными.

Надо заметить, что вся эта пантомима сопровождается и танцем, впрочем, кроме движений рук и разных поз, состоит исключительно в том, что танцовщица время от времени поводит плечами и крутит бедрами, выказывая тем пластичность форм и гибкость своего стана.

Пчелка меж тем, отлетев на некоторое время в сторону, о чем свидетельствует все более и более ослабевающий звук ее плета, начинает понемногу снова приближаться к девушке. Увертываясь от ее нападений, последняя расстегивает свою курточку-безрукавку, снимает ее с себя и начинает ею отмахиваться, но это не помогает, и курточка с досадой швыряется в сторону.

Тогда наступает очередь пояса-шарфа. Танцовщица распускает его на себе и разматывает, кружась на одном месте. При этом шальвары ее падают сами собой. Ловким движением ступней она освобождает от них свои щиколотки, отбрасывает их ногой в сторону и остается перед зрителями в одной прозрачной сорочке, с шарфом в руках, который теперь обращается для нее в средство защиты от пчелки. Затем следуют несколько ловких, гибких и довольно красивых поз и движений с вьющимися вокруг нее в воздухе шарфом. Руки танцовщицы и ноги ее повыше щиколоток охватывались браслетами с нанизанными на них серебряными погремушками, которые громыхали при каждом движении. Мне так и вспомнились Еврейские мелодии Мея:

С смуглых плеч моих покров ночной скользит,

Жжет нога моя холодный мрамор плит,

С черных кос моих струится аромат,

На руках запястья ценные бренчат.

Пчелка меж тем не отстает: напротив, все назойливее продолжает свои нападения, так что девушка доведена ею наконец до истомы; она уже отказывается от борьбы и, как бы обессиленная, в отчаянии опускает руки. Шарф тихо выскальзывает из них, упадая к ее ногам, и она некоторое время стоит неподвижно, озираясь, словно дикая степная кобылицы, впервые укрощенная уздой; лишь взволнованная грудь ее медленно колеблется глубокими вздохами.

Этого-то момента неподвижности только и ждал нападающий неприятель.

Вдруг раздался резкий и короткий взвизг рабабы. Девушка испуганно вздрогнула всем телом и нервно в один миг сорвала с себя последний свой покров и закружилась в какой-то дикой, отчаянной пляске. Пчелка ее ужалила.

Вместе с визгом рабабы вдруг изменились и такт ударов барабана, и хлопанье в ладоши: они все учащались и учащались, сопровождаясь в лад возгласами «гай-вай»… гай-вай!.. Сообразно с этим и пляска становилась все нервнее и быстрее. Фатьме порывисто металась из стороны в сторону, извиваясь все телом, так что у нас в глазах только сверкали ее ожерелья да мелькали резкие, как бы металлические блики на бронзово-смуглых плечах. Взмахи голых рук и кудрявой головы, заволокнутый взор и улыбка со стиснутыми зубами, и трепетание персей, все это выражало какое-то безумно-исступленное сладострастие и алкание… И вот она вдруг упала на ковер и неподвижно распростерлась в вызывающей позе. Этим и окончился танец.

Он груб, но характерен и вполне выражает то, что хочет выразить. Зато следующий, в котором приняли участие все четыре донага раздетые танцовщицы, был только циничен. В нем нет ровно ничего выразительного, а просто какое-то бессмысленное толчение ногами на месте, в прискочку, сопровождаемое ударами в ладоши, и мне сдается, что этот последний танец совсем не есть что-либо национальное, а скорее составляет специальный продукт портового города, чтобы потрафлять на вкусы пьяных европейских матросов.

Мы ушли из этого вертепа задолго до окончания второго танца и, следуя по тихим улицам арабского города, неожиданно попали на мусульманскую свадьбу.

Случилось это таким образом.

Идем мы по какому-то переулки и вдруг видим, что он во всю ширину свою прегражден завесой из больших ковров и полотнищ палатки. Но наш полячек, ничтоже сумняся, приподнял край ковра и пригласил нас проходить, не стесняясь.

— Это куда еще?!

— Ни докуда, господа, ни докуда; проходите просто.

Мы очутились в зале или гостиной (как хотите) импровизированной среди самой улицы. Точно такие же ковровые завесы преграждали ее и с другой стороны, и вся площадка в огоражденном пространстве была покрыта коврами. Большая люстра с хрустальными подвесками висела посредине на веревке, протянутой через улицу, и довольно ярко освещала всю залу. У стен противоположных домов, тоже покрытых коврами, набросаны были подушки и вальки для сидения. Ряды мусульманских гостей, исключительно мужчины, степенно и молчаливо сидели друг против друга, поджав под себя ноги. Пред ними, на круглых медных подносах, стояли разные угощения: жареные пирожки и пышки, рахат-лукум и орехи, изюм и фисташки, виноград, бананы и персики. Там и сям дымилось несколько кальянов и трубок с длинными чубуками, упертых в ковер на маленькие медные тарелочки.

Видя, что попали куда-то не туда, мы переглянулись между собой и уже решили было ретироваться, как вдруг подошел к нам почтенной наружности пожилой араб и с любезными поклонами предложил занять место на подушках. Отказаться от такого гостеприимства, очевидно, было бы крайне неловко, и мы, волей-неволей, очутились вдруг гостями неизвестного нам хозяина. Положение довольно глупое. Нам тотчас же подали по чашке кофе и каждого окурили ладаном, а затем предложили кальян и трубки.

Теперь, пуская струи дыма, можно было не на скорую руку оглядеться вокруг и заметить некоторые детали. В левом углу между завесой и входною дверью стояла большая медная жаровня, на которой грелись металлические кофейники; здесь суетилась прислуга, кафеджи и чубукчи, наблюдавшие за тем, чтобы гости не оставались без кофе и трубок. Посредине залы, на особой подушке, восседал певец и сказочник с торбаном в руках и задумчиво перебирал пальцами по струнам, извлекая тихие, мелодичные звуки. На самом почетном месте, между женихом и хозяином дома, который, оказалось, справлял теперь свадьбу своего сына, сидел, как бы согнувшись под тяжестью большой белой чалмы, почтенный подслеповатый старичок с трясущейся бородкой. Он изображал собою невесту, то есть в качестве ее старейшего родственника, служил ее представителем, так как по мусульманскому обычаю, невеста не может присутствовать в обществе мужчин и занимается в это время приемом гостей-женидин у себя, на особой половине. Этот старичок играл роль невесты и пред кадием, во время самого обряда бракосочетания, отвечая за нее на вопросы, требуемые законом и подписывая, по доверенности, условия брачного контракта.

Гости состояли из родственников и друзей дома жениха и невесты и из посторонних, знакомых и незнакомых, подобно нам, случайно попавших на свадьбу. Несколько таких прохожих завернуло сюда и при нас. Хозяин, не различая их возраста и состояния, неизменно вставал пред каждым навстречу, кланялся, приложив руку к сердцу и предлагал честь и место, а прислуга тотчас же подавала гостю кофе, трубку и окуривала его ладаном, причем гость, зажмурив глаза, с видом величайшего наслаждения подставлял под волны ароматного дыма свою бороду и затем, схватясь за нее обеими руками, кланялся и благодарил хозяина. Все это следовало бы проделать и нам, но — увы! — мы не знали обычая и потому добрый хозяин, вероятно, извинил нам наше «фернгистанское невежество».

Трубка была выкурена и чашка кофе выпита. Нам уже собирались предложить по второй, но инстинкт, на сей раз довольно верный, подсказал нам, что пора откланяться, и мы немедленно исполнили это. Хозяин, встав с места, любезно пожал нам руки, а прислуга, уже у самого выхода, окропила нас розовой водой из красивой медной лоханочки. Кропилом служил пучок тамариска, перевязанный лентой.

19-го июля.

В семь часов утра мы отправились из отеля на станцию железной дороги, чтобы ехать в Суэц, где должны были пересесть на почтово-пассажирский пароход компании Messageries Maritimes.

Опять эти несносные хамалы и их наглые приставанья!.. Вы не успели еще подкатить к подъезду станции, как они уже гурьбой кидаются на ваш экипаж, причем более ловкие кулаками отстраняют своих товарищей, вскакивают с обеих сторон на подножки коляски и быстро цапают что попало под руку из вашего багажа, чтобы перенести его на вокзал, даже не спрашивая вас, нуждаетесь ли вы в этой услуге. Но чуть коляска остановилась, на этих ловкачей накидываются другие хамалы, пытаясь вырвать у них тот или другой сак, что нередко им и удается, и таким образом ваши дорожные вещи вдруг оказываются у трех, четырех носильщиков, причем из-за них между хамалами нередко дело доходит до кулачного боя. За ними нужен глаз да глаз, потому что один рвет у другого, другой у третьего, кончая общею потасовкой, среди которой, при малейшей вашей оплошности, сейчас же что-нибудь из ваших вещей будет утащено. Они, кажется, нарочно с этой целью и устраивают свои потасовки. Это какое-то мазурничество, за которым, к удивлению, местная полиция вовсе не наблюдает. Да добро бы мошенничали одни хамалы, а то от них не отстают, при случае, даже и консульские кавасы. Так было с нами: для пущей распорядительности русское консульство снабдило нас своим кавасом, по происхождению греком, который, сдав приемщикам общий наш багаж, потребовал с нас, якобы в уплату за него в кассу, четыреста франков. Некоторые из нас, еще не зная, что под общий наш багаж сразу взято целое отделение багажного вагона, уже раскошелились было платить, но приостановились только ввиду вопроса: кому, однако, и по скольку платить приходится? Потребовали у каваса квитанции или какой-нибудь записки о числе принятых мест и их весе, но он возразил, что без денег никакой записки не выдадут, надо-де сначала все взвесить.

— Но в таком случае, почему же вы знаете, что это будет стоить именно четыреста франков?

— Так… мне так кажется.

Тогда А. П. Новосильский, решив, что расплатится один за всех (потом-де разочтемся), приказал кавасу вести себя к багажной кассе. Тот сейчас же смутился и стал извиняться, уверяя, что он ошибся, что за багаж с нас собственно ничего не требуется, так как плата за целое отделение багажного вагона уже внесена одним из наших спутников (Н. Н. Росселем), но что он позабыл второпях об этом обстоятельстве и просит великодушно простить ему. Очевидно, расчет был на то, что за суетой и по неопытности, а в особенности по грансиньорству (здесь, сказать мимоходом, почему-то ужасно рассчитывают на грансиньорство русских) ему отсчитают четыреста франков по одному лишь его голословному заявлению и не потрудятся даже лично справиться, точно ли употребил он их на то, на что спрашивал. Вероятно, проделка эта ему уже не раз удавалась с нашими соотечественниками.

В это время приехал Тонино-бей, нарочно присланный хедивом пожелать от его имени С. С. Лесовскому счастливого пути и сообщить, что хедив приказал приготовить для нас отдельный вагон 1-го класса. Адмирал просил его передать хедиву нашу признательность за все любезное внимание, оказанное нам его высочеством и выразил, что мы уносим из Александрии наилучшие впечатления как о самом хедиве, так и о лицах его двора и министерства, с которыми приходилось вступать в какое-либо соприкосновение.

Дружески простясь с Тонино-беем и лицами нашего консульства, мы ровно в восемь часов тронулись в путь по Каирской дороге.

Вначале она пролегает по известковому грунту пепельно-серого цвета, где нет ни малейшей растительности. На обсыпях откосов лежало и ползало множество ящериц, которых, по-видимому, нисколько не смущает грохот поезда, вероятно, уже привыкли. Это очень красивые животные, величиной около фута, с темно-синей и фиолетовой окраской кожи, которая имеет свойство вдруг переходить в кроваво-красный цвет, чуть только чем-нибудь нарушается спокойствие ящерицы.

Вскоре путь пошел по довольно узкому перешейку, между озерами Абукир и Мариут; значительная часть последнего уже осушена и обработана под рисовые пашни. Озера эти, впрочем, крайне мелководны, так что стаи стоящих посредине их мрачных марабу и розовых фламинго лишь несколько обмакивают в их водах длинные голени. Мне кажется, это скорее обширные лужи, вроде наших степных среднеазиатских «каков», чем озера в точном значении слова.

За перешейком пейзаж принимает совершенно своеобразный характер: на гладкой, со всех сторон открытой плоскости вы видите полосы роскошной растительности рядом с песчаною пустыней, на которой там и сям мелькают отдельные оазисы садов и миловидных дач; затем, перемежаясь с пространствами пустыни, идут возделанные пашни и затопленные рисовые поля. На пашнях работают поселяне плугами самого первобытного устройства, причем в такой плуг нередко впряжены рядом верблюд и корова. Поля изрезаны оросительными арыками, отведенными из нескольких главных каналов, по которым, несмотря на их ширину, не свыше трех аршин, ходят парусные лодки, и это являет очень оригинальное зрелище: за высотою канальных насыпей (диг) вы не видите ни воды, ни лодок, а движется перед вашими глазами только один косой островерхий парус, который словно скользит сам по себе прямо по зеленеющему полю. Вдоль этих каналов почти всюду видны древесные насаждения, образующие нередко целые рощи, из-за которых кое-где мелькают белые стены построек и торчат локомобильные и кирпичные трубы фабрик и заводов. Населенность страны довольно густая. Арабские и коптские деревушки встречаются нередко; но до чего невзыскательны эти феллахи в своем домашнем обиходе! Их жилища походят более на муравьиные кучи или опрокинутые вверх дном ласточкины гнезда, а то и на кучи навоза. Иногда целое селение состоит лишь из таких убогих кучек-конурок, в иных же деревнях они перемешаны с глинобитными домиками, вроде наших среднеазиатских саклей. Мечеть или церковь среди этих селений отличаете вы тем, что над первой на глинобитном куполе торчит полумесяц, а над второй четырехконечный крестик. Между селениями там и сям разбросаны кладбища и отдельные могилы марабутов, святых отшельников. Эти последние носят совершенно тот же характер, что и наши среднеазиатские мазанки: четырехсторонняя, кубической формы, мазанка, увенчанная глинобитным полусферическим или луковичным куполом. Над такими могилами всегда почти болтаются на шестах конские хвосты и какие-то тряпицы.

Поселяне-копты ходят преимущественно в черных шерстяных балахонах и женщины их — так же, ничем почти, кроме серег в носу, не отличаясь от мужчин. Арабы же предпочитают балахоны белые из полотна или коленкора, а дамы арабские, жены зажиточных купцов и чиновников, носят исключительно черные шелковые фередже. Их много едет вместе с нами в особо устроенных для мусульманок женских отделениях. Одна из них, должно быть, какая-нибудь пашиха, едет с целым штатом своих гаремных прислужниц, черных, как сапог, или смуглых, как старая темная бронза. На руках у них находятся разные дорожные принадлежности их госпожи: ридикюли, саки, веера, баночки, коробочки со сластями, пористые кувшины с водой, обезьянка на цепочке и ученый попугай не в клетке, а просто на пальце у одной из служанок. С ним она так и выходит на каждой станции на прогулку, а за ней тянется и вся остальная когорта служанок. Сама же пашиха не выходит, а только лениво смотрит на них из окна благосклонно улыбающимся взором.

Чем дальше мы двигаемся, тем все чаше встречается характерная африканская растительность: тамариск, алоэ, кактусы и финиковые пальмы. Первый, это тот же наш среднеазиатский степной гребенщик, а бородавчатые серо-зеленые кактусы, напоминающие своими формами то дыню, то тыкву, торчат на голых солнцепеках прямо из земли. Их тут, впрочем, несколько разновидностей, и иные достигают довольно значительного роста. На колючих алоэ нередка красуются прелестные большие цветки с глянцевитыми пурпурными чашечками. Говорят, что кисловато-сладкие плоды алоэ на вкус очень приятны. Но замечательнее всех остальных представителей здешней флоры — это финиковая пальма, которая прекрасно растет только на песчаных солончаках — там, где не выдерживает никакое другое растение, и гибнет, если ее пересадят в лучшую почву. Можно сказать наверное, что где пальма эта особенно плодоносна, там недостаток во всех остальных дарах природы и, прежде всего, в пресной воде. В Египте за нею ухаживают с незапамятных времен и не даром, потому что для кочевых бедуинов и их лошадей ее плод, по большей части, служит единственной пищей. Гибкий и стройный ствол ее достигает шестидесяти футов высоты и завершается метелкой перистых листьев. Плоды ее, которых с одного дерева ежегодно собирается от пяти до семи с половиной пудов, свешиваются из-под лиственной метелки громадными гроздьями, в Египте эта пальма приносит достаточное количество плодов не только для местного потребления, но и для вывоза в Сирию, Турции и Европу. Из одного Александрийского порта ежегодно вывозится фиников около 6.000 центнеров на сумму до 2.000.000 франков. Здесь, между прочим, это дерево обложено огромной податью, и я узнал из данных нашего консульства, что в Египте считается 4.400.000 финиковых деревьев, доход с которых превышает! 115.000.000 египетских пиастров.

Хотя земледелие есть главный, если не единственный источник богатства страны, однако же oro в последние годы приходит все в больший упадок вследствие непомерных налогов взимаемых с феллахов. Где обработка почвы хороша, там почти наверное можно сказать что земля принадлежит не феллаху, а Европейцам. Несколько лет тому назад одна французская компания купила 30.000 федданов[17] заброшенной земли и успела уже, как сказано выше, обработать часть бывшего озера Мариут. Вслед за этою компанией стали составляться и другие, с такою же целью, и правительство охотно уступает им большие пространства пустующих земель в Нижнем Египте. На пять с половиной миллионов всего населения Египта собственно земледельцев считается 1.855.000 человек. Земли делятся на государственные (мирие), частновладельческия (мульк) и онакт, пожертвованные на благотворительные учреждения, то же что турецкие и наши среднеазиатские вакуфы. Земли принадлежащие частным лицам (мулк) делятся на ушури, то есть платящие десятину, и караджи, с которых взимается податей гораздо больше чем с первых. Количество обработанных федданов распадается по категориям таким образом: караджи 3.460.685, ушури 1.281.925, мирие 1.017.497, а всех вообще 5.760.087 федданов. Из этого количества за время управления бывшего хедива Измаил-паши приведено в состояние годности к обработке 689.263 феддана.

Главные произведения земли здесь хлопок, сахарный тростник, пшеница, ячмень, рис и маис, бобы, горох и чечевица, лев и конопля, берсим (клевер), индиго, хенне, мак, лук, табак и фрукты (финики, фиги, бананы, апельсины, мандарины, лимоны, миндаль, виноград, груши, дыни, арбузы и проч.). Все вместе взятые, летние, осенние и зимние произведения земли дают продуктов на сумму 1.523.000.000 египетских пиастров, а средний доход с феддана по всем этим произведениям равняется 320 египетским пиастрам.

Что до скотоводства, то по статистическим сведениям 1880 года считается: конской породы (в том числе ослов, лошаков и мулов) 8.740 голов; быков, коров и буйволов 228.326 голов; овец и коз 320.000, так что на одну тысячу жителей приходится конской породы 1,5, рогатаго скота 41,3 и мелкого скота 58,0. Из этого видно что скотоводство в Египте стоит на весьма низкой степени, чему способствует, впрочем, недостаток подносного корма, вследствие сухого жаркого климата и отчасти эпизоотий.

Разработка минеральных богатств в настоящее время очень ограниченна. Есть только каменоломни около Каира и в пустыне между Суэцом и Жлифе, а в Красном Море сера, которую лет восемь тому назад добывал маркиз Баскано, но должен был прекратить добычу за недостатком рабочих рук. Находятся еще зеленый и розовый гранит около Ассуана, мелкая бирюза у Синайской горы, соляные копи в Савакиве и натр в Нижнем Египте.

Фабрики и заводы процветали во времена Мехмед-Али, но теперь почти все закрылись, так как не могут конкуррировать по качеству и дешевизне с иностранными произведениями. В Каире кое-как существует еще писчебумажная фабрика, которая производит бумагу низшего сорта, исключительно для казны. Там же работают швейцарский пивной завод и два заведения для искусственного производства льда, а в Среднем и Верхнем Египте есть до двадцати сахарных заводов. Эти последние почти все были устроены ех-хедивом Измаил-пашой, но ныне некоторые из них уже перестали работать за недостатком сахарного тростника, который почему-то перестают культивировать.

Ремесленность, сосредоточенная в руках различных мелких цехов, кое-как еще борется с иностранцами вследствие дешевизны задельной платы. В Верхнем Египте феллахи выделывают для себя только грубые шерстяные материи, а в Нижнем — дешевые шелковые ткани, исключительно для местного потребления.

Торговля со внутренностью страны идет посредством железных, водяных и вьючных путей. Железных дорог в Египте построено всего 1.494 километра и на 8.569 километров проведено телеграфных линий. По стоимости постройки, железные дорога ежегодно дают доход в 15.275 франков на каждый километр или всего 22.820.850 франков. Других искусственных дорог в Египте не существует, но их до известной степени заменяют диги по обоим берегам Нила и каналов, что в совокупности составляют 3.000 километров. Кроме того, есть еще вьючные или караванные пути между Верхним Египтом и Красным Морем, между Бени-Суэфом и Райюмом, от Салихие на Кантару в Сирию и другие. Каналов годных для большой навигации считается здесь двенадцать, из коих семь в Верхнем и пять в Нижнем Египте, и по ним ходят до 12.000 средней величины барок, принадлежащих правительству и частным лицам.

Внешняя торговля представляет следующие результаты в египетских пиастрах:

Годы.
Ввоз.
Вывоз.
Итог.
1874
507.074.155
1.342.347 221
1.849.411.381
1875
561.946 693
1.333.333.408
1.896.280.101
1876
425.319.102
1.356.128.582
1.784.447,689
1877
449.344.135
1.275.023.200
1.724.367.346
1878
488.434.195
809.727.699
1.294.161.894

По ввозу товаров первое место занимают котонады, а второе каменный уголь; по вывозу же главная роль принадлежит хлопку, вторая сахару, несмотря даже на закрытие нескольких сахарных заводов. Недавно компания наших русских мануфактуристов приобрела себе здесь в аренду большие хлопковые плантации, продукты коих доставляются теперь в Одессу. Ввоз в Египет английских и французских товаров за последние годы хотя и уменьшился, но слабо, тогда как вывоз из Египта в эти страны уменьшился почти на половину, и тем не менее английский коммерческий флаг в египетских портах все-таки преобладает надо всеми остальными.

Обрисовав в общих чертах экономическое состояние страны, остается сказать несколько слов о причинах ее финансового упадка. Причинами эти были: во-первых, легкость с которою правительство Измаил-паши брало, а европейские, даже местные иностранно-подданные банкиры давали ему взаймы огромные суммы обременявшия государство почти непосильным для него долгом; во-вторых, значительные суммы которые посылал Измаил-паша в Стамбул для исходатайствования и расширения себе различных прав по внутреннему управлению страной; в-третьих, Суэзский канал, стоивший одному Египту около 300.000.000 фр. и уничтоживший вместе с тем сухопутную транзитную торговлю чрез Египет, которая приносила стране весьма большие выгоды: затем, железные дороги, каналы, порты, мосты и различные украшения на европейский лад Каира и Александрии, сделанные Измаил-пашой; словом, вся эта «прессованная цивилизация», «реформы» и «развитие под высоким давлением», наложившие на плечи феллахов новую «египетскую работу», как во дни древних фараонов, а наконец и необузданная расточительность и щедрость самого экс-хедива, все это довело страну до близкого банкротства.

В 1875 году, когда Порта прекратила платежи процентов по займам, европейские биржи начали показывать некоторое беспокойство и насчет Египта, так что неограниченный дотоле кредит Измаил-паши был вдруг подорван, и уже в апреле того же года Египетское правительство оказалось не в состоянии уплатить биньг — внутренние долговые обязательства, коим срок кончился. Декрет хедива, объявивший этот сюрприз, обратил на себя внимание Англии, а затем и Франции. Обе державы стали насылать в Каир всевозможных своих финансистов для исследования положения страны: Кев, Вильсон, Вильет следовали один за другим, но они никогда не могли добиться истины, так как ее от них тщательно скрывали. Наконец, в 1876 году прибыли сюда Гошен и жубер, которым тоже показали бюджет доходов в весьма увеличенном размере и скрыли истинную цифру долгов разным крупным поставщикам, подрядчикам, чиновникам и армии. Но Гошену с Жубером удалось, по крайней мере, консолидировать все долги им известные. Официальные бюджеты доходов Египта с 1877 года показывались обыкновенно до девяти миллионов фунтов стерлинг, но в действительности доходы эти никогда не доходили до такой цифры. Бюджет на 1880 год показал доход в 8.561.662 фунтов стерлинг, и эта цифра была признана довольно верною, так как в ней взят minimum предположений. На необходимые же расходы страны европейские контролеры сочли достаточным положить 3.642.000 фунтов стерлинг, да на трибут Порте 681.486 фунтов стерлинг. Но этот последний весь сполна идет не в Стамбул, а прямо в Лондон, на обеспечение четырех турецких займов 1854, 1855, 1871 и 1877 годов сделанных в Англии.

Подати и налоги непомерно велики и главною своею тяжестью падают на феллахов. То, что собиралось с народа в действительности, значительно превышало официально обозначенную цифру сбора, но разница вся расходилась по карманам пашей и вообще чиновников администрации. Однако, со времени вмешательства в дела иностранных контролеров, правительство стадо заботиться о том чтобы положить конец злоупотреблениям этого рода. При Измаил-лаше подати взимались под различными наименованиями и в таком количестве что со времени вступления на престол Тевфика их уже уничтожено 36 категорий, и несмотря на это феллахи все еще платят гораздо более чем, например, наш русский крестьянин при земстве. Вместо всех уничтоженных податей, которые приносили дохода до 600.000 фунт. стерл. в год, правительство увеличило на 29 % налог на земли ушури. Для сбора податей в каждой провинции есть особые чиновники, которые до сих пор действовали совершенно произвольно, но есть надежда что со введением кадастра, начатого в 1879 году, дела в этом отношении пойдут правильнее.

Что же до кочующих бедуинов, то эти не платят никаких податей, хотя официально и считаются в числе платежных сил страны. Но если б и вздумали заставить их платить какими ни на есть способами, то они наверно ответили бы на это бунтом. Да и мудрено заставить при их кочевом образе жизни.

Почти все государственные доходы, кроме тех податей с некоторых провинций которые назначены на содержание администрации и войска и на уплату трибута Порте, идут или в «кассу погашения долгов», или в «опекунское управление имениями (бывшими дайры) Измаил — паши», так как надо всеми имениями экс-хедива и его семейства учреждева опека из коммиссаров-европейцев, причем Англия, разумеется, везде играет первенствующую роль-- и доходы с имений семейства экс-хедива идут прямо в руки Ротшильда. Увеличить хотя сколько-нибудь налоги в настоящее время нет возможности, или иначе феллахам останется разве повеситься. Но государственные доходы могли бы быть значительно увеличены еслибы, во-первых, иностранцы заправляющие ныне судьбами Египта брали себе не столь бешеные куши вместо жалованья, а во-вторых, если бы паши и опять же таки иностранцы владеющие здесь имениями правильно платили следуемые с них подати, а не уклонялись от платежа под разными предлогами. Сверх того, иностранно-подданные, коим принадлежит большая часть домов в Александрии и значительное количество оных в Каире, никаких городских повинностей не платят, что не согласно и с капитуляциями, и наконец торгующие иностранцы не желают подвергаться даже и патентному сбору. Можете представить себе после этого сколь они сладки и приятны и сколь «навязли в зубах» несчастным феллахам, которых и так и сяк жмут в податных тисках, да еще кладут «под пресс цивилизации».

Саранча, как известно, некогда фигурировала в числе десяти казней египетских. Ныне она вновь стряслась над несчастною и неповинною за своего экс-хедива страной, — стряслась в образе ее жидо-европейских кредиторов, банкиров, администраторов, приживалок и прихлебателей. Нашествие сынов Израиля, которые некогда, по слову Моисеевой книги Исхода, «обобрали Египтян», снова как туча саранчи, как «тьма египетская», повисло над страной во образе англичан и их Ротшильдов и Ротшильдовых свояков и родичей, брудеров и швагеров, парижских, франкфуртских, гамбургских, венских, римских и иных, до наших шмулек и шлемок включительно. «И оберете Египтян», было во время оно предсказано в утешение их предкам. «И оберут Египтян», можно и в наши дни предсказать, не будучи вовсе пророком, «до конца оберут и кровь их высосут».

А впрочем уж и обобрали…

*  *  *

Железнодорожные станции и полустанки часто следуют друг за другом. Беспрестанные остановки поезда на минуту, на две, иногда: более. На платформах чисто восточная пестрота публики, среди которой там и сям мелькают английские пробковые шлемы и белые жакетки европейцев. Вокруг остановившегося поезда в раскаленном воздухе стоит шум и гам туземного населения. Полуголые смуглые мальчишки и курчавые девчонки с кувшинами и стаканами пресной воды лезут чуть не под колеса; взрослые продавцы хлеба, фруктов и орехов то и дело шугают их и стараются оттереть от окон вагонов, но стая маленьких продавцов, на миг отступая врассыпную, снова продирается вперед и протягивает пассажирам воду, зная, что в Египте этот товар самый сбытчивый. Надувательство тут, конечно, царит в виде общего правила, и иногда оно выходит поистине комично. Так, например, на станции Тельбаруд М. А. Лоджио, не выходя из вагона, сторговал себе фунт свежих лесных орехов за три пиастра и бросил продавцу деньги прежде, чем получить товар. Тот, вместо фунта, высыпал ему в шляпу одну горсточку и откланялся, да еще сам, отступая шага на три, тут же стоит и смеется и так хорошо смеется добродушно-плутоватым смехом, что и мы, глядя на его проделку, невольно рассмеялись. Что с ними поделаешь! Так много с них тянут, что подобные проделки не только понятны, но, пожалуй, и простительны.

Особенная толкотня и давка происходят на городских станциях, где находятся буфеты. Тут вас, наверное, будут назойливо преследовать непрошенные услуги со стороны арабов и предложения проводить до буфета. Иногда выскочат вдруг и два, и три человека вместе указывать вам дорогу к буфету, хотя это вовсе и не требуется, так как вывеска, гласящая вам о его присутствии, на английском, французском и арабском языках, находится тут же, на виду у всех, и сама тычется в глаза своими крупными золотыми литерами на черном фоне железного листа; но арабы все-таки торопливо вас провожают, отталкивая и оттирая друг друга, и вслед затем назойливо и неотступно пристают за бакшишем. Это какие-то всеобщие, повальные требования бакшиша и за дело, и без дела: все равно давайте. По этому поводу М. А. Поджио не без остроумия сделал замечание, что в Египте, когда полуторагодовалый ребенок начинает лепетать первые сознательные звуки, то он говорит не «папа» и «мама», как все и повсюду, а так уже, по инстинкту, первым словом произносит «бакшиш»! Это специальная страна бакшиша, где попрошайство составляет чуть ли не основную черту современного народного характера, и черта эта очень низменная, гадкая, унижающая человеческое достоинство; но — что вы хотите! — вспомня экономическое положение народа, она опять-таки становится понятною.

По мне гораздо гаже общее мазурничество со стороны здешних торгующих за буфетами левантинцев и европейцев. У этих оно вызывается уже не нищетой, а хищническою алчностью наживы. Так, на одной из станций вздумали мы купить сельтерской воды, чтобы взять ее с собой в вагон. «Что стоит бутылка?» — «Один франк». — «Дайте четыре бутылки. Вот вам десятифранковик и позвольте сдачу». Отпустил буфетчик воду, но вместо шести, дает только четыре франка сдачи. — «Вы неверно сдали, надо дополучить еще два франка». — Итальянец или француз (кто его там знает?) делает вид, что не слышит замечания. Ему повторяют требование. Тогда он с видом удивления, как человек совершенно правый, объявляет, что сдал совершенно верно, что так и следовало, именно четыре франка. — «Но ведь вы объявили цену один франк за бутылку». — «Я сказал полтора франка бутылка, вы меня не поняли», — отрезал он безапелляционным тоном и притом с самым благородным видом. Мы только переглянулись между собой ввиду такой наглости: все очень ясно и отчетливо слышали первоначально объявленную цену. В это время раздается звонок, спорить некогда, а пить в вагоне захочется — и два лишние франка (где наше не пропадало!) прибавляются к выручке «благородного» европейца. Здесь при расплатах надо вообще избегать необходимости сдачи, так как все эти «дети прогресса» всегда норовят надуть на ней хоть на 1/4 пиастра. Другой, подобный же буфетчик, долго отлынивал, чтобы не разменять мне фунт стерлингов до второго звонка, в расчете, конечно, на всегдашнюю торопливость пассажиров, когда учитывать его будет уже некогда, и я получил с него сдачу не раньше, как заявив внушительным тоном, что сейчас же обращусь с жалобой к начальнику станции.

В Танте на платформе бродило несколько торгашей с произведениями местной кустарной промышленности. Одни продавали какие-то картинки и изречения в завитках, намалеванные красками на стекле, другие — мундштуки из тростника, третьи — веера из павлиньих и гусиных перьев; последние были окрашены в малиновый, желтый, фиолетовый и иные цвета, что выходило довольно красиво. К окну нашего вагона подошел пожилой продавец с пучком павлиньих вееров и на ломаном французском языке предлагает купить у него. При здешней духоте веер, пожалуй, — вещь не лишняя, но араб заломил за него пятнадцать франков, тогда как красная цена ему франка четыре, не более. Эту цену я и предложил, но продавец мотает головой, ни за что не соглашается. Я перестал торговаться и не обращаю на него больше внимания, а он все торчит у окна и старается соблазнить меня своим товаром, кажет его и так и этак, и поигрывает, и помахивает веером то на себя, то на меня, бормоча что-то с подмигиваниями и подшелкиваниями языком, но видя, что это средство не действует, начал понемногу спускать цену. — Но я не отвечаю, а он не отступает. Наконец, раздается третий звонок, и поезд трогается с места. В это мгновение мой араб стремительно кидается к окошку и сует мне веер, крича о своем согласии на мою цену. Но было уже поздно и оставалось разве показать ему нос. Надо было видеть, однако, эту фигуру и тот уморительный по своему внутреннему комизму испуг жадности, какой исказил его лицо, когда он убедился, что добыча ускользает из его рук. Видя, что я непреклонен, он остановился, наконец, на краю платформы и укоризненно покачал головою, а затем вдруг плюнул от бессильной досады и с гримасой показал мне язык. Очевидно, и четыре франка была цена более, чем хорошая, но продавец тянул до последнего момента в надежде, авось удастся сорвать побольше. Это тоже черта чисто местная.

