В горах Алтая (Низовой)

В горах Алтая : повесть для детей
автор Павел Георгиевич Низовой
Источник: Низовой, Павел Георгиевич. В горах Алтая. — Москва ; Ленинград: Гос. изд-во, 1925. — 150 с.

Оглавление


I. Как это было

Было это так. Рано утром, за окном что-то резко, дробно ухнуло, зазвенев стеклами. А потом еще и еще.

Пятнадцатилетний Санька, сын железнодорожного слесаря, вскочил с постели, и к окну, но мать ухватила за подол рубахи.

— Не смотри! Убьют! — она поспешно задернула занавеску.

Санька успел разглядеть, что по полотну дороги торопились солдаты с ружьями. Раздался еще залп и вслед за ним крик, странный, непохожий ни на звериный, ни на человеческий.

— Почему стреляют? Кто кричит? — спросил он мать.

Та не ответила, махнула рукавом по глазам и приникла к щелке занавески, потом дрогнувшим голосом сообщила:

— Отец-то не ночевал сегодня. Со вчерашнего дня нет. Может, убили… — она заплакала.

Санька вспомнил, что отец вчера вечером пошел в железнодорожный комитет. Какое-то важное собрание у них. Сказал, что вернется поздно. Вспомнил и другое, о чем тот часто последнее время с тревогой говорил: растет контрреволюция, приближается угроза переворота… Неужели это она и есть? Пришла. Он сорвался с места:

— Я сейчас пойду разыщу его!

— Саня, родной, не ходи! Убьют! — кинулась к нему с ревом мать, но Санька проворно юркнул в дверь.

Направо горели железнодорожные мастерские, бросая в небо густой, черный дым и бледно-розовые, трепещущие языки пламени. Людей мало было, лишь изредка перебегали от здания к зданию, с винтовками наперевес. На пожар никто из них не обращал внимания. На пути стоял товарный состав. Из-под вагонов и с тендера стреляли пачками в окна рабочего клуба, где помещался комитет. Оттуда тоже отвечали редкими выстрелами. Из-за угла депо выскочил маленький, худенький человек в синей засаленной блузе, и быстро побежал к вагонам. Санька узнал его: модельщик Иван Рыпля. Не добежав несколько шагов, он на секунду остановился, качнулся, словно его ударили, и беспомощно, плетью опустил левую руку. Но сейчас же оправился, снова метнулся вперед и правой здоровой рукой что-то кинул под вагоны. Грохот, дым, огонь, взлетевшие обломки. И сам Рыпля исчез в них бесследно.

В следующую минуту Саньку кто-то ударил, дернул сильно кверху и быстро поволок. Человека ему не было видно, только мелькали ноги лошади, потом и они пропали, все окуталось туманом; он потерял сознание.

Очнулся в полутемном чулане. В голове гудело, отзывалось тупой болью в боку. Рядом лежало несколько человек, избитых, окровавленных, тихо стонали, один бредил. Над головой в небольшое окошечко проходил рассеянный свет. Санька, осиливая боль в боку, нащупал под ногами какой-то предмет, приподнялся, взглянул. Пустые сени и рядом лестница на чердак. Попробовал просунуть голову — пролезла, но плечи не проходят. Сзади знакомый голос глухо прошептал:

— Подожди, я сейчас сделаю.

Санька вздрогнул.

— Кто это? — нагнулся и сразу узнал. В углу чулана стоял товарищ его отца, работавший с ним вместе в депо, токарь Петров. — И ты здесь? — обрадовался Санька.

Но Петров молча отстранил его, взялся за тонкие доски и осторожно потянул. Доска подалась, слегка скрипнув. Он еще потянул. Окно расширилось.

— Лезь! — сказал Петров, не опуская доску, чтобы не защемила.

Мальчик просунул голову, плечи, ухватился за верхушку, понатужился и вытянул из окна ноги. Стал прислушиваться. Через стену глухо доносились спокойные голоса. Пощупал запор и затрясся от радости: замка на дверях чулана не было, только замотано проволокой.

Через минуту и Петров был на свободе. Хотели выпустить и остальных, но они лежали беспомощные, почти недвижные.

— Жалко, а ничего не поделаешь. Видно, уж не жильцы на белом свете, — сказал грустно Петров, осматривая товарищей.

Опять закрутили проволоку, чтобы скрыть следы побега, и поднялись на чердак, оттуда через окно спрыгнули в сад…

Вечером Санька пробрался домой. Мать лежала на лавке умирающая. Вчера пошла она его разыскивать и попала под шальную пулю. Целых полдня ползла до своей квартиры, истекая кровью, — некому было подобрать.

Увидав сына, она радостно улыбнулась, нежно, нежно, без слов погладила его слабой, обескровленной рукой и тихо закрыла глаза.

Санька прислушался. Мать не дышала.

— Мама! Мама!

Она была мертва, а на лице ее еще светилась счастливая материнская улыбка.

Через два дня Санька увидал и отца. Лежал он за водокачкой вместе с другими расстрелянными рабочими, лицо было окровавленное, почерневшее. Над трупами носились стаи зеленых мух;

Отряд железнодорожных рабочих под командой Петрова сильно беспокоил новую власть. То и дело происходили крушения воинских поездов, пожары складов, налеты на отдельные части. Войска белых на линии были усилены. Появилась артиллерия, бронированный поезд. С утра до вечера ухали пушки, разнося рабочую слободку, дым пожара задернул все небо. Санька в последний раз побежал в город к укрывшимся там комитетчикам. Сообщение от Петрова было короткое:

«Отряд разбит, держаться больше не можем. Уходим в горы».