*  *  *

Левый рукав Нила пересекается железною дорогой у Кафр-Заята, последней станции перед Тантой, а правый в Бенка-Асл; отсюда одна ветвь отделяется к югу, прямо на Каир, другая же к северо-востоку, на Загазик, где опять дорога разветвляется: прямое продолжение ее идет на Салихие, южная ветвь на Белбес, а срединная — прямо на восток, к Измаилие на Суэцком канале. Наш путь лежал по этой последней. Хотя дорога эта и находится под управлением англичан, но беспорядки на ней образцовые, не уступающие даже пресловутым румынским. Выйдя из вагона, вы рискуете остаться на станции: на иной станции назначено стоять две минуты, а стоят двадцать; на другой, по расписанию, поезд ждет четверть часа, а он вдруг возьмет да и уйдет через пять минут. И при этом хоть бы сигнальные звонки подавали, а то где подадут, а где и нет, как вздумается. Дверцы в вагонах с приходом на станцию не отворяют — справляйтесь сами, как знаете; кондуктора, в случае надобности, не дозовешься. Вообще халатность изумительная. А мы-то еще браним наши русские дороги. Да тут и сравнения нет! Прокатитесь по любой румынской или египетской линии, и наши покажутся вам идеалом порядка и порядочности. Внутреннее устройство здешних вагонов первого класса лишено всякого комфорта: тесно, низко, грязно, засалено, и при этом решительно никаких приспособлений для удобств пассажира, даже из числа самых необходимых. На самой худшей из русских дорог первоклассные вагоны неизмеримо лучше во всех отношениях: в наших можно и сидеть, и лежать удобно, а тут узкие скамейки (на два человека каждая) расположены так, что вы с вашим визави непременно должны беспокоить другидруга коленками, и притом скамейки эти обиты темным бархатом, что совсем уже не соответствует с условиями климата: при убийственном зное и едкой солончаковой пыли бархатные подушки служат чем-то вроде разъедающих кожу припарок. Одно что хорошо в устройстве здешних вагонов, — это длинные крыши, из коих верхняя, приподнятая над нижнею на четверть, — вроде тента для свободного тока воздуха и окрашена белою краской, чтобы отражать солнечные лучи. Ради той же цели и вагоны здесь белые снаружи, а без этого в них надо бы просто задохнуться.

От станции Абу-Химит начинается уже более пустынная местность, селения редеют, становятся все меньше, малолюднее, и вскоре вместо них на степи остаются только разбросанные кое-где отдельные дворы да убогие сакли. Путники и поселяне, работающие на полях, встречаются все реже и реже, крупных деревьев не видно, одни только тоненькие пальмочки изредка торчат на желто-песчаных или пепельно-серых равнинах. Но вдоль пресноводного канала, что тянется справа рядом с дорогой, еще сохраняется кое-какая зелень, преимущественно лозняк, осока и кусты тамариска. Этот канал, соединяющий Нил с Суэцким заливом Красного моря, говорят, будто бы относится к числу сооружений древних фараонов. Вполне забытый в течение целого ряда веков, он был случайно открыт и реставрирован только в последние годы, во время работ Лессепса26, и им воспользовались для снабжения пресною водой пустынных станций Суэцкого канала и железной дороги. Шириной он не более сажени, но, несмотря на то, по нем все же ходят феллахские челноки под косым парусом, пропихиваясь баграми между камышовыми зарослями, которые в одно и то же время и благодетельны, и вредны для этого канала: благодетельны тем, что не дают наносным пескам засорять его, но зато сами, разрастаясь все более и гуще, задерживают свободный ток воды и заполняют его русло, вследствие чего здесь требуется постоянная расчистка. Стебли и корни камышей выдирают со дна железными граблями и оставляют их зеленые стрелки, в виде стоячей бахромы, только вдоль берегов канала. Последняя арабская деревушка, какую мы встретили, была Рас-эль-вади, около станции того же имени. Рас-эль-вади — значит мыс воды, или мыс, образуемый водой. И действительно, в этом месте как раз подходит к каналу и сливается с ним под углом, образуя мысок, крайний из бесчисленных рукавов или протоков Нила, не простирающий своего течения далее сего пункта. Весь излишек воды этот рукавчик отдает на пополнение канала.

На станции Рас-эль-вади окно нашего вагона обступили штук пять или шесть арабских девочек, от пяти до семилетнего возраста, с пористыми кувшинами-холодильниками. Одна из них, старшенькая, была очень грациозна и развязна, и все щебетала нам что-то и улыбалась, показывая свои перлово-белые зубенки. Вся эта смуглая детвора протягивала к нам ручонки с кувшинами, предлагая нам напиться. Мы одарили малюток мелочью и пустыми бутылками из-под сельтерской воды, которым они обрадовались даже больше, чем деньгам. Проходивший сторож шугнул их мимоходом, и они с веселым визгом вмиг рассыпались, как воробьи, во все стороны, но тотчас же опять, смеясь и скача, собрались у нашего окошка. Шагах в трех за ними неподвижно стоял длинный и худой, как скелет, нищий араб, пораженный проказой. Все лицо его было наглухо закрыто спускавшимся с темени до пят дырявым черным бурнусом, в прореху которого глядело одно только стеклянистое око с веком, изъеденным язвой. Никогда не забуду впечатления от этого ужасного глаза! Он был страшен. Циклоп, закутанный в лохмотья, живое олицетворение человеческого несчастья, араб этот не канючил, не выпрашивал милостыню, как все нищие, а только неотступно, в упор глядел на нас этим своим неподвижным воспаленным глазом. Мы выбросили ему сколько-то мелочи. Не сгибая ни шеи, ни спины, он медленно опустился на корточки, неторопливо высунул из-под развеваемых ветром лохмотьев своей хламиды длинную костлявую руку, с усилием заграбастал узловатыми пальцами одну за другою медные монетки, сунул их себе за щеку, вытянулся во весь рост и снова уставился, словно зловещий призрак чумы или смерти.

За Рас-эль-вади пошла уже голая пустыня, и один только пресноводный канал тянется по ней узкою зеленою лентой, рядом с лентой железной дороги. Крупнозернистый, красновато-темный песок наполняет равнину по обе стороны пути, образуя иногда как бы застывшие волны, по которым там и сям белеют кости верблюдов. Это уже пошла так называемая Аравийская пустыня, совсем мертвая, без малейшей растительности, и следующая станция Рамзес вполне окружена ею. Говорят, будто название Рамзес дано этой станции в память фараона Рамзеса, предполагаемого соорудителя пресноводного канала.

Пустыня приветствовала нас свойственным ей горячим ветром. Порывами вдруг стал налетать он с юга и обвевал лицо жгучим своим дыханием, словно из жерла калильной печи. Духота в вагоне благодаря этому ветру сделалась такая, что почти нечем было дышать. Пришлось закрыть с правой стороны окна, и когда через несколько минут после этого я дотронулся до стекла рукой, оно было горячо, словно его накалили над лампой. К счастью, ветер продолжался не более часа и, подъезжая к Измаилие, мы его уже не чувствовали.

Признаки культуры опять начинаются только около Измаилие. Тут видна невдалеке роща, насажденная во время работ на Суэцком канале и ныне уже достигшая полного роста и развития. Из-за ее верхушек видны строения городка Измаилие, стоящего при самом канале на берегу озера Тимсах, и часть большого белокаменного дворца хедива. Многие постройки на окраине городка носят пока еще как бы временный, барачный характер, частично с плоскими, частично с двухскатными деревянными кровлями. Все это сохранилось еще со времен Лессепсовой работы.

От Измаилие железная дорога поворачивает к югу на Суэц и идет параллельно каналам — Пресноводному и Суэцкому, вдоль береговой линии больших горько-соленых озер Эль-Амбак и Истме, через которые проходит этот последний. Здесь, близ станции Нефише, находится премиленькая деревянная дача Лессепса, построенная отчасти в русском стиле, с резным гребешков вдоль крыши и прорезными фестонами на деревянных подзорах вдоль карнизов на галерее и балконе. Необыкновенно мило и приветливо глядят ее тесовые стены, окна с узорчатыми балясинами и зелеными жалюзи и легкие крылечки и галерейки из-за роскошной зелени палисадника, наполненного разными цветами, павоями, пальмами и другими южными растениями и деревьями. Среди мертвой пустыни эта прелестная дача-игрушка является для вас совершенным сюрпризом и своим контрастом с окружающею ее природой производит самое приятное, отрадно-веселое впечатление. Здесь, говорят, Лессепс постоянно жил во время работ на канале, да и теперь, вспоминая прошлое, иногда навещает свою дачу и проводит в ней некоторое время. Говорят, он очень ее любит, да и немудрено: с нею должно соединяться у него столько дорогих воспоминаний о днях великого труда и великой борьбы с природой и с людским недоверием к осуществимости его грандиозной идеи. Подъезжая к следующей затем станции, среди песчано-холмистой (бархатистой) местности мы заметили справа, близ самой дороги, крутой обнаженный холм и на нем развалины какого-то мавзолея в смешенном древне-персидском и египетском стиле, известные под именем Серапеума. Здесь же, поблизости, на самом берегу канала, находится небольшое местечко того же имени, возникшее вместе с каналом и потому разбитое на правильные кварталы с прямыми и широкими улицами.

Поверхность горько-соленых озер среди желтой песчаной плоскости отличается глубоко темным синим цветом, совершенно незнакомым и даже странным для жителей севера, которые к такому цвету воды не привыкли. Это далеко не то, что цвет морской воды, а нечто совершенно особенное и своеобразное, приближающееся к тону индиго. Глядя на эти озера, я невольно вспомнил несколько маленьких пейзажей В. В. Верещагина из его индийского цикла, где написаны клочки точно таких же озер и таких же ярко-желтых берегов. Вспомнилось мне, как некоторые петербургские ценители и судьи, никогда и никуда не выезжавшие дальше Парголова и Петергофа, беспомощно критиковали художника за эти «грубые и неестественные эффекты», которые, по их мнению, «невозможны в природе». А вот тут как раз они-то и есть налицо, словно прямо перенесенные с Верещагинского полотна в живую действительность!..

Но еще более оригинальный эффект производит вид кораблей, следующих по каналу. Миновав озера, вы подвигаетесь далее на юг, уже не видя самой поверхности Суэцкого канала, которую скрывают от глаз прибрежные плотины, так что вам кажется, будто вокруг нет ничего, кроме буро-желтой равнины, — и вдруг вы видите, что по этому песчаному морю медленно движутся один за другим черные корпусы кораблей с высокими мачтами и сложным рангоутом и обгоняет их, двигаясь по тому же направлению целый караван «кораблей пустыни». То бредут себе медленным шагом и вытянувшись гуськом друг за другом одногорбые высокие верблюды с сидящими на них бедуинами в белых, накинутых на голову бурнусах.

Здесь общий характер пустыни уже не так монотонен, как около Рамзеса. Сначала, с правой стороны, открываются последовательно один за другим два горные кряжа, Джебель-Генеффе и Джебель-Авебет, идущие по направлению от запада к востоку. Первый изборожден по северному склону глубокими поперечными оврагами и на вершине своей образует довольно плоское плато; восточная оконечность его близко подходит к дороге и несколько времени тянется вдоль ее двухъярусными уступами буро-красноватого цвета. Второй хребет значительно острее и круче, в особенности на своем южном склоне, но силуэт его виден уже в значительном отдалении от дороги. Наконец, одновременно вдали начинают выступать, слева, вершины гор Синайского полуострова, а справа, на африканском материке, соседние с Суэцом и господствующие над ним, крутые и скалистые высоты Джебель-Атака, от 2200 до 2700 слишком метров над уровнем моря. Высоты эти совершенно голы и, при своем буро-красном цвете, отличаются характером безжизненной суровость. Зато уединенные железнодорожные сторожки вносят в общий пейзаж некоторое оживление тем, что около них разведены маленькие, неприхотливые огородцы и садики, — все же хоть какая-нибудь зелень видна. Да и, кроме того, жизнь сказывается уже в самом этом движении «кораблей пустыни» рядом с «кораблями океана».

Мы подъезжали к станции Шалуф-эль-Терраба, когда солнце уже садилось. Рефлексы заката, при совершенно безоблачном и глубоко-ясном небе, отличались отсутствием резких тонов и густых красок, мягкая и нежная окраска неба, в розовато-золотистый бледного оттенка цвет, потухла на западе вскоре после того, как верхняя окраина солнечного диска ушла под горизонт, и не прошло после того и получаса, как небо совсем уже стемнело и вызвездилось мириадами ярко искрившихся звезд. У нас, на севере, никогда этого не увидишь, так как наш влажный воздух никогда не бывает так чист и прозрачен.

В Суэц прибыли в начале восьмого часа вечера. На станции встретили адмирала местный русский вице-консул Георгий Никола-Коста и его племянник, молодой человек, служащий при вице-консульстве драгоманом в силу того, что говорит по-французски. Оба они православные арабы и сами по себе очень милые и радушные люди. На вице-консуле, в петлице его форменного вицмундира, был надет египетский орден, так как русского ордена у него пока не имеется, а таковой, как узнали мы потом, составляет предмет его заветных мечтаний… На станционном дворе нас ожидали консульские люди с фонарями и хамалы для сноса вещей; для адмирала же был приготовлен кабриолет, запряженный великолепным белым мулом, которого с обеих сторон вели под узцы два конюха, а впереди выступал консульский кавас с булавой. Таким образом, это вышло нечто вроде «торжественного въезда». Адмирала с супругой отвезли в консульский дом, где для них было подготовлено помещение; мы же все пешком прошли в английский отель «Суэц», где и получили комнаты, по 16 шиллингов за ночь с каждой постели.

Еще на станции вице-консул всех нас пригласил к столу, и теперь, едва успели мы освежить лицо водой, как посланец из консульства пришел доложить, что обед уже готов и что он прислан к услугам «русских милордов» в качестве провожатого. На дворе «русских милордов» опять ожидали люди с фонарями, не столько для освещения пути, сколько ради почета. Никола-Коста живет в двух шагах, в собственном доме, который у него построен о двух этажах, в полуевропейском и полувосточном роде. Довольно крутая деревянная лестница ведет во второй этаж, где находятся две смежные залы. В первой из них, с совершенно голыми стенами, был теперь накрыт обеденный стол, а вторая служит семлямыком, официальною приемной. Здесь, вдоль стен, идут восточные диваны, и против двери, на первом месте, висит портрет Императора Александра II, довольно схожий, но в совершенно фантастическом сине-голубом мундире, с фантастическими орденами и с сине-черной лентой бывшего польского «виртутия» (virtuti militari) через плечо, — вероятно, произведение какого-нибудь александрийского художника.

Обед — не преувеличивая — состоял ровно из восемнадцати жарких, и только из одних жарких, но зато здесь фигурировало все, что изобрела по этой части арабская кухня: жареный барашек с какими-то горьковатыми травами (уж не теми ли, что служили приправой пасхальному агнцу евреев при их удалении из Египта?), потом баранина, жаренная ломтиками в собственном соку, затем нечто вроде шашлыка, жаренного на деревянных спицах, жареная телятина с чесночным соусом, жареная говядина с пореем и другими овощами, жареные перепела, дупеля, фазаны, куры, утки и прочее, и прочее. За столом подавались и вина, даже шампанское, но все такой плохой фабрикации, что наши «подмаренные хереса» куда лучше! Оказывается, к удивлению, что виноградными винами снабжают Суэц, кто бы вы думали? — преимущественно американцы из Сан-Франциско. Европейцам возить сюда этот товар нет расчета, потому что арабы вина не пьют и толку в нем не понимают (вот арак или водка, это иное дело!); американцы же везут его, между прочим, и сбывают местным компрадорам (преимущественно в кредит), у которых оно и держится на случай спроса, весьма, впрочем, редкого, и продается по очень высоким ценам.

От Никола-Коста, благодаря его племяннику толмачу, приобрели мы несколько интересных сведений о Суэце, о наших паломниках и о провинциальной египетской администрации. По размерам своим Суэц вовсе не велик, но вмещает в себе свыше 11.000 жителей, живущих очень скученно. Здесь пять мечетей и три церкви: православная, католическая и протестантская. Жители снабжаются водой пресноводного канала, для чего близ рейда устроен особый резервуар, из которого наливаются водой за небольшую плату и корабли, стоящие на рейде. Кроме того, в окрестностях, к западу от города, имеются колодцы и особая цистерна для дождевой воды, служащей преимущественно для орошения. В Суэце находятся два порта: один, собственно, рейд, составляет государственную собственность, другой принадлежит компании Суэцкого канала. Первый снабжен порядочною набережной и очень хорошим каменным доком для больших судов, но неудобство его в том, что он находится довольно далеко от города. Материалом для облицовки дока послужил камень, добываемый в окрестностях, именно в Джебель-Генеффе. Второй же, или компанейский порт специально служит местом остановки для судов, проходящих по каналу. Здесь происходит частию разгрузка и погрузка товаров, и здесь же суда, идущие в Средиземное море, ожидают своей очереди, чтобы втянуться в канал.

Суэц служит также станционным пунктом для русских паломников, отправляющихся на поклонение синайским святыням. Здесь они обыкновенно выжидают верблюжьего каравана, чтоб отправиться в Синайский монастырь прямо через пустыню так называемым «Моисеевым путем» или же следуют туда на парусных судах до Райфы, откуда уже рукой подать до Синая. Обыкновенно таких паломников бывает в год человек до двухсот. В 1879 году, например, собственно синайских паломников из православных русских было 93 человека, а русско-подданных мусульман, следовавших на поклонение в Мекку, 394 человека, да сверх того 86 уроженцев Средней Азии, да из Болгарии 405 человек, и это только те, которые прошли через Суэц и заявились в местное русское вице-консульство; но большая часть наших мусульман, следуя в Мекку, не останавливается в Суэце, а едет на пароходах прямым сообщением из Константинополя в Джидду.

В числе постоянных жителей Суэца находится русско-подданных шесть человек, из которых один православный, а остальные мусульмане. Последние, впрочем, не прямые подданные, а только состоят под нашим покровительством, и живется им недурно, благодаря тому, что русское консульство под боком. Что до центрального египетского правительства, то его отношения к иностранцам и вообще христианам вполне толерантны, но, к сожалению, далеко нельзя сказать того же о провинциальных властях, которые на всех иностранцев смотрят недружелюбно, а на христиан в особенности, не делая исключения даже и для египетских подданных коптов.

В административном отношении Египет разделяется на махавзы (генерал-губернаторства) и на мудирие (губернии), которые делятся на марказы, или кесмы, соответствующие нашим уездам, а эти последние на сельские общины. Ото всех названных административных единиц избираются представители, которые уже из своей среды посылают депутатов в Каирский парламент, заведенный, из подражания Европе, в 1866 году. Но парламентарные учреждения плохо вяжутся со складом народной жизни, и потому с самого начала явились мертворожденным плодом; народ им не сочувствует, да и само правительство Измаил-паши, по-видимому, никогда не смотрело на них серьезно; собирал же экс-хедив своих «представителей страны», так сказать, ради политической комедии в тех случаях, когда по его соображениям нужно было почему-либо выставить на сцену эту декорацию, для отвода глаз европейским кредиторам. Поэтому свою «палату депутатов» хедив всегда держал в руках, и она выражала только такие взгляды и решения, какие строго согласовывались с его личными видами, доставляя ему то несомненное удобство, что, в случае надобности, он всегда мог легальным образом спрятаться за спину этой «палаты», ссылаясь на ее решения или на свободный голос страны. С этою целью он и собирал ее не в определенные сроки, а так, когда ему понадобится, и на первых порах немалым курьезом явилось то обстоятельство, что в «палате» не нашлось никакой «оппозиции». В голове добрых египтян не укладывалось, каким это образом они смеют «делать оппозицию» своему государю и его правительству, и решительно ни один человек не хотел идти на левую, считая это не только неприличным, но и не согласным с духом верноподданства. Видя, что «оппозиция» никак не составляется, хедив, не долго думая, просто приказал, чтобы была оппозиция, и для этого внушил под рукой своему «премьеру» назначить столько-то человек в оппозицию, и именно таких-то и таких-то, по списку, и велел им непременно противоречить правительственным предначертаниям и мероприятиям и говорить, не стесняясь: чем резче — тем лучше, чтобы в газетах побольше шуму было, а буде плохо станут противоречить, то подвергнутся негласному штрафу; в случае же дальнейшего упорства вернуть их на родину и там прикажут мудирам отдуть палками. Таким-то образом и составилась наконец пресловутая египетская «оппозиция из-под палки». С восшествием на престол Тевфика, парламентская затея, по-видимому, оставлена; по крайней мере, правительство до сих пор не изъявляло намерения собрать депутатов, да и европейские кредиторы давно уже не обманываются насчет этой комедии.

*  *  *

После обеда сделали мы маленькую прогулку в город, причем нашим чичероне вызвался быть все тот же племянник вице-консула, молодой Никола-Коста.

Европейских строений тут немного, и мы почти сразу очутились среди туземного города. Пройдя некоторое расстояние по улице, крытой сверху циновками, вышли мы на площадь, значительная часть которой была иллюминирована очень оригинальным образом. Эта часть примыкала к арабской кофейне, около которой рядами и кварталами стояло на площади очень много небольших широких диванчиков, на высоких ножках, с деревянными решетками вместо спинок и ручек. Почти квадратные сиденья их были покрыты циновками, а кое-где и ковриками. На высоких стойках, вбитых в землю между диванчиками, были протянуты в разных направлениях проволоки, на которых висело множество стеклянных лампадок, налитых кокосовым маслом. При полном безветрии, пересекающиеся гирлянды их огоньков горели ровно, ясно и достаточно освещали всю площадь. Публика была исключительно туземная, мусульманская, все белые чалмы, полосатые бурнусы да красные фески, и это место служит для нее чем-то вроде общественного клуба. На диванчиках, поджав под себя ноги, сидело по два, по три и по четыре человека отдельными группами, а в середине каждой из таких групп стоял либо дымящийся кальян, либо круглый медный подносик с чашечками кофе. Иные играли в шашки и шахматы. Народу было множество, но при этом тишина замечательная: вся публика, как один человек, слушала арабского рапсода.

То был слепой старик с лицом, изъеденным оспой. Он сидел у дверей кофейни на таком же диванчике, как и остальные, а по бокам его помещалось трое других артистов-арабов. Один из них играл на ануне, это нечто вроде цимбал или цитры, другой — на руде — инструмент вроде большой мандолины, исполняющий роль второй, а третий — на бубне, который по здешнему называется роэк. Инструментом же самого рапсода была однострунная рабаба, которою владел он очень искусно.

Спросив себе кофе, мы заняли ближайший к музыкантам диванчик, и они всем своим хором сыграли нам «сапям», то есть приветствие в нашу честь, а затем слепой рапсод, аккомпанируя себе на рабабе, запел монотонным и несколько гнусливым голосом длинную былину «Абузет», которая воспевает подвиги древних всадников-бедуинов. Вообще предмет арабских песнопений составляют либо былины про их богатырей, либо оды в честь лихого «ветроподобного» коня либо же элегии о «корабле пустыни» да о его белых костях, усевающих мертвые пространства песков и служащих указателем пути странникам. Воспевается также иногда стройная газель, одинокая пальма, ключ живой воды в степи, орел, парящий в синеве небес, горная скала и вообще природа, окружающая бедуина, но женщина и любовь к женщине — никогда; или, по крайней мере, песни о женщине и романсы, ей посвященные, никогда не поются рапсодами. Так уверял меня наш путеводитель.

Пел слепец таким образом, что споет одно двустишие и примолкнет на минуту, продолжая играть на рабабе, а затем начинает следующее двустишие и опять примолкнет, и так далее. Окончив свою былину, он изменил такт и запел нам турецкую песню, под названием «Дуляб». О чем, собственно, поется в ней я не добился, так как путеводитель недостаточно знает турецкий язык, но мотив ее несколько напоминает Серовскую арию Рогнеды «Зашумело сине море». Одарив рапсода и его товарищей, мы направились далее, как вдруг где-то тут же на площади, невдалеке от нас, раздались тихие звуки свирели.

— Вы знаете, что это за звуки? — обратился к нам молодой Никола-Коста. — Это призыв братьев-гуков на молитву. Если хотите, мы легко можем увидеть, как это у них делается. Они пускают к себе всех, особенно если еще заплатить им немного.

Видеть братьев гуков (гу-кешан), иначе называемых еще ревунами, было слишком заманчиво, и потому, понятно, мы поспешили воспользоваться предложением нашего путеводителя. Приведя нас к одному из низеньких глинобитных домов, тут же на площади, он вызвал к порогу двери какого-то араба, сказал ему несколько слов и предложил нам входить не стесняясь.

— Потом, уходя, вы оставите им несколько мелочи, — предупредил нас Никола-Коста, когда мы уже хотели было оплатить вперед право входа.

Пройдя через маленькие сенцы, мы очутились в низкой продолговатой комнате, два оконца которой за железными решетками выходили прямо на площадь. При полном отсутствии какой бы то ни было домашней обстановки, эта комната, с ее голым глинобитным полом и голыми стенами, скорее всего напоминала какой-нибудь карцер. Освещали ее две лампадки или, вернее, два стеклянные шкалика с кокосовым маслом, поставленные в две противоположные настенные ниши. Мы вошли и поместились у стены близ двери. С противоположной стороны, между двумя оконцами, сидел на полу, прислонясь к стене, кто-то закутанный в белый бурнус и играл на свирели. Здесь мы застали уже в сборе несколько братии, да при нас подошло еще человека четыре. Все они были одеты как бы в условный костюм: белые полотняные рубахи длиной ниже колен, подпоясанные тесемчатыми поясками, ноги голы и босы; на голове феска.

Когда собралось двенадцать братьев гу-кешанов, они расположились в два ряда, лицом друг против друга, образовав между собою проход шага в три шириной; расстояние от человека до человека в каждом ряду было около аршина. Тогда их настоятель, закутанный в белый бурнус вроде савана, поднялся с места и медленными шагами пошел вдоль серединного прохода, приветствуя каждого брата направо и налево молчаливым поклоном. Братья отвечали ему тем же. Дойдя по проходу до двери, настоятель передал свирель тому арабу, который ввел нас сюда, а сам такими же медленными шагами возвратился на свое место. Араб, получивший свирель, стал с ним рядом. Тогда настоятель, воздев руки к небу, возгласил «Керим-Аллах!» (милосердный Боже!).

В ответ на это, гу-кешаны, сжав кулаки на груди, с поклоном в его сторону все враз и в один голос глухо произнесли:

— «Гу!!» то есть «Он!» — одно из 99 имен Бога (сотого имени никто из смертных не знает).

— Керим-Аллах! Керим-Аллах! — повторил настоятель, приложив обе длани к краям ушей своих.

— Гу!! — отвечали точно так же братья с поклоном в противоположную сторону.

Тогда, опустясь на колени и положив на них обе свои вытянутые руки, а очи и голову глубоко потупив долу, настоятель забормотал какую-то молитву. В это же время свирельщик заиграл тихую и грустную мелодию. Под звуки свирели гу-кешаны, медленно и в такт раскачиваясь корпусом, отвешивали поклоны в обе стороны — все враз налево и все враз направо, — сопровождая каждый поклон восклицанием «Гу!». Произносились эти возгласы сначала глухо, как бы с оттенком некой таинственности, потом все громче и громче, но не обыкновенным, а каким-то спертым, утробным голосом, словно звук его с трудом выдавливался изнутри, из самой утробы, и излетал оттуда вследствие усиленного выдыхания воздуха, с хриплым шипением и свистом. Звук этот похож на то, как если бы несколько человек стали враз «от сердца» рубить топорами землю. Вместе с тем и поклоны становились все размашистее и напряженнее. Надо заметить, что ноги гу-кешанов, плотно приставленные одна к другой, стояли на месте в полной неподвижности, а вся эквилибристика производилась только туловищем, обнаруживая замечательно развитую гибкость поясницы. Братья как-то вихляво швырялись всею верхнею половиной своего тела справа налево и слева направо, описывая ею в воздухе размашистую дугу, тогда как их руки с судорожно сведенными кулаками оставались плотно прижатыми к персям. В этих странных, почти автоматических движениях было что-то как бы сверхъестественное, и с дальнейшим своим развитием они приняли наконец какой-то конвульсивный, эпилептический характер. Казалось, будто движет и стройно управляет ими уже не собственная воля, а какая-то посторонняя вошедшая в них сила. Вместе с этим они при каждом размахе стали слегка подскакивать на месте, подымаясь на носки и опускаясь на пятки. Налитые кровью глаза их получили исступленное, дикое выражение; на губах накипела пена, пот градом выступал на лбу и висках, и капли, его вместе со срывающеюся пеной брызгали, отлетая в стороны, а в возгласах «Гу!» теперь уже слышался какой-то нечеловеческий сдавленный рев и как бы предсмертное хрипение… И вот, один из братьев на половине своего размаха вдруг опрокинулся навзничь, хлопнувшись затылком об пол, и стал биться и корчиться в ужасных конвульсиях. Настоятель, поднявшись с места, подошел к нему, опустился на колена и пошептал ему что-то на ухо. Вошли двое прислужников, накинули на эпилептика белый плащ и вытащили его из комнаты. Между тем раскачивания и возгласы остальных продолжались без малейшего перерыва, все с большим и большим напряжением. Все гу-кешаны находились уже в полном экстазе, который для каждого из них несомненно должен был окончиться точно таким же припадком эпилепсии. Было просто страшно глядеть на них, — за человека страшно, за этот «образ и подобие Божие», низведенное во имя религиозного чувства до такого нечеловеческого состояния.

Основателем ордена гу-кешанов в первой половине XIV столетия нашей эры был некий шейх Хаджи-Бекташ, славившийся своею святостью по всему мусульманскому Востоку. Между прочим, он же благословил устройство корпуса янычар в Турции. Благодаря популярности самого Хаджи-Бекташа, основанный им орден получил весьма широкое распространение в мусульманских странах, от Кашгара до Стамбула и от Марокко до Судана. Гу-кешанами прозвали последователей сего ордена в просторечьи, производя это слово от их обычного возгласа «гу!» В официальном же и книжном языке они называются дервишами-бекташи. При вступлении в орден в прежние времена от неофита требовался обет безбрачия и нищенства, но ныне, ради поддержания падающего сообщества, его главари охотно допускают в свою среду и женатых, и богатых (богатых даже в особенности, в расчете на их пожертвования в пользу ордена), требуя, от вступающих одного только обета — непрерывно хвалить и прославлять Аллаха, участвуя притом в общих братских радениях. Хваление Аллаха состоит в беспрестанном бормотании какого-либо из 99 его имен и эпитетов, а в чем заключается радение, мы уже видели. Впрочем, говорят, что в некоторых сообществах гу-кешанов удержался еще и доселе древний фанатический обряд самообжигания и самоистязания, составляющий заключительный акт радения. По рассказам, это происходит таким образом: когда братья, вследствие своих раскачиваний и подскоков, придут уже в полный экстаз, то служители вносят к ним пылающие факелы, горячие угли и раскаленные железные прутья, а также кинжалы и большие иглы, обвешанные погремушками. Эти последние они втыкают себе в голову, под кожу и прокалывают насквозь обе щеки и мягкие части тела, затем берут в каждую руку по кинжалу и продолжают с ними свои раскачиванья, царапая остриями себя и соседей. После этого, облитые кровью, одни из них хватаются за факелы и проводят огнем длинные полосы по всему телу, другие прижигают железом раны, нанесенные себе иглами и кинжалами; третьи, наконец, кидаются на просыпанные по полу уголья и начинают на них кататься, вопя и ревя свое бесконечное «гу!». Рассказывают про них даже такие невероятные вещи, будто иные радельцы глотают во славу Аллаха, живых скорпионов, вследствие чего нередко и умирают. Эти уже прямо зачисляются во святые главарями сообщества, и память их чтится последователями как добровольных мучеников во имя Божие. Тунеядцы и лентяи, бегающие от обыкновенного житейского труда, охотно вступают в братство гу-кешанов, принимая на себя обет нищенства, который дает им право приставать ко всем прохожим, заходить в лавки и в частные дома с требованием себе подачек, и эти требования нередко сопровождаются грубостью и насилием. Так, например, многие из них имеют обыкновение носить при себе живых змей, обвивая их вокруг шеи и рук, и если какой-нибудь домохозяин вместо подачки укажет такому попрошайке на дверь, гу-кешан со злобными укоризнами кидает к его ногам одну из своих гадин и этим маневром поневоле вынуждает того выбросить себе горсть денег, лишь бы избавиться от такой непрошенной гостьи. Гу-кешаны вообще славятся как кудесники, змеезаклинатели и знахари; они заговаривают кровь, дурной глаз, укушение змеи, скорпиона, тарантула и разные болезни, причем обыкновенно промышляют и продажей всевозможных амулетов и талисманов. Турецкое правительство весьма недолюбливает их и смотрит на них подозрительно, так как дервиши этого ордена и родственной ему фракции «календарей»[18] нередко подымали мятежи и, выдавая себя за Махди[19], успевали иногда своими фанатическими проповедями соединять вокруг себя по нескольку десятков тысяч вооруженного народа, с которым опустошали целые провинции, в особенности в азиатских владениях Турции. В самом Стамбуле дервиши-бекташи всегда принимали деятельное участие в бунтах янычар и с особенным рвением возбуждали их фанатизм во время мятежа 1828 года при султане Махмуде. Еще Магомед IV намеревался уничтожить все дервишстские ордена, но суеверная приверженность к ним мусульманской черни помешала ему привести в исполнение свой замысел. В эти ордена часто вписывались значительные лица, и даже самые султаны в старину имели обыкновение надевать иногда, в знак благочестия, дервишский кюлаф (колпак), в каковом изображен и Магомед II на знаменитом портрете, писанном венецианским художником Белини. Наконец султан Махмуд порешил вместе с янычарами и дервишей-бекташи, объявили в особом фирмане, что по очищении царства от янычарской язвы он намерен очистить и религию от ее исказителей, ложных чад святого мужа Хаджи-Бекташа, отступивших от его непорочной жизни. Трое настоятелей этого ордена были тогда казнены в Стамбуле, теке (монастыри) их разрушены, а братия сослана в отдаленные области[20]. С тех пор гу-кешаны ни в Константинополе, ни в ближайших к нему провинциях более не появляются, но на окраинах Малой Азии, в Аравии, Египте и других более или менее отдаленных и вассальных областях они удержались и, как мы видели, продолжают действовать и по настоящее время. Несмотря на пристрастие их к опиуму и спиртным напиткам, несмотря даже на явный иногда разврат гу-кешанов, простой народ продолжает питать к ним чувство суеверного благоговения, смешанное со страхом. Их боятся, ибо убеждены, что каждый гу-кешан может наколдовать на чью угодно голову всяческие беды, болезни и напасти, а в то же время их и почитают за религиозные самоистязания.

Не знаю, чем кончилось радение суэцких гу-кешанов, так как мы удалились из их мрачного вертепа вслед за выносом брата, подвергшегося припадку. Для сильного впечатления и для того, чтоб иметь наглядное понятие о братьях-гуках было достаточно и того, что мы видели. Подавленный впечатлением этой картины, я рад был вырваться на свежий воздух.

И только что перешли на другой конец площади, как вдруг из раскрытых дверей и окон какого-то европейского кабачка или Bierhalle вырвались на улицу разухабистые звуки «Стрелочка». Опять эти противные венские немцы со своими виолями и тромбонами, опять вся эта европейская пакостная пошлость!.. И каким кричащим диссонансом насильственно и нагло врывается она в своеобразный степенный строй мусульманской жизни! Как оскорбляет она на каждом шагу чувство мусульманской благопристойности, не говоря уже о вашем личном эстетическом чувстве! И все это гнездится тут же, рядом с арабскими степными рапсодами и братьями гуками. Эти мясистые нарумяненные немки и тирольки, пронюхав, что в городе появились русские, и увидев теперь нас на площади, пожелали сделать нам «комплимент», польстить нашему национальному чувству и с этою целью «в нашу честь» стали наяривать «Стрелочка». Но после потрясающего впечатления, только что вынесенного нами от гу-кешанов, это было уже совсем противно, и мы поспешили пройти мимо, заслужив себе тем по всей вероятности репутацию «der ganz unmöglichen Kavalieren».

20-го июля.

Утром спустились мы пить чай во внутренний дворик гостиницы, где устроен небольшой садик. Несколько олеандров и пальмочек в кадках да какое-то вьющееся по стене растение, вот и весь садик, а все же приятно, потому что зелень.

Экий упрямый народ эти англичане! Вчера вечером мы учили-учили ресторатора, как заваривать чай по-русски и, по-видимому, выучили, и он даже остался очень доволен уроком, сам пил сделанный нами чай и очень его похваливал, говоря, что по-русски выходит гораздо вкуснее, чем по-английски, что тот же самый сорт чая получает в нашей заварке совсем другой аромат, приятность и прозрачный цвет, не теряя должной крепости; а сегодня утром опять подали нам к завтраку под именем чая какой-то мутный и черный как деготь декокт, терпкий и горьковатый на вкус, так что пить его, при всем желании, не было никакой возможности.

— Зачем же это вы нам опять по-английски приготовили?

— Что делать, сударь! Мы уже так привыкли, у нас уже всегда и всем так приготовляется.

— Но ведь мы же вас просили сделать нам иначе.

— О, да! Но это невозможно!

— Почему же? Разве оно так трудно?

— О, нет! Напротив!.. Но это нарушило бы наш обычай.

Вот и толкуй тут с ними! Они всех и все гнут под свой «обычай», да еще и деньги за это дерут немалые.

В конце завтрака перед нашим столиком появился молодой араб в розовом ситцевом балахоне, с медным тазиком в руках и, отрекомендовавшись по-французски куафером, предложил, не угодно ли будет кому воспользоваться его услугами. Желающие нашлись, и в том числе я первый. Он повел меня в особый уголок на открытой галерее, обрамлявшей внутренний дворик, спустил широкую штору, сделанную из тонких деревянных спиц, усадил меня на стул, окутал пудермантелем и с компетентным видом истого мастера своего дела спросил: угодно ли мне бриться, стричься или завиться или же все вместе.

Я отвечал, что желаю только выбриться.

— Очень хорошо. В таком случае это будет стоить вам один шиллинг.

— Все равно, брейте.

Он приступил к своему делу, намылил мне обе щеки и выбрил уже половину лица, но затем вдруг остановился и преспокойно стал прятать свои бритвы и прочие принадлежности, словно окончив свое дело.

— Что же вы не продолжаете? — спрашиваю его.

— Видите ли, сударь… Я взял с вас слишком дешево, и это мне не выгодно… Мои клиенты обыкновенно соединяют бритье со стрижкой, и я за это беру с них по два шиллинга; но вам не угодно стричься, а брить за один шиллинг, к сожалению, мне не выгодно.

— Но, черт возьми, об этом следовало предупредить раньше. Вы сами назначили цену, и я с вами не торговался.

— Да, это так. Я виноват, если хотите, но… что же делать, когда мне не выгодно!.. Я подумал и вижу, что это совсем не выгодно. Если вы согласны доплатить мне еще шиллинг, я с удовольствием добрею вас.

Представьте себе комическое положение полувыбритого человека с намыленною щекой. Не говорю уже о досаде на то, что вас поддели на самую грубую и совсем уже неожиданную проделку, нечто вроде мелкого шантажа. Расчет тут очевиден: два шиллинга за бритье — это слишком дорого и такой цены ему, конечно, никто бы не дал; поэтому в начале он объявляет вам одну цену, а в середине другую: или платите, или оставайтесь недобритым. Нечего делать, пришлось согласиться поневоле. Тогда араб-цирюльник потребовал уплату вперед и докончил свое дело не прежде, как положив карман мои два шиллинга. В конце всей операции он пощекотал мне зачем-то за ушами и под носом, дав понюхать свои пальцы, смоченные каким-то благовонным маслом. Возмущенный наглою проделкой, я заявил о ней рыжему джентльмену, стоявшему за бюро в конторе гостиницы.

— О, это известный плут, — отвечал мне невозмутимый англичанин. — Он постоянно и со всеми проделывает подобные штуки.

— Но если так, то зачем вы его пускаете в свою гостиницу?

— А, это уже другая статья. Тут ничего не поделаешь. Он откупил себе у хозяина на несколько лет монополию бритья в нашем заведении и гарантировал себя формальным условием. С нашей стороны, конечно, это была ошибка, недосмотр, но, к сожалению, мы не предвидели возможности таких проделок и должны терпеть их. Этот плут в полном своем праве и, разумеется, пользуется им как только может.

Оставалось лишь пожать плечами пред таким исключительным, чисто английским уважением к «легальности» всякого права, даже права шантажа, если только этот последний производится «на легальном основании»" А впрочем — кто их разберет! — может быть и все они одного поля ягода.

Пользуясь лишним часом, пока пароход, на котором мы должны были плыть далее, не вытянулся из канала на рейд, отправились мы пошататься по базару. Особенность здешнего базара та, что он не покрыт сверху циновками, и потому в лавках светло. Пред каждою лавкой устроен над входом навес, под которым развешаны разные товары. Здесь, кроме английских, нашли мы и местные ткани: это преимущественно шелковые платки, шарфики и узкие шали; а также было несколько довольно красивых полушелковых (на бумажной основе) платков, затканных по пунцовому полю узорами из золотой нити. Не менее оригинальны полосатые шарфы, где сочетаются цвета желтый, пунцовый, синий, зеленый и белый; на концах их висит длинная, но довольно редкая бахрома с шелковыми разноцветными кисточками. Цены на все эти ткани довольно сносны, и хотя с нас как с европейских туристов, по обыкновению, заломили втридорога, но мы уже приобрели сноровку торговаться, и потому, скоро сойдясь в цене, купили себе несколько подобных платков и шарфов.

Но вот на береговой сигнальной мачте поднимается флаг: это повестка, что пароход французского общества Messageries Mariâmes уже в виду, подходит из канала к рейду. Мы поспешили вернуться в гостиницу и застали там местного губернатора, Реуф-пашу, приехавшего с визитом к нашему адмиралу. У пристани уже стоял под парами казенный пароход с русским консульским флагом на носу и египетским на корме, чтобы перевезти нас на подходивший пароход «Пей-Хо». Сборы были недолгие. Заплатив неизбежную контрибуцию отельской прислуге и хамалам, переносившим вещи, мы через четверть часа были уже на пароходике, куда вскочил вместе с нами и какой-то пиджачный продавец фотографических видов Суэцкого канала и других достопримечательных мест Египта. Он сбыл нам довольно много своего товара и рассчитывал еще больше сбыть его на палубе «Пей-Хо» другим пассажирам.

На пути мы прошли мимо островка, на котором воздвигнут в виде бронзового бюста на мраморном пьедестале памятник капитану (представьте мой вандализм: забыл его имя!), впервые сделавшему подробную рекогносцировку Суэцкого перешейка и доказавшему теоретически возможность пересечь его морским каналом. Говорят, что Лесспес, которому пришлось осуществлять его идею, лично настоял на том, чтоб ему был воздвигнут здесь памятник. Затем прошли мы мимо карантинного здания, возведенного на искусственно поднятой почве, благодаря чему постройка этого небольшого дома обошлась правительству в 10.000 фунтов стерлингов, и вышли на открытый рейд, где приостановился на некоторое время «Пей-Хо».

Широкий пейзаж двух противолежащих материков, африканского и азиатского, с их обнаженными скалистыми высотами был своеобразно красив, несмотря даже на отсутствие растительности. Суэц, этот белый городок с двумя-тремя шпилями минаретов на буро-желтом фоне гор Атаки, казался совсем маленьким в общей широко раскинувшейся картине залива и его прибрежных возвышенностей. Но что в особенности придавало пейзажу оригинальную прелесть, так это удивительная светлость его тонов и мягкость самых нежных красок воды, земли и неба; все это было как бы насквозь пропитано мягким светом и вырисовывалось легкими воздушными абрисами, словно художественный эскиз, слегка намеченный водянистыми акварельными красками. Бледно-лиловые горы, палево-золотистый песок на берегах, похожий на цвет созревшей нивы, бирюзово-зеленоватые волны и серебристо-голубое небо вообще напоминают краски и тоны Неаполитанского залива, только еще гораздо мягче, нежней и воздушнее.

Пароходик наш пристал к высокому борту «Пей-Хо», и здесь мы простились с нашим вице-консулом и его племянником-драгоманом. Заодно я мысленно простился и с тем клочком Египта, в котором довелось мне быть, послав ему свое «до свиданья», с надеждой увидеть его вновь на обратном пути в Россию.

В Красном море
Наши спутники. — Виды берегов. — Источники Моисея. — «Гора Откровения». — Синайский монастырь и его охранители. — Первые неприятности от моря. — Мглистость знойного воздуха. — Нечто об Абиссинии. — Архипелаг Джебел-Зукур и Ганиш. — Следы кораблекрушений. — Рифы Красного моря. — Остров Перим. — Сильные и слабые стороны его стратегического положения. — Судьба французской фактории на урочище Шейх-Саид. — Как англичане украли Перим у французов. — Характер южных прибрежий Красного моря. — Баб-эль-Мандебский пролив. — Приход в Аден.

Продолжение 20-го июля.

На «Пей-Хо» попали мы прямо к завтраку, который по количеству блюд стоил любого обеда, отличаясь от последнего только отсутствием супа. Здесь был в сборе весь первоклассный состав наших будущих спутников, и мы во время завтрака довольно удобно могли с некоторыми из них познакомиться и сделать, так сказать, беглый обзор остальным. Ехал тут какой-то господин Мишель, который сразу прикомандировался к А. П. Новосильскому и весьма словоохотливо сообщал нашему кружку характеристики и всякие биографические и даже анекдотические сведения почти обо всех пассажирах, в особенности о пассажирках, о пароходном начальстве и даже о пароходной прислуге. Он ехал от самого Марселя и потому за неделю пути успел уже достаточно приглядеться ко всем и каждому. Это был жиденький и юркий французик, вертлявый, искательный, любезный, с кем находил это нужным, нахальный с людьми скромными или застенчивыми и сейчас же пасующий пред тем, кто оборвет его за нахальство. Рекомендовал он себя дипломатом, отправляющимся в Китай, но потом оказалось, что это не более как клерк одного из французских консульств в Китае. Галерея наших спутников предстала нам в таком порядке: на первом плане две английские дамы. Одна из них — да простят мне Аллах и мой читатель — всем складом своей грузной фигуры и выражением угревато-красной и пресыщенно-сонливой физиономии, разительно напоминала то почтенное животное, которое Моисей и Магомет запретили употреблять в пищу своим последователям. Видимо, наевшись до отвалу и отсмаковав несколько рюмок Шерри, она растянулась теперь во всю длину на плетеном кресле-качалке, причем, вероятно, невзначай выставила напоказ свои верблюжьи ноги и эпикурейски лениво поглядывала на весь мир Божий. Массивные браслеты стягивали ее поленообразные руки, и длинная золотая цепь от часов охватывала жирную шею. По всем этим аллюрам в ней скорее бы можно было признать американку, чем англичанку, но всеведущий господин Мишель уверяет, будто она несомненнейшая дщерь туманного Альбиона. Другая дама — очень милая и вполне приличная особа — была супруга японского дипломата, господина Йошитавне Санномиа, о женитьбе которого на англичанке говорили в свое время все газеты. Теперь эта чета направлялась в Японию, так как молодой супруг нарочно взял отпуск, чтобы познакомить свою супругу с ее новым отечеством.

Затем в галерее нашей следуют: рыжий аббат в очках, сопровождающий на остров Мартинику небольшое общество французских сестер ордена Sacre Coewr de Iesus. Между этими сестрами три или четыре довольно еще молодые женщины, и у одной из них, по замечанию господина Мишеля, удивительно страстные и алчущие глаза. Он уверяет и, конечно, врет, будто тут кроется целый роман, который заставил-де эту «интересную особу» променять свой салон в faubourg St.-Gerain на сутану сестры милосердия.

Тут же едет какой-то рыжий немец, назначенный куда-то на Цейлон вице-консулом. Это страстный охотник играть на фортепиано, но, к сожалению, очень плохо, — только все ноты разбирает и фальшивит, надоедая всем до невыносимости своим бесконечным бренчанием, от которого некуда укрыться, разве только в душную каюту. Пианино стоит на юте, на открытом воздухе под тентом, где с утра до ночи группируются все пассажиры первых двух классов, как в самом покойном и прохладном месте. Вот юная американка — девица, за которую я подержал бы какое угодно пари, что это наша российская нигилистка, до такой степени был знакомо-характерен ее костюм. Представьте себе обдерганное платье по щиколотку, без юбок и шнуровки, широкий кожаный пояс, серый плед на руке (в такую-то жарынь), на носу золотые очки, на голове остриженные волосы и, к довершению всех этих прелестей, из прорехи бокового кармана торчит ручка револьвера. Около этой барышни неотступно увивается какой-то юный мулат, над которым она не стесняется проявлять свои капризы и всю непринужденность своих несколько эксцентричных манер: хлопает его веером по носу, щиплет повыше локтя или дергает за ухо. Мишель рассказывает, что вчера за обедом они официально перед капитаном и всем обществом пассажиров объявили себя женихом и невестой, хотя знакомство их перед тем не восходило далее одних суток, так как барышня села на пароход только в Порт-Саиде, нареченный же ее плывет из Марселя. Мишель находит, будто это совсем по-американски, но подобная «скоропалительность» не безызвестна и у нас кое-где на Выборгской, на Васильевском или в Подьяческих. Знакомые типы, знакомые нравы!..

Тут же едет во втором классе и еще одна девушка, но совсем другого пошиба. Это очень милая француженка-портниха, отправляющаяся в Манилу, куда ее выписала по контракту на пять лет какая-то хозяйка модного магазина в качестве старшей закройщицы. Одета она очень просто, даже, пожалуй, бедно, но по моде и со вкусом, и ножка обута хорошо; держит себя очень прилично. Вообще ото всей ее фигурки веет некоторым изяществом, хотя по чертам лица ее далеко нельзя назвать хорошенькою.

Между второклассными пассажирами невольно обращает на себя внимание одна идиллическая чета голландских супругов, едущих в Батавию. Оба они белы, мягки, рыхлы и румяны, оба кушают с отменным аппетитом, оба носят самые легкие и прозрачные костюмы, оба улыбаются друг другу детски блаженными улыбками или безмятежно дремлют, прислонясь друг к дружке плечом и сложив на брюшке свои пухлые ручки. Голландские Маниловы, да и только!

Едет также одна китаянка в каком-то смешанном, полуевропейском, полукитайском костюме, состоящем из длинной белой кофты и такой же юбки; прическа у нее своя национальная, а ноги обуты в ботинки, и то обстоятельство, что ступни ее не изуродованы, а остаются такими, как создала их мать-природа, несомненно указывает, что эта особа не принадлежит ни к «благорожденному», ни даже просто к зажиточному классу китайского общества, иначе нога ее непременно имела бы вид маленького копытца. И точно, оказывается, что она из разряда «чернорабочих», простая женщина, долго жившая в нянюшках в одном английском семействе, сначала в Шанхае, потом в Лондоне и теперь возвращается к себе на родину. Говорят, будто китаянки вообще самые лучшие няньки в мире, и я готов этому верить, судя по физиономии той, которую вижу теперь пред собой: ее скуластое лицо очень симпатично, и в узких щелочках приподнятых миндалевидных глаз теплится доброта бесконечная.

Между мужской публикой выделяются по национальностям две группы: англичан и немцев. Первые преимущественно офицеры, отправляющиеся на службу в Аден, вторые по большей части коммерсанты, приказчики и техники различных специальностей. Эта последняя группа держит себя довольно обособленно, разговаривая только между собой и не стесняясь делает громкие критические замечания насчет всех остальных пассажиров, как бы бравируя: мы-де германцы и потому сам черт не брат нам.

Капитан парохода, бывалый моряк, с наружностью, как говорится, морского волка, и своим видом внушает полное доверие как к своей личности, так и к своей морской опытности. Он давно уже состоит на компанейской службе и считает свои океанские рейсы между Марселем и Шанхаем чуть ли не сотнями. Его лейтенанты, комиссар, судовой врач и старший механик — все это очень любезные люди.

Представительный метрдотель с бюрократическою наружностью и котлетовидными бакенбардами отвел мне каюту вместе с М. А. Поджио, который, как человек бывалый, первым же делом перезнакомился со всеми «нужными людьми», вследствие чего нам и были негласно предоставлены разные маленькие льготы и удобства вне общих правил, вроде, например, разрешения курить у себя в каюте при запертой, конечно, двери, и тому подобное.

Итак, мы с моим каютным сожителем, благодаря его опытности и уменью ладить с людьми, с первой же минуты отлично устроились в нашем помещении, приспособив все свои подручные вещи так, чтобы никакая качка не могла нарушить их равновесия или сдвинуть с места, и, окончив всю эту укладку, поднялись на верхнюю палубу под тент подышать свежим, хотя и знойным воздухом. Пароход уже плавно двинулся вниз по Суэцкому заливу. Все пассажиры были наверху, покоясь в ленивом бездействии на глубоких и длинных плетеных креслах, с удобством заменяющих кушетки и даже постели.

Почему это море называется Красным? В первые часы своего на нем пребывания мы никак не могли определить, чем именно, какою особенностью или каким его свойством оправдывается такое название. Темно-синий цвет воды его скорее всего напоминает Черное море, которое тоже не совсем-то верно называется «черным», так как в действительности оно серо-синее, как стальное.

Берега Суэцкого залива гористы. Сначала вдоль африканского берега виден ряд буро-желтых кряжей, прерываемых незначительными низменностями песчаного характера, а затем южнее тянется прибрежный иззубренный хребет буро-красноватого цвета. Но, сколько можно судить на глаз, это не гранитные скалы, а слоистые шиферные груды да песчаные насыпи, поражающие своею мертвою пустынностью. Там не заметно никаких признаков жизни: ни какого-либо кустарника, ни движения людей или верблюдов, ни даже какой-нибудь одиноко белеющей могилы. В этой картине, опаляемой нестерпимо жгучими лучами солнца, есть что-то гнетущее душу невыразимою тоской. Азиатский берег несколько мягче по своим тонам и контурам, но он также пустынен. В одном только маленьком уголке его ваши взоры с удовольствием останавливаются на небольшой рощице пальм и других деревьев, под сенью которых белеют два или три небольшие домика с плоскими кровлями. Это место называется Елим, но более известно под названием «источников Моисея». Сюда, по переходе через Красное море, привел великий вождь Израиля народ свой на четвертый ночлег после исхода, пространствовав перед тем трое суток в безводной пустыне Сур и у горько-соленого колодца Мера. «И пришел в Елим, где было двенадцать источников воды и семьдесят финиковых пальм, и стали тут станом над водами»[21]. Замечательно, что число пальм, осеняющих этот маленький оазис, осталось и по сей час то же самое, что упоминается у Моисея в книге Исход: их тут ровно семьдесят, и как в оны дни Израилю, так и теперь дают они тень и прохладу караванам, проходящим от Сура и Мерры через пустыню Син к горе Синайской и обратно. Таким образом, оазис Елим приблизительно сохраняет тот же самый вид и характер, какой имел он слишком за три тысячи лет до нашего времени, и если что прибавилось к нему нового, так разве те две-три убогие арабские сакли, о которых упомянуто выше. Место это составляет ныне частную собственность Николы-Косты, нашего суэцкого вице-консула. Со времени работ на Суэцком канале европейские жители Суэца наезжают сюда порой отдохнуть на природе или устроить какой-нибудь маленький пикник, так как здесь находится единственная зелень и древесная тень во всей окрестности; сообщение же Суэца с Елимом очень удобно: небольшой пароходик перевозит на ту сторону менее чем в час времени. Ввиду всего этого один австрийский немец вздумал было устроить тут для суэцких жителей кафешантан с буфетом и разными развлечениями и уже выписал было из Порт-Саида шансонетных певиц и девиц с трамбонами; оставалось только сговориться с собственником, чтобы снять у него в аренду землю, но тут-то и вышел для австрияка камень преткновения, тем более неожиданный, что он предлагал за арендование оазиса довольно порядочную сумму: Никола-Коста отказал ему наотрез и, как ни обхаживал его немец, не поддался ни на какие соблазны и выгодные предложения. «Это место свято, оно служит предметом поклонения равно для всех христиан, мусульман и евреев, а вы на нем хотите кабак устроить!». Пока жив Никола-Коста, такому зазорному делу не бывать!" И немец отъехал ни с чем, вынужденный распустить своих девиц с трамбонами и проклиная на всех перекрестках «упрямого араба», лишившего его такой выгодной спекуляции.

В шестом часу вечера садящееся солнце озарило вдали золотисто-розовыми лучами скалистую вершину древне-библейской «горы Откровения». К сожалению, мимо Синая мы проходили уже вечером, когда южная темная ночь вполне овладела природой и зажгла по темно-синему куполу небес бесчисленные мириады звезд, сверкавших как алмазы своим дрожащим светом, в котором играли все цвета спектра. С нами плыл до Адена какой-то весьма скромный на вид купец греческого происхождения. Вечером он случайно очутился подле меня, на верхней палубе у самого борта, и, глядя в темную даль, где как одинокая красная звездочка мерцал какой-то огонек, стал набожно креститься. Сначала было я не домекнулся, по какой причине он это делает, и грек, вероятно, заметив на моем лице некоторое недоумение, спросил меня по-французски:

— Вы русский?

— Русский и православный, — отвечал я.

— Там Синай, — сказал он, простирая руку по направлению к огоньку, — мы как раз проходим теперь мимо.

Я тоже снял шляпу и перекрестился. Это послужило началом нашего непродолжительного знакомства. Оказалось, что грек постоянно проживает в Суэце и служит агентом какой-то французской компании по закупке кофе, а потому весьма часто совершает рейсы до Бакка и Адена, знает хорошо Египет, Нубию, Абиссинию, Палестину и Аравию и неоднократно бывал на Синае. От него, между прочим, узнал я очень любопытное обстоятельство, что Синайская обитель, прошедшая невредимо через все политические и религиозные бури Востока, охраняется не чем иным, как словесным заветом Магомета, который не только запретил своим последователям трогать монастырь или нарушать в чем-либо права и спокойствие монахов, но — мало того — еще поручил соседним с обителью племенам арабов защищать ее и исполнять для нее разные услуги вроде передачи почт, охраны в пути паломников и караванов, следующих к монастырю и обратно, помощи в агрикультурных работах по монастырскому саду и огороду, доставки топлива в случае надобности и тому подобное. И замечательно, что этот словесный завет Пророка до сих пор соблюдается окрестными племенами свято и нерушимо, и при том безо всякого вмешательства правительственной власти турок, а исключительно по их собственной доброй воле. Более десятка веков протекло с той поры, как был изречен этот зарок, и сила его не умалилась даже до сего дня, несмотря на все хищнические инстинкты полудиких «сынов пустыни» и на весь пламенный религиозный фанатизм ислама, часто не знавшего никакой пощады в своей борьбе с христианством. Как хотите, но это разительный пример того, что значит сила веры и верности завету в непосредственном, не изъеденном цивилизацией человеке. В то самое время как цивилизованный христианин мечтает о выгодном устройстве кафешантанчика на источниках Моисея, полуголодные бедняки-мусульмане работают на чуждую им христианскую святыню и защищают ее безопасность только потому, что так когда-то, более тысячи лет назад, было заказано их предком. Монастырь, в свою очередь, не остается перед ними в долгу и по силе возможности снабжает их в неурожайные годы хлебом.

Устройство Синайской обители нерушимо зиждется на древнем уставе ее первых подвижников. Времени для нее как бы не существует, и она в наши дни является в своем обиходе совершенно такою же, как и в первые века христианского иночества. В самом монастыре проживают не более двадцати братий, остальные же в числе около 130 человек рассеяны по разным православно-христианским странам, где находятся подворья их обители и главным образом в Румынии; епископ же Синайский, избираемый всегда из среды братий, постоянно пребывает в Константинополе, так как там у него сосредоточено управление всеми филиальными учреждениями и имушествами монастыря. Внутреннее управление в самой обители находится в руках «совета старцев», периодически избираемого братией. Пользуясь в делах своих полною самостоятельностью, Синайский монастырь тем не менее числится в подчинении у патриарха Иерусалимского, но подчинение это чисто номинальное и выражается только в том, что братия каждый год отправляют патриарху дань в виде корзины фиников и корзины груш из монастырского сада. Патриарх за это подает им свое благословение и утверждает выборы епископа и старцев совета. Все это узнал я в разговоре от моего случайного знакомца-грека, стоя с ним у пароходного борта и любуясь на звездное небо, пока мы проходили мимо Синая. Вид этого неба немного уже изменился против того, каким он является в более северных широтах даже и в самые ясные ночи. Так, Большая Медведица стояла очень низко, почти над самым горизонтом, зато в полном блеске явилось созвездие Скорпиона; Млечный путь опоясывал небосвод с незнакомою для нас, северян, силой белого свечения, как бы оправдывая свое название. Некоторые большие звезды горели так ярко, что свет их заметно отражался вдали тонкими полосами на гладкой поверхности совершенно заштилевшего моря. Переводить мечтательный взгляд от неба к воде и от воды к небу — это почти единственное вечернее занятие пассажиров на верхней палубе, если они не желают заниматься разговорами со своими спутниками или портить себе глаза чтением при свете палубных фонарей; и я тоже предался такому dolce far-niente, наблюдая то небо, то воду, в которой ожидал найти явления фосфорического свечения, но ожидания мои на сей раз были совершенно напрасны: никакого свечения в море не замечалось.

Мои мечтательные наблюдения были неожиданно прерваны изумленным возгласом поместившегося рядом Ф. Е. Толбузина:

— Батюшки! Это что еще за мода такая?

Я повернулся к нему с вопросом, в чем дело.

— Глядите, пожалуйста, в чем эти господа изволят пародировать!

И он кивнул головой на нескольких англичан и немцев, прохаживавшихся по палубе.

Действительно, просторный костюм этих господ для непривычного глаза казался несколько странным: он состоял из серенькой клетчатой фланелевой кофты и таких же шаровар. То и другое было широкого покроя на завязках и надевалось без белья прямо на тело: обувью служили туфли, надетые на босую ногу. Этот костюм, заменяющий в некотором роде халат, называется патжам и, несмотря на всю свою чересчур уже домашнюю бесцеремонность, приобрел себе право гражданства на всех иностранных пассажирских пароходах, совершающих рейсы в южных водах: мужчинам разрешается облекаться в патжамы после восьми часов вечера и гулять в них свободно по палубе и в кают-компании. На присутствие дам при этом не обращается ни малейшего внимания, и замечательно, что ввели такое халатное обыкновение сами чопорные англичане, которые в своих патжамах не стесняются подходить к дамам, подсаживаться рядом и вступать с ними в самые любезные разговоры. Говорят, будто такой костюм застраховывает от влияния вечерней морской сырости. Может быть и так, но не могу не заметить, что за все время плавания никто из нас, русских, никаких патжамов не носил и никаких от этого вредных последствий не испытывал.

21-го июля.

На рассвете чуть не наткнулись на две небольшие банки, весьма незначительно возвышающиеся над уровнем воды своею совершенно плоскою желтою поверхностью. Прошли мы от них в расстоянии не более двадцати сажен и хорошо, конечно, что это случилось не ночью, когда так легко было бы на них напороться, что в Красном море далеко не редкость. В течение всего дня обогнали только один пароход, и этим на сегодня ограничились все наши морские встречи. Утром еще видны были берега, но уже в слабых очертаниях и как бы в серебристом тумане. Так, помнится мне, являлся, бывало, иными днями азиатский берег Мраморного моря во время нашей сан-стефанской стоянки.

Пароходный комиссар (заведующий хозяйственною частью) затеял устроить на палубе «домашними средствами» концерт любителей в пользу семейств моряков, погибших в море. Пароходное начальство вместе с устроителем обратилось к нашему адмиралу с просьбой взять на себя роль почетного председателя в маленькой комиссии по устройству этого благотворительного дела. С. С. Лесовский изъявил свое согласие и предложил нам помочь доброму делу активным образом, то есть принять непосредственное участие в музыкальной и вокальной части концерта. Отказываться не приходилось, тем более, что и публика не могла быть особенно взыскательною по отношению к случайно попавшимся между пассажирами музыкальным силам и способностям даже и не любителей, а просто людей, кое-как поющих или играющих. Главное заключалось в том, чтобы помочь доброму делу, а потому по пословице «чем богат, тем и рад», пришлось и нам справить благотворительно-музыкальную повинность. По этой части «привлекли к ответственности» Н. Н. Росселя и меня, так как нашим русским спутникам было известно, что Россель поет и играет, а я не столько пою, сколько говорю характерные песни и романсы. Матросы под руководством комиссара привели верхнюю кормовую палубу в праздничный вид, убрав ее арматурами и флагами и осветив большими китайскими фонарями. В восемь часов вечера мы начали наш концерт. Один пассажир из немцев исполнил несколько пьес на цитре; француз Револьт, известный путешественник по Африке, под аккомпанемент пианино сыграл на губах, как на тромбоне, весьма удачно подражая с помощью приставленных щитком ко рту ладоней звукам этого инструмента, равно как и звукам волторны; мы с Росселем спели дуэтом глинкинскую «Не искушай» и цыганскую «Я помню отрадно счастливые дни», а затем я — один романс «Что эта жизнь без любви ожидания» и лихую цыганскую «Венгерку», доставшуюся мне, так сказать, по наследству от покойного Аполлона Григорьева. Хотя ржаной каше самой себя хвалить и не приходится, но все же, откинув излишнюю скромность, должен сказать, что русская часть концерта произвела на слушателей очень приятное впечатление благодаря оригинальной прелести наших мотивов, оказавшихся для них совершенно новыми, ни разу еще неслыханными, о чем они и заявляли нам с Росселем, сопровождая эти заявления, конечно, тысячью комплиментов, едва ли, в сущности, нами заслуженных. Юная американка, которая тоже должна была петь, вдруг перед самым началом концерта заявила, что она больна, и заперлась в своей каюте, а едва концерт окончился, как снова появилась на палубе со своим креолом, одетая в розовый шлафрок, и проскользнула в самое темное и уютное местечко юта. «Не потому ли он и ют, что там удобно ютится, в особенности влюбленным парочкам?» — скаламбурил по этому поводу один из наших спутников. Вообще поведение американской барышни начинает некоторых скандализовать, в особенности англичанок, которые при виде ее многозначительно переглядываются между собой, кидают во след ей сдержанно-негодующие и недоумевающие взгляды и презрительно пожимают плечами. Но барышня, очевидно, бравирует своею независимостью и, совершенно как наши соотечественницы нигилистического пострига, как бы желает показать всем и каждому, что ей на все наплевать.

22-го июля.

Тихое утро. На море почти совсем заштилило. Бывалые люди говорят, будто надо ожидать очень жаркого дня, но по каким это признакам — для меня пока еще непонятно. На мой взгляд, день как день, как и все прошедшие дни; утро как будто даже прохладнее, чем вчера, а между тем, предвещают сильный зной. Пароход идет ровно, не колыхаясь. Сказывают, будто длинноусый немец, что едет военным инструктором к китайцам, сочинил какие-то сатирические стишки насчет вчерашнего концерта, и многие весьма интересуются знать, что именно. Однако, судя по этому, морская скука начинает-таки действовать: за отсутствием более крупных интересов дня, мы незаметно поддаемся мелочному интересу сплетни и маленького злословия насчет ближнего. Впрочем, это так понятно…

С полудня поднялся легкий ветерок и начало покачивать килевою качкой. Пароход резал под прямым углом правильно и плавно набегавшие на него гряды пенившихся валов. В небесах не было ни облачка, но, между тем, в воздухе стояла какая-то мгла, словно банный пар. Медно-красноватый диск солнца виднелся сквозь этот пар совершенно без лучей, как бывает иногда на севере зимой в сильно морозные дни, и, несмотря на отсутствие лучей в воздухе, все же чувствовался гнетущий зной и стояла духота убийственная, точно весь мир обратился в одну паровую ванну. Перед полуднем я имел неосторожность спуститься в свою каюту с целью прилечь на койку отдохнуть немного, но там меня незаметно разморило до такой степени, что через час вышел я на палубу совсем уже больной, испытывая, отвращение и к табаку, и к пище, и таким образом промучился до вечера. Действовала на меня не столько качка, сколько именно эта невозможная духота. Солнце еще задолго до заката совершенно скрылось в густой белесоватой мгле, так что даже и признаков его диска не было видно, а, между тем, гнетущий зной чувствовался и сквозь непроницаемый туман не менее сильно. Говорят, будто в такие «серенькие» бессолнечные дни зной всегда дает себя чувствовать гораздо хуже, чем при самом ярком блеске солнца, и теперь я понимаю, почему по признакам утреннего тумана опытные люди предсказывали на сегодня такую жару. После заката воздух все еще был сильно нагрет, но, слава Богу, по крайней мере, исчезла эта ужасная духота и явилась возможность дышать свободно. Вечером в воде появились сегодня первые, хотя еще довольно слабые, искры фосфорического свечения.