А когда он вернулся, то не оказалось и отряда. В заброшенной лесной сторожке, где они последнее время скрывались, было только пятеро. Двое из них лежали ранеными.

Узнав, что делается в городе, Петров сказал:

— Сегодня ночью нужно обязательно уйти отсюда, а то накроют, не выберемся. Товарища Степана понесем на носилках, а Матвеев как-нибудь сам на костыле потащится.

Никто не возражал. Стали готовиться. Хотели выступить вечером, чтобы некоторые опасные места пройти незамеченными. Но в полдень в лесу, совсем близко, неожиданно щелкнул выстрел, вслед за ним еще два. В сторожку вбежал стоявший на посту возле опушки стрелочник Захаров и выкрикнул не своим голосом:

— Скорей уходите! Окружают! С пулеметами!

Кинулись вон, держа наизготовку ружья. Лес молчал, но казалось, что за каждым деревом притаился враг и следит жадными глазами за всяким движением своих жертв.

Первая пуля невидимого стрелка уложила костылявшего на костыле Матвеева. Он слегка вскрикнул и растянулся на полянке, ткнувшись лицом в землю. Остальные рассыпались в разные стороны. Лес затрещал короткими приглушенными звуками выстрелов…

II. Под защиту гор

Санька плохо представляет себе, сколько времени прошло с тех пор, долго ли он лежал в колючем кустарнике, прежде чем случайно натолкнулся на него Петров. Может быть, эта страшная ночь была месяц назад, а может быть, — всего лишь три-четыре дня. Помнится только, что они шли по бездорожью, стараясь не встречаться с людьми. Часами лежали в канавах, когда замечали впереди идущих. Шли молча, торопливо, в ту сторону откуда поднимается солнце.

Вчера была последняя тревожная ночь. Шли они без отдыха по каменистым пустырям, по оврагам, по глухому чернолесью. Расположившись на ночлег, впервые разожгли костер.

Проснулись, когда солнце было почти над головой. Совсем рядом и справа, и слева, упирались в небо горы. Были они высокие, мощные, с мягкой зеленью леса на склонах. Та, что находилась прямо, в конце ровной речной долины, была задернута синеватым слоем воздуха, острый гребень ее таял в белых облаках.

Пенилась с глухим урчаньем река.

Петров по дороге говорил, что лишь бы добраться до гор, там они будут в безопасности. И вот теперь они в горах. Но Санька не столько умом понял, сколько почувствовал, что опасность миновала. Все его существо наполнилась радостью. Он вскочил, сдернул рубашку со штанами и — бултых в воду. Весело закричал оттуда:

— Петров! Петров! Лезь сюда! Эх, ты, как хорошо-то! — он прыгал в воде, взмахивал руками, пытался было поплыть, но его сейчас же снесло к камням, вокруг которых кипело и клокотало. Выскочил на берег. — У-у! Замерз! Ледяная! — и понесся вдоль берега голышом, только белела спина, да сверкали ноги.

Петров прилаживал над костром на колышки чайник, подложил хвороста. Санька бежал обратно, приплясывая по мягкой зелени луга. Подбежал, шлепнулся вниз животом, вытянул ноги и задрыгал ногами.

— Умира-аю! — закричал он на всю долину.

— Ты что? — повернулся к нему испуганно Петров.

— Это я от радости. Уж очень хорошо.

Еще вчера обоим чудилось, что позади ухают вражеские пушки, со сторон смотрят стальные глаза ружей и пулеметов, слышатся стоны гибнущих товарищей, а сегодня вокруг — благостная тишина долины, спокойное величие гор. И нестрашно: не догонят, не найдут. Только временами острая боль за тех, оставшихся. Может быть, и в живых никого из них уже не осталось. Если б перекинуться хоть одним словом или криком: «Живы мол! Верим и надеемся!» Но вокруг — суровые горы, молчаливая, вечная тайга.

Саньке сегодня снилось, что за ним гонятся два белых офицера верхами, никак не могут догнать. Вот один накинул на него веревочную петлю и захватил поперек туловища, подтянул к себе, злобно кричит: «Не уйдешь теперь, мерзавец! Голову снесу!» А другой говорит: «Ему надо похуже смерть придумать. Не смотри, что он мальчишка, он самый заядлый большевик. Он в наши части пробирался и шпионил. Он часового у нас „снял“, к арестованным большевикам письма от своих приносил. Его надо разрезать на куски, зарядить ими пушку и выстрелить!»

Теперь Саньке весело рассказывать Петрову свой страшный сон, — уж очень радостно, что он на свободе, ничего не боится и лежит на мягкой траве «в чем мать родила», а рубашку выполоскал и развесил на сучках. Петров возится с чаем.

Хорошо выпить горяченького и погрызть корочку хлебца!

— Теперь торопиться нам некуда, — говорит Петров. — Пойдем полегоньку влево. Тут у меня приятель один живет на заимке, он укажет, куда податься.

— А не схватят нас там? — спросил робко Санька.

— Ну, свой человек, укроет. Он и хлеба нам даст. Во всем поможет. Несколько дней назад, Петров был с бородой, казался серьезным и важным, а теперь, когда обрился, стал совсем молодым, и тонкие губы его то и дело вытягивались в улыбку. — Ничего, брат, не трусь! — похлопал Саньку по плечу. — Заберемся куда-нибудь в ущелье и заживем, как медведи. Славно!

— Вот жалко, товарищей растеряли. Компанией лучше бы! — сказал серьезно Санька.