23-го июля.

Весь день стояла над морем белесоватая мгла, но уже гораздо легче и прозрачнее вчерашней. Солнце, хотя и тускнело порой больше, порой меньше, но смотреть на него нельзя было так свободно, как вчера: лучи уже несколько действовали на глаз, да и медно-красный цвет его изменился сегодня в бледно-желтый. В сравнении со вчерашним днем, на верхней палубе под двойным тентом было менее жарко и душно, что поставляется в прямую зависимость от меньшей плотности сегодняшнего тумана. Воздух не так сперт, потому что слегка продувает тихий ветерок, не оказывающий, впрочем, влияния на поверхность воды: на море сегодня все время почти полный штиль, и мы не испытываем ни малейшей качки. Цвет воды из темно-синего стал переходить в бутылочно-зеленый. «Внешние события» нынешнего дня заключались во встрече с двумя пароходами: один из них шел в Суэц, другой спускался в Баб-эль-Мандебу. С первым мы довольно быстро разминулись, второй обогнали, салютуя в обоих случаях друг другу приспусканием кормового флага.

Замечательно, как приятно и даже оживляюще действует на человека подобная встреча с проходящим судном среди монотонной морской пустыни. Казалось бы, что тут такого? Проходит мимо какой-то пароход — ну и Бог с ним! Что до него за дело! А между тем, все пассажиры, и наши, и на том судне кидаются к борту, с живым любопытством направляют — те сюда, а эти туда — свои пенсне, лорнеты и бинокли, приставляют щитком к глазам руки, иные машут платками и шляпами, не зная, кому именно шлется это приветствие. Все равно оно льется людям, неведомым собратьям, таким же путникам, как и мы. Сейчас же лица, улыбки и разговоры становятся оживленнее, слышатся замечания насчет конструкции, внешнего вида, назначения, морских качеств и силы хода встречного судна. Прошло оно, и через несколько минут о нем позабыли, но самой встречи с ним, несомненно, все были рады: она послужила как бы некоторую новостью, доставила, хотя минутное, развлечение среди однообразия безбрежной морской картины, где не на чем остановиться взору; тем более, что к этому однообразию прибавляется еще однообразие судового хода и стука мерно работающей машины, что в совокупности начинает несколько утомлять нервы. В море более, чем на суше, чувствуешь пустыню и притом пустыню стихии, более чуждой человеку, чем суша. Поэтому-то человек и рад так случайной встрече с другими живыми людьми: при виде их все же кажется, будто мы не так уже отчуждены на этой палубе от остального мира.

Другим развлечением служило сегодня появление чаек и дельфинов. Первые долго кружились за кормой, то порывисто припадая грудью к волнам или мимолетно черкая их поверхность концом острого крыла, то воспаряя плавными кругами ввысь и как бы купаясь в теплом воздухе. Дельфины же целою стаей резво гнались за пароходом, появляясь то с одного, то с другого борта и иногда обгоняли нас, причем презабавно кувыркались в воде, мелькая над ее поверхностью своим острым темным плавником, а иные с разбегу и вовсе выпрыгивали вон и мгновенно, описав пологую дугу по воздуху, с плеском ныряли в пучину. В этой игре им, очевидно, доставляет особенное удовольствие перегоняться с пароходом.

С наступлением вечерней темноты в воде опять появилось фосфорическое свечение, но, впрочем, значительно менее против вчерашнего. При волнении это явление заметнее, чем при полном затишье. Над африканским берегом, где-то очень далеко мигали тусклые зарницы, и судорожно перебегающие их огни захватывали значительный район горизонта, на мгновение окрашивая водную даль то голубовато-зеленым, то красноватым отблеском. Мы долго любовались их прихотливою игрой.

— Ого, какая, однако, гроза над Абиссинией! — заметил, подойдя ко мне, мой вчерашний знакомец, грек из Суэца.

— Разве мы уже под 16 градусом северной широты? — спросил я, не успев еще позабыть вычитанное мною только вчера у Гельвальда сведение, что Абиссиния лежит между 16 и 8 градусами северной широты[22].

— Под каким именно градусом, про то уж не знаю, — ответил мой грек, — но знаю по опыту, что это именно над Абиссинией. Там очень частые и сильные грозы, — горная ведь страна и притом орошена изобильно; на низменностях много болот и девственных лесов, постоянные испарения… Но, кроме того, нередко бывают и сухие грозы, без дождя… Это самые страшные.

И действительно, судя по тому, что молнии вспыхивали одна вслед за другою почти беспрерывно, гроза, должно быть, была очень сильная.

Мы разговорились. Я осведомился, часто ли он бывал в Абиссинии. Оказалось, что дважды, и оба раза по кофейному делу. По его словам, абиссинский кофе не уступает аравийскому, и восточная Африка считается даже его первоначальною родиной, но, к сожалению, туземцы культивируют его далеко не в той степени, в какой могли бы. Они довольствуются почти только тем, что дает им сама природа, и потому этого продукта у них едва лишь хватает на собственное употребление, тогда как он мог бы служить важною статьей вывоза и смело конкурировать с аравийским. Беда в том, что абиссинцы вообще мало занимаются земледелием и плантационным делом, предпочитая скотоводство, для которого великолепные луга их обширных плоскогорьев и южных степей представляют все удобства. По натуре своей они более всего склонны быть или купцами, или хорошими воинами, наездниками и стрелками; земледелие же и садоводство развиты у них только в размерах насущной необходимости. «Да и зачем, — рассуждают они, — трудиться нам над этим делом, если сама природа и помимо труда дает нам все, что нужно и даже более чем нужно?» И действительно, берега их рек обрамлены богатейшими зарослями сахарного тростника, кукуруза растет целыми кустами, маслина произрастает в диком состоянии, равно как финики, баобаб и бананы, а затем, при некотором уходе, получаются несколько сортов винограда и прекрасные плоды от апельсиновых, персиковых и абрикосовых деревьев. В этой благодатной стране сходятся все климаты — от тропического до альпийского, и туземцы подразделяют ее на три пояса: в нижнем средняя годовая температура равняется +24 градуса R, в среднем она подходит к температуре южной Италии, то есть около +12 градусов и в верхнем от +7 до +8 градусов R, падая по ночам нередко ниже нуля, так что местные горцы ходят в овчинных шубах. Змеи, скорпионы и хищные животные в этот пояс уже никогда не поднимаются, и так как на его плоскогорьях находятся великолепные клеверные поля, то тут и развивается скотоводство в полной безопасности и в обширных размерах. Тип жителей очень красив, и по чертам лица приближается к индо-кавказской расе: они высоки, стройны, ловки и отличаются буро-оливковым цветом кожи, который на севере гораздо светлее, чем на юге, и женщины их вообще славятся красотой. Вся Абиссиния, как известно, исповедует христианскую веру толка монофизитов, коих догмат, осужденный на Халкидонском соборе заставляет страдать на кресте самое божество; но со стороны обряда они строго придерживаются установлений православной церкви, сохраняя все ее таинства и употребляя в таинстве святого причащения хлеб квасный и вино с водой. Иезуитские миссионеры до сих пор пока тщетно стараются склонить их к унии: абиссинцы сильно тяготеют к православию и желают более близкого общения с восточно-католическою церковью, из чего, между прочим, проистекает и большое сочувствие их к России, которое, по словам моего собеседника, простирается до того, что они были бы рады и счастливы, если бы русский монарх объявил их страну под своим протекторатом.

— К сожалению, — прибавил он, — вы так мало ею интересуетесь, что не хотите даже иметь в Гондаре (столица страны) какого-нибудь дипломатического агента, хотя мне известно, что на службе у негуса (императора) Иоанна II в войсках находится несколько десятков ваших русских выходцев из казаков.

Признаюсь, это последнее обстоятельство было для меня совершенно неожиданною новостью. Не знаю, насколько оно достоверно, но во всяком случае не считаю себя вправе обойти его молчанием.

24-го июля.

В седьмом часу утра проходим под четырнадцатым градусом северной широты, мимо архипелага Джебель-Зукур и Ганиш, который, состоя из двух больших, двух средних и около трех десятков малых островов, рассеян в направлении с севера на юг на протяжении тридцати морских миль (52 1/2 версты). Происхождение этих островов вулканическое; холмы их, достигающие на Джебель-Зукуре без малого до 2.000 футов высоты, состоят из черной и красной лавы. Острова эти окружены многочисленными коралловыми рифами, из коих многие сами образуют небольшие островки, крайне опасные для мореплавателей, здесь на рифах около острова Джебель-Зукура и красивой скалы Готт, отдельной торчащей из моря как четырехгранная пирамида, видели мы печальные остатки двух кораблекрушений. Почти рядом, на протяжении какой-нибудь полумили лежали на боку два английские парохода, разбившиеся о рифы. Один, двухмачтовый, потерпел крушение в ноябре 1879 года, а другой, четырехмачтовый, по имени «Герцог Ланкастерский», только две недели назад, половина его палубы находится еще под водой. Около него на берегу Джебель-Зукура разбито несколько палаток и видны люди, работающие над снятием с судна металлических частей и прочего, еще возможного к спасению материала.

Капитан нашего парохода говорит, что нет моря опаснее Красного, что оно самое предательское в мире, так как, следуя по нему, даже при всех наилучших условиях, вы никогда не можете быть уверены, что пройдете его благополучно, хотя бы шли по самой знакомой, так сказать, наторенной, исхоженной морской дороге. Дело в том, что в Красном море очень деятельно продолжается еще работа кораллов; рифы в нем растут, если можно так выразиться, как грибы после дождя. Вы сто раз в течение уже нескольких лет ходите по известной дороге, не встречая на ней никогда ни малейшего препятствия и не замечая, чтобы даже где-нибудь поблизости существовали признаки какой-либо опасности, как вдруг на сто первый раз наталкиваетесь на подводный риф там, где еще месяц назад вы же сами прошли совершенно свободно. Но дело в том, что может быть, в этот-то именно месяц кораллы и довели свою подводную работу до той высоты, где вы неизбежно должны на нее напороться. Это, конечно, несчастный случай, которого могло бы и не быть, возьми вы несколько вправо или несколько влево, но под водой ведь не всегда увидишь! И можно наверное сказать, что тысячи, десятки тысяч всевозможных судов проходят мимо неведомого подводного врага, пока случайно одно из них не напорется на него. Тогда этот риф будет отмечен на морских картах особым крестиком, и суда станут обходить его уже сознательно. Два прекрасные судна, лежащие теперь у Джебаль-Зукура — жертвы подобных же несчастных случайностей. Другое зло Красного моря, свойственное только ему, это песчаные бури, когда сильный береговой ветер несет в море густые тучи мелкого песку и пыли, которые до того затемняют воздух, что нет возможности разглядеть что-либо впереди на расстоянии каких-нибудь двадцати сажен. Во время такой-то бури «Герцог Ланкастерский» и наткнулся на старый, хорошо известный риф у самого берега Джебаль-Закура.

В половине второго часа дня проходим узким или «Малым» проливом между мысом Баб-эль-Мандеб и островком Перим, известным у туземцев более под именем Мейона. Так вот каков этот знаменитый Перим, «английский страж Красного моря», запирающим своим фортом все доступы в его воды из Индийского океана. Островок не велик — всего до четырех миль в длину и около двух в ширину; в южной своей части он скалист, а в северной полого спускается к морю и у береговой черты переходит почти в полную низменность. Наивысшая точка его всего 214 футов и на ней-то стоит построенный англичанами в 1861 году маяк, окруженный небольшим фортом. Соседние возвышенности Баб-эль-Мандеба значительно превосходят те, что на Периме. Так, например, Черный мыс, лежащий против Перимского форта в расстоянии 2 3/4 мили от последнего, имеет 300 футов высоты. Шейх-Саид в трех милях до 550 футов и остроконечный пик Джебель-Мангали в четырех милях 886 футов над уровнем моря. Вообще Баб-эль-Мандебские возвышенности командуют над Перимом, и тому, кто завладевает ими, нетрудно будет в случае войны с англичанами сбить своими орудиями пушки Перима. Вероятно, в предвидении подобной возможности англичане и протестовали, когда французская компания Fraissinet er Rabaub устроила на урочище Шейх-Сайд свой складочный пункт. Один из лейтенантов «Пей-Хо» сообщил мне, что вследствие английского протеста компания года два, три тому назад прекратила на Баб-эль-Мандебском берегу свою коммерческую деятельность, сохранив, однако, за собой тот клочок английской береговой территории, где построены ее бараки и высокое белое здание фактории. Это злосчастное, ныне совсем покинутое здание, по-видимому, обречено на разрушение[23].

Перим представляет совершенно обнаженную поверхность, частью скалистую, частью песчаную, и песок этот какого-то темного, как бы угольного цвета. На северном склоне у подножия маячной возвышенности разбросано несколько рыбачьих хижин и сарайчиков, но обитателям их приходится ездить за водой на аравийский берег, так как на Периме нет пресноводного источника. Два или три водомойные русла спадают с ребер его возвышенности во внутренний залив, но они наполняются водой на самый короткий срок, лишь во время проливных дождей, которые, однако, составляют здесь большую редкость. Слышно, впрочем, что англичане выкопали на острове какой-то колодезь, но воды его далеко недостаточно на удовлетворение местной потребности, и потому им постоянно приходится прибегать к помощи опреснительного аппарата. Юго-восточная сторона Перима представляет хороший порт во внутреннем заливе, имеющий в ширину при входе около полумили и достаточно укрытый ото всех опасностей и ветров. Лейтенант «Пей-Хо» сказывал мне, что на берегу этого порта до сих еще видны остатки построек французского лагеря, но когда и по какому случаю был французами занят и потом оставлен этот остров, объяснить мне он не мог. Зато вполне известно, каким образом англичане, что называется из-под носа, украли его у французов. История эта напоминает отчасти басню про ворону и лисицу. Помните? — «Вороне где-то Бог послал кусочек сыру…» Нечто подобное произошло и в этом курьезном случае.

Надо сказать, что до занятия англичанами островок этот был совсем необитаем и, не представляя никому никакого интереса, не составлял ничьей собственности. Но вот Лессепс приступает к осуществлению своего гигантского проекта на Суэцком перешейке. Красное море из закрытого и почти бесполезного залива готовится сделаться одним из важнейших мировых путей, и в это время правительство Луи-Наполеона, уверенное, что никто иной, как только Франция, будет держать в своих руках ключ от этого пути у его северного входа, домекнулось, что не дурно было бы захватить себе ключ и от южных ворот Красного моря. Поэтому поводу в морском министерстве вспомнили о существовании Перима, и вот капитан какого-то французского военного корвета получает приказание идти в Аденский залив и занять именем Франции в Баб-эль-Мандебском проливе островок Перим. Капитан, конечно, тотчас же отправился, но после длинного океанского перехода почувствовал необходимость зайти на денек в попутный Аден, где можно освежить кое-какие запасы и отдохнуть немного, тем более, что от Адена до Перима рукой подать. По приходе в порт разменялся корвет салютом с английскою крепостью, и затем капитан съезжает на берег сделать визит местному губернатору. Этот последний, как истинный джентльмен, встречает капитана весьма любезно, немедленно же отдает ему визит на корвете и, кстати, при этом приглашает его вместе со всеми офицерами к себе в тот же вечер к обеду. Те в назначенный час являются и застают у любезного хозяина несколько офицеров из местного гарнизона. Размен взаимных любезностей, затем изобильный обед и еще более обильные возлияния. Англичане в качестве хозяев стараются как можно более и занимать, и угощать своих гостей; на каждых двух пришлось по одному французу, а на долю губернатора сам командир корвета. После обеда, когда по английскому обычаю хозяева и гости особенно приналегли на разные напитки, душа у капитана оказалась нараспашку, и он нечаянно как-то проболтался губернатору, что идет по поручению императорского правительства занимать остров Перим. Ничего не сказал ему на это английский губернатор, только стал еще более угощать и удвоил свою любезность до того, что уложил французов даже спать в своем доме, когда те окончательно уже, как говорится, «не вязали лыка». На следующий день, сопровождаемые тысячью любезностей и пожеланиями всякого успеха, французы оставили Аден и направились к Баб-эль-Мандебу. Вот и Перим в виду. На корвете уже готова десантная команда, готов и национальный флаг, который исполнительный капитан готовится собственными руками водрузить на вершине Перима и, быть может, получить за это в награду «Почетного Легиона»; уже заряжены и пушки, чтобы с триумфом салютовать этому флагу, когда разовьется он над островом; словом, все готовится к близкому торжеству… Но вот корвет входит во внутренний залив Перима, и что же?! Там уже стоит на якоре какая-то военная шхуна под английским флагом; на берегу уже расположились люди английского десанта, а на вершине гордо развевается флаг «коварного Альбиона».

Ворона каркнула во все воронье горло, —

Сыр выпал, с ним была плутовка такова!..

Французы спустили, однако, шлюпку с лейтенантом узнать, в чем дело и когда именно остров занят англичанами. Те очень любезно отвечали, что остров занят именем королевы, по распоряжению его превосходительства достопочтенного губернатора Адена сего числа в восемь часов по полуночи. И французам, не солоно похлебав, пришлось вместо своего отсалютовать английскому флагу и уйти подобру-поздорову. С тех пор островок этот остается за Англией, составляя ее «непререкаемую» государственную собственность. Тотчас же было приступлено к сооружению маяка и сильного форта, постройка коих в 1861 году была вполне уже окончена, и форт вооружен в должном количестве надлежащей артиллерией. Перим как всеми припасами, так и гарнизоном, снабжается из Адена, состоя под ведением тамошнего губернатора. Гарнизон в мирное время в количестве одной роты и команды артиллеристов переменяется здесь каждый месяц, и люди за время своей службы на острове, считаясь в командировке, получают усиленное содержание. Долее месяца оставлять в этом пекле команду нельзя: люди начинают хиреть и чахнуть. По отбытии срока их обыкновенно возвращают в Аден «для освежения» и на некоторое время совершенно освобождают от служебных занятий. Так, по крайней мере, говорили английские офицеры, отправлявшиеся в Аден на службу. А и в самом-то Адене, надо заметить, служба войск продолжается не более полутора года, так как долее средний организм европейца не выдерживает безнаказанно этого климата.

Как мертвенно угрюм характер южных прибрежий Красного моря. Вот уж именно — места Богом проклятые!.. Нигде ни единого кустика, ни клочка земли. Повсюду, куда ни кинешь взгляд, одни только скалы и скалы с зубристыми вершинами, покрытые на своих более пологих скатах крупно-зернистым черным песком и каменьями, которые имеют вид каких-то перегорелых шлаков; одни из них, совершенно черны как уголь, другие темно-бурого, третьи пепельного цвета. Песок у берегов местами совершенно белый, издали словно снег, так что глазам даже больно смотреть на него под вертикальными лучами солнца.

Перим делит Баб-эль-Мандебский залив на две неравные части: из них Аравийская шириной в 1 1/4 морской мили и Африканская, около девяти миль, но суда обыкновенно предпочитают первый проход, так как он короче и, проходя им, не надо огибать большою дугой Перим. В проливе сталкиваются два противные течения, Красноморское и из Аденского залива, но это не оказывает никакого заметного влияния на ход судна.

Прошли пролив, и вдруг в воздухе стало свежее, как будто океаном пахнуло… Но это еще не океан, а только его преддверие, дающее себя чувствовать залетными дуновениями океанского муссона. Остальную часть пути до Адена несколько покачивало.

Пока до обеда все наши принялись писать письма на родину, так как комиссар заявил, что те из писем, которые будут сданы почтмейстеру за час до прихода «Пей-Хо» в Аденский порт, пойдут в Европу с первым отходящим туда пароходом. Писали мы все в кают-компании или зале 1-го класса, причем приведенные в действие панки[24], производя движение воздуха, навевали некоторую прохладу и, благодаря им, мы не испытывали ни духоты, ни жары, тогда как в это самое время термометр в тени показывал +33 градуса Реомюра.

Ах, просто ужасны эти любители бренчат на фортепиано не совсем-то умелыми руками!.. До чего ведь надоедают!.. И каково же это здесь, на пароходе, где от их бренчанья решительно некуда укрыться! С нами, к несчастию, едет один такой мучитель, рыжий Немец, отправляющийся куда-то на Цейлон вице-консулом. Ну можно ли быть таким меднолобым человеком чтоб ежедневно, по целым часам наигрывать победные гаммы, марши и песни в честь немецкого фатерланда, Бисмарка, Мольтке и проч. Из-под его фальшивящих пальцев то и дело раздаются звуки или победного марша «Vorwärts!» или «Wacht am Rhein» или «Неіl dir im Siegerkranz!» и т. д., причем он, вероятно, забывает или не может принимать в соображение что едет и проделывает все это на французском судне. Возмутительная бестактность! А еще дипломатический чиновник…

В десятом часу вечера подошли к Адену и, в виде позывного сигнала, чтобы вызвать к себе лоцмана, сожгли фальшфейер. Лоцман вскоре прибыл в лодке с несколькими гребцами-арабами, которые, пристроясь на буксире у нашего левого борта, время от времени напевали все в унисон какие-то свои песни гортанными, надсадными и как бы из глубины утробы исходящими голосами, словно они не поют, а нудятся и тужатся. Это выходит очень некрасиво.

Без пяти минут в десять часов вечера «Пей-Хо» бросил якорь на Аденском рейде, и не прошло после того пяти минут, как над Аденом пролетел великолепный метеор, освещая всю окрестность сначала зеленым, а потом красным светом, и рассыпался в бесчисленных искрах над степною пустыней.

Ах, и порядки же на этих иностранных пароходах! В десять часов вечера, хоть умри, не достанешь перекусить ни кусочка. А буфет под боком, и сам буфетчик налицо. То ли дело у нас, на пароходах хотя бы Русского Общества!

Аден
Флотилия арабских лодок, их публика и товары. — Арабчата-ныряльщики. — Желтоволосые арабы. — Картина Аденской местности. — Наследие Каина. — Как ревниво оберегают его англичане. — Наемное убийство французского консула. — Джебель-Гассан и Джебель-Шамшан. — Аденский порт. — Соседняя степь и ее обитатели. — Арабский город. — Торговое значение Адена. — Что сделали из него англичане. — Условия их службы в Адене. — Состав гарнизона. — Артиллерийские казармы и офицерский клуб. — Жизнь английских офицеров в Адене. — Европейская часть города. — Извозчики и их экипажи. — Арабская деревушка. — Аденское ущелье и его укрепления. — Характер аденских построек. — Знаменитые цистерны. — Неудачный садик. — Что такое для Адена дождь. — Курьез насчет утоления жажды. — Аденские женщины, их татуировка и роль относительно их английского правительства. — Опять английское фарисейство. — Арабская кофейня и ее публика. — Мой монокль в роли шайтана. — Аденский кофе как напиток. — Наш уход из Аденского порта. — Перед океаном.

25-го и 26-го июля.

Рано утром разбудили меня разнообразные крики и гортанный говор множества суетившихся арабов. Крики эти и говор неслись и с верхней палубы, и извне, из-за бортов парохода. Я выглянул в открытый иллюминатор своей каюты и увидел, что весь борт с нашей (правой) стороны парохода просто облеплен разнообразными лодками и челночками, которые подбрасывало на волнах словно ореховые скорлупки. В этих утлых посудинках сидели, стояли и лежали арабы, старые и молодые, и мальчишки, даже трехлетние младенцы. Иные из них были полуодеты или задрапированы каким-нибудь дырявым полосатым бурнусом, другие прикрыты только одним лоскутом, а третьи, преимущественно мальчишки, и вовсе без малейшей одежды. Только лодочники по ремеслу, или «штатные», были в белых рубахах, на которых с левой стороны груди виднелся номер лодки, вышитый черной тесьмой.

Одни из лодок были обыкновенного европейского, другие же местных типов и довольно разнообразных как по величине, так и по конструкции. Тут были и востроносые, и плосконосые, и плоскодонные двукормовые вроде длинных ящиков, и двуносые вроде наших душегубок, и совсем миниатюрные челночки, выдолбленные из одного куска дерева, которые легко могут быть унесены любым мальчишкой на голове, а взрослым под мышкой. В этих последних скорлупках, напоминающих своим видом те лодочки, что делают себе на забаву дети из расщепленных наполовину свежих стручьев гороха, сидели исключительно маленькие арабчата, и то не более как по одному человеку, причем весла заменяли им по большей части свои собственные ладони, опущенные за борт. Что же касается вообще туземных весел, то они отличаются очень оригинальной формой: нашу лопасть заменяет в них деревянный плоский кружок, около полутора фута в диаметре, прикрепленный к короткой цилиндрической палке. В больших лодках употребляется от двух до шести пар подобных весел, а в малых седок нередко управляется и с одним веслом, но в таком случае деревянные кружки бывают насажены на оба конца более длинной палки. Система руленья с кормы, как у итальянцев или китайцев здесь не известна; арабы просто гребут с бортов, причем, однако, обходятся без уключин, широко хватаясь за веслище обеими руками.

Вся эта флотилия, как уже сказано, тесно абордировала наш пароход, причем задние лодки в настойчивом старании своих хозяев протиснуться вперед и оттереть соседей, сталкивались носами и кормами и, шарыгаясь одна о другую бортами, сильно кренились то вправо, то влево, через что весь товар их подвергался опасности вывалиться в море. Соперники и конкуренты, желая раздобыть себе более выгодное место и для того тискаясь поближе к борту парохода, сцепляли борт о борт свои лодки, нередко с величайшим азартом вступали друг с другом в жестокую потасовку, которая обыкновенно встречалась регочущим смехом, криком, бранью, шутками и поощрениями со стороны всей остальной этой публики, тогда как мальчишки из своих скорлупок старались заплескать дерущихся водой. Нередко такая же потасовка подымалась и между мальчишками. При этом скорлупки их черпали бортом, опрокидывались, и маленькие задорные бойцы вдруг оказывались в воде, но это нимало не охлаждало их пыла: быстро схватясь одною рукой за опрокинутый челночок, чтоб иметь точку опоры на воде, они другою рукой старались наносить противнику как можно больше ударов, исцарапать ему лицо или вцепиться в густую паклю длинных курчавых волос. Тогда побежденный прибегал к последнему маневру, состоящему в том, чтобы нырнуть поглубже и увлечь за собой победителя. На глубине они обыкновенно прекращали драку и, вынырнув каждый особо на свет Божий, заботились теперь только о том, чтобы поймать свои скорлупки. Эти чертенята совершенные маленькие тритоны, для которых вода — своя родная стихия.

Лодки взрослых арабов были переполнены всякою всячиной из числа местных естественных и кустарных произведений, и продавцы наперебой стремились показать и продать свой товар пароходным пассажирам. У одних пестрела и отливала перламутром груда различных раковин и рядом с нею белые и серые кораллы, пунцовые морские звезды, радужные морские ежи, зубчатые длинные носы пилы-рыбы; у других — свежая, только что наловленная рыба или большие страусовые яйца; у третьих — корзины и кубышки, очень искусно и даже изящно, с весьма своеобразным узором сплетенные из соломы и камыша, окрашенного в желтый, кубово-синий и буро-красный цвета; у четвертых — разная посуда и в особенности из необожженной белой и желтой глины. Те привезли сюда просо, эти — вяленые финики, иные — живых баранов, иные — мешки кофе, циновки, барсовые шкуры, бурнусы из пальмовых и конопляных волокон и верблюжью шерсть, которая, впрочем, едва ли кому могла бы понадобиться на нашем пароходе. Все эти торговцы и промышленники, выхваливая каждый свои товары, невообразимо шумели и галдели своими гортанными голосами, выразительно жестикулировали и подмигивали и протягивали руки, выпрашивая Бог весть за что бакшиш, а иные, преимущественно молодые парнишки лет пятнадцати, ухитрялись какими-то судьбами по приставленным из лодок к пароходному борту баграм и веслам взбираться до высоты наших открытых иллюминаторов с каким-нибудь морским ежом или красивою раковиной. Таких ловкачей наши матросы обыкновенно обдавали с верхней палубы струей воды из брандспойта, потому что они под предлогом продажи всегда норовят стащить что-нибудь из каюты в открытый иллюминатор. И вся эта оригинальная кутерьма и базарная сутолока происходила на зыбких волнах, которые беспрестанно то поддавали кверху, то опускали вниз качавшиеся с боку на бок лодки.

Но забавнее всего были, конечно, голые мальчишки от шести до десяти лет, предлагавшие из своих скорлупок купить у них для чистки зубов нарезанные черенками (вершка в два длины) кусочки какого-то обструганного желтоватого дерева вроде акации. Желая тут же на деле показать и самый способ употребления этих черенков, они терли ими свои ровные блестящие белые зубы. Эти чертенята дразнили взрослых, дразнились и между собой, плескались друг в друга водой, пели песни, хлопали в ладоши, скалили зубы, выпрашивали бакшиш, кувыркались в воде и предлагали показать свое искусство ныряния. Для того, чтобы видеть последнее, с верхней палубы парохода обыкновенно бросается в море какая-нибудь мелкая серебряная монета. Мальчонка зорко следит за ее полетом в воздухе, замечает, где именно упала она в воду; затем, моментально выпрыгнув из своего челночка, ныряет за нею в глубину. Проходит несколько секунд, и курчавая голова показывается над водой, с торжеством держа в руке или в зубах пойманную монету, которая обыкновенно и служит мальчику наградой за ловкость. Но надо заметить, что для этой штуки кроме ловкости нужна еще и смелость, так как на рейд иногда захаживают из Аденского залива хищные акулы, и редкая неделя проходит здесь без несчастного случая для подобных смельчаков: у иного этот «морской тигр», как величают акулу местные арабы, отхватит руку, у другого ногу; но это никого из них не останавливает, и большинство здешних арабчонков до того наловчаются в своем искусстве, что хватают монеты чуть не из-под пасти у акулы, пользуясь ее известною неповоротливостью.

К числу особенностей туалета здешних арабов должно отнести их обыкновение намазывать себе голову какою-то смесью из извести и белой глины, пенящейся как мыло, отчего их волосы получают вид серой мерлушки, а высохнув, принимают тот рыжий цвет, которому, быть может, от души позавидовала бы любая парижская кокотка. От продолжительной смазки этою смесью волосы окончательно теряют свой естественный черный цвет; они как бы выгорают или выцветают и становятся либо чалыми, либо желтовато-бурыми, как у верблюдов. Такая «мода», как уверяют, имеет свое основание в том, что здешние арабы не носят никаких головных покровов, и эта смесь, а впоследствии и самый цвет волос защищают их головы от действия вертикальных лучей солнца.

Окончив поскорее свой туалет, я поднялся на верхнюю палубу, чтобы взглянуть на общий вид города и берегов Аденской бухты.

Старший лейтенант «Пей-Хо»[25], уже много раз посещавший эти воды и хорошо знакомый с их ближайшими береговыми окрестностями, весьма любезно сообщил мне о них несколько интересных сведений. Но сначала скажу об общей картине Адена. Первое, что поражает вас при взгляде на нее, это как бы опаленные огнем и навороченные в чей-то исполинской борьбе груды скал и совершенно безжизненных кряжистых гор красновато-бурого, пепельного и черного цвета, словно их ребра и вершины были облизаны некогда гигантскими языками адского пламени, оставившими на них неизгладимые следы копоти. Местами кажется, будто на них застыла вулканическая лава и накипь. Многие камни, разбросанные на откосах и при подошвах этих закопченных скал, напоминают своим видом перегорелые шлаки. Почва — камень и крупно-зернистый черноватый песок. Силуэты гор и скал прихотливо зубчаты, и около них, ни внизу, ни вверху, ни малейшей растительности.

К северу от берегов бухты далеко и широко простирается в глубь страны песчаная низменность, кое-где словно кочками покрытая низеньким серым кустарником, и по этой равнине разбросано торчат вдали несколько убогих сереньких пальм, которые вовсе не поэтически напомнили мне своим видом казарменные мочальные швабры, выставленные метлами вверх для просушки. Да простит мне читатель такое неизящное сравнение, но, в самом деле, в них не было ровно ничего красивого, и лучше бы их тут вовсе не имелось, — тогда, по крайней мере, ничем не нарушался бы характер пейзажа, лишенного зелени. Тем не менее, вся картина в общем производит сильное, невольно давящее душу впечатление чего-то мертвенно-мрачного, ужасного… Есть у здешних арабов предание, будто в этих местах скитался Каин после братоубийства и кончил жизнь свою на этих Богом проклятых знойных скалах, изнемогая от неутоленной жажды. И в самом деле, в характере всей этой суровой местности как будто сказывается некий ужас, нечто Богом отверженное, спаленное гневом Божиим, нечто такое, на чем лежит извечная печать проклятья. Есть у тех же арабов и другое предание, утверждающее, будто Рай прародителей наших существовал именно на этом месте, но после их грехопадения пылающий меч архангела превратил его в такую печальную, мертвую пустыню затем, чтобы в человечестве не осталось и следа воспоминаний о прежнем блаженстве. Поэтому и самое имя «Аден» производят будто бы от европейского Ган-Эйден (Эдем, рай). Нельзя не заметить, что оба эти предания, созданные поэтическою фантазией «сынов пустыни», как нельзя более подходят к характеру Аденской местности: они выражают собой весь ее смысл, всю ее сущность.