— А мы на заимке у Ипата адрес оставим. Он всех наших будет к нам направлять. Эта история долго не протянется. Скоро опять в город. — Петров достал из сумки хлеб и отломил по куску — себе и Саньке. — На, заправляйся, да и в дорогу.

Опять шли. Извивалась река, местами ударялась в каменные отвесы и в пышной пене с шумом отбрасывалась, иногда белыми валами поспешно прыгала по камням, посылая в ущелья торопливый, волнующий крик. Радуясь теплу и солнцу, в воздухе ныряли копчики, планировали ястреба, неожиданно крикнула кукушка — совсем рядом, — и передразнило ее с мальчишеским задором горное эхо.

Шли по мягкому наносу долины, по отшлифованным водой валунам, огибали отвесные скалы, подымались на кручи. День весел, приветливы горы, ласкали взгляд синева неба и зелень леса. И было легко, радостно итти, чувствуя стальную упругость мускулов.

В пятидворной деревнюшке, у крайней избы крестьянин чинил телегу. Борода черная, большая, волосы в кружок.

— Киржак (старообрядец)… — решил вслух Петров. — Не выпросишь.

Оба прислонились к изгороди, смотрели на мужика, на вздыбленную передком телегу, вели речь. А киржак неторопливо колол глазами, прощупывая у того и у другого спрятанную мысль; в сухом голосе была подозрительность.

— Много теперь тут всякого народу шляется и все из городу. Кто их знает, куда идут?

— Я, вот, поохотиться иду. Товарищ раньше ушел, а мальчонка веду на заимку к родственнику, — говорит Петров и тревожно, искоса, поглядывает по сторонам.

— Знаем мы! Охотиться! — ворчит недовольно мужик и снова принимается за телегу. — Вчера вот тоже двоих задержали, назвались охотниками, а на самом деле большевиками оказались.

— Конечно, всякий народ ходит, — соглашается Петров и думает: «Надо скорей удирать».

Мужик поднял голову.

— Ну, ступайте себе… Только деревней-то не ходите. Лучше по задворам, вон там, направо. А то вчера отряд приезжал, всех прохожих ловить велел. Да, постойте-ка. Голодные, поди, идете?.. Матрена! Отрежь им полбуханки!

Петров достал кошелек, но мужик обиделся:

— Не надо. Мы хлебом не торгуем. Отправляйтесь себе, куда идете… — он отвернулся и застучал по телеге.

Деревня позади.

Снова покой и бесстрастие гор. Глухо урчала река, перекликались невидимые птицы, и робким трепетом вспыхивали листья кустарников.

Но над всем была тишина. Она подымалась из логов, спускалась с горных круч, с самого неба, и мягко глушила, стирала эти одинокие звуки. Царила над всем одна, величавая, торжественная.

III. Там, где не ходит человек

Березы, лиственницы, пихты, изредка черемуха, перевитая хмелем и княжником… А дальше и выше — горы, все горы. Они давили своей мощностью, строгим спокойствием. В облачные дни, острыми гранями своими они сурово резали небо, почти всегда в одном и том же направлении — с юга на север, к степям.

По дну ущелья, зарываясь в камни, бежал ручей. Кверху лезли влажные, местами с зеленоватой, вековой плесенью, огромные граниты, и одиночки карлики-сосенки упорно цеплялись по ним, внедряясь длинными корнями в каждую морщину.

Юрту строили три дня. Инструментами были только ножи, — ими срезали и обчищали для шестов тонкие, длинные деревца, ими сдирали с толстых березовых стволов кору. Вышла настоящая алтайская юрта. Стояла она на маленькой зеленой полянке, замыкаемой огромными горами.

— Ну, вот, Александр Иваныч, мы и собственным домом обзавелись. Заживем теперь по-настоящему, — сказал весело Петров, любовно оглядывая постройку.

Санька выбрал свободную минуту и слазил на высокую старую лиственницу возле скалы, — он еще в первый день заметил там птичье гнездо. Целых два дня оно не выходило из головы. «Непременно нужно слазить: интересно узнать, как устроено и какие лежат яицы». Гнездо оказалось принадлежащим пестро-нарядной кедровке (ореховке), в нем находилось шесть небольших желтовато-белых с крапинками яиц. Санька внимательно осмотрел и бережно положил их снова на место.

Вскоре начался дождь. Небо потемнело, горы загудели, по долине со свистом и хохотом заскакал, заплясал ветер. Жерди у юрты скрипели и шатались, кора приподнималась, внутрь проникала вода. Лежали оба или сидели недвижно, с поджатыми ногами, в полусумраке и тоскливо смотрели на огонь, облизывающий сухие кедровые сучья. От непривычки болели глаза, ломило спину и ноги. Два раза приходилось выходить на проливной дождь и заготавливать дрова. Потом раздевались до гола и сушили белье, тряслись от холода.

В особенности плохо было по ночам. Костер потухал, и они просыпались от холода, снова разжигали и грелись. А за стенами юрты, казалось, носилась стая волков, лаяла и выла. По временам их острые зубы и когти впивались в бересту и жерди и грызли, царапали. В круглое дымовое отверстие смотрел черный кусок неба и беспрерывно слезился тяжелыми, крупными каплями.

Петров лежал, вытянув во всю длину юрты свои ноги, сосал трубку и лениво, равнодушно говорил:

— Вот, брат, Сашуха, жизнь-то какая. Затопит нас с тобой. Как ты думаешь — в городе-то лучше было?

Но Саньку смущало другое: в сумках сухарей оставалось уже немного. Он угрюмо высказал свое соображение товарищу:

— С голоду сдохнем, вот что.

— Ничего. Ипат сказал, что через неделю привезет. А если запоздает, то поголодаем малость. Надо привыкать, — успокоил равнодушно Петров. Он надеялся на себя, на свою силу, уменье и сообразительность. В прошлом — ссыльно-поселенец, подпольник, рабочий и бродяга, — у него был большой жизненный опыт. Из всяких положений приходилось выкручиваться.

Утром Санька, проснувшись, взглянул кверху. Круглая аршинная дыра для выхода дыма прозрачно голубела, было тихо. Он быстро выскочил наружу.

Ни дождя, ни ветра, ни одного облачка. От недвижных деревьев и влажной травы струился тонкий пар; пели птицы.

— Петров! Товарищ Петров! Вылезай! Дождик кончился! Ура-а!

В дверях юрты показалась худая, длинная фигура, босиком. Лицо из одной улыбки.

— Вот, видишь… А ты говорил, не кончится. Великолепно.

Петров плещется в ручье, фыркает и снова смотрит на лучащееся небо и придвинувшиеся, ожившие горы. Санька торопливо разжигает костер, чтобы вскипятить чаю.

— Эх! Теперь мясца бы поесть, — говорит он мечтательно.

— Что ж, это мы сейчас устроим, — весело восклицает Петров. Берет ружье, и направляется к зеленеющей бровке леса. Слышится выстрел, и, некоторое время спустя, Петров с развалкой шествует, в руках у него кедровка.

— Вот тебе и мясо. Держи, ощипывай… С голоду здесь не умрем.

Взглянув на птицу, Санька жалобно захныкал:

— Зачем ты убил ее? Выведутся птенцы, пропадут.

— Это не с твоего дерева. Другая, — засмеялся Петров и принялся ощипывать птицу сам. Когда ощипал, сухо сказал: — Людей убивают без жалости, а он птицу пожалел. Успокойся, это самец!

После полудня пошли в лес. Мелким осинником неторопливо прыгал заяц. Сделает несколько прыжков к дереву, грызнет два-три раза — и дальше. Санька первый заметил его, протянул руку к товарищу и шопотом:

— Гляди — заяц! Заяц!

Петров едва успел оглянуться, как Санька, оступившись в канавку, растянулся, затрещали сухие сучья. Заяц с перепугу подпрыгнул и понесся мимо них. Санька вскочил и ринулся было в ту сторону, но, опомнившись, остановился. Петров взглянул на него и захохотал, прошла вся досада за спугнутого зверя: лицо, грудь и руки у Саньки были в жирном черноземе, которого он вгорячах не заметил.

Взглянув сначала на Петрова, потом на себя, хотел было рассердиться, но в это время заяц, сделав полукруг, опять подбежал к тому же месту. Приподнявшись на задние лапы и навострив уши, он оглядывал вокруг, кто мог его тут напугать.

Хлопнул выстрел, и серый прыгун свалился. Санька мигом очутился возле него, он уже забыл о своем смешном виде и радостно поднял зайца за уши.

Поднимались кверху на широкий увал. Тут была тишина. Словно отлитые из тяжелого металла, недвижно стояли деревья. Не шелохнется ни одна травинка. Долго шли в непривычной тишине. Хоть бы крик, писк птичий — ничего. Ни единого намека жизни. Скажут друг другу слово, странно прозвучат они, будто в пустоте, даже жутко станет, — и опять тишина. Вот впереди каменная скала. Решили подняться и посмотреть с нее. Карабкались молча. Поднялись, взглянули и — обо всем забыли. Голубое, сверкающее было над головой и под ногами. То, что простиралось внизу — медленно колыхалось, переливаясь пенными, ленивыми волнами. Синеватые, тугие, местами с серебряным отливом, местами похожие на сугробы рыхлого, тающего снега — все облака и облака. Хотелось спрыгнуть на них и растянуться, лежать, пробовать их упругость. Они медленно, бесшумно текли на север, иногда образовывали прорывы, словно темные колодцы. В этих пропастях, внизу, чернели вершины деревьев. А на черте горизонта, над облаками, вспыхивали алмазными гранями вершины далеких гор.

— Как тут красиво, — сказал тихо Санька и испугался своего голоса, замолчал.

Тишина здесь казалась жуткой, вечной.

Остывающее солнце медленно погружалось книзу, темнело небо, темнели внизу облака. Розовыми маяками зажглись далекие горные вершины. Неожиданно над головой — мощные взмахи крыльев и неподалеку, со стороны — никогда неслыханный крик:

— Хиа! Хиа!

Санька вздрогнул и похолодел, схватился за Петрова, подался в уступ скалы. А тот сидел строгий, недвижимый, со стиснутыми зубами. Две огромных птицы медленно спускались на соседнюю площадку. Санька, не поворачивая головы, перевел туда взгляд, и у него захватило дыхание от изумления и восторга. В нескольких саженях от него на одинокой недоступной скале сидели полукругом десятка полтора огромных птиц, смотрели на погасающее солнце. Некоторые были похожи на изваяние — ни одного движения, — суровые, бесстрастные.

— Кто? — едва слышно прошептал Санька, слегка сжимая руку Петрова. И тот, так же тихо, не поворачивая головы, не сказал, а выдохнул:

— Орлы.

Опять послышались звуки тугих скользящих крыльев, и опять приветственное:

— Хиа! Хиа! — И прилетевшие строго, деловито заняли определенную черту, удлинив полукруг.