В настоящее время наследие Каина принадлежит англичанам, и так как Аден является одним из пресловутых «ключей», отпирающих Индию, то они ревниво оберегают свое достояние от малейших на него посягательств, не брезгая пользоваться для этого даже и каинскими средствами. Ныне совсем уже забытая, а в свое время наделавшая немалого шума история убиения в Адене французского консула Ламбера, служит тому достаточным подтверждением. Ламбер, офицер морской пехоты, исправляя обязанности французского консула в Адене, вознамерился основать на Аравийском берегу в некотором расстоянии от Адена французскую факторию, которая могла бы служить центром для снабжения проходящих французских судов припасами. С этою целью он завязал дружеские сношения с шейхами соседних кочевников и часто совершал к ним небольшие экскурсии. Он сумел внушить им, что их собственный интерес требует поставить хоть какую-нибудь преграду распространению власти англичан и что для этого самое лучшее было бы уступить за известную плату часть их территории французскому правительству, в котором они могли бы находить противовес давлению англичан. Арабам эта идея очень понравилась, и дело было почти уже слажено, как вдруг однажды, возвращаясь домой из одной подобной экскурсии, Ламбер на глазах у английских часовых был убит в своей собственной лодке в каких-нибудь пяти-шести саженях от берега несколькими кочевниками, кошельки которых, как выяснилось потом, были набиты английским золотом. Жакольйо, подробно повествующий об этой истории, между прочим, замечает, что горесть английского коменданта Аденской крепости по поводу смерти его «искреннего приятеля» могла сравниться разве с горестью английского же миссионера Эллиса. Отого-то и поспешил он послать своему правительству депешу, в которой заклеймил это преступление названием «бессмысленного, совершенного фанатиками-арабами безо всякого повода и единственно с целью удовлетворения своим кровожадным инстинктам». Франция тогда потребовала наказания виновных от Англии, но та отвечала, что, к сожалению, убийство было совершено в нескольких футах расстояния от границы английской территории, а потому мы-де ничего тут не в состоянии сделать, но что Франция может, если желает, сама искать и преследовать виновных. Правительство Луи-Наполеона сделало вид, будто удовлетворилось английскою шуткой, так как это было во время его «сердечного союза» с Англией и послало к берегам Аравии военное судно. Благодаря указаниям «добрых союзников», командир этого судна арестовал тогда до пятнадцати человек разных посторонних арабов, но следствие ровно ничего не открыло и, по словам одного из военных судей, во время допроса мнимых виновных судьи на каждом шагу чувствовали чье-то постороннее влияние, мешающее прямому ходу следствия, и злились на свое бессилие, так как вслед за приступом к делу получили свыше формальный приказ не производить никаких серьезных розысков относительно щекотливого вопроса о том, кто был действительным руководителем данного преступления. «Еще и теперь, — замечает Жакольйо, — хохочут над этим Foreign Office, и мы (французы) слывем там за нацию, над которою очень легко издеваться в деле колонизации». Но как бы то ни было, а англичане добились своего, так как с тех пор в Адене нет французского консула; обязанности же консульской агентуры исполняет агент компании Messageries Maritimes, и ему строго запрещено касаться каких бы то ни было вопросов политического оттенка.

При входе в Аденский порт с открытого моря, вы видите по бокам водного прохода в четыре мили ширины две большие скалистые группы горных вершин — восточную и западную. Та, что высится слева, или западная, известна под названием Джебель-Гассан, а та, что справа — Джебель-Шамшан. Каждая из этих групп образует особый полуостров, примыкающий своим перешейком к равнинной низменности Аравийского материка, от которой, впрочем, оба полуострова почти отделены руслами двух горных потоков, сбегающих в бухту. Но эти последние наполняются водой только во время сильного дождя, составляющего здесь довольно большую редкость. Русла эти придают обеим группам вид как бы двух островов, оберегающих доступ к прекрасной бухте, лежащей позади их обширным бассейном в низменных песчаных берегах. Массив Джебель-Гассана состоит из гранита и занимает пространство в шесть миль от востока к западу и в три мили от юга к северу. Главная его вершина высится на 377 метров (1,131 фут) над поверхностью моря и отличается продлинновато-коническою формой, почему и известна мореходам под названием «Сахарной головы». На восточной оконечности Джебель-Гассана находится почти отвесный двухвершинный пик в 633 фута высоты, замечательный своею оригинальною формою, вследствие которой по сходству его назвали «Ослиными ушами». В общем, зубчатые очертания Джебель-Гассана очень выразительны и красивы.

Джебель-Шамшан, известный также под названием Аденского мыса, точно так же как и его западный сосед, представляет возвышенный и скалисто-кряжестый массив в пять миль длины от востока к западу и в три мили ширины. Собственно Джебель-Шамшаном называется наиболее возвышенная часть этого полуострова, темя которой носит на себе несколько скал, похожих на башни (из этого сходства возникло и само название «Шамшан»). Наиболее высокая из них в 1,623 фута над морским уровнем видна с моря в ясную погоду за 60 миль от берега. Самый мыс Аденский состоит из плотного известняка и очень напоминает скалу Гибралтара. Англичане овладели этим пунктом в 1839 году и с тех пор понастроили на нем укреплений, которые делают его почти неприступным. Вершины Аденского мыса представляют гораздо большую возможность прицела с высоты и большую широту обстрела, чем самые знаменитые крепости в Европе. Скалистые выступы, окружающие этот горный массив, образуют множество заливчиков, которые в бурю доставляют мелким судам надежное закрытие.

Бандер-Тувайгии, или западный залив, известный более под названием Заднего Аденского порта, лежит между Джебель-Гассаном и Джебель-Шамшаном и вдается в глубь низменного солончаково-песчаного материка на четыре мили к северу; ширина же его от востока к западу восемь миль. В нем есть еще три внутренних залива, в одном из коих и находится собственно порт. Глубина воды здесь от 16 до 22 футов, дно илистое и песчаное. Остальные внутренние заливы Тувайгии мелководны и доступны лишь для арабских бакгалах, которые, впрочем, отваживаются выходить и в открытое море и переплывают океанский Аденский залив, в Берберех, Зейду и Таджуру.

Равнинная низменность уходила к северу, теряясь безо всяких очертаний в белесоватой мгле горячего воздуха; она вся казалась пепельно-белою и местами, на солонцах, даже сверкала под лучами солнца как зеркало. Там, в расстоянии, около семи верст от берега, ярко белела могила шейха Кадыра в виде квадратной часовни, покрытой мавританским куполом, несколько в стороне от нее виднелась арабская деревушка Бир-Ахмед (иначе Бий-ар-Ахмед), защищенная глиняным фортом арабской постройки. Над нею торчало несколько тощих пальмочек. Хотя в Бир-Ахмеде не более двухсот пятидесяти оседлых жителей-арабов, тем не менее деревушка эта считается столицей султана независимого племени Акраби, который и имеет там свою постоянную резиденцию. Племя или род Акраби в числе около шестисот человек, не считая детей и женщин, кочует в окрестностях Туавайгии, где ему принадлежат два маленьких доступных для бакгалах залива — Бандер-Шейх и Кюр-Кадыр; территория же Акраби занимает площадь около 20.000 десятин и главнейшим продуктом их владений является джовари :-- просо, составляющее первый предмет их отпускной торговли. Это маленькое племя окружено к северу и востоку племенами Абдали и Гасгаби, а к западу — Зубейги. За стенами своего форта Акраби хранят свой племенной склад кофе, просо, собственных мануфактурных произведений и кое-каких иных предметов торговли, вроде барсовых шкур, страусовых яиц и пальмовых циновок, всегда готовых к отправке на бакгалахах, заходящих иногда в Бандер-Шейх и Кюр-Кадыр, да и сами они имеют на берегу этих заливчиков кое-какие свои собственные челноки и лодчонки, которыми и пользуются в тех случаях, когда в Аденский порт приходит с моря большое пассажирское судно, чтобы продать на борт кое-что из своих произведений или стащить, что плохо лежит.

Самый город Аден находится на территории племени Абдали, которое, по собственному показанию его сынов, насчитывает у себя до 10.000 мужских душ. Они все без исключения весьма строгие мусульмане, до фанатизма следуют велениям Корана и крайне враждебно настроены ко всем вообще европейцам, а к англичанам в особенности. Поэтому не совсем-то благоразумно выходить путешественнику за черту города, а высаживаться на берег с пустынной западной стороны Тувайгии, на Гассане или на низменности и вовсе уже небезопасно: Абдали (а под их руку порой и Акраби) того и гляди заарканят неосторожного туриста и уволокут его подальше в степь, чтобы потом потребовать за него богатый выкуп или обратить его в рабство и заставить вечно толочь для них просо и таскать воду. Если же у пленника нет никого, кто мог бы внести за него нужную сумму и сам он оказывается слабосильным для рабского труда, то его просто прирезывают «во славу Аллаха». Подобные примеры нередко бывали прежде, да и теперь случаются.

Город состоит из двух частей — европейской и мусульманской, которые отделены друг от друга довольно значительным расстоянием, так что в сущности являются двумя особыми городами, хотя и находятся оба в черте английских укреплений. Тот и другой расположены на Шамшане, но европейцы обселили западную часть берега, обращенную к порту Тувайгии, а туземцы вместе с пришельцами из разных стран Азии и Африки и европейскими миссионерами остались на восточной стороне, глядящей в океан. Арабский Аден залегает в глубокой котловине, как бы на дне потухшего кратера, и окружен со стороны материка остроконечными иззубренными вершинами горных массивов. Он занимает площадь около половины квадратной мили, не считая того участка, где находятся древние цистерны. Восточный конец его выходит прямо к морю, где перекрывает его небольшой скалистый островок Сирах, который, возвышаясь в южной своей части на 393 фута, командует всем восточным рейдом, и потому англичане, конечно, не оставили его без надлежащих укреплений. Проливчик между материком и Сирахом ныне переполнен наносным песком, обнажающимся во время отлива, вследствие чего образуется как бы перешеек, соединяющий островок с берегом. В арабском городе остается теперь около 30.000 душ населения.

Аден был объявлен англичанами порто-франко в 1850 году и с того времени перебил у Мокки почти всю кофейную торговлю, так как здешний порт гораздо удобнее Моккского. Главнейшие статьи здешнего вывоза составляют кофе и мед с Геджасских гор, как говорят, самый вкусный на свете, а предметами ввоза служат каменный уголь, манчестерские произведения, кожа, выделанные бараньи шкуры, лес в виде бревен и досок, вина, спирт, шелковые материи, стальные изделия и прочее.

Аден более всего страдает отсутствием пресной воды. Несколько попыток добыть подпочвенную воду посредством колодцев не привели к желанному результату: во всех случаях вода оказывалась со значительной примесью горьковатых солей. Теперь недостаток этот до некоторой степени устранен: несколько лет тому назад в одном из маленьких заливчиков Тувайгии англичане устроили дистилярню для опреснения морской воды, где постоянно работают два опреснительных снаряда, благодаря чему моряки могут получать здесь довольно сносную воду по 13 шиллингов (16 франков 25 сантимов) за тонну (бочка в 60 пудов весу), кроме стоимости бочек и доставки на борт. Аден служит одною из важнейших угольных станций на пути между Европой, Азией и юго-восточной Африкой; поэтому здесь сосредоточены громадные запасы каменного угля (преимущественно кардиф), коего главный склад принадлежит компании Péninsulaire et Orientale. Здесь же можно получать и провизию всех сортов, но фрукты и овощи довольно редки и очень дороги.

Выше я сказал, что наследием Каина воспользовались англичане, и должен прибавить к этому, что воспользовались с толком. Достаточно побывать в Адене и воочию увидеть все, что сделано здесь англичанами за какие-нибудь десять-пятнадцать лет, чтобы безусловно отдать справедливость их национальному гению. Одна уже решимость жить в таком месте чего стоит! Правда, зато служба офицеров здешнего гарнизона и административных чиновников оплачивается отлично. Говорят, что место здешнего губернатора (он же и комендант крепости и главный начальник над портом) с обязательством прослужить и на нем безвыездно четыре года, оплачивается правительством до 3.000 фунтов в год, кроме казенного дома со всею обстановкой, прислугой, лошадьми и экипажами. Но говорят в то же время, что и выжить здесь четыре года есть в некотором роде замечательный подвиг самоотвержения, тяжелый искус, который далеко не все способны дотянуть до конца, не расстроив окончательно свое здоровье. Если уж сами арабы, исконные жители этого места, поселили сюда в своей легенде Каина в наказание за братоубийство, то можно представить себе, что это такое и какою пыткой должна быть жизнь в условиях этого климата и местности для непривычного европейца! Но англичане живут и создали себе тут целый городок, перестроили по своему плану арабский город, понастроили казарм для своих солдат и сипаев, все выдающиеся скалистые вершины увенчали каменными фортами, пробили в толще горных кряжей туннели, для большего удобства и краткости сообщений в крепости, и истратили громадные суммы на реставрацию древних арабских цистерн. Но эти грозные форты вооружены пока старинными чугунными пушками, да и тех-то немного. Орудия современной конструкции, в числе четырех или шести штук, находятся лишь на одной портовой батарее, защищающей доступ с моря к европейскому городу.

Гарнизон Аденской крепости состоит из полка английской пехоты, полка сипаев, артиллерийской роты и эскадрона регулярной кавалерии, всего в числе 1300 человек. Теперь войска выведены в лагерь, за три мили от города, но лагерь этот не имеет ничего общего с европейскими лагерями; войска в нем помещаются в кирпичных, выбеленных известью бараках, с широкими галереями-верандами, и существует этот лагерь только для того; чтобы можно было периодически освежать и ремонтировать крепостные казармы. Учения производятся дважды в день: ранним утром и перед закатом солнца, причем на каждое из них употребляется отнюдь не более часу времени.

Артиллерийские казармы находятся в порту, между европейским городом и телеграфною станцией. Они одноэтажные, барачной системы, и снабжены широкими верандами, чтобы солнечные лучи не могли проникать сквозь окна в комнаты. Перед их фронтом простирается небольшой плац, где стоят несколько мортир и старых чугунных орудий. Тут же на плацу устроено место для игры в теннис, без которой не обходится ни одна английская казарма, как и ни одна английская колония во всех частях света. Казармы эти вытянуты на ровной низине между двумя горбатыми скалами. На хребте одной из них стоит дом телеграфной станции, куда ведет высеченная в камне лестница в девяносто ступеней, и на скале другой возвышается белое двухэтажное здание офицерского клуба, построенное в обычном английском «колониальном характере», то есть корпус здания в обоих своих этажах опоясан широкими крытыми галереями-верандами с легкими аркадами, которые на сей раз довольно неуклюже стараются изобразить собою нечто в мавританском вкусе. Впрочем, эта неудачная претензия не мешает офицерскому клубу внутри быть очень комфортабельным убежищем в часы томительного зноя. В нем повсюду царствует приятный мягкий полусвет, резкие тени и яркие блики не раздражают глаз, а устроенная в каждой комнате панка доставляет легкий ветерок и прохладу, благодаря которой офицер, окончивший служебные занятия, может целые часы дремать за газетой или мечтать о далекой родине, неподвижно лежа с задранными кверху ногами (любимая их поза) в плетеном кресле-качалке особого устройства. Эти длинные, горизонтально вытянутые кресла приспособлены гораздо более к лежанию, чем к сидению, и вы всегда их встретите в достаточном количестве на веранде каждого английского дома на Востоке. Кроме клуба офицеру здесь решительно некуда деваться, и поэтому клуб соединяет в себе все, чтобы доставить своим посетителям как можно более удобств и покоя. Избранного женского общества среди европейского населения в Адене почти не существует; семейных вечеров и спектаклей не бывает, ухаживать, кроме негритянок, не за кем, и таким образом все развлечения офицеров поневоле ограничиваются крокетом, биллиардом, игрой в карты да разного рода спортом, в котором выдающуюся роль играет устройство для арабов скачек с препятствиями на верблюдах. Разбежавшийся вскачь неуклюжий верблюд и без того уже представляет забавное зрелище, а на преодоление разных препятствий, вроде небольшого рва или барьера, он, как рассказывают очевидцы, способен заставить рассмеяться самого угрюмого человека. Скачки эти всегда бывают на призы и потому в охотниках между верблюжатниками никогда нет недостатка. Случается, что их дромадеры, запнувшись или заупрямясь перед каким-либо препятствием, столпятся в одну ошалевшую кучку и ни с места. Тут же раздосадованные верблюжатники, сидя на их горбах, принимаются хлестать по ним нагайками и хворостинами и хлещут сначала своих, потом чужих и наконец в азарте, уже ничего не различая, сыплят удары друг на друга, причем между ними, к наивысшему удовольствию зрителей, среди рева и стона верблюдов, происходит генеральная трепка. Удовольствие, нельзя сказать, чтоб особенно возвышенное или изящное, но, за неимением лучшего англичане и тем довольны. Впрочем, если кто и едет сюда на службу, то уже, конечно, не из-за удовольствия служить в таком месте, а только ради крупного содержания, чтоб поправить расстроенные дела или скопить несколько денег.

На Аденском рейде для местных служебных надобностей всегда находятся два военные судна, одно транспортное, чтобы держать сообщение с Перимом, Берберехом, Зейлой и другими соседними приморскими пунктами, а другое — канонерка на всякий случай.

Европейский город очень невелик. В нем не более трех-четырех десятков домов, исключительно каменных, которые расположены у подножия скалистых возвышенностей, столпившихся полукружием над большою площадью, что примыкает к самому берегу. Здесь устроены мол и крытая пристань. Дома строены широко, в два и три этажа. По фронту нижних этажей тянутся широкие каменные аркады, как у нас в гостинных дворах, а вдоль верхних устроены легкие крытые галереи. Кровли большею частью плоские и только на некоторых четырехскатные или пологодвухскатные; стены сплошь выбелены известью; окна снабжены снаружи зелеными жалюзи. Компрадорские магазины, мануфактурные, бакалейные и иные европейские лавки сосредоточены исключительно в нижних этажах, под аркадами. Ближайшая к берегу часть порта усеяна маленькими лодочками, гичками и яхточками, принадлежащими исключительно европейским жителям. Среди площади устроен сквозной навес для извозчичьих экипажей, которые представляют здесь род маленьких четырех и шестиместных кареток с легким деревянным или парусинным верхом и боковыми шторками вроде балдахина. Лошади мелкорослые, и не скажу, чтобы красивы, — в отечестве арабских коней можно было бы ожидать чего-нибудь получше, чем какие-то ублюдки английских пони. Извозчики исключительно арабы, и вся одежда их состоит из куска миткаля, обернутого вокруг бедер. У каждого из них непременно есть свой помощник, который во время езды стоит сбоку на подножке и, в случае надобности, моментально срывается с места и бежит к лошадям, чтобы подбодрить или утишить их бег или направить его в должную сторону. Некоторое время он шибко бежит рядом с ними по страшному солнцепеку, держит к ним какие-то речи, сопровождаемые сильными жестами и восклицаниями, и затем снова вскакивает так же моментально на подножку с той или другой стороны экипажа и продолжает свой прерванный разговор с кучером. Это повторяется у него поминутно, и я, право, не знаю, причем, собственно, тут кучер или причем его помощник.

Арабский город находится в расстоянии около трех лье от порта. Отправляясь туда из европейской части, надо проезжать довольно пустынную местность, где торчат камни и плиты арабского и еврейского кладбища, а на половине пути находится почти при самой дороге жалкая арабская деревушка, обитатели которой живут в шалашах и хижинах, построенных кое-как, на скорую руку, из тростника и циновок, при помощи тонких жердинок. Тут не заметите вы ни малейшей домовитости; ни кур, ни коз, ни осликов они не держат, потому что их нечем было бы кормить; даже вся домашняя утварь их ограничивается глиняными кувшинами для воды, ручным жерновом для размолки хлебных и кофейных зерен, чугунным котелком для варки пищи да несколькими мешками, где хранится их просо. Спят они на войлоке и, вместо одежды, обертывают себя, как простыней, полотнищем миткаля или грубой холстины, но и эта одежда по большей части представляет лишь дырявые, отрепанные лохмотья.

Чем именно занимаются и промышляют жители этой курьезной деревушки, в точности никто не знает: «живут, мол, себе да и только»; случится какая-нибудь работа в порту, вроде перетаскивания тяжестей, работают; не случится, сидят без дела и питаются чем Бог пошлет, при случае выпрашивают милостыню или назойливо пристают за бакшишем, при случае поворовывают (и это, кажется, главное), а выдастся особенно счастливый случай в ночное время, то не прочь и ограбить; но так вообще, народ они смирный, если видят на нашей стороне перевес силы, и даже очень любят навязываться со своими услугами; последнее, впрочем, в чаянии бакшиша.

Между портово- и арабскою частями города проложено очень хорошее широкое шоссе, часть которого идет зигзагами по откосам скалистых гор; местами путь освещается по вечерам изредка расставленными европейскими городскими фонарями; тут же рядом тянутся столбы телеграфа, соединяющего город и разные части обширной английской крепости с квартирой губернатора. На второй половине пути между портовой частью и арабским городом надо проезжать через узкое скалистое ущелье, над которым в вышине перекинута полукруглая арка, построенная англичанами в качестве моста между двумя соседними укреплениями, лежащими одно против другого на вершине обеих скал, образующих ущелье. Это довольно сильные, хотя и слабо вооруженные, каменные форты, снабженные широкими круглыми башнями, коих крылья в виде оборонительных стенок спускаются по кремнистым ребрам к арке, висящей над проходом. Самый проход точно так же укреплен особою батареей, при которой находится казарма, служащая гауптвахтой. После девяти часов вечера железные ворота в ущелье запираются на замок, и сообщение между арабским городом и портовою частью прекращается до рассвета.

Так как времени до отхода «Пей-Хо» оставалось очень немного, то по арабскому городу мы успели только прокатиться, чтобы взглянуть на знаменитые аденские цистерны, да и эти-то последние (не говоря уже о самом городе) могли видеть лишь вскользь, мимоездом. В городе находится несколько мечетей, но большею частью без минаретов, английский и французский госпитали, англиканская и лютеранская церкви и монастырь католических миссионеров. Тут же, на обращенном к северу склоне горы, стоит официальный дом губернатора, где помещаются канцелярия и разные правительственные учреждения, а внизу расположены казармы кавалерийского эскадрона и батальона сипаев; последние обведены каменною стенкой с бойницами и рвом, так что могут служить превосходным редутом на случай возмущения в городе. Здания здесь исключительно каменные или глинобитные, построены в один и в два ряда с полукруглыми окнами и плоскими кровлями, а корпуса лавок на базаре выглядывают из-под широких аркад. Несколько магазинов и складов с европейскими колониальными товарами содержатся почти исключительно купцами-персами, которые держат также и несколько караван-сараев, носящих громкое название «отелей». По вечерам улицы арабского города освещаются фонарями, где в стеклянных лампадках горит кокосовое масло, а на углах и днем и ночью торчат кое-где английские констебли из индийцев и малайцев, которых вы легко признаете по красной суконной перевязи через плечо и по известной толстой полицейской палочке. Вообще, большую часть этого города англичане успели уже перестроить радикальнейшим образом, разбив его на правильные кварталы с широкими шоссированными улицами, так что в Адене с первого же шага поражает вас замечательная чистота и благоустроенность, вовсе несвойственная Востоку.

Тут же, на дне грандиозного ущелья, находятся и знаменитые цистерны. Они как бы вдвинуты в это ущелье и врезаются в глубь его клином. Это целый ряд громадных водоемов, расположенных на различной глубине и выложенных цементированным камнем с парапетами, массивными стенками, баллюстрадами, площадками, мостиками, каналами и галереями. Дно бассейнов залито твердым цементом, а стены окончательно непроницаемы для влаги. Вообще все это громадное сооружение поражает своей грандиозностью (чему, конечно, немало способствует и самая природа окружающих его скал) и носит в себе нечто циклопическое, словно работали над ним какие-то допотопные гиганты. Относительно времени постройки этих цистерн нет вполне точных указаний; одни предания относят их к первому веку магометанской эры, другие же за двести лет до Рождества Христова. Англичане в начале шестидесятых годов привели их в совершенно исправный вид, и эта реставрация, как говорят, обошлась их правительству более чем в 750.000 франков. Но тщетно истощают они усилия в попытках преодолеть природу и развести у цистерн небольшой общественный садик. Почва такова, что высаженные в нее деревья, несмотря на ежедневную поливку, сохнут, а те, что носят еще листья, отличаются крайне чахлым видом; несколько тропических видов растут здесь в кадках, но листья их вялы, бессильны и вообще вся эта растительность производит самое жалкое впечатление. Только в немногих местах, по некоторым расселинам да под заслоном высоких скал, где бывает более продолжительная тень, усилия человеческой культуры отчасти превозмогли природу, и там, при постоянной поливке, довольно сносно растет белая акация, джида и тому подобные виды невзыскательной растительности. Садик этот стали англичане разводить только с тех пор, как завелись у них в Адене опреснители; до того же времени это было немыслимо, как безумнейшая роскошь, потому что привозная издалека пресная вода покупалась очень дорого, и ее едва-едва доставало на утоление жажды и для необходимых жизненных потребностей. И вот оттого-то, что хорошая вода здесь такая редкость, древние обитатели Адена и соорудили для хранения ее эти обширные цистерны. Они наполняются исключительно дождевою водой, а дождь в этих странах сам по себе представляет чрезвычайно редкое, почти исключительное явление. Средним счетом бывает он один раз в три года, обыкновенно в эпоху муссонов, но случается и так, что, несмотря на муссоны, период бездождия продолжается до семи лет; зато уже раз, что собрались над Аденом грозовые тучи, с величием и силой здешней грозы, сопровождаемой ураганом, ничто не может сравниться. Тут уже действительно «разверзаются хляби небесные», и над мертвыми скалами в течение нескольких часов, а то и нескольких суток, изливается такая масса воды, что она сбегает с них целыми каскадами и наполняет собою цистерны на несколько метров, а иногда и до верху; в последнем случае этого запаса, при очень умеренном расходовании, хватает на целое трехлетие, но это бывает очень редко; обыкновенно же дождевая вода держится в цистернах от трех-четырех месяцев до полутора года, иногда до двух лет; остальное же время, до нового дождя, аденцы в прежние годы страшно бедствовали, и кто мог, тот бежал во внутрь страны, где есть водные источники. Опресненная вода, хотя и невкусна (она отзывается нафталином), но все же возможна к употреблению, и, заведя пару опреснителей, англичане оказали тем Адену величайшее благодеяние.

В то время, когда мы осматривали цистерны, в них не было ни капли воды; между тем, благодаря зною, сухости воздуха и мельчайшей едкой пыли, все мы испытывали сильную жажду. На вопрос, нельзя ли где добыть чего напиться, проводник доставил нас в особый квартал на краю города, под скалой, где, как тотчас же оказалось, проживают местные альмеи. Изумленные таким неожиданным сюрпризом, мы не без досады объяснили ему, что нам нужно вовсе не это.

— О, да, — подхватил он с уверенностью, — я очень хорошо знаю, что милордам хочется пить… Я понял милордов с первого слова, потому-то и привел их сюда.

— Ну, однако, ты оставь эти глупые шутки и веди нас в какую-нибудь кофейню.

— Я вовсе не шучу, милорды, а кофейня — вот она, перед вами, но там вы можете напиться только кофе.

— Да мы хотим не кофе, а воды, сельтерской или содовой воды, понимаешь ли?

— О, я отлично понимаю, но воды милорды здесь не получат, а вот если угодно милордам лимонаду…

— Ну, все равно, давай хоть лимонаду, но только поскорее.

— В таком случае пожалуйте! Это именно здесь, куда я привел вас.

Как это не курьезно, однако, в самом деле оказалось (если только проводник не схитрил), что лимонаду в арабском Адене можно достать только у местных альмей. Но те объявили, что могут угостить нас (за наши собственные деньги, разумеется) не иначе, как если мы наперед сторгуемся с ними в цене насчет танцев, которые они изобразят нам, и что при этом мы должны угостить лимонадом и их самих. Условия, как видите, были довольно сложные и накладные. Мы, однако, несмотря на жажду, попытались вступить в переговоры, объявив, что смотреть на танцы нам некогда, а угостить их лимонадом, пожалуй, согласны. Но альмеи не соглашались, настаивая непременно на танцах; поэтому оставалось только обругаться с досады и волей-неволей направиться утолять жажду в соседнюю кофейню. Этот решительный маневр подействовал, и женщины тотчас же вытащили, вдогонку нам, несколько бутылок лимонаду. Мы тут же распили их с величайшей жадностью и заплатили по шиллингу за бутылку, причем альмеи не замедлили, конечно, попросить еще и бакшишу. Лимонад оказался теплый и вообще прескверный, но и тропическая жажда не свой брат… Сначала надо было утолить ее, а потом уже разбирать качества напитка. Не скажу, чтоб эти женщины могли назваться красивыми. У некоторых из них еще сохраняется кое-какая свежесть молодости, но у большинства она уже блекнет, да и, кроме того, на мой взгляд, впечатлению красоты мешает резкость и грубость их черт не менее чем землисто-смуглый и даже какой-то зеленоватый цвет лица, изуродованного вдобавок татуировкой и кольцами, продетыми между ноздрями. Наколы татуировки обыкновенно идут у них либо по щекам продольными бороздками, по три и по четыре рядом, либо лучами расходятся по лбу от межбровья, либо же наконец от нижней губы направо и налево к подбородку и скулам. Иногда эти бороздки принимают узор вроде елочки, а иногда располагаются кривою линией, что называется «червячками». Цвет их иссиня-черный.

Меня уверяют, что эти женщины доставляются сюда правительственными контрагентами частью из Египта и Судана, а больше всё из разных глухих мест красноморского и восточно-африканского побережья за казенный счет. Они водворяются здесь на жительство местными властями по негласному распоряжению английского правительства, которое будто бы простирает заботливость о комфорте своего вербовочного солдата даже и до этой степени, хотя местные власти и знают по секрету, что наибольший процент таких женщин попадает сюда вовсе не добровольно, а продается скупщиком в рабство. Эти же правительственные контрагенты состоят здесь и ответственными содержателями домов, где обитают альмеи. Я затруднился было поверить участию какого бы то ни было правительства в подобном деле, но люди сведущие заверяют меня, что клеветать им нет никакой надобности.

— Разве вы не знаете, — прибавляют они, — что господа англичане во имя либеральных и гуманных принципов громко преследуют торговлю рабами только там, где это не перечит их собственным интересам, а тут в Адене… да кто об этом узнает!. Это их домашнее дело!

На прощанье с арабским городом заглянули мы на несколько минут и в соседнюю кофейню, чтобы посмотреть, что это такое. Там было полным-полно народу: и мужчин, и детей, и женщин, причем последние не стеснялись сидеть с открытыми лицами. Более всего мелькали в глазах обнаженные плечи, руки и спины всевозможных темных оттенков, вообще множество человеческого тела. Гортанный говор всех этих людей сливался в какой-то неопределенный гомон и гул, словно в пчелином улье. Комната была заставлена скамейками и тростниковыми диванчиками, вроде кроватей, на которых, поджав под себя ноги, тесно сидела вся эта публика, а кому недостало места, те толкались, где попало, стоя или присев на корточки. Там и сям дымились высокие кальяны, и голубоватый дым их мешался с куревом ладана. Свет проникал сюда только в отворенную дверь, а окна были завешаны циновками. На стенах с помощью охры, синьки, яри и сажи были намалеваны, очевидно, местными художниками-самоучками пароходы, плывущие по волнам и вазоны с цветущими померанцами. У средней стены, против входа, сидел на камышевом диванце рапсод и аккомпанировал себе на трехструнной гитаре, корпусом которой служила половина скорлупы кокосового ореха с натянутым на нее бычачьим пузырем и кое-как прилаженным к носику грифом.

Появление наше произвело здесь некоторую сенсацию. Публика зашевелилась и загудела еще более. Все, что только могло, тотчас же бросилось к нам и тесно обступило нашу кучку со всех сторон с величайшим, но сдержанным в своих проявлениях любопытством. Видно было, что каждому из этих полудикарей ужасно и совершенно по-детски хотелось дотронуться до нас, до нашего тела и лица, ощупать наше платье, наши вещи, посмотреть, из чего и как все это сделано. Но мой монокль в особенности производил наибольшую сенсацию и просто повергал их в пучину недоумения: каким это образом может он сам собою держаться у меня в глазу, не будучи ничем приклеен. Вскоре я заметил, что те, на ком случайно доводилось мне останавливать несколько пристальный взгляд, обнаруживали вдруг некоторое смущение, беспокойство и тотчас же норовили спрятаться за спину соседа. Некоторые юноши и мальчишки пытались было передразнить меня, приставляя к своему глазу кружок, составленный из большого и указательного пальцев, но как только я начинал замечать эту проделку, они тотчас же приседали на корточки, пряча в ладонях свои черные рожицы, или прятались за взрослых. Что мальчишки шаля дразнили меня, это было понятно, но я решительно не мог догадаться из-за чего прячутся от моего взгляда взрослые, пока наконец не вывел меня из недоумения наш проводник, служивший и за переводчика. Он объяснил, что его собраты очень боятся моего монокля, полагая, что в нем сидит шайтан, нечистая сила, потому что как же иначе мог бы он сам собою держаться перед глазом человека! — и таким образом, решив, что тут не без шайтана, они стали пугаться моего взгляда, в том убеждении, что я легче легкого могу сглазить человека и наслать на него всяческие болезни и беды.

Хозяин кофейни тотчас же очистил для нас особый диванчик напротив рапсода и, кроме того, притащил еще скамью да низенький столик, на который поставил несколько фаянсовых лоханочек, вроде наших полоскательных чашек, и затем собственноручно разлил в них из большого медного кумгана кофе. Но увы! То оказалась теплая жиденькая водица мутно-коричневого цвета, и едва я попробовал один глоток, как поспешил выплюнуть эту неподсахаренную, отчасти как будто солоноватую бурду, — до того она была невкусна и даже нисколько не напоминала кофе по запаху. А так как приготавливается этот местный напиток несомненно из косточек аравийского кофе, даже, может быть, гораздо лучшего качества, чем тот, какой мы обыкновенно употребляем у себя дома, то тут стало быть все дело зависит только от способа приготовления. Послушав рапсода, гнусившего себе под нос какую-то монотонную песню, мы расплатились и за его пение, и за кофе и поспешили вон из кофейни, где воздух был донельзя пропитан тяжелым запахом ладана, табака с гашишем, живого тела и кокосового масла. На улице хотя и пышет зноем, но нет по крайней мере этих ужасных одуряющих запахов.

На этом и кончилось наше мимолетное знакомство с арабским городом. Может быть, придется еще побывать здесь на обратному пути, а пока надо было торопиться на свой пароход, которому вскоре предстояло сниматься с якоря, — и вот 26-го июля, в 6 1/2 часов вечера, мы наконец снялись. Лоцман провел нас до выхода из залива, и, пока не совсем еще стемнело, мы долго любовались отражениями заката на конических и почти отвесных зубцах и шпилях Джебель-Гассана и на крутых каменных обрывах Аденского мыса. Спустя час, эти берега уже остались далеко за нами и едва виднелись своими темными массивами на погасшем небосклоне. Впереди развертывалась полная таинственности темная даль океана…

Однако начинает покачивать…

В Индийском океане
Вид океана. — Приготовление к шторму. — Первая трепка. — Океанская прохлада. — Молочное свечение моря. — Влияние качки на моральное и физическое состояние непривычного человека. — Араб, спасенный от голодной смерти. — Участие ко мне С. С. Лесовского. — Закат солнца в океане. — Разница между температурой в Красном море и в Индийском океане. — До чего доходит скука на судне. — Летучие рыбки и их враги. — Особенности фосфорического свечения в океане. — Экзальтация во время бессонницы. — Купец-невежа. — Пожарная тревога на судне.

27-го июля.

К шести часам утра уже сильно качало, и волны нередко хлестали на палубу. Поэтому пришлось закрыть люки. Вид моря, на всем его доступном глазу пространстве, испещрен бесчисленным множеством белопенных «барашков», словно гребни этих волн то и дело подымают на себе огромные хлопки пушистой ваты. Цвет воды глубоко-синий, как индиго. Небо заволокнуто сплошною пеленой белого тумана, сквозь который слабо просвечивает солнце; но на палубе, по влажности испарины собственных рук замечаешь, насколько жарко даже и в этом воздухе, намного уже освеженным и морем и ветром.

Сегодня в первый раз мы обедаем «со скрипкой». Так называется на морском языке особого рода приспособление, состоящее в том, что вдоль стола туго натягивается с известными промежутками несколько рядов бечевок, под которые подкладывается поперек и потом ставится ребром, на некотором расстоянии друг от друга, ряд прямых и ровных линеек. Это отчасти напоминает кобылку под струнами скрипки; отсюда, по сходству, получилось и самое название данного приспособления. Таким образом, продольные бечевки и поперечные линейки образуют ряды клеток и перегородок, куда вставляется посуда и разные принадлежности столовой сервировки для того, чтобы придать им более устойчивости и предохранить от падения во время значительной качки.

В седьмом часу вечера, в ожидании неизбежно предстоящей тридцатишестичасовой качки во время прохождения мимо острова Смокотры, где никогда почти не обходится без формального шторма, матросы стали протягивать вдоль по палубе леера (веревки, служащие во время бури поручнями при ходьбе); укрепили тент, набили с наветренной стороны на капитанскую рубку парус, чтобы предохранить ее внутренность от вкатывающихся на палубу валов, — словом, по всем статьям приготовились к буре, которая и не замедлила разыграться около десяти часов вечера.

Это была мучительная для меня ночь. По соседству забыли закрепить какую-то дверь или решетку, состоявшую из ряда железных выдвижных болтов, и она, в течение всей ночи, билась и хлопала обо что-то со страшным шумом и грохотом при каждом наклоне судна, не давая мне заснуть ни на минуту. Тело мое устало наконец от бессонницы и наболело от беспрестанного напряжения то тех, то других мускулов при качке, когда с непривычки все стараешься балансировать и удерживаться, чтобы не вывалиться из койки. В особенности разболелась голова, словно ее налили свинцом, и почувствовалась ломота в затылке. Кроме того, каждый раз при ударе сильной волны в наш борт (правый), меня обдавало брызгами даже и сквозь закрытый иллюминатор.

Неприветливо, однако, встретил нас океан чуть не на первом же шаге.

28-го июля.

Около полудня вышел, шатаясь, на верхнюю палубу. Дул свежий юго-западный муссон, и на палубе, к удивлению моему, сделалось даже очень и очень прохладно. Море, как и вчера, было покрыто пенистыми «барашками», но приняло вместо синего какой-то зеленовато-серый оттенок. Шум волн и качка продолжаются. Идем теперь средним ходом, а ночью, во время «свежей погоды», шли только до десяти узлов.

Сегодня вечером в воде наблюдалось одно из замечательных явлений: все море окрест, доколе хватает глаз, представляло тускло светящуюся молочного цвета поверхность, напоминая снежные поляны, озаренные светом, так что небо казалось гораздо чернее воды. Это была неизмеримая масса мелких, фосфорно-светящихся организмов, сильно взбудораженных бурей.

29-го июля.

Чувствую себя дурно. Скверный вкус во рту, ни малейшего аппетита, поминутная, чисто нервная зевота. Противны стали всякие запахи и в особенности столь любимый мною запах хорошей сигары. Полная апатия, не хочется двинуться с места, даже как будто тяжело лишний раз шевельнуть пальцем. Тем не менее я преодолел себя и вышел из каюты на палубу.

Качка все еще сильна, и ветер свеж настолько, что пришлось надеть пальто и даже наглухо застегнуться. Или это во мне лихорадочное состояние?..

Цвет воды стальной, цвет неба и облаков совершенно петербургский, как бывает там в сырую переменчивую погоду. Те же самые краски.

Но как надоедает этот вечный шум и плеск волн, этот монотонный глухой стук машины и визг в ней чего-то испортившегося или развинтившегося и, наконец, это вечное содрогание всего корпуса нашего судна! Какую тоску все это способно нагнать даже и на не особенно впечатлительного человека!.. Вероятно, она у меня со временем пройдет, когда образуется уже некоторая привычка, но сегодня я чувствую, как порой становится ненавистным мне самый вид моря. А я ли не любил его, в особенности с берега или на картинах Айвазовского!.. Но более всего противен этот стоящий по всей палубе и даже внизу запах прели и именно прелого белья, издаваемый, словно в прачечной, намокшим полотном тента и парусов, которое испускает из себя испаряющуюся влагу. От этого ненавистного запаха я испытываю тошноту со всеми ее последствиями, но — увы! — от него некуда деваться на судне, он проникает повсюду и в особенности становится силен, чуть только проглянет на несколько минут солнце.

Сегодня, в четыре часа дня, на пароходе произошло неожиданное открытие. Кому-то из рабочих понадобилось спуститься за чем-то в товарный люк, и там он открыл неизвестного араба, полумертвого от голода. Оказалось, что араб нанялся еще в Адене для временной работы по погрузке товаров на месте да прикорнул между ящиками и заснул так сладко, что не слыхал, как товарищи его кончили работу и ушли, как захлопнулась над ним крышка люка и как пароход снялся с якоря. Если бы не сегодняшний счастливый случай, вероятно, мы привезли бы в Пуан-де-Талль один труп его. Когда этого несчастного вытащили на свет и привели в себя, а затем накормили, он первым же долгом — что бы вы думали?! — потребовал со своих спасателей «бакшиш». Такова уже арабо-семитическая натура! Поблагодарите его подачкой даже и за то, что вы спасли его от ужасной, мучительной смерти.

30-го июля.

Погода прекрасная, не жарко, качка умеренная. Увидев меня на палубе, наш добрый адмирал выразил мне большое участие, ободрил меня и, взяв под руку, довольно долго водил по палубе. Спасибо ему за это!.. Он говорит, что мне необходимо приобрести себе «морские ноги», чтобы свободно ходить в качку по палубе, а это дается только навыком. Поэтому надо практиковаться, и вот сегодня он дал мне первый практический урок сему искусству. А после урока я уже и сам без посторонней помощи принялся ходить по палубе, и ничего себе, дело идет на лад.

Ах, все было бы хорошо, если бы не этот противный невыносимый запах прели!..

День прошел тихо. К вечеру, в шестом часу, почти совсем заштилило, так что пришлось убрать паруса. Обедали сегодня в первый раз при свечах, — значит спускаемся все ближе к экваториальным широтам, в область вечного равноденствия, где день всегда продолжается, минута в минуту, от шести часов утра до шести вечера, всецело предоставляя остальные полсуток царству ночи. Сегодня в шесть часов пополудни солнце стало закатываться. Я ждал великолепной картины южного заката в океане и — увы! — разочаровался, как нельзя более. Солнечный диск был тускловатого бледно-желтого цвета, вроде так называемой белой меди, и сообщал окружавшим его облакам самую бледную окраску: на ближайшем плане заката они были перлово-серые, а на дальнейших — бледно-палевые. И говорят, что закат в океане всегда таков в это время года.

Сегодня капитан сообщил нам результаты девятидневных наблюдений над состоянием барометра и температуры по Реомюру, со дня выхода из Суэца. Првожу целиком этот интересный бюллетень.

20 июля (ст. с.), в Суэцском заливе, в полдень: баром. 762, темп. +34®, в полночь: баром. 760, темп. + 30®.

21 июля, в Красном Море, в полдень: бар. 758, темп. +35®, в полночь +32®.

22 июля, там же, в полдень: бар. 759, темп. +37®, в полночь +33®.

23 июля, там же, в полдень: бар. 760, темп. +36®, в полночью-33®.

24 июля, там же, в полдень: бар. 760, темп. +36®, в полночь +33®.

25 и 26 июля, в Адене наблюдений не было.

26 июля, в Аденском или Баб-эль-Мандебском заливе в 10 часов вечера, бар. 758, темп. +30.

27 июля, в Индийском океане, в 10 часов утра, баром. 758, темп. +34®, в 2 часа ночи +24®.

28 июля, там же, в 6 часов утра темп. +25®, в полдень бар. 761, темп. +26®, в полночь +25®.

29 июля, там же, в полдень: бар. 763, темп. +26®, в полночь +25®.

Таким образом, в Океане, несмотря на то что приближаемся к экватору, мы пользуемся в полдень температурой от 10 до 11® ниже против Красного Моря.

31-го июля.

Полный штиль. Погода великолепная. Яркое солнце, однако, дает чувствовать жгучесть своих лучей даже и сквозь двойной тент, растянутый над палубой. Цвет воды голубой, но все же не такой чистейший кобальт, как в Средиземном море. Чувствую себя гораздо лучше, почти нормально, и только когда курю, то какой-то особый вкус табака (но не в табаке, конечно, а у меня самого) доказывает, что организм все еще не пришел в совершенно нормальное состояние.

Скука между пассажирами доходит до того, что один из немцев, тот, который выдавал себя сначала за прусского офицера, приглашенного на службу в Китай, но потом оказался просто пивоваром, целый день играет сам с собою в шахматы.

В пятом часу дня нагнали какое-то парусное судно (штилюет, бедное!), но прошли очень далеко от него; видны были над горизонтом воды одни только его мачты, но и это маленькое «событие» внесло на минуту некоторое оживление в среду скучающих пассажиров.

Единственное развлечение, кроме разговоров о нашем возвращении в Россию (а разговоры эти что-то начались у нас уже давно!), доставляли нам летучие рыбки, из которых иные залетали даже на палубу, где от удара с разлету об пол или об стену рубки, а также и от отсутствия воды, умирали очень скоро. Интересно наблюдать, как они вдруг выныривают из-под носа судна и порывисто летят вперед над волнами, точно вспугнутые птички. И действительно, по характеру своего полета, летучие рыбки очень напоминают ласточек-стрижей, когда те мелькают низко над уровнем воды. Но рыбки иногда поднимаются и на несколько метров ввысь, и вот в таких-то случаях иногда попадают на палубу. Летают они большею частью по две, одна вслед за другой, — вероятно, самцы и самки, но случаются перелеты и целыми стаями, штук по восемь-по двенадцать, в особенности при выпархиваниях из-под настигающей их громады корабельного носа. Белое брюшко и бока в соединении с темно-стальною спиной, горбоносою тупою головой и черными, длинными, остроконечными крыльями-плавниками придают издали этим рыбкам даже и наружное сходство с ласточками. В сущности, это очень несчастные создания, обреченные вести ежеминутную борьбу за существование со своими многочисленными подводными и воздушными врагами: в воде их настойчиво преследуют хищные бониты, от которых они спасаются выпрыгивая на воздух, а здесь их уже зорко сторожат прожорливые морские птицы, с необычайною быстротой и ловкостью подхватывающие на лету свою добычу. От бонита в воздух, от чайки в воду — и в этом, в сущности, вся задача, весь смысл существования маленькой, изящной летучей рыбки. Чайки, ради этой охоты, обыкновенно пускаются в открытое море, где их нередко приходится встречать за несколько сот миль от материка, и освобождается летучая рыбка от своих воздушных врагов только на очень больших расстояниях от берегов, в самых пустынных, центральных пространствах океана, куда чайка уже не залетает.

Вечером наблюдалось сильное фосфорическое свечение воды в областях ближайших к бортам парохода и за кормой. Судно наше временами наплывало как бы на целые оазисы или острова светящихся моллюсков, так как они встречались нам периодически, то вдруг появляясь целыми массами, то совсем исчезая. Одни из моллюсков светились яркими, но мелкими и притом мгновенными искорчками, точно блестки; другие же представляли целые букеты или узоры более крупных искр, соединенных в разнообразные группы, прихотливо и как бы калейдоскопически менявшие свои очертания; наконец, третьи, коих свет был наиболее продолжителен, являлись в виде светящихся пятен неопределенной формы и большей или меньшей величины и яркости. Эти последние тела вообще светятся тусклее, чем искровидные, но все же настолько сильно, что свет их ясно заметен на поверхности воды, когда само животное находится на некоторой глубине, — так, по крайней мере, это представляется глазу.

Одно из существенных неудобств судовой жизни — это отсутствие мускульного движения, моциона, и, чтобы восполнить сколько-нибудь этот недостаток, я решил делать ежедневно по шесть тысяч шагов: три тысячи утром и три тысячи вечером, гуляя вдоль по палубе. Но, несмотря на такой моцион, нынешнюю ночь почти всю напролет промучился бессонницей, хотя судно шло самым спокойным образом, без малейшей качки. И что замечательно: не знаю, почему воображение мое в часы этой бессонницы работало необычайно быстро, живо и ярко, словно под влиянием гашиша. Представлялось мне, как дело совершенно возможное и легко осуществимое, как я, по возвращении в Россию, куплю себе клочок земли в Павловске и какой на этом клочке сооружу себе дом, и какой сад разобью, и каким образом все это устрою относительно материальных средств, и как уберу свой кабинет с помощью разных редкостей и изящных вещей, какие накуплю себе во время этого путешествия в разных странах Азии. Такая работа воображения, и притом ни с того, ни с сего, была по моей натуре совсем не нормальна. Не понимаю, что это значит, тем более, что решительно не знаю причины, которая могла бы обусловить такое явление.

1-го августа.

Ясно и тихо, как вчера. При таких условиях в морском путешествии есть своя прелесть, если только вы можете помириться с тридцатиградусной жарой в полдень и с монотонным ходом жизни на судне. Впрочем, последнее неудобство мы стараемся по возможности облегчать себе интересным чтением. Я еще в Петербурге, готовясь к дальнему плаванию, накупил себе целую маленькую библиотечку разных «путешествий» и этнографических очерков о тех странах, где рассчитывал быть, и теперь, на досуге, поглощаю весь этот запас чтения и делюсь им с товарищами.

Около десяти часов утра мимо нас совсем близко прошел какой-то большой трехмачтовый пароход, который, не поднимая своего флага, выкинул сигнал с вопросом «который час?» Капитан наш приказал оставить этот вопрос без ответа на том основании, что вопрошавшее судно предложило его, не соблюдая предварительно требований морской вежливости, которая обязывала его выкинуть свой национальный флаг, что равняется рекомендации себя тому, к кому обращаешься. По этой невежливости наши французские моряки-офицеры заключили, что встретившийся пароход был, наверное, Купец-Англичанин.

В половине четвертого часа дня у нас было сделано по тревоге «пожарное учение». Тревога подана особым сигналом, по свистку, и чуть раздался он, как все матросы и судовая прислуга, не исключая лакеев и метрдотеля, обязательно выскочили наверх и принялись качать помпы, а часть матросов с топорами стала особо, в виде резерва, готового к действию своим оружием. Четыре рукава в ту же минуту высокими фонтанами выбросили сильные струи воды, направленные помпьерами за оба борта, что доставило пассажирам развлекающее зрелище. Через четверть часа был подан отбой, и обычная пароходная жизнь опять пошла своею чередой.

Только такими-то случайными и неслучайными «событиями» и разнообразится несколько непроходимая скука нашего пароходного существования.

Цейлон
Признаки близости твердой земли. — Вид западных берегов Цейлона и что он нам напомнил. — Цейлонская пирога и ее устройство. — Неприятная особенность Пуан-де-Галльского рейда. — Первое впечатление тропической природы. — Светляки и ночные бабочки. — Эффекты лунного света. — Пуан-де-Галль, как город. — Кофейный рынок и городской базар. — Бетель. — Рыбный и фруктовый ряд. — Сингалезский кабачок. — Обстановка сингалезского дома. — Цейлонские баядерки. — Родии, цейлонские парии — Отношения к ним буддистских и христианских миссионеров. — Невозможный патриот. — Здешние гостиницы и их цены. — Змеезаклинатели и фокусники. — Жилища европейцев и их обстановка. — Магазины редкостей и местных изящных произведений. — Старый голландский форт. — Сингалезский город. — Разнообразие и роскошь растительности. — Сингалезские хижины. — Европейские бенглоу. — Уличная жизнь в сингалезском городе. — Арбы и зебу. — Что такое кокосник для цейлонца. — Сингалезы. — Покорители Цейлона. — Легенда о белом магарадже. — Каково живется сингалезам под англичанами. — Торгаши на палубе «Пей-Хо». — Наш семейный праздник. — Вид южных берегов Цейлона. — Пик Адама. — Опять в океане.

2-го августа.

Погода прекрасная и море спокойно, так что нас почти не качает. Цвет воды зеленоватый, признак того, что подходим к берегу, и точно: после полудня в прозрачном тумане стали обрисовываться легкие контуры Цейлона.

Сели за обед, по обыкновению, в пять часов дня, и в это время стало покачивать все. сильней и сильней. Говорят, что это также один из признаков близости твердой земли: глубина моря здесь уже значительно меньше, а потому и волнение сильнее.

После обеда мы вышли на палубу, и здесь, к общему удивлению и удовольствию, юго-западная оконечность Цейлона оказалась вдруг совсем на виду, позволяя любоваться множеством красивых деталей общего пейзажа, который действительно прелестен, и эту прелесть в особенности придают ему роскошные леса пальм, что покрывают и низменности берегов и их возвышенности. Сильный прибой, местами ударяясь о скалы, бил так высоко, что всплески белой пены походили на дымки пушечных выстрелов, а местами застилали некоторые части пейзажа точно серебристою пылью. Издали и в общем этот пейзаж отчасти напомнил мне наш Петергоф, когда подъезжаешь к нему со взморья. Один бенглоу29, окаймленный белою набережной и балюстрадой, расположен почти так же, как и наш Монплезир30, выглядывающий на взморье из-за куп роскошных деревьев. Вдали виднеется в синеватом тумане какая-то возвышенность, тоже напоминающая своими контурами Дудерову гору, и положение ее в общем пейзаже такое же, как и Дудеровой горы в общем виде петергофского берега. Затем, вправо, как петергофский берег начинает несколько подниматься в направлении к Ораниенбауму, так точно и здесь плавно поднимается берег, на котором расположена часть сингалезского города. Это сходство немало потешило нас своею неожиданностью. Некоторые путешественники, записки коих довелось мне теперь прочесть, говорят не иначе как с восторгом и восклицательными знаками об общем виде на Пуан-де-Галль и его прибрежье с моря, и они, разумеется, правы. А между тем не помнится мне, чтобы кто-либо из печатавшихся путешественников не только восторгался, но даже упоминал бы о нашем петергофском побережье, как о чем-либо замечательном. Это только доказывает, что все в сем мире условно и относительно. Впечатление, производимое картиной цейлонского берега, действует так сильно потому, во-первых, что вы в течение нескольких суток не видели ничего, кроме утомляющего своим однообразием океана и неба, а во-вторых, потому, что путник, начиная с Суэца и до Адена, видит только суровые и угрюмые очертания безжизненно голых скал и песчаных равнин, где даже тоненькая пальмочка, являющаяся как редкость, и та уже ласкает до известной степени взор, ибо хотя и бедно, но все же напоминает о жизни среди мертвенности этих поистине Богом проклятых мест. А тут, с приближением к Цейлону, перед вами вдруг развертывается панорама зеленых берегов, в изобилии унизанных тропическою растительностью. За все предшествующее время вы слишком уже отвыкли от красот растительной зелени и слишком утомились однообразием моря; поэтому внезапный вид зелени и заселенности берега действует на вас вдвойне чарующим образом. Отнимите все эти предшествовавшие причины, и очень может быть, что вид Цейлона произвел бы на вас не большее впечатление, чем заурядный берег Петергофа.

Вот приближается к борту «Пей-Хо» плоскодонная пирога, каких не увидите вы нигде, кроме Цейлона. Устройство этого утлого суденышка чрезвычайно оригинально. Узкий и длинный корпус пироги вытесан и выдолблен из цельного куска дерева; к нему подставлены или, вернее сказать, пришнурованы пальмовыми веревками два высокие прямые борта, каждый борт выкроен из цельной широкое доски и скошен с обоих своих концов кверху таким образом, что в пироге образуются два носа; промежутки между двумя бортами в их скошенных носовых частях забраны каждый цельною доскою, служащие как бы надводным килем. Сравнительно со своею длиной, лодка эта и очень высока и крайне узка, так как расстояние между ее совершенно прямыми и параллельными бортами едва ли превышает полтора фута. Поверх бортов устроено несколько узеньких скамеек, на которых вполне свободно может усесться только ребенок, а взрослому человеку приходится балансировать. Но самой оригинальною частью конструкции этой пироги является особый снаряд, служащий для придания ей устойчивости на воде, потому что без него эта посудина сейчас же перекувыркнулась бы. Снаряд представляет собою длинный чурбан или поплавок, вытесанный в виде заостренной с обоих концов сигары из цельного бревна и по длине своей равный нижнему, то есть выдолбленному корпусу пироги. Поплавок прилаживается параллельно судну, в расстоянии около шести или семи футов от одного из его бортов и соединяется с ним посредством двух слегка выгнутых поперечин, вроде оглобель, которые одним концом своим прикрепляются веревками к верхнему краю обоих бортов, а другим к поплавку. Нижняя часть сего последнего находится в одной горизонтальной плоскости со внешним дном пироги и таким образом скользит вместе с ним по поверхности волн, почти безо всякой осадки. Такое устройство придает судну замечательную легкость, а благодаря тому, что у него два носа, оно может, не прибегая к поворотам, двигаться и в эту, и в обратную сторону. На лодке три весла, все они находятся с внутренней стороны, то есть между судном и поплавком, продеваясь в канатные ушки, по верхнему краю борта; одно из них заменяет руль, остальные служат для гребли. Весло состоит из короткого веслища и продлинноватой лопатки с двумя дырочками, в которые продевается веревочная петля, служащая для прикрепления лопатки к веслищу. Кроме того, пирога снабжена еще и косым парусом, для коего мачта прилаживается не внутри судна, а извне, будучи привязана за нижний свой конец к одной из поплавковых поперечин, так что центр ветрового давления на парус и приходится между судном и поплавком, облегчая и уравновешивая движение того и другого. На всей этой посудине нет ничего металлического, все ее части сшиты между собой исключительно при помощи пальмового троса да деревянных колков и заклепок; поэтому она легка настолько, что на берегу два человека без особенных усилий могут ее поднять и перенести с места на место.

Пирога, приставшая к борту «Пей-Хо», привезла нам лоцмана-англичанина, который должен был ввести наш пароход на рейд. В ней сидело несколько голых матросов-малайцев в испанских шляпах, коих форма сохранилась здесь, вероятно, по традиции, еще со времен португальского господства.

Спустя около получаса, «Пей-Хо» уже стал на якорь.

Пуан-де-Галль пользуется только открытым рейдом, который во время юго-западных муссонов31 неудобен и даже не безопасен для стоянки океанских судов. Так и теперь, например, ветра нет ни малейшего, а между тем пароход качает все сильнее и сильнее, и качка не прекратилась даже после того, как он стал на якорь, — напротив, с этой минуты она получила размеренную правильность маятника, что совсем неприятно даже и для людей, не подверженных морской болезни. Широкая, громадная и спокойная волна, не встречая себе препятствия, мерно и плавно идет от запада, из пустынь океана, и бьет в низменный песчаный берег порта, подкатываясь к нему по мели роскошно-красивыми, громадными бурунами. Здесь вы словно чуете дыхание и пульс океана. И что замечательно: в то время, как правильность боковых размахов на пароходе сделалась невыносимою настолько, что заставила нас поскорее бежать на берег, в лодке положительно не качало. Едва мы спустились в нее и отвалили от борта «Пей-Хо», как уже не испытывали ни малейшего колебания волны и пристали к берегу самым спокойным образом. А между тем лица, следившие за нашей шлюпкой с палубы парохода, говорили нам потом, что она все время как бы ныряла по волнам, то совсем исчезая за валами, то взлетая на их гребни. Мы же ничего подобного не замечали, и это потому, что океанская штилевая волна слишком велика, широка и плавно спокойна, чтобы маленькая шлюпка могла ее почувствовать.

Уже смеркалось, когда мы вышли на пристань, от которой ведет на берег длинная сквозная галерея под дощатою крышей. Между большими ящиками и бочками разных мускателей, готовых к погрузке, отдыхало лежа и сидя несколько десятков почти совершенно голых портовых носильщиков. Они кинулись было к нам с предложением донести наши саки до гостиницы, но сделали это без малейшего гвалта, без нахальничанья и толкотни, — не то что неотвязные, назойливые арабы, — а затем, чуть увидели, что наш багаж уже сдан двум из их сотоварищей, все остальные тотчас же расступились и отстали, не напрашиваясь более со своими услугами, — и это одно уже с первого шага расположило нас в пользу сингалезов.

От порта к городу ведет превосходное шоссе, обсаженное роскошными тенистыми деревьями, и так как у пристани не оказалось ни одного извозчичьего экипажа, то нам поневоле пришлось совершить по этому шоссе небольшую пешеходную прогулку до отеля «Ориенталь», где мы решили занять себе комнату до следующего утра, чтобы хотя одну ночь провести без качки. Вообще, должен сказать, что нужно прокачаться несколько суток в океане, чтобы достойно оценить «сухопутное положение», то есть твердую почву, и понять то внутреннее довольство, какое доставляет человеку ощущение ее под собою. Да мне кажется, что и сами-то моряки, если любят море, то едва ли ради его самого, а чуть ли не за то только, что оно дает им удовольствие съезжать при первой возможности на берег.

Пока мы шли к гостинице, на дворе совсем уже стемнело, и луна показалась из-за деревьев. Массивные каменные стены старой голландской крепости, красиво обросшие ползучими растениями и лишаями; старинные здания тяжелой архитектуры, под черепичными кровлями; террасы, убранные редкостными цветами; колонны на верандах и балконах, обвитые лианами и иными вьющимися растениями, между которыми в особенности одно бросилось мне в глаза своими пышными звездами больших лиловых цветов, вроде belle-de-jour; ярко освещенные окна и настежь раскрытые двери в некоторых домах, где за приподнятыми драпировками, в полосе света, мелькают порой силуэты женских головок; китайские и японские расписные фонари под потолками на верандах; клумбы в палисадниках, залитые пестрыми цветами, и сады, наполненные роскошными тропическими деревьями; наконец, оригинальная наружность сингалезов с их женскими прическами и женским костюмом — все это, озаренное как бы фосфорически-ярким светом луны, походилоьскорее на прекрасную и несколько фантастическую декорацию из какой-нибудь оперы или балета, чем на действительность.

В воздухе был разлит аромат мускуса и еще какой-то острый азиатский запах, напоминающий духи шипр. В первые минуты, с непривычки, это подействовало на мои нервы одуряющим образом, и я, испытывая головокружение почти до полной дурноты, едва мог дойти до гостиницы «Ориенталь», к счастию, оказавшейся поблизости. Первым же делом, освежась сельтерскою водой и отдохнув на веранде, где, между прочим, я не воздержался от соблазна купить себе у подвернувшегося разносного продавца за две рупии красивую инкрустированную палку из эбенового дерева, мы заказали себе в отеле комнату с постелями и холодный ужин, а сами, сдав свои вещи кельнеру, отправились, под предводительством приглашенного из гостиницы гида, осматривать город.

И вот опять развертывается перед нами та же декорация из волшебного балета, только теперь она стала как будто еще фантастичнее. Луна поднялась уже высоко и обливала своим светом громадные нежные листья бананов и кроны высоких пальм, которые целым лесом, словно зачарованные, склонялись над водой по ту сторону бухты. Внизу, под кущами садов и леса, лежала совсем черная тень, в которой лишь местами проступали кое-где небольшие пятна и полосы лунного света; зато на выдающихся выпуклостях ветвей, озаренных этим светом во всю его сипу, листва, увлажненная легкою росой, не казалась неопределенно-серою, как у нас на севере, а напротив, сохраняла свой зеленый цвет, но только с несколько фантастическим оттенком, какой бывает у ночной зелени, когда на нее падает слабый отблеск белого бенгальского огня или смягченный луч электрической лампы.

В воздухе, то вспыхивая, то мгновенно потухая, носились по всем направлениям огнистые точки светящихся насекомых, быстрый полет коих оставлял в глазу впечатление как бы прерывистых нитей фосфорического света, мелькавших в темном пространстве. А некоторые густолиственные деревья, как например сулера, были так изобильно усеяны ими снизу доверху, что дерево стояло словно бы облепленное маленькими горящими свечечками, напоминая отчасти наши рождественские елки, и это искрящееся дрожанье и миганье огнисто-голубых, зеленых и золотых точек на листьях производило необычайный, просто сказочный эффект.

Но вот нечто еще чуднее: быстрою и легкою походкой вдруг проскользнули мимо нас две молодые девушки-сингалезки, одна из них с большим красивым попугаем на пальце — и у каждой над головой, точно ореол, сияла дуга такого же фосфорического света, и этот свет как бы дышал и реял над ними, то усиливаясь до полной яркости так, что даже бледно озарялись их смуглые лица, то замирая до слабого мерцания. Это было и красиво, и поэтично, и как-то призрачно, точно райские пери в сияющих венцах промелькнули перед нами… Гид объяснил нам, что у здешних девушек еще с незапамятных времен существует обыкновение украшать свою прическу светящимися жучками. Для этого они устраивают себе из кисеи, либо из тюля тюрбан вроде кийки, куда напускают несколько жучков и затем, в виде венка или повязки, надевают его себе на голову. Но до чего это кокетливо, если бы вы знали!..

Летучие мыши и ночные бабочки, сфинксы и бомбиксы крупных размеров, точно маленькие птички, летали неровным блуждающим полетом, купаясь в лунном свете, и нередко присаживались на наши белые жакетки и шляпы, трепеща своими узорчатыми крылышками. Большие темные жуки проносились мимо, гудя, как струна контрабас; мириады цикад стрекотали в траве, сливаясь всем своим хором в одну бесконечную музыкально-звенящую ноту. На белом песке прибрежья тускло светились под луной блики разных морских ракушек, и мелких, и крупных, играя кое-где искрами своего перламутра, и тут же мерно, вал за валом набегал на берег могучий океанский прибой, кипящий кудрявою пеной. Шумно ударяясь о камни, он взметал вверх целые столбы всплесков и водяной пыли, пронизанной лунными лучами, и рассыпаясь с шипеньем и грохотом, отливал вспять, до нового кипучего набега.

При виде этой необычайной красоты и прелести невольно как-то приходили на память стихи из роскошной «Фантазии» Фета — помните?

Расписные раковины блещут

В переливах чудной позолоты,

До луны жемчужной пеной мещут

И алмазной пылью водометы.

Листья полны светлых насекомых,

Все растет и рвется вон из меры,

Много снов проносится знакомых,

И на сердце много сладкой веры.

Переходят радужные краски,

Раздражая око светом ложным;

Миг еще — и нет волшебной сказки,

И душа опять полна возможным.

Да, это был миг, один только миг, этот чудный вечер в Цейлоне и, наслаждаясь им всем существом своим, переживая его как упоительное сновидение, я с чувством некоторой щемящей боли в душе сознавал, что он — увы! — никогда, никогда уже больше для меня не повторится… Никогда — потому что разве приведет меня судьба сюда вторично?

*  *  *

В Пуан-де-Галле нет, собственно, того, что называется в строгом смысле слова «европейским кварталом», хотя главная часть европейских зданий, присутственные места, казенные магазины, военные казармы, помещения официальных лиц и некоторые гостиницы расположены еще с прежних времен внутри крепости. Но за всем тем, значительное число домов, принадлежащих европейцам, все так называемые «бенглоу» с их садами, миссионерские учреждения, часть казенных зданий и складов, некоторые казармы, равно как и базарные постройки вынесены за пределы крепостных стен и перемешаны с плантациями, домами индийских купцов и скромными хижинами туземцев. В крепостной части города лавки и магазины были уже заперты, да и не они, собственно, нас интересовали. Гораздо любопытнее было нам взглянуть на базары, где развертывается туземная жизнь и промышленность и где в этот час вечера шла еще бойкая торговля при свете лампад, наполненных кокосовым маслом.