Птицы продолжали прибывать одиночками, парами, и навстречу им раздавались те же негромкие крики. Круг замыкался. Солнце погружалось в горы, из-за далекого помертвевшего гребня смотрело уже только одной половиной — багровой, дымящейся, медленно тающей. Перья у некоторых птиц от закатных лучей были золотисто-розовыми, а глаза и клювы блестели. Напряженная тишина, ожидание. Только медленный, гордый поворот головы какой-либо из них, и острый взгляд круглых, немигающих глаз в сторону пламенеющего заката.

В средину круга вошли два орла, — один больше и темнее остальных, с широким, острозагнутым клювом. Он слегка потянул мощные крылья, величественно повел головой и быстро прокричал несколько раз то же односложное: «Хиа». Но в нем было уже другое, неприветственное. Может быть гнев, возмущение. И сразу все собрание встревожилось, пришло в возбуждение. Послышались всхлопывания крыльев, разноголосые выкрики.

С затаенным дыханием, вросшие в каменную щель и сами будто каменные, сидели Петров и Санька, смотрели на площадку с могучими, гордыми птицами.

Солнце окунулось за снеговой гребень, почернели горы. Большой, древний орел из средины круга снялся и после трех коротких взмахов поплыл над темными облаками. Стали разлетаться и остальные. Площадка опустела, сделалась мертвой и мрачной…

Санька потянул Петрова за рукав.

— Пойдем, мне страшно.

— Чего? Вот чудак. Тут недалеко, дойдем.

— Куда они полетели? — спросил Санька не своим голосом.

— Должно быть, на ночлег, вон на ту гору, — сказал Петров и, сняв с плеча ружье, не целясь, выстрелил в пустое пространство. Задрожали горы, многократно повторился громовый раскат. И когда замер вдалеке последний отзвук, сделалось будто еще тише.

— Ну, вот и пойдем. Теперь веселее стало, — засмеялся Петров.

Шли черным ущельем, по откосам и каменным осыпям. Наверху шептались невидимые деревья, снизу тянула прохладная сыроватая струя, и там, далеко, в глубине каменной щели, — глухо бурлил поток.

Заблудиться не боялись: ущелье вело прямо к их жилищу. Но итти приходилось наугад. Шедший впереди Петров поминутно оступался, хватался за отвесную стену, за кустарники, царапал ноги и руки. Санька то и дело просил:

— Петров, потише. Я ничего не вижу.

Тот останавливался.

— Ну, что ты — боишься?

— Нет, — крепился Санька.

Опять шли в молчании. Петров, на всякий случай, ружье держал на руке. Через некоторое время Санька снова кричал:

— Подожди! упал, ногу ушиб.

Небо было темное, безглазое, и отвесные черные скалы по сторонам, казалось, давили. Одинокие деревья и каменные огромные валуны неожиданно вырастали призраками и в зловещем молчании ждали. Вот протянут свои страшные руки и схватят Саньку, кинут в пропасть, откуда чуть доносится урчание ручья. Шел он напряженный, чувствуя каждый свой мускул, каждый вздыбившийся на голове волос. Внимание обострилось до крайних пределов. Ни одного шороха, ни одного движения соседней ветки не пропустил бы.

Ловил он тяжелые, медленные шаги Петрова и по ним выбирал путь. Показалось, что они смолкли, Петров исчез, может быть, провалился в каменную щель, и остался он, Санька, один в этом жутком месте, не выберется, и эта ночь никогда не кончится. С ума он сойдет.

— Петро-ов! — закричал плачущим голосом Санька.

— Ты, что? — окликнул его Петров. Стоял он от него в двух шагах.

Санька протянул к нему руку и сознался: — Я испугался, думал, что тебя уже нет. — Держись за меня. Пойдем тише, — ответил сухо Петров.

Опять шли, настораживая внимание, ловя ночные шорохи мрачного ущелья.

И вдруг в этой настороженной чуткости вспыхнуло и разорвалось страшное, ни на что не похожее. Оба на полшаге замерли. Петров крепко сжал винтовку. Санька крепко вцепился в пояс Петрова. А странные звуки все разрастались, теперь для Петрова были уже понятные: какой-то неведомый дикарь молился (шаманил, камлал) своему языческому божеству[1]. Эти, казалось, нечеловеческие выкрики, гуденье и звон бубна многократно повторялись горным эхом. Звенело и выло черное небо, гудели и выкрикивали каменные пасти гор, топотали тяжелыми, землистыми ногами старые кедры. Шаманила ночь, вся дикая, горная тайга. Все кружилось, безумствовало и приводило в безумие.

IV. Новый товарищ и водяное чудище

В круглом дымовом отверстии юрты робко вспыхнуло небо. Петров быстро поднялся, осмотрел винтовку и вышел наружу. Саньку не хотел будить — куда он пойдет без оружия?

Шел торопливым, крепким шагом туда, откуда ночью слышались дикие звуки. На правой руке лежала наперевес винтовка, взгляд внимательно шарил по темным впадинам, по редким кустарникам. Та же была тишина и недвижность, глухо раздавались его шаги.

На маленькой полянке неожиданно остановился. В нескольких шагах, на стволе сухого, старого кедра висел большой бубен с истлевшими лентами, с почерневшей лопнувшей кожей. Мелькнула догадка: «Могила кама»…

«…Что за дикая штука? Не покойник же шаманил!..» Резко двинулся к дереву и тут только заметил, что под кедром, положив голову на маленький бубен, спал мальчик-подросток. Лицо его было устало, изможденно, и на нем болезненно дергались мускулы.

Петров тронул ногой.

— Ты зачем здесь? Как сюда попал?

Мальчик испуганно смотрел на большого русского. Поднялся и все не сводил с него глаз, молчал. Петров ласково погладил его по плечу, мягко повторил:

— Ну, говори, зачем пришел сюда один, ночью?

По скуластому, изможденному лицу ползли ребяческие слезы. С трудом подбирая русские слова, заговорил. Звать его Перка, живет внизу, у дальнего родственника, Сары-баша, смотрит за его скотом. По ночам во сне к нему стал являться его умерший дед кам Егор, стал говорить, что ему, Перке, пора быть камом. Надо итти кверху, на могилу деда и там камлать, и чтобы никто не видал и не знал. Мальчик был опечален: теперь он не будет камом — его видел русский.

— Санька! — закричал весело Петров, подходя к юрте. — Встречай! Товарища тебе привел! Такой, брат, архаровец, что куда годишься! По ночам один в тайгу ходит!

Сидели в юрте, ели горячую зайчатину, пили чай. Перка жаловался, что живется ему на свете худо. У него нет близких родных, нет своей юрты, нет коня.

— Это ничего. У нас, брат, тоже нет родных, а живем не печалимся, — ободрил его Петров. — Хочешь жить с нами?

Мальчик покрутил головой:

— Ек (нет)!

— Это напрасно. А мы охотой бы стали заниматься. Стрелять умеешь?

— Эге! с Сарыбаш белкой промышлял, за оленем бегал.

— Вот это хорошо. И мы за оленем пойдем. Вон приятель у тебя будет. Александром Иванычем звать. Хороший парень. Гуляйте. А потом в город поедем… Учиться хочешь?

— Эге! у Аданай парень война был, книжку читал. Якши (хорошая) книжка! Картинка мнока…

— Ну, вот и тебя выучим, — обрадовался Петров. — Умней самого кама сделаешься. А Сарыбаша своего брось, с нами тебе лучше будет.

Когда мальчики остались вдвоем, Санька спросил своего нового товарища:

— Ты на деревья лазить умеешь?

— Эге!

— Ты говори — умею, а не эге, — поправил его Санька

— Умею, — засмеялся Перка.

— И вон на то, на самое высокое влезешь?

Перка хотел сказать «эге», но вспомнил Санькину поправку и ответил:

— На кедра, на самый большой кедра лазил, орех доставал.

— И я могу на самый высокий кедр влезти, на самую вершинку, — похвалился Санька. Подумал немного и спросил: — А ты пушку видал?

Оказалось, Перка пушки не видал и пулемет не видал. Санька сразу почувствовал себя больше и старше, начал солидно, с видом человека много знающего и много видевшего, рассказывать о пушке.

— Вот охотничье ружье, из него стреляют прямо в птицу или зверя, — ну на сто, на двести шагов. А пушка — там совсем по-другому: стреляют кверху, а убивают внизу. Снаряд на десять верст летит. Вот если ударить в эту гору, то на двадцать сажен пробьет. — Санька замолчал, выжидая, что на это скажет Перка. Но тот не удивился. Тогда Санька добавил: — А некоторые пушки и на двадцать верст стреляют.

Перка опять молчал, смотря на него непонимающими глазами. Тогда Санька решил еще прибавить.

— В Москве теперь новую пушку сделали, на сто верст стреляет. Если отсюда выпалить, то ядро до Монголии долетит и целую роту солдат убьет.

При упоминании о Монголии, алтаец сразу оживился.

— О-о! Монголя! Монголя! — лицо его приняло выражение крайнего изумления, он ярко себе представил это расстояние.

Санька торжествовал, начал поражать слушателя другим: бронированными поездами, телефоном, аэропланами. Многое преувеличивал, а о чем не знал — просто выдумывал: все равно поверит. Главное заключалось в том, чтобы ему, Саньке, вырасти в глазах нового товарища в большого, умного, многознающего и бесстрашного человека.

И Перка, действительно, с нескрываемым восхищением смотрел ему в рот, то улыбался от удовольствия, то в страхе расширял глаза и выпячивал губы. Он даже не знал — верить этому или нет. Все это похоже было на сказку — красиво и страшно, хотя некоторое и не понятно. А Санька, увлекшись, рисовал картины не только словами, но и руками, и лицом, — всем своим гибким, подвижным телом. И Перка невольно повторял все его движения. Даже забыл свою трубку, которую в обычное время, как и большой, редко вынимал изо рта.

В полдень, когда они лежали вытянувшись на мягкой зелени возле юрты и вели волнующий друг друга разговор, в ущельи неожиданно застучали копыта, и послышалось конское отфыркивание. Мальчики вскочили, быстро отпрянули в кустарник. На поляну въехал незнакомый человек. Сам бородастый, рыжий, на рыжем коне, обложенный спереди и сзади мешками, он, подъехав вплотную к юрте, зычно закричал:

— Эй, вы, лесные жители! Вылезайте!

Вокруг все молчало. Тогда он, перекинув ногу через мешки, кое-как спустился, привязал коня к дереву и сунул голову в дверь юрты.

— Ишь ты, какая история. Никого нет, — сказал он сам себе раздумчиво и стал снимать мешки.

Санька вышел из засады, за ним и Перка.

— Тебе кого?

— A-а! Это ты, малец! А где старшой?

— Кого тебе старшого? — спросил недоверчиво Санька.

Рыжий мужик рассердился, мотнул бородой.

— Чего дурака валяешь, парень? Говори, где Петров? Провианту вам привез!

Санька обрадовался.

— Тебя, значит, Ипатом звать? А мы каждый день ждем. Вот хорошо! Петров скоро придет. За дичью ушел.

— За дичью? Ишь, ты, подумаешь, как живут! По-буржуйски! А этого откуда добыли?