Прежде всего посетили мы кофейный рынок. Это обширное длинное здание, вроде манежа, на каменных устоях, промежутки между коими забраны большими стекольчатыми рамами. В середине, вдоль всего здания оставлен довольно узкий проход, по сторонам которого сидят в несколько рядов над мешками и плетеными кошелками сингалезские женщины и девушки, занятые сортировкой кофейных зерен. Снаружи к этому зданию примыкает обширный двор, где происходит насыпка кофе в мешки, а в соседних сараях — его укупорка, взвешиванье и складыванье в бунты для хранения впредь до отправки в море. Грандидье32 говорит[26], что хотя кофейные плантации бесспорно способствуют развитию на Цейлоне богатства, но всеми выгодами от этого торгового развития пользуется не туземное население, так как рабочие прибывают сюда обыкновенно из чужих мест и спешат возвратиться на родину тотчас, как только им удастся скопить сколько-нибудь деньжонок, сами же владельцы плантаций, англичане, приезжают на Цейлон на время, для того только, чтобы разжиться, и потом возвращаются обратно в Англию. «Таким образом, — замечает тот же путешественник, — не только произведения цейлонской почвы потребляются вне острова, но и сбыт их обогащает исключительно иностранцев». Что до собственников здешних плантаций, то замечание Грандидье, бесспорно, вполне справедливо; относительно же рабочих должен сказать, что быть может в 1863 году, когда Грандидье посетил этот остров, оно было и так, но теперь в числе работников и работниц кофейного рынка в Пуан-де-Галле мы видели почти исключительно туземных жителей. Хотя первые плантации кофе были заведены на Цейлоне голландцами уже более двухсот лет назад, но действительно промышленная культура этого растения развилась здесь только в половине сороковых и в пятидесятых годах текущего столетия, а в настоящее время кофе составляет важнейший предмет здешнего вывоза, наравне с корицей, которую вывозили отсюда индийские и арабские купцы-мореходы еще в глубокой древности.

С кофейного рынка прошли мы на городской базар, где помещаются ряды: рыбной, мясной, овощной, фруктовый, рисовый и так далее. Здесь тоже горели лампады с кокосовым маслом, а торговля, по-видимому, только что входила в полный разгар. Теперь именно был час, когда множество всякого рабочего люда из порта и с плантаций, по окончании дневных трудов, спешило сюда к закусочным лавочкам, чтобы перекусить чего-нибудь на сон грядущий. Холостые мужчины и одинокие женщины-работницы толпились перед закусочными ятками, ларями и лотками и ели стоя, либо присев на корточки, а то и на ходу; люди же семейные спешили купить какой-нибудь провизии, вроде рыбы, каракатицы, рисовых лепешек и тому подобное, и, завернув покупку в свежий банановый лист, бережно несли ее к себе домой, чтобы там поужинать с семьей. Голые продавцы и едва одетые торговки только поспевали собирать деньги и наделять покупателей съестными продуктами. Стручковый перец, помидоры, финики, лук, чеснок, мускатные орешки и готовый бетель33, все это, поделенное на порции, разложено было маленькими симметричными кучками просто на фиговых листках и выставлено на лотках и прилавках для приманки туземных потребителей, поедающих подобные пряности как лакомство. Тут же бродило немало нищих, питающихся объедками, и босых английских полисменов из малайцев и индийцев-магометан, одетых в низенькие круглые шапочки с нумером и с неизменным жезлом констебля в руке. Полисмены нередко заходили в лавочки и там, по знакомству, получали от хозяина подношение — угощение бетелем или рисовою лепешкой, и все это как давалось, так и принималось вполне благодушно.

Курят здесь мало, но зато жуют бетель все, от мала до велика, и мужчины и женщины, и потому, кроме отдельных продавцов, торгующих исключительно этою жвачкой, бетель вы найдете и в съестных, и в кофейнях, и в любой лавке, где покупателю предложат его как угощение для оказания любезности и почета. Вообще сингалезы любят жевать всякую всячину, лишь бы она пряно щипала и жгла во рту, но бетель предпочитают всему на свете.

Обычай жевать бетель распространен по всему югу Индии, на Цейлоне, в Индокитае, на всех Малайских и отчасти Полинезийских островах. Здесь ни один человек не позволит себе говорить е высшим лицом, не положив предварительно в рот эту жвачку; даже люди равного положения, встречаясь друг с другом, начинают свои приветствия и разговоры с того же приема, так как иначе они рисковали бы обнаружить свою неблаговоспитанность или сделать невежливость относительно друг друга. Вообще, кодекс местных приличий требует, чтобы бетель всегда находился за щекой порядочного человека, и многие, даже ложась спать, кладут его себе в рот на ночь. При посещении малайца или сингалеза, хозяин первым же делом предложит своему гостю бетель, как у нас предлагают папироску, и повторит то же самое при прощании. У малайцев взаимный обмен бетелем считается даже символом вечной дружбы. Главным ингредиентом, входящим в состав этой жвачки, служит кислый орех арековой пальмы, которая по наружности похожа на кокосовую, только листья ее несколько короче и окрашены в более яркий зеленый цвет. Тонкий ствол ареки поднимается в вышину на сорок футов, и плоды ее, величиной с каштан, свешиваются из-под кроны большими кистями. Арековый плод стружится или растирается в крупный порошок на терке и завертывается в ароматический листок бетелевого перца — растения, которое, подобно плющу, нередко обвивается вокруг ствола арековой пальмы. А чтобы листок не развертывался, его обливают снаружи составом хинам, который есть не что иное как известь из пережженных раковин, подкрашенная слегка кошенилью, вследствие чего она получает очень приятный бледно-розовый цвет. Приправленный таким образом бетель подается после стола в качестве средства, помогающего пищеварению и продается на всех перекрестках и базарах. Я было рискнул его попробовать, но тотчас же выбросил вон, так как раньше еще, чем успел разобрать его аромат и вяжущий вкус, он уже сильно обжег мне рот и стянул на внутренней стороне губ всю кожу. Судя по такому опыту, могу сказать, что это лакомство, вполне достойное Люцифера, и удивляюсь, каким образом его жуют малые ребята, начиная с пяти, шестилетнего возраста, а жуют они эту мерзость с видимым удовольствием.

С непривычки даже неприятно смотреть на жующего бетель человека, когда он говорит с вами. Губы и десны его раз навсегда принимают темный, буровато-красный цвет и кажутся окровавленными, словно с них содрана кожа; а так как бетель возбуждает обильную слюну и окрашивает ее в такой же цвет, то вся полость рта жевальщика представляется как бы наполненною кровью. Сверх того, от бетеля сильно чернеют и разрушаются зубы, так что здесь вовсе не редкость встретить тридцатилетнего мужчину или молодую женщину совершенно беззубых. Но укоренившийся веками обычай столь силен, что некрасивые и печальные его последствия никого не останавливают, и человек, однажды уже приучившийся к бетелю, не может отстать от своей привычки.

Прошлись мы по рыбному ряду, где были выставлены напоказ всевозможные «дары океана» в виде крупных и мелких рыб, омаров, крабов и каракатиц; некоторые экземпляры невольно бросались в глаза своими размерами и оригинальными формами, но запахи. Запахи совершенно напоминали мне нашу Сенную, с ее лавками вяленой и сушеной рыбы. Отсюда попали мы в овощной и фруктовый ряд, где были навалены груды бататов и ямса[27], больших кокосовых орехов, бананов, ананасов и палок сахарного тростника. Мы купили за один шиллинг громадный ананасище, величиной вроде снаряда восьмидюймового орудия, за который у нас в Милютиных лавках надо бы заплатить рублей 25 (да я и не видал там подобных), а здесь, заметьте, с нас еще что называется содрали втридорога как с иностранных путешественников — что запросили, то мы и дали без торгу. Тут же впервые познакомился я со вкусом банана и мангустана. Бананы продаются здесь, как у нас огурцы, на которые они и похожи величиной и формой. Совершенно дозрелый плод облечен нежною желтою кожурой, которая сдирается с него очень легко; у недозрелого же кожура зеленая. Цвет самого плода желтовато-белый, матовый, как захоложенное сливочное масло, а по вкусу на первый раз он мне не особенно понравился: очень нежный, мучнисто-маслянистый, с легким привкусом Ландринских, так называемых «ананасных» карамелей. Впрочем, в банан надо въесться, чтобы вполне оценить и полюбить его, и это впоследствии испытал я на самом себе, когда десерт из бананов сделался для меня просто необходимостью. Но здесь он служит не одним только лакомством, а по своей питательности заменяет для бедняков и хлеб насущный. Едят его и в сыром, и в вареном, ив поджаренном виде. Поджаривают обыкновенно на угольях недозрелый плод по снятии кожуры, после чего его смазывают коровьим или оливковым маслом, итбольшинство работников на базаре питалось именно этим кушаньем, тут же и приготовляемым; а в вареном виде подают его как овощ вместе с мясом. Кроме того, на здешнем базаре можно найти в продаже банановую муку, похожую с виду на наше толокно; выделывается она из сушеных плодов, которые толкут, а затем размалывают в ступе и наконец просеивают сквозь сито; англичане обыкновенно употребляют ее для пудинга. Здесь, во фруктовых и овощных лавочках, вы встретите целые пучки или гроздья банановых плодов, подвешенные под потолок, и эти большие гроздья кругло-конической формы, на основном стебле которых нередко сидит до трехсот штук бананов, весят от 60 до 70 фунтов каждое. Плоды развиваются, тесно примкнув один к другому, и лежат спиралью ряд на ряде, как черепицы, но дозревают они не одновременно и когда верхний ряд, при основании стебля, начинает уже чернеть и загнивать от перезрелости, нижние, ближайшие к вершине конуса ряды, только еще наливаются и зеленеют. Поэтому гроздья обыкновенно срезаются от стебля, чуть только верхний ряд пожелтеет, и затем их подвешивают в тенистое место, где они могли бы проветриваться, что способствует скорейшему дозреванию; снимают же ряды плодов со стебля по мере того как они желтеют.

Но верх гастрономического наслаждения доставляет, без сомнения, мангустан, этот, по выражению малайцев, «царь фруктов», который дарит обитателям ближайших к экватору стран гарциния, дерево с листьями, похожими на листья лавра и известное в ботанике под именем Garcinia mangostana. Плод, величиной с яблоко средних размеров, окрашен снаружи в буро-гранатовый цвет и снабжен довольно толстою рыхлою кожурой того же цвета, только более чистого оттенка. Кожура осторожно взрезается в поперечнике, после чего верхняя половина ее легко снимается прочь и тогда перед вами открывается, как куполок, красиво расположенный шестидольный снежно-белый студенистый плод, напоминающий по виду порцию отлично охлажденного лимонного мороженого. Он очень сочен, слегка ароматен, приятно кисловат и сладок, причем отлично освежает вкус и утоляет жажду, даже прохлаждает, потому что имеет свойство всегда сохранять в себе под экваториальным солнцем холодную и утреннюю температуру. Во рту мангустан тает, как мороженое, и лакомиться им в знойный день, действительно, одно из величайших наслаждений. Полной зрелости достигает этот плод только под экватором и в ближайших к экватору широтах северного и южного полушарий. Вы найдете его на Суматре, в Сингапуре, в южной части Малаккского полуострова, на Яве, но на Цейлоне мангустан, как уверяют меня, хотя и растет, но уже не вызревает, и его привозят сюда из Ачина и Сингапура, причем значительная часть плодов не выдерживает перевозки и в течение пятисуточного пути портится еще в дороге.

Тут же на базаре заглянули мы в сингалезский кабачок, соединяющий в себе и кондитерскую. Раскрытые окна и длинная стойка этого заведения были заставлены разнокалиберными флаконами и бутылками с разноцветными жидкостями, преимущественно ликерами и лимонадами местного производства. Не было недостатка и в английских араках, бренди, виски и джинах, но туземцы предпочитали всем этим спиртуозам свой каллью, хмельной напиток из перебродившего сока кокосовых орехов. Рядом с флаконами на стойке были выставлены в виде закусок финики, сотовый мед, рахат-лукум и какие-то сладкие печенья, а над ними в двух китайских вазочках возвышались большие раскидистые букеты лилий и еще каких-то крупных пунцовых и желтых цветов, из-за которых, словно некий буддийский идол или китайский бог благополучного богатства и благоутробия, выглядывало безбородое, луноподобное лицо и дородный торс хозяина этого заведения. Судя по женской прическе, перехваченной высоким черепаховым гребнем, и по дородству персей мы было приняли его сначала за представительницу здешнего прекрасного пола и потому даже слегка сконфузились, подумав, что своим приходом учинили в отношении ее некоторую нескромность; но мнимая сингалезская матрона, нимало не смущаясь откровенностью своего туалета, приветствовала нас совершенно мужским и даже несколько хриплым басом, что и обнаружило тотчас же нашу невольную ошибку. Этот китайский божок очень любезно предложил нашему выбору свои ликеры, бренди и сласти, но от первых мы отказались, предпочтя выпить по стакану содовой воды с несколькими каплями коньяку, так как уверяют, будто неподкрепленная некоторою дозой алкоголя она в этом климате небезвредна для желудка. Что же до разных рахатов и печений, то они оставили нам по себе не совсем-то приятное впечатление, так как при чрезвычайной приторности в них есть еще какой-то противный привкус кокосового мыла. По всей вероятности они изготовляются на кокосовом масле.

Проводник, между прочим, предложил взглянуть на танцы здешних баядерок. (Это, кажется, единственное развлечение, каким пока угощают нас на Востоке.) Отчего не взглянуть! Очень даже любопытно, если вечером ничего другого не увидишь, и мы отправились в один из прибрежных кварталов, населенный, кажется, исключительно туземцами. Привели нас в какой-то дом очень легкой постройки, так как часть его стен была забрана просто тростниковыми чиями34[28]. Тут, по-видимому, попали мы в какое-то семейство, кружком сидевшее на полу за вечернею трапезой при свете кокосовых лампад. Пожилой отец семейства, самой почтенной наружности, в кофте и юбке, как подобает приличному человеку, поднялся нам навстречу и, нисколько не удивясь приходу незнакомцев, самым любезным образом предложил нам садиться. Инструментом для сиденья служила продолговатая четырехугольная рама на ножках, с туго натянутою на нее веревочною сеткой из кокосовых волокон, — нечто вроде саратовской кровати, какие находятся в повсеместном употреблении в Средней Азии и очень хорошо знакомы русским жителям Ташкента. Эластичная сетка этой кровати была покрыта барсовыми шкурами. Проводник объяснил отцу семейства цель нашего прихода, которою тот, по-видимому, остался очень доволен и тотчас же отдал какие-то приказания девочке лет десяти, вероятно, своей дочери. Девчоночка живо вскочила с места и побежала куда-то из дому. Несколько минут спустя, она возвратилась и привела с собой двух девочек-подростков, лет по четырнадцати, которые, наскоро поздоровавшись со всеми, полезли вместе с хозяйскими дочерьми и племянницами вверх по крутой, почти вертикальной лестнице, упиравшейся в край проделанного в потолке открытого люка. Перед лестницей висела, спускаясь из этого люка, толстая веревка с несколькими узлами, за которую карабкавшиеся девушки хватались руками, как за поручень, а некоторые из них взбирались и прямо по веревке гимнастическим способом, не прибегая к помощи лестницы, что совершенно напоминало обезьяньи манеры лазанья. Но представьте наше затруднение, когда вслед затем почтенный отец семейства предложил и нам совершить тем же способом путешествие на антресоли. Нечего делать, пришлось покориться и этой комической необходимости.

Верхняя комната была такой же величины, как и нижнее помещение, с тою разницей, что здесь уже не одна, а все четыре стены были забраны тростниковыми чиями по бамбуковому каркасу, а вместо потолка над головой простирался прямо скат кровли, крытой пальмовыми листьями. Убранство состояло из трех придвинутых к стенам кушеток, точно таких же, как та, что внизу, с накинутыми на них барсовыми шкурами. Последнею влезла наверх пожилая особа, вероятно, мать семейства, которой хозяин подал снизу тебуни, инструмент вроде двухструнной гитары, и затем вскинул туда же там-там, очень ловко подхваченный на лету одною из девушек.

Костюм их состоял из длинного ситцевого полотнища, обернутого в виде юбки вокруг бедер и затем перекинутого через левое плечо на спину, где конец его затыкался в юбку у поясницы; грудь и плечи были в обтяжку прикрыты коротенькою белою кофточкой с короткими рукавами; на шее болтались ожерелья из разных металлических подвесок, монет и амулетов; обыкновенная прическа с пробором по середине украшалась металлическою чешуйчатою повязкой вроде обручика, которая закреплялась на висках двумя серебряными выпуклыми розетками филигранной работы, и, кроме того, с этой же повязки спускалась на лоб в виде звездочки такая же розетка, лишь несколько меньших размеров, украшенная самоцветными камнями, а вернее, просто стеклышками; в ушах болтались тяжелые крупные серьги с бахромчатыми подвесками и сквозь обе ноздри тоже были продеты маленькие сережки, соединенные между собой тонкою серебряною проволокой, на которой обыкновенно болтается над верхней губой либо маленькая золотая монетка, либо жемчужина. Коса, закрученная в узел на затылке, прокалывалась черепаховою или серебряною шпилькой с бульками, и, кроме того, в волосы каждой девушки было еще воткнуто по одному большому цветку: у одних магнолии, у других что-то вроде махровой астры. На руках и ногах были надеты браслеты, которые носят здесь все женщины, как молодые, так и старухи. Ноги у всех были босые. Дополнением к этому костюму обыкновенно служит либо складной китайский, либо индийский из павлиньих перьев, либо же наконец простой круглый веер из молодого засушенного листа зонтичной пальмы.

Все молодые танцовщицы на вид казались не старше лет пятнадцати, хотя в действительности им могло быть и гораздо больше. В их худощавых недоразвившихся фигурках сказывалось что-то детское и, как говорится, субтильное; все они были небольшого роста и отличались тонкими чертами лица, с каким-то задумчивым, кротким и отчасти даже робким выражением глаз и улыбки. Манеры и движения их полны были скромности и природной грации, а танцы не только не заключали в себе чего-либо цинического, но и просто страстного; в них даже не было особенной живости, и весь характер танца главным образом состоял в плавных покачиваниях корпуса из стороны в сторону и как бы в ленивых движениях рук, плеч, стана с медленным прихлопыванием в ладоши; ноги менее всего участвовали в мерном переступании в такт мотива со ступни на ступню, в приподнимании на носках да иногда в кружении на одном месте.

С понятием о баядерке у европейцев всегда соединяется представление о жрице разврата, и, конечно, такое убеждение сложилось не без основания, но я должен заметить, что к тем плясуньям, которые теперь стояли перед нами, менее всего могло бы быть применено в этом смысле название баядерок: до такой степени вся их наружность, выражение лиц, манеры и танцы отличались безукоризненною скромностью. Глядя на них, скорее всего можно бы было подумать, что нам являют свое искусство благовоспитанные девицы из очень почтенного и благочестивого семейства. А между тем на самом деле это были несомненные баядерки. Значит, естественная скромность, по всей вероятности, составляет врожденную черту в характере сингалезских женщин. Потом мы узнали, что все это семейство принадлежит к числу родиев, цейлонских парий, переселившихся в Пуан-де-Галль из Кандийского округа. О родиях, между прочим, находим несколько весьма интересных сведений у Грандидье, сообщающего, что местные традиции ведут происхождение этих отверженцев от принцессы Наваратна-Валли, которая допустила себя до незаконной связи с человеком низшей касты и случайно избежала смертной казни, коею по закону должна была искупить свое преступление. Отверженная обществом, она, бежала вместе со своим ребенком в пустыню, где к ней присоединились все благорожденные цейлонцы, униженные и изгнанные из общества за измену или святотатство. Родии разделяются на две группы, тиррингас и галпагай, которые, хотя и живут вместе, но не вступают между собой в браки из опасения унизить себя таким союзом, ибо каждая из названных групп ведет свой род непосредственно от царей. До перехода Цейлона под владычество англичан, родии находились в самом униженном положении. Всеми презираемые и объявленные вне закона, они не имели права ни владеть землей, ни заниматься торговлей, ни селиться иначе как только особняком, вдали от жилищ других цейлонцев. Им запрещалось черпать воду из колодцев и рек поблизости городов и селений и даже жить в хижинах обыкновенного местного устройства: для них допускались только шалаши. Питаться они могли продуктами лишь собственной своей охоты и ловли и не имели права прикрывать одеждой ни ног своих, ни груди, а для прикрытия чресл разрешалось им носить только кусок грубого полотна. При выходе из своего шалаша родия обязан был опоясывать себя сухими пальмовыми листьями, шелест которых предупреждал бы прохожих о приближении отверженца. Кроме того, он должен был предупреждать прохожего своим криком, дабы тот мог приостановиться и выждать, пока родия скроется. Во время господства туземных раджей одним из самых тяжких наказаний для женщин высшего класса считалось получение бетеля из руки родия. На этих париях лежала обязанность очищать дорогу от животной падали и доставлять раджам ежегодную дань ремнями для содержания на привязи диких, недавно изловленных слонов, и это был единственный промысел, которым они могли заниматься невозбранно. Даже скот, принадлежавший родиям, считался нечистым и должен был в виде отличительного знака носить на шее скорлупу кокосового ореха. Англичане, однако, установили полнейшую равноправность между всеми жителями острова, и под их владычеством родии могли, наконец, вздохнуть свободно и зажить по-человечески, не стесняясь ни в образе жизни и жилища, ни в роде занятий, ни в пище и одежде. Тем не менее сила презрения к ним со стороны туземцев столь велика, что родии всеми благами равноправности могут свободно пользоваться только под крылом англичан, под их непосредственным покровительством в тех местах, где англичане имеют свою оседлость; но за глазами их, особенно внутри страны, окруженные одними туземцами, родии доселе продолжают влачить некоторые особенности своего прежнего существования. Поэтому каждый из родиев, как только может, стремится переселяться в города, поближе к англичанам. Но, к сожалению, целые века жизни уничижения и лени давно уже убили в них энергию и охоту к труду. Самые трудолюбивые из них приготовляют плети и ремни или возделывают небольшие поля, за право пользования коими обыкновенно обязываются доставлять владельцу известное количество ремней. Большинство же родиев чувствует решительное отвращение к какой бы то ни было работе и предпочитает легкие и темные профессии, вроде прошения милостыни, мелкого воровства, рассказывания сказок или пения и плясок в публичных местах. В особенности охотно промышляют они в портовых городах баядерством своих жен и дочерей, на чем некоторые сколачивают себе даже порядочные состояния. Тем чуднее кажется мне в этих людях сочетание столь некрасивых нравственных качеств с такою, по-видимому, патриархальною семейственностью их домашнего быта и в особенности с безупречною наружною скромностью их женщин. Родии исповедуют буддизм, искаженный, впрочем, самыми грубыми суевериями и обходящийся безо всяких обрядов; ни браки, ни похороны у них не сопровождаются никакими обрядовыми церемониями: о предстоящем или состоявшемся браке не уведомляют даже ближайших родственников, а покойника просто завертывают в циновку и зарывают в землю на седьмой день после смерти. Родиям возбранен доступ даже в храмы для молитвы; тем не менее бывали примеры, что к ним отправлялись буддистские монахи для религиозной пропаганды. На упреки раджей миссионеры эти отвечали, что буддизм не делает никакого различия между отверженцами и сильными мира сего. Но увы! Далеко не так поступают миссионеры христианские не только католической, но и англиканской церкви. Эти тоже не допускают родиев в храмы, оправдываясь тем, что если мы-де не станем изгонять их из наших церквей, то тем самым изгоним оттуда все другие касты, которые никогда не захотят находиться под одним кровом с париями. Замечательно как хорошо, не мешая одно другому, уживаются вместе пресловутая английская «равноправность», дозволяющая родиям свободно селиться где угодно и еще свободнее торговать своими женами, и фарисейское лицемерие английских миссионеров, изгоняющих тех же родиев из церкви даже и в том случае, когда отверженец искренно ищет единственного прибежища и утешения в лоне веры Христовой. Кто же кого тут дурачит? И ради чего все это?

А вот еще случайно подмеченная маленькая картинка, не лишенная, однако, большой характерности.

В то время как баядерки плясали перед нами под тихий аккомпанемент тебуни и там-тама, из соседнего двора доносился к нам какой-то гомон, смешанный шум громких разговоров и нестройного пения с визгом и ударами в там-там, на что сначала мы было не обратили внимания, но затем этот шум стал положительно мешать нам слушать сингалезскую музыку. Желая узнать, что там такое, я раздвинул тростинки настенного чия, и что же? Заглянув во двор, вижу, под раскидистым деревом сидят за столом, при свете нескольких фонарей, наши пароходные немцы и наслаждаются пивом. Перед ними пять или шесть баядерок, взявшись за руки, составили хороводный круг и движутся то вправо, то влево, подплясывая и напевая какую-то песню, а в середине их круга толчется чуть не в костюме праотца Адама тот усатый немец, что облыжно выдавал себя за прусского офицера, едущего в Китай инструктором, и, ударяя в ладоши, поет или, вернее, сказать, орет с великим энтузиазмом, все ту же свою неизменную «Heit dir im Siegerkranz», переходя затем к «Wacht am Rhein» и путая ее с какою-то «Wir sind Deutsche, Deutsche, Deutsche…» Остальные ему аплодировали и время от времени кричали «Hoch» и «Hurrah».

Патриотизм, конечно, дело похвальное, но, Боже мой, зачем они повсюду и кстати, и некстати так назойливо тычут им в глаза всем и каждому!..

Здешние гостиницы рекламируют себя, кроме газет, еще и особыми карточками, которые со всех сторон суют вам в руки проворные комиссионеры, раньше всех появляющиеся на палубе, чуть лишь пароход станет на якорь. Вот, например, каким образом был расписав на карточке тот отель где пришлось нам остановиться (приводу рекламу с буквальною точностью):

«Се large et confortable Hôtel est placé dans un des plus jolis endroits de la ville, en face du port, et jouissant d’une fraicheur continuelle à cause de la brise de la mer. Les chambres sont larges et meublées avec toute élégance. A des prix modérés. Vins choisis. Prix et conditions très réduits».

Чем же однако оказались в действительности эти «chambres larges et meublées avec toute élégance», и в особеннности эти «prix modérés et très réduits?» Общая столовая (она же вместе с тем и буфетная, и биллиардная, и гостиная, и читальная), действительно очень просторна и обставлена хотя просто, но не без комфорта. А главное ее достоинство — это чистота и обилие воздуха. Но затем вся «élégance» этим и кончается. Комната, которую мы заняли на ночь, была о двух окнах, но окна без стекол с одними жалюзи, в щели которых свободно могли пробираться не только комары и мустики, но и всякая другая гадина; пол был кирпичный, а потолок… потолка совсем не было: вместо потолка была прямо крыша, состоявшая из положенных на стропила циновок, что, пожалуй, и недурно, так как этим увеличивается в комнате количество воздуха; но беда в том, что по этой крыше и по стенам ползает множество маленьких ящериц, которые то и дело падают к вам на стол, на постель, на платье, на голову и вообще куда ни попало. Положим это и совсем безобидное животное, но все же с непривычки как-то неприятно, когда неожиданно шлепнется оно к вам на голову и побежит по лицу своими холодными лапками. Убранство комнаты состояло, во-первых, из двух железных кроватей, обыкновенного больничного типа и даже без пружинных тюфяков, но с мустикерами; во-вторых, из двух табуретов и простого стола, на котором стояли умывальная плошка с кувшином и обыкновенный стакан с кокосовым маслом и светильней, заменявшей лампаду. Вся эта обстановка напоминала скорее какое-нибудь помещение для «благородных» арестантов, чем нумер в порядочной гостинице, и тем не менее за одну ночь, проведенную там, взяли с нас двадцать франков, не считая утреннего чая, а за ужин, состоявший из шести ломтиков ветчины толщиной чуть не в листок бумаги, четырех костлявых кусков холодной курицы, ананаса, нами же самими купленного на рынке, и бутылки шампанского, заплатили мы по счету ровно шестьдесят франков. Это называется «по уменьшенным и умеренным ценам». Каковы же были не «уменьшенные»?!

3-го августа.

Долго не спалось нам в нашей «благородной арестантской». Воздух ли этот, напоенный ароматами, картины ли цейлонской природы при эффектах лунного освещения или невозможно крепкий английский чай возбудили до бессонницы наши нервы, уж не знаю. Ночью два раза принимался барабанить по крыше дождь со всею силой ливня и каждый раз утихал менее чем через пять минут времени. Здесь такие короткие дожди являются истинною благодатью, освежая по несколько раз в сутки сильно нагретый воздух.

Разбудили нас, как было приказано, в пять часов утра на рассвете и принесли вместо чая какой-то английской бурды с молоком, которая на вид казалась шоколадом, а на вкус оказалась очень терпким декоктом с некоторым запахом сильно перепрелого чайного настоя. Наскоро совершив свой туалет и отведав этой бурды, мы тотчас же отправились осматривать город при лучах восходящего солнца, пока еще было не жарко. Перед гостиницей, на небольшой площадке уже торчало несколько сингалезов в своих женских костюмах. Одни из них продавали эбеновые палки и разные точеные вещицы из дерева и слоновой кости, другие — плетеные изделия из рисовой соломы и пальмовых листьев, а два-три человека с маленькими обезьянками на плече держали в руках тщательно закрытые деревянные лукошки и кожаные торбы с кобрами и другими змеями. Это были индийские фокусники и змеезаклинатели, которые за самое пустячное вознаграждение показывают нам здесь же, не сходя с места, такие изумительные вещи, перед которыми невольно пасует всякое человеческое разумение, и ум отказывается объяснить, каким образом это может быть сделано, если не впутывать сюда факторов вроде «четвертого измерения» и вообще участия какой-то неведомой нам чертовщины. Об этих фокусах многое и многим уже было писано, и я не стану повторять рассказа хотя бы о ячменном зерне — как оно, будучи посажено в горшок с землей, через несколько минут, под влиянием разных магнетических пасов и манипуляций фокусника уже дает росток, который через четверть часа постепенно развивается в стебель с листьями и так далее, до полной зрелости колоса. Тут еще, хотя и с большими натяжками, могут быть допустимы предположения или объяснения вроде существования какого-нибудь особенного, неизвестного нам химического состава почвы, в которую бросается зерно, в соединении с действием на него тоже неизвестной пока особенной, теплотворной силы и тому подобного. Но попытайтесь объяснить хотя бы следующий фокус: в руках у фокусника вы видите слабо смотанную в большое кольцо бечевку, вроде морского линя, толщиной в мизинец и длиной в несколько сот футов. На одном ее конце закреплен деревянный костылек, служащий ручкой, а на другом привязан обыкновенный бубенчик, величиной с яблоко. Раскачав этот последний конец до сильного вращательного движения бубенчика, фокусник с силой пускает его вверх и затем только обеими руками живо помогает бечевке разматываться. Конец с бубенчиком между тем все выше и выше стремится вверх, в совершенно вертикальном направлении, словно его тянет туда какая-то посторонняя внешняя сила. Но вот, наконец, все кольцо размотано, и фокусник, словно опасаясь, как бы бечевка совсем не ускользнула из его рук и не улетела бы в небо, быстрым движением пропускает конец ее между средним и безымянным пальцами левой руки, которую при этом вдруг рвануло кверху, как бы действием все той же внешней силы; но он успел зажать костылек в кулаке и через несколько мгновений, с некоторым усилием, но плавно опускает руку до высоты своей груди. Совершенно вытянутая бечевка так и остается в вертикальном положении, а верхнего конце ее с бубенчиком даже нельзя разглядеть в блеске воздушного пространства, пропитанного яркими солнечными лучами. Тогда фокусник правою рукой снимает со своего плеча маленькую макаку и подносит ее к бечевке, за которую обезьянка тотчас же хватается всеми четырьмя руками и быстро лезет вверх, подбодряемая словами и жестами свободной руки фокусника. Через несколько минут в воздушной вышине она едва виднеется уже, как чуть заметная точка. Выждав некоторое время и не выпуская костылька из руки, фокусник начинает сматывать бечевку по-прежнему в кольцо, но уже гораздо медленнее, чем шла размотка и не без некоторого напряжения ручных мускулов. Проходит еще несколько времени, кольцо бечевки наматывается все больше и больше, а вертикальная часть ее становится все ниже, и вот вы видите, как на самом конце ее преспокойно сидит себе верхом на бубенчике маленькая макака, очевидно давно уже привыкшая к такому роду воздушных путешествий, и только старается покрепче держаться задними руками за бечевку. Через минуту она опять уже гримасничает на плече у своего хозяина, а бечевка, сослужившая ему такую изумительную штуку, бросается в мешок как «вервие простое». Вот и весь фокус, но объясните, если можете, как это делается вопреки закону тяготения и вообще, что это такое?

А здесь это один из самых обыкновенных фокусов, который охотно покажет вам любой уличный фокусник за несколько пенсов.

Для скорейшего осмотра города (так как времени в нашем распоряжении оставалось немного) наняли мы себе экипаж — продолговатую карету типа маленьких дилижансов, в которую запряжена была пара тату, малорослых туземных лошадок, отличающихся замечательною силой и энергией. Извозчик (по-здешнему, виндиагар) запросил было сначала по рупии с человека (нас было трое), но, по врожденной мягкости сингалезского характера, тотчас же согласился повезти нас вокруг города за одну рупию[29]. Сели, поехали и сначала в крепостной квартал. Здесь европейские дома построены большею частью в один и редко в два этажа, но не выше. Строения почти исключительно каменные, старинной солидной постройки, с открытыми верандами, на которых, против входной двери, обыкновенно ставится заслон от посторонних любопытных глаз в форме большого экрана, обтянутого красным кумачом либо тростниковою плетенкой. Принадлежностью каждой веранды непременно являются цветы в горшках и тропические растения в кадках, за которыми разбросано несколько плетеных бамбуковых кресел, устроенных так, чтобы можно было растянуться на них с ногами; тут же всегда стоит большой круглый стол, иногда с мраморной доской, а около него обыкновенные кресла, стулья и табуреты красного дерева, на которых, впрочем, мягкие матерчатые сиденья и спинки являются как редкое исключение: они всегда здесь либо досчатые, либо из плетенки, по климату, чтобы не так жарко было сидеть. Вообще заметно, что в домах много комфорта специально приспособленного к местным климатическим условиям.