— Это товарищ мой. С нами будет жить, — сказал Санька, принимаясь хозяйничать чайником.

Вернулся Петров, принес глухаря и пяток рябчиков. Радостно обнял Ипата.

— Ну, у нас теперь совсем праздник. Мы тут еще одного отыскали. Оставайся и ты с нами. Заживем, как помещики, — предложил он гостю.

— Что ж, может быть, придется скоро и мне. Жутко там, того гляди, влопаешься, — ответил тот. — Ох, дела!.. Ну, вот вам муки привез, масла, дроби, пороху, ружьишко захватил! Немудрящее, да ничего, пригодится. А у меня пока что — лишнее, теперь хранить опасно. Вот, кстати, еще топор — без него в хозяйстве да еще в лесу — никак нельзя…

На следующий день Ипат обратился к мальчикам:

— А ну-ка, ребята, сведите меня к озеру! Оно, как будто недалеко от вас? Порыбачить надо. Рыба, поди, там водится.

Пошли все четверо.

Озеро было квадратное, около версты величиной. С двух сторон его сдавливали горы, а две заканчивались небольшими лужками и хлябкой топью уходили в ущелье.

Ипат, на радость ребят, стал мастерить у самой воды маленький плотик. Разрубил на пять трехаршинных сутунков две сухих лесины, связал их тальниковыми прутьями, из коры сделал посредине большой ящик для рыбы и вытесал весло. Столкнули в воду, попробовали: плывет хорошо, куда хочешь можно. Осталось только устроить приспособление для огня. Для этого нашли две тонких каменных плиты и укрепили их на подставках над кормой. Потом выкорчили два старых смолевых пня, оставшихся после бурелома, разрубили их на мелкие поленья и стали дожидаться ночи. Мальчики с любопытством рассматривали плот и пятизубую железную острогу на длинном шесте, приготовленную для невиданной ими охоты.

Поплыли сначала двое — Ипат и Санька.

Лес вокруг затих, притаился, словно и нет его. Нависла густая, жуткая тьма. Не видно гор, не видно неба. Только пылающий плот и на нем два красных человека. Ярко горит на переднем конце сосновое смолье. Около него Ипат, на коленях, весь — напряжение, один острый, пронизывающий взгляд. Крепко сдавил длинный, тонкий шест с зубастой острогой. На заднем конце Санька осторожно, бесшумно гребет веслом и справа и слева. Плот неслышно скользит по мертвой воде. От огня борода и грудь у Ипата багровые, пышущие. Когда приближаются к берегу, то неожиданно выплывают одно за другим деревья, тоже напряженные, красные. По сторонам тяжко дышит, хлюпает невидимая топь. Под огнем медленно движется дно озера, словно блюдо, покрытое стеклом: видно каждый камешек, каждую водоросль. Застыли рыбы, иные разлеглись на дне, иные чуть не у самой поверхности поблескивают холодным металлическим блеском. Стоят ускучи, окуни; у камня пошевеливает тонким усом налим, у колеблющихся, словно живых, водорослей вытянулась щука — прямая, длинная с острым носом, как стрела. Ипат направил острогу, впился взглядом, но щука, вильнув хвостом, стрельнула под плот. Ипат выругался шопотом и тотчас же, не оборачиваясь, махнул рукою назад: «Тише!» Опять напрягся, крепко сдавил руками длинный шест, потом отрывисто, сильно ткнул им в воду.

— Ага-а! Попался! Не ускочишь!

На острых зубцах смертельно извивался окунь, из рваных ран по серебряной чешуе густо стекала кровь.

— Какой большущий! — восторженно воскликнул Санька, помогая снять с остроги рыбу.

Молчала ночь, черная, густая, молчало озеро, только тихо потрескивали смолевые поленья. Медленно, неслышно продвигались вдоль хлябкого, плавучего берега. Ныряла в воду острога, шлепалась в берестяный короб рыба. Налимы были спокойные; снятые с остроги, они лежали почти недвижно и умирали без протеста, примирившиеся со своей смертной участью. Не то было с окунями. Истекая кровью, почти перерубленные пополам, они до последнего издыхания извивались, плескались, стараясь выпрыгнуть из короба. Санька с приглушенным криком кидался к ним и старался удержать, колол руки острыми иглами, ругался.

— Брось! Греби! — сердитым шопотом приказывал Ипат. И Санька опять брался за весло.

В смолистой, беззвучной тьме медленно плыл пылающий костер, выхватывая из ночи жуткие, багровые деревья с пляшущими тенями. Выползали, как огромные ящерицы, зеленые плавни, кусты камыша, осоки и огромные каменные валуны с ближних гор. Стояли оба на коленях: один впереди с острогой, другой позади с веслом. Оба — напряжение, взгляд и слух, точно хотели из тьмы выхватить самое важное и нужное.

Замер Ипат, тихо машет назад рукою. Занес острогу, впился взглядом и опустил, слегка отшатнулся. Санька взглянул на Ипата, и озноб пробежал по телу. У мужика глаза были широко раскрыты, губы безумно шевелились, и крепкая волосатая рука дрожала. Костер сыпал искры и широко освещал черную, стеклянную поверхность. Санька осторожно заглянул в воду немного вперед и чуть не вскрикнул. В прозрачной воде, недалеко от поверхности, чернела огромная спина какого-то чудовища; тупая голова его упиралась в корягу, и медленно пошевеливались длинные, как кнуты, черные усы. У Саньки жутко мелькнуло: «Чорт». Он на секунду закрыл глаза, а когда открыл, то увидел, что Ипат приподнялся и высоко занес пятизубую острогу. На лице его уже не было испуга. Показалось, что не от костра, — от Ипатовых глаз сыпались искры.