Зашли в один из синегалезских магазинов с весьма неказистою внешностью. Здесь продается множество самых разнообразных предметов, начиная с разных драгоценных камней в отделке и без отделки и кончая английской ваксой и персидскою ромашкой. В особенности хороши были камни азиатской отделки (неграненые), вправленные в перстни, серьги и колье в сингалезском вкусе. Затем очень интересен был отдел так называемых изящных произведений местного производства и характера. Тут были бювары и шкатулки из черного и кокосового дерева; украшенные резьбой сосуды из кокосовых орехов в серебряной и бронзовой оправе; узорчатые коробки очень искусно сплетенные из пальмовых листьев таким образом, что они в числе от шести до двенадцати штук свободно укладываются одна в другую; женские рабочие ящики, составленные из игол дикобраза; разные эбеновые трости, узорчато-инкрустированные перламутром и слоновою костью, с ручками в виде змеиной или слоновой головы; пресс-папье в образе слонов из эбенового же дерева или в виде плиток, выпиленных из слонового зуба и великолепно отшлифованных, так что сначала вы легко можете ошибиться, приняв их за светлую яшму с прелестными молочными жилками зубчатого рисунка; наконец тут же продавались очень искусно сделанные разной величины модели местных пирог со всеми их мореходными приспособлениями. Накупив несколько наиболее характерных вещиц, мы зашли в другой магазин, где я приобрел фотографическую коллекцию видов Пуан-де-Гапля и других мест Цейлона и типов туземных жителей. Отослав все это с носильщиком в гостиницу, поехали мы наконец взглянуть на сингалезскую часть города, где, впрочем, хижины туземцев, как уже сказано, перемешаны с домами индийских купцов и дачами (бенглоу) европейцев.

Путь лежал через крепостные ворота, на фронтоне коих был высечен какой-то герб, вероятно, оставшийся еще от голландцев, построивших эту крепость. Каменные стены форта в изобилии покрыты лишайниками, ползучими и иными растениями, нашедшими себе место в рассевшихся швах каменной кладки; многие из растений еще в цвету, и это придает серым стенам очень красивый вид. Миновав мост, перекинутый через крепостной ров, мы выехали на эспланаду в виде обширной зеленой луговины, по другую сторону коей укромно ютится среди садов и пальмовых рощ сингалезский город и выглядывают из-за верхушек зелени две изящные белые башни и белый купол католического костела, который, как нам сообщили, остается еще памятником владычества португальцев. Отсюда, из-за моста, я еще раз бросил взгляд на наружную часть форта. По стенам, на барбетах35 и в амбразурах виднелись кое-где старинные чугунные пушки, а на одном из исходящих углов торчал английский часовой, весь в белом костюме и в белом пробковом шлеме. Стоя на часах, он преспокойно покуривал себе сигару, что, как видно, здесь допускается. На Цейлоне английских войск всего два батальона пехоты и одна батарея артиллерии, разбросанные по разным пунктам острова для содержания гарнизонов; но, при спокойном, миролюбивом характере сингалезов, пожалуй, больше и не требуется. По луговине маршировали куда-то команда белых пехотинцев и отряд белых полисменов в синих мундирных блузах и красных шапочках с медным на них нумером.

Миновав оштукатуренную ограду голландского кладбища, сооруженную, как значится в наворотной надписи, еще в 1783 году, мы поехали по набережной дороге, мимо мясного ряда. Жемчужно-белый бурун красиво катился по белому песку отлогого, почти плоского берега и отпрядывал назад у самой дороги, оставляя на ее обочине массу мелких ракушек и много раковин крупных и нередко очень красивых. Затем мы въехали, как показалось нам с первого взгляда, в тропический лес, но это была одна из улиц сингалезского города. Какая масса и роскошь растительности и что за разнообразие растительных форм!.. Недаром же у индийцев есть предание, что рай наших прародителей был именно здесь, на Цейлоне, и что в память его сохранился на вершине горы Адама в диком камне след гигантской пяты первого человека. Все то, на что петербуржцы любуются в миниатюре в императорском ботаническом саду или в теплицах, какие были у покойного В. Ф. Громова, здесь обретается в диком виде, в гигантских размерах и в громадном изобилии. Все эти тамаринды, корнепуски, пламенники, мангу, баобабы, бананы и разнообразные пальмы образуют над улицей как бы сплошной зеленый свод и так высоки, что не только люди, но и домики в сравнении с ними кажутся карликами. Здесь, по выражению поэта, действительно «все растет и рвется вон из меры», и все это перепутано висячими гирляндами и хвостами лиан и ротангов, цветущими вьюнками, ползучими розами и виноградом, все живмя-живет — живет всем радостным трепетом и свежестью утренней жизни и дышит негой, омытое за ночь дождем и исполненное ярких красок, теплой прозрачной тени и целой музыки разнообразных звуков, шелестов и «зеленого шума» среди мелодичных высвистов, трелей, щебетанья и криков разных пташек и красиво оперенных сиворонков, попугаев, фазанов и павлинов, глядя на которых нам опять-таки невольно вспоминаются все те же стихи нашего поэта36

На суку извилистом и чудном,

Пестрых сказок пышная жилица,

Вся в огне, в сияньи изумрудном.

Над водой качается жар-птица…

Словом, вся изумительная роскошь, все чудеса растительного мира, какие только можете вы себе вообразить на фантастической декорации или какие мерещились вам порой в поэтической грезе, здесь всецело перед вами наяву, во всей своей реальной действительности; вы их видите, осязаете, рвете их пышные цветы, обоняете их аромат, испытываете всеми нервами чарующие красоты их форм, благоухания и красок. Это какой-то сон наяву или волшебная сказка, осуществленная в действительности. На сто футов от земли поднимается стройный цилиндрический ствол кокосовой пальмы и завершается в вышине пышным букетом трехсаженных листьев, из которых нижние красиво выгибаются и клонятся к земле, как султан из страусовых перьев, и из-под этих роскошных крон свешиваются громадные гроздья плодов, от двадцати до тридцати орехов в каждом и притом во всех степенях развития, начиная с разветвленного початка белых цветов и до вполне созревшего плода. Тут же растет и зонтичная пальма, которую сингалезы называют талиподом и пользуются ее листьями как дождевыми зонтиками. Рост талипода не превышает шестидесяти футов, но крона — это в своем роде верх красоты. Представьте себе громадный листовой черешок от четырех до пяти аршин длины, на котором развертывается исполинский диск зубчатого листа, а чтоб определить вам величину этого диска, достаточно сказать, что под ним двенадцать человек могут укрыться от дождя и зноя, и вот из таких-то листьев состоит роскошная крона зонтичной пальмы, покрывающая ее как шапка или купол. Гартвиг37 рассказывает, что простояв в таком виде от тридцати до сорока лет, талипод испытывает странную метаморфозу: из центра кроны вдруг появляется глянцевито-белая цветочная ось, которая через три-четыре месяца достигает тридцати футов высоты. На это явление как бы истощается вся растительная сила пальмы: листья опадают, и голый ствол стоит среди зеленого леса) как обнаженная громадная мачта. Но жизнь кипит в цветочной оси, и в три месяца вырастают из нее гладкие длинные ветви (нижние до 20 футов длины) как огромные канделябры. Из ветвей развиваются веточки, обсаженные множеством маленьких белых цветков, что придает им весьма красивый вид. За цветками развиваются маленькие ягоды, после чего початки вянут и дерево умирает, а количество его плодов, из которых здесь точат шарики для браслетов, ожерелий и четок, достигает до двадцати тысяч. Тут же вас поражает своим исполинским ростом ствол священной смоковницы, предмет благоговейного поклонения цейлонского буддиста, так как под одною из таких смоковниц родился Вишну и проповедовал Сакья-муни, то есть сам Будда. Вот и другой вид смоковницы, только вышина ее не более обыкновенного человеческого роста; она угловата и как бы спаяна из нескольких стволов, а широкие ветви ее далеко расходятся в стороны и изгибаются самым причудливым образом, сплющиваясь между собой в горизонтальном положении до такой степени плотно, что на образуемых ими площадках ходят домашние козы и щиплют молодую листву. Эту извилистую смоковницу чаще всего вы встретите во дворах, около сингалезских хижин, где под сенью ее ветвей стоят маленькие буддийские божнички. В некоторых садах видны небольшие темно-зеленые рощицы коричного дерева, и как красивы на темном фоне их листвы бледно-желтые и огненно-красные листья молодых побегов корицы! Здесь не допускают коричных деревьев до полного роста, так как кора старого дерева менее ценится. В настоящее время на коричных плантациях, которые наиболее распространены в окрестностях Коломбо, работают около пятидесяти тысяч сингалезов, коим, впрочем, не грозит теперь смертная казнь за тайную продажу корицы с плантации, хотя бы даже не более одной трубочки, как было во время голландцев, когда торговля этим продуктом составляла правительственную монополию.

Сингалезские хижины, по местному «казы», выходят прямо на улицу своими небольшими верандами. Дверей и окон у них нет, а свет проникает внутрь в разборчатую переднюю стену, которая на ночь запирается деревянными или циновочными ставнями. Строятся эти казы на бамбуковом или тростниковом каркасе, с наугольными устоями и венцами (нижним и верхним) из пальмовых бревен. Под нижний венец иногда подкладывается булыжный или плитняковый фундамент. Задняя и две боковые стены облепляются изнутри и снаружи глиной, смешанною с коровьим пометом и резкой из рисовой соломы, и этот цемент, быстро высыхая под лучами здешнего солнца, получает плотность и твердость камня. Передний фас казы поддерживается и разгораживается на два или на три прохода деревянными стойками, вроде колонок, утвержденными между нижним и верхним венцами; к ним-то и прислоняются ставни, когда нужно защититься от зноя или непогоды. Крыши у хижин четырехскатные, совершенно в том роде, как у нас на малороссийских хатах, и кроются либо тростником, либо сухими ветвями кокосовой пальмы. Некоторые, впрочем, кроют и черепицей, но это уже роскошь, которую позволяют себе люди более или менее зажиточные, ведущие в своих домах какую-либо торговлю. Рядом с сингалезскими казами ютятся за глинобитными, бетонными или сырцово-кирпичными заборами европейские одноэтажные домики, исключительно под черепичными кровлями, сохранившие в некоторых наружных украшениях карнизов и фасадов и в закругленных изгибов очертаний своих фронтонов вполне голландский тяжеловатый характер, сказывающийся точно так же и в массивных, тумбообразных, четырехсторонних столбиках с шарами или конусами наверху, что служат в заборах пролетами для ворот и калиток. Да я думаю, что и уцелели-то они еще с прошлого столетия, со времен голландского владычества. Англичане таких домов не строят, потому что у них для своих бенглоу вполне выработан собственный тип колониальной архитектуры, в котором отсутствие художественного стиля восполняется избытком комфорта. Но все равно, и даже сингалезским хижинам, придает прелесть это изобилие и разнообразие окружающей их растительности.

В туземном городе, когда мы проезжали по его улицам, дневная жизнь уже вступила в период своей деятельности. Сингалезские дети и женщины, сидя на корточках над небольшими полоскательными чашками, перед своими казами, тут же на улице совершали свой утренний туалет, мылись, чистили себе зубы и расчесывали волосы. Матери семейств у порога варили на очагах в глиняных горшках какую-то похлебку на завтрак, другие крошили овощи, третьи потрошили и мыли рыбу; везде шла очень деятельная стряпня, которою были заняты исключительно женщины. Мужчины тоже давно уже были за работой, одни в порту, другие на плантациях. Ремесленники, обнаженные до пояса, а другие и вовсе голые (если не считать за одежду так называемый шомику, кусок полотна для обертывания бедер), стругали доски, пилили бруски и стучали своими молоточками в открытых снаружи мастерских. Бочары (одна из важнейших здешних профессий) наколачивали обручи на разнокалиберные бочки, служащие для вывоза сахарного тростника, кофе и кокосового масла. Мужчины и женщины из окрестных селений легкою походкой торопились на рынок, неся на продажу молоко, ключевую воду, яйца, кур и разные овощи, цветы и фрукты. Рыбаки и рыбачки поспешали туда же с разными продуктами своей предрассветной ловли, неся на головах в плетеных кошелках омаров, крабов и шримсов, каракатиц и разнообразных океанских рыб. Навстречу нам часто попадались туземные двухколесные возы вроде среднеазиатских арб, только с более низким ходом, прикрытые сверху от солнца циновочною кибиткой, с запряженною в ярмо парой горбатых волов (зебу). Все эти возы были нагружены мешками с рисом, ячменем и просом. Несколько в стороне, множество почти совсем голых работников толпилось у складов кокосового масла, где они накачивали его посредством ручных насосов в бочки, положенные правильными рядами, и затем нагружали этими бочками плоские двухколесные платформы для отправления в порт. Маленькие, совершенно голые ребятишки с любопытством встречали и провожали нас глазами, но — замечательное дело — ни один из них не протянул руку за подаянием и ни один не побежал за нашим экипажем. А будь это арабчата, тут бы их бежала целая армия.

Но вот любопытное зрелище: молодой парень лет двадцати лезет на пальму громадной вышины, чтобы добыть с нее несколько кокосовых орехов. Делается это очень оригинальным способом, на который стоит обратить внимание, тем более что он одинаков как у индийцев с сингалезами, так и у малайцев с полинезийцами. Одежда парня, для наибольшего облегчения при значительной мускульной работе, состоит из одного только шомику да из бумажного полотенца, которым он вроде чалмы обернул себе голову, чтобы предохранить ее во время своего гимнастического путешествия по открытому стволу дерева от непосредственного действия вертикальных солнечных лучей. Усевшись на землю перед самым стволом, парень связывает себе щиколотки ног веревкой из лыка кокосовой же пальмы таким образом, чтобы перемычка между ними была около пяти-шести вершков. После этого, поднявшись на ноги, он руками притягивается к стволу и вспрыгивает на него, стараясь попасть перемычкой на одно из рубчатых колец, образующихся по стволу в местах прикрепления прежде бывших ветвей; эти кольца, задерживая перемычку, служат ему как бы ступенями. Таким образом, постепенно подтягиваясь руками по шероховатой коре дерева и перенося движением ног перемычку с кольца на кольцо, парень достигает наконец самой вершины, которая эластично гнется и раскачивается под его тяжестью. Там, под самою кроной, ухватясь левой рукой за один из надежных листовых черенков, он срывает орех за орехом и кидает их на землю, повернув наперед острым концом вниз для того, чтобы плод не раскололся при ударе о почву.

Здесь нет той хижины, которая не имела бы несколько собственных кокосников и бананов, нередко служащих для ее обитателей единственным средством пропитания и в зеленом, и в спелом, и в сыром, и в вареном или жареном видах. Плод кокосника не только доставляет пищу и вкусное освежающее питье, но из него добывается еще и масло, идущее в твердом состоянии на выделку свеч, а в жидком — горящее без копоти и запаха в лампадах. Гартвиг говорит, что кокосовое масло стало известным в Европе только с начала текущего столетия и в настоящее время приобрело уже серьезное торговое значение. Наибольшее количество этого продукта доставляется Цейлоном, где за галлон (4 1/2 литра) платится от 30 до 35 копеек. Кокосовые выжимки составляют прекрасный корм для свиней и домашней птицы; из твердой скорлупы выделывают разные домашние сосуды, как например, ложки, сулеи, кальяны. Чашки и стаканы обыкновенно делаются из недозрелой скорлупы, причем их обскабливают почти до прозрачности. Из самих листочков сингалезы плетут прекрасные корзины и циновки, или так называемые каджаны, употребляемые для подстилки, обивки стен и для изгородей, а ствол доставляет им строительный материал для хижин, ветви же — для покрытия кровель; дерево это хорошо полируется, а потому идет и на столярные поделки. Самые молодые и нежные листочки в поджаренном или вареном виде составляют для сингалезов даже одно из лакомств, но только очень дорогое, так как от обрывания их гибнет все дерево. Влагалища, поддерживающие листовые корешки, образуют плотную, волокнистую, эластичную сеть, похожую на грубое сукно, которая может сниматься большими кусками. Из этой ткани приготовляют рыбаки плащи, мешки и паруса для пирог, а из волокнистой оболочки плода, известной в торговле под именем копра, высучивают легкие, упругие и очень прочные веревки и морские канаты. Цейлон в особенности промышляет такими канатами. Из кожистой оболочки, прикрывающей цветы, прежде чем она раскроется, посредством надрезов добывается сладкий сок, который до своего брожения действует как укрепляющее и кровоочистительное средство; когда же под влиянием солнечных лучей сок этот начинает бродить, то сингалезы приготовляют из него тодди, или пальмовое вино, а из перебродившей жидкости ореха, как уже сказано выше, выделывается хмельное калью. Таким образом, вот сколько проку и разнообразных применений и средств для жизни приносит обитателю тропиков одна только кокосовая пальма. Уже она одна, сама по себе, в состоянии удовлетворить всем главнейшим потребностям его неприхотливой жизни. И удивляться ли после того, что сингалез по своей натуре склонен к некоторой лени? Для меня, напротив, удивительно то, что он, относительно говоря, еще много работает, ибо для чего бы ему особенно трудиться, если в его распоряжении всегда найдется несколько никому не принадлежащих благодетельных кокосников, бананов, смоковниц и кириагумов, или так называемых «молочных деревьев», которые дают превкусный млечный сок, употребляемый сингалезами, как у нас молоко. Щедрая природа доставляет сингалезу все, что нужно и даже более того, сколько нужно для безбедной жизни.

Общий вид сингалеза очень симпатичен; они отличаются стройным средним ростом, тонкостью стана и гибкостью членов, недостаточно, впрочем, развитых в мускулатурном отношении. У них прекрасные, умные и очень добрые глаза, нередко серого и даже голубого цвета, что производит весьма своеобразный эффект при черных, как смоль, волосах и темнобронзовой коже. Тихая, кроткая улыбка, веселый мелодический говор, гибкая, легкая и грациозная походка, несколько ленивая плавность манер и замечательная вежливость, простирающаяся до того, что ни один сингалез не пропустит вас при встрече на улице без приветствия, которое выражается в прикладывании правой руки ко лбу — все это делает их красивыми и очень приятными в общении людьми. Жакольйо говорит, что цейлонцы робки и кротки, как дети, и до такой степени безобидны, что можно проехать весь остров одному и без оружия, не встретив и тени опасности. По его словам, вас везде ожидает самый ласковый прием, и каждый окажет вам гостеприимство сообразно своему положению: бедный разделит с вами свою казу и станет служить вам, а богатый предложит свой дворец и целый полк слуг для предупреждения малейших ваших желаний. Но Грандидье несколько иного мнения насчет характера сингалезов. Так, например, он говорит, что живое воображение своеобразно соединяется в них с редкою солидностью, что в них нет и следа того резвого увлечения, которое мы привыкли встречать у европейцев, что недостаток энергии весьма ощутим в них, являясь естественным результатом климатических условий страны; ленивые, трусливые и беспечные, они, вместе с тем, отличаются замечательною хитростью и сообразительностью; на Цейлоне вы будто бы не найдете ни искренности, ни предупредительности, ни великодушия но недостатки эти нельзя-де приписывать исключительно влиянию почвы и климата, обусловливающих питание и физическое сложение жителей: тяготевшая над ними вековая правительственная тирания оказала-де немалую долю влияния на образование их характера, а постепенно пробуждавшееся сознание своего полнейшего бессилия перед энергичным европейцем сделало цейлонский народ еще хитрее, обратив все силы его ума на изощрение в себе этого качества. Живое воображение цейлонца, легко переносящееся от одного предмета к другому, поучает его безропотно покоряться судьбе и в суждениях его высказываются не столько доводы разума, как впечатления минуты. Сингалезы исповедуют буддизм, но у них нет в сущности никаких строго выработанных религиозных правил, и они меняют религию с невероятною легкостью. Таково мнение Грандидье. Что до меня, то я слишком мало был на Цейлоне, чтобы составить себе свой собственный взгляд на народный характер сингалезов и судить, который из двух цитированных мной французов в этом случае правее. Скажу только, что на меня лично сингалезы произвели самое приятное впечатление.

По костюму вы почти не отличите мужчину от женщины. Как те, так и другие носят в ушах серьги и приподнимают на затылке свои длинные, никогда не подстригаемые волосы в виде шиньона, заколотого высоким черепаховым гребнем; другой, меньший дугообразный гребешок, употребляемый только мужчинами, отводит волосы назад ото лба и это составляет единственное отличие мужской прически от женской. Одежда состоит из длинного куска миткаля или ситца, который охватывает в два или три оборота поясницу и ниспадает до пят в виде юбки или, вернее, малороссийской плахты; затем, открытый спереди белый жилет или кофточка, а у зажиточных жакет европейского покроя, и вот вам весь костюм мужчины, придающий ему такую женоподобность. Голова покрывается иногда какою-нибудь белою повязкой, но никогда никакой шляпой. Вообще сингалезы предпочитают вовсе не носить головного убора, чтобы не скрывать красоты своих причесок, а от солнца защищаются листьями зонтичной пальмы. Женский костюм разнится от мужского только легкою кофточкой, и потому-то так легко ошибиться, приняв один пол за другой, тем более, что женатые мужчины в силу обычая не носят ни усов, ни бороды, предоставляя это украшение исключительно холостым; поэтому последние кажутся в своих женских юбках и шиньонах какими-то Юлиями Пастранами38, с тою лишь особенностью, что это все очень красивые Пастраны. Костюм и прическа сингалеэов, без сомнения, являются у них наследием глубокой древности, так как еще за 1700 лет до нашего времени Птоломей называл жителей Цейлона «людьми с женскими волосами».

Сингалезы говорят на своем самостоятельном и столь же древнем языке, как и санскритский, из которого, впрочем, в него вошло немало слов. Так, все понятия, касающиеся области философии и науки, выражаются словами санскритскими, а все, что относится к религии, — палийскими. Кроме того, сюда вошли еще слова тамульского (южно-индийского) языка, который везде на Цейлоне понимают довольно хорошо. Письмо у сингалеэов фонетическое, и таковым оно было еще в глубокой древности. В разговоре они любят употреблять кудрявые выражения вместе со множеством тропов и метафор. Нынешние жители городов все более или менее понимают, а многие и говорят по-английски, как отцы и деды их говорили по-голландски, а прадеды по-португальски. Теперь, разумеется, эти языки позабыты за исключением, может быть, несколько слов, да и сами англичане постарались стереть здесь всякую память о своих предместниках, кроме каменных стен форта, которые и им, конечно, годятся.

Цейлон, прекрасное наследие магараджи Кандийского, был завоеван сперва португальцами, первоначально прибывшими сюда в 1505 году. Затем, полтораста лет спустя, в 1656 году португальцы были изгнаны голландцами, а этих, в свою очередь, изгнали в 1795 году англичане, которые в 1802 году освятили свое владычество на этом острове Амьенским трактатом39. Будут ли со временем изгнаны и англичане и кто их изгонит, это пока еще вопрос будущего. Но странное дело! У цейлонцев, как и у всех народов Индии, есть неведомо когда и как сложившееся убеждение или верование, что освобождение от европейского ига должно прийти к ним с Севера, что принесет его белокурый народ, у которого испокон веков живет все один и тот же, никогда не умирающий белый магараджа и что по слову этого магараджи все и свершится: стоит только сказать ему это заветное слово, и тогда, освободив Цейлон от рыжих варваров, белый магараджа восстановит в прежнем достоинстве наследников магараджи Кандийского.

*  *  *

Возвратясь на «Пей-Хо», мы застали на верхней палубе множество торгашей-сингалезов, мавров, евреев и индийцев. Одни из них продавали очень изящные шкатулки, ящички, несессеры и вообще различные точеные и резные изделия из эбенового, кокосового и сандального дерева; другие — сосуды из скорлупы кокосового ореха, запонки, медальоны и разные украшения из перламутра, черепахи и слоновой кости, браслеты, колье и четки из зерен талипода, пресс-папье в виде полированных плиток из слоновых коренных зубов; третьи предлагали попугаев и других редких красивых птиц, живых черепашек и жуков-великанов из породы оленей и носорогов, а также обезьян-павианов, мартышек и макак; четвертые показывали мастерски плетеные изящные циновки, коробки и корзинки. Евреи соблазняли поддельными рубинами и всевозможными драгоценными камнями, которыми Цейлон снабжается из Лондона, чтобы сбывать их доверчивым туристам в качестве «настоящих цейлонских» и «неподдельных» драгоценностей. Индийцы развертывали свои ткани, шали, ковры и вышивки по сукну и атласу золотом и цветными шелками. Иные совали вам красивые громадные букеты, другие предлагали роскошные тропические плоды, между которыми преобладающую роль играли ананасы, гуява, мангу, бананы и фиги. Цены при этом, конечно, запрашивались невозможные, но я должен, однако, заметить, что сингалезы далеко не так назойливы, как евреи и арабы, а торговаться с ними, несмотря на первоначальный запрос, почти не приходится, так как, по врожденной мягкости и уступчивости своего характера, сингалез отдает вам вещь с трех, четырех слов, если только вы предлагаете ему мало-мальски подходящую цену, а за большим барышом он не гонится, он не стяжателен и не жаден.

Борты нашего парохода были облеплены лодочками этих торгашей, и тут-то можно было и надивиться, и налюбоваться, какими судьбами ухитряются они не только сами по несколько человек умещаться в таких невозможно узких и неустойчивых посудинах, но еще и привозить с собою тучу товаров.

В 10 1/2 часов утра «Пей-Хо» снялся с якоря, и я навсегда простился с Пуан-де-Галлем.

Сегодня мы отпраздновали день именин нашего адмирала, хотя, собственно говоря, этот день был вчера, и ради именинника заказали повару особенное пирожное. Обедали за отдельным столом одни только мы, русские, и повар за десертом вполне явил свое искусство, представив нам целый киоск из каленых и засахаренных орехов, увенчанный сахарной фигуркой Беллоны40 с мечом, держащей в руке высоко поднятый вице-адмиральский флаг. Вечер провели все вместе, своим кружком, болтали и немножко пели под аккомпанемент пианино, но шум волн и стук винта таковы, что заглушают звуки, а духота в кают-компании и без того заставила вскоре прекратить это занятие.

До самого вечера с левого борта виднелись мягкие очертания берегов и отдаленных внутренних гор Цейлона. Сначала, по выходе из Галльского рейда, нам ясно была видна изжелто-белая песчаная полоса, окаймлявшая окраину берегов; непосредственно над ней тянулась зеленая полоса пальмовых лесов, а над ней — синеватые контуры возвышенностей, в которых не заметно ни одной резкой или зубчатой линии суровых гор, с какими познакомил нас Аден. Напротив, здесь волнистые линии идут так плавно и мягко, что их неровности нельзя даже назвать изломами, а только закруглениями. Иногда встречались у берегов скалистые места и рифы, но верхушки и склоны этих скал всегда покрыты кудрявою зеленью пальм и ползучих растений, да и самое присутствие их в этой зелени обнаруживалось только благодаря хлеставшим в них жемчужно-белым бурунам, которые у некоторых утесов бьют очень высоко, достигая даже до вершин и рассыпаясь на них радужною пылью. В тех же местах, где невысокие рифы занимают вдоль берегов более или менее значительное пространство в длину, брызги прибоя стояли сплошным серебряным туманом, который то уляжется на несколько мгновений, то вновь поднимается. Дальние горы, наполняющие внутренние страны острова, тоже были подернуты дымкой голубовато-серебристого тумана, как и всегда бывает здесь в это время года; порой эта дымка начинала все более и более сгущаться, так что горы совсем исчезли в ней, и казалось, будто весь остров состоит из громадной низменной плоскости, покрытой сплошным пальмовым лесом; но иногда этот туман поднимался вверх, или ветром относило его несколько в сторону, — и тогда из-за него, словно из-за театральной завесы, вдруг открывались кокетливо мягкие очертания вершин и возвышенностей. В одну из таких благоприятных минут перед нами открылся и пик Адама — наивысшая точка Цейлона; но — увы! — любоваться на него в бинокли удалось нам лишь несколько мгновений, так как досадная пелена тумана опять спустилась на него, подобно театральной завесе, скрыв от нас его конус совершенно и уже навсегда… Конечно, я никогда не увижу его более.

В начале шестого часа дня узкая полоска берегов Цейлона окончательно исчезла вдали, как бы испарилась на наших глазах, и снова, плавно покачиваясь, неслись мы среди пустыни вечно волнующегося океана…

В Малаккском проливе
Наблюдения над пассажирами как результат морской скуки. — Один из примеров того, что значит немецкий характер. — Немецкие дамен-оркестры на Востоке. — Лунный свет в океане. — Какова бывает иногда сырость. — Дождливый день. — Вход в Малаккский пролив. — Берега Суматры. — Холмы и пики. — Посевы горного риса. — Изменение температуры и колорита в окружающей природе. — Стада дельфинов и кашалотов. — Картина солнечного заката в тропическом море. — Гроза при лунном свете. — Суматра, просившаяся в русское подданство. — Метеорологические наблюдения. — Островок-игрушка. — Особый тип малайской лодки. — Один из немцев вступает в знакомство с нами. — Бурная ночь. — Виды Малаккского берега. — Следы ночной бури. — Азорское марево.

4-го августа.

Опять та же морская скука…

Однообразный шум волн, плеск случайно набежавшего буруна о борт парохода, стук и монотонное повизгивание машины… Вместе с этим у нас как-то невольно, сами собою, являются разговоры или, скорее, взаимные мечтания вслух о родине, о сроке возвращения в Россию и о том, каким путем мы будем возвращаться. Что до меня, то я предпочел бы обратный путь через Сибирь, чтобы хотя несколько познакомиться с этой страной, которая, несмотря на свой близкий для нас интерес, знакома нам во многих углах своих едва ли более, чем внутренние страны Новой Голландии или пампасы Южной Америки.

Вместе со скукой, и как прямой ее результат, являются также и наблюдения над некоторыми пассажирами и почти невольные разговоры о том или другом из этих господ. Кто что ни говори, но на этот раз самыми несносными из пассажиров были немцы. Англичанин, тот в гордом и самодовольном сознании своего английского превосходства, уткнет нос в книжку удобного карманного формата и лежит себе целый день, задрав ноги, на своем плетеном кресле да мнет в зубах дымящуюся сигару, а если не читает, то созерцает тусклым равнодушным взором однообразную картину моря и молчит — молчит во всяком случае: он скуп на разговоры даже со своими, а не то что с посторонними. Он скучает «благородным манером», как выразился один из наших спутников. Ты его не тронь, и он тебя не трогает; он игнорирует все, кроме собственного комфорта и спокойствия. Англичанин вообще имеет то великое преимущество, что его можно не замечать, как и сам он, по большей части, никого и ничего не замечает. Но немец, немец совсем иное дело. Немец назойливо тычется всем в глаза и всем надоедает. Немцы на нашем пароходе устроились себе особым кружком. В этом, разумеется, нет ничего дурного; свой к своему на чужбине поневоле льнет. Но назойничают они главным образом своей бесцеремонностью относительно всех остальных пассажиров, этими нахальными, вызывающими взглядами, которыми окидывают всех и в особенности французов, этими громкими разговорами и спорами между собой, нарушающими общепринятую, ради приличия, тишину на палубе и в кают-компании, этими своими приказчицки-буршевскими манерами, причем если один из них даст другому тычка в спину или туза по шее, то это считается лишь милою приятельскою шуткой, и наконец более всего надоедают они этим вечным славословием своих военных подвигов и победными гимнами в честь Мольтке, Бисмарка и прочих, гимнами, которые они и между собою напевают, и на пианино наигрывают, решительно не желая понять, насколько это неприлично на французском судне.

К сожалению, должно сказать, что при всех блестящих, завидных достоинствах германской нации, упоение своею победоносностью у отдельных лиц этой национальности доходит до грубости, до полного невежества по отношению к посторонним людям, невольно связанным с ними общностью путешествия. Так, например, если англичанин неподвижно лежит в плетеном кресле, приведя в горизонтальное положение свои ноги, то немец, лежа в таком же кресле, непременно раскинется и даже раскорячится до неприличия, несмотря на то, что тут же, в пяти шагах от него сидят дамы. Правда, объясняется это жарой; но от жары и другие страдают не менее, однако же, держат себя прилично. Нет, принимая на своей лежалке самые расхлестанные позы, допускаемые свободно разве в бане, он как будто хочет сказать этим: «Черт вас побери, я победоносный немец, и потому плевать!» Это, однако, еще не все. Чуть пробьет восемь часов вечера, немцы выходят в кают-компанию и на палубу в самых легких спальных костюмах и наслаждаются вечернею прохладой, опять-таки задрав кверху ноги, или начинают прогуливаться в своих пижамах и халатах мимо тут же сидящих дам, причем их нимало не смущает, если порыв ветра распахнет полы халата и обнаружит некоторые принадлежности непоказного туалета. Воображаю, как это должно коробить в душе наших дам и в особенности англичанок.

У этих немцев есть еще одна страсть: показывать свои костюмы. Более половины их кружка безо всякой надобности переменяют свое платье раза по три-по четыре в день, словно желая похвастаться богатством и разнообразием своего гардероба, не думаю, чтобы в этих беспрестанных переменах костюма играла какую-либо роль гигиеническая потребность и вообще что-либо, кроме филистерского щегольства и тупого тщеславия, потому что ни французы, ни мы, ни даже чопорные англичане, словом, никто не находит нужным менять подобным образом свои костюмы, а тем более щеголять в халатах перед дамами. Мы, «северные варвары», надо отдать себе справедливость, в этом отношении являемся безукоризненнее всех: мы находим вполне возможным обходиться в публике без пижам и халатов, оставаясь с утра до позднего вечера вполне одетыми, как того требует приличие, а также довольствуемся общепринятым способом сиденья на стульях и скамейках, не увеличивая, своего комфорта задиранием ног. О распевании победных гимнов нечего и говорить, так как россияне вообще склонны скорее к самооплевыванию, чем к самовосхвалению, и надо заметить, что скромность нашего поведения не осталась без воздействия и на других. Так некоторые из англичан (хотя, разумеется, не все), заметив, что русские никогда не позволяют себе в присутствии дам ни одной мало-мальски небрежной позы, и сами перестали валяться и заламывать кверху ноги. Но немцы… Ах, эти немцы!.. Им хоть кол на голове теши, а они все свое «Was ist des Deutschen Vaterland…» Один из этих немцев имел торговые дела в Боливии. При объявлении войны с Чилийской республикой, все европейцы, не принявшие боливийского подданства, получили от высшей местной власти приказ покинуть страну в 24 часа. Так, по крайней мере, рассказывает наш немец. В числе прочих, разумеется, Пришлось выехать и ему, покинув на произвол судьбы свой дом и все свои дела и коммерческие предприятия. Он уехал в Европу, где удалось ему законтрактоваться на должность приказчика в одном из немецких торговых домов в Гонконге. На пути к Гонконгу, на одном пароходе с нами, он неожиданно застает в Адене телеграмму на свое имя из Боливии с извещением, что имущество его цело и все дела, благодаря содействию боливийских друзей, сохраняются в наилучшем порядке. Обрадованный немец вновь почувствовал себя счастливым человеком; тем не менее, он находи