Ипат со всей силы ткнул острогой в черную, жирную спину чудовища. И в ту же секунду в воздухе сверкнули, сделав широкую дугу, Ипатовы ноги. Сам Санька тоже очутился в воде. Костер опрокинулся и погас, только на воде дымились и слабо вспыхивали две головешки. Вокруг была тьма.

Caнька кое-как втянулся на плот.

— Ипа-ат! — закричал он во тьму и сразу испугался. Крик его гулко повторился горами. Санька трясся от испуга и холода, мокрая одежда сковала все тело.

Головни совсем погасли. Неподалеку что-то шлепало и пыхтело. Санька в ужасе стал нашаривать весло, но тут же вспомнил, что оно осталось в воде. Он кинулся грудью на скользкие бревна и, задыхаясь, стал торопливо грести руками. Плот начал слегка подвигаться, руки одеревенели от холодной воды, мутилось в глазах, а позади все пыхтело, все шлепало. Вдруг на краю кто-то повис. Санька замер.

— Подожди! Леший, что там юлишь? Не влезу! — прохрипел во тьме Ипат. Когда он поднялся на плот, слышно было, как у него с одежды струилась вода. — Думал ведь сом. Поди ж ты, какое дело. Если головой в корягу уперся или стоит по воде — никогда не нужно острожить… Насилу выбрался, — ворчал сердито Ипат, отжимая подол рубахи.

Санька придвинулся к средине, тихо спросил:

— Ипат Данилыч, почему тогда нельзя бить?

— А потому что не рыба, а водяной! Понял? Вот запомни!

Через день, утром Ипата проводили, а к вечеру исчез и Перка. Это было особенно неприятно: Санька жалел товарища, а Петров боялся, как бы не узнали о их местопребывании рыскающие внизу отряды белых. Церка сообщит Сарыбашу, а тот поедет в соседний аил и расскажет об этом другим алтайцам, — слух дойдет до белых. Перебираться в другое место не хотелось — вновь нужно строить жилище, а, кроме того, Ипат не будет знать дорогу. Решили пока остаться здесь.

Саньке скучно было без товарища, не знал чем заняться. От нечего делать пошел к озеру посмотреть на плот. Но лишь подошел к берегу, как тотчас же в испуге отскочил. Увидел он необычайное. Под нагнувшимся к Самой воде деревом лежала черная, с сероватым отливом, словно покрытая лаком, колода, а в этой колоде торчала с переломленным шестом Ипатова острога. Необычайное и страшное заключалось в том, что на тупом, жирном конце колоды сверкали два неподвижных, остекленевших глаза.

Санька, поборов страх, подо пел ближе, присмотрелся и разглядел огромное, страшное чудовище. Размером оно было почти с человека, с плавниками, с хвостом — похоже на рыбу. У Саньки мелькнуло: «Разве вытащить: сломить сук, подплыть и осторожно зацепить?» Но взяла робость: «А вдруг да не рыба?» Он побежал за Петровым.

Когда Петров, раздевшись, подплыл и схватился за торчащий в спине обломок шеста, как чудовище неожиданно ожило, оно плеснуло своим могучим хвостом и сразу погрузило Петрова в воду, Санька закричал и кинулся от берега. Отбежав несколько шагов, он пришел в себя и повернул обратно: надо спасать товарища. В это время возле куста, над водой показалась голова Петрова.

— Жив! — радостно закричал Санька, бросаясь к нему на встречу. Но сейчас же он с испугом зашептал: — Смотри! Смотри! опять!..

В нескольких саженях от берега на воде снова зачернела жирная спина чудовища с торчащей в ней острогой, опять блестели остекленевшие глаза.

Петров быстро выскочил на берег, сломил длинный тальниковый прут, тонкий конец его свил петлей и кинулся с ним в воду.

— Не надо! Не лазь! Утопит! — закричал с испугом Санька, но Петров уже плыл.

Приблизившись, он накинул на торчащий обломок остроги петлю и осторожно потянул. Чудовище медленно, безвольно двинулось. Петров греб одной рукой, натуживался, фыркал, крутил головой, и за ним медленно тянулась черно-сероватая жирная колода. Два раза голова Петрова на несколько секунд скрывалась под водой, и Санька в эти секунды, казавшиеся страшно длинными, с ужасом думал: «Ну, утонул, кончено». Но голова с мокрыми, глянцевыми волосами снова показывалась, и сразу отлегало от сердца.

Петров, почувствовав под ногами дно, облегченно выдохнул и повернулся назад. Жирная колодка безвольно, медленно двигалась за ним. Он негромко, радостно крикнул на берег.

— Ну, брат, чуть не утонул! Лезь скорее! Помогай!

Когда чудовище выволокли на мель, оно слабо вильнуло, хвостом, несколько раз глотнуло воздух и умерло. Это был старый, поседевший сом.

Санька радостно прыгал около него, смеялся, с восхищением восклицал:

— Самого водяного убили! Ну и бесстрашный ты, Петров! Ведь он тебя утопил бы!

— Ничего. Видишь, жив. Не утонул. Зато насколько нам теперь его хватит! Вари и жарь, сколько влезет!

— Эх, уж и жирный, что твоя свинья! — восторгался Санька. — Знаешь, чтобы не испортился, мы закоптим его.

— Ладно. Закоптим, — согласился Петров.

Медленно тянулись дни. Ходили на охоту, лазили по горам и ущельям и просто лежали на траве и смотрели на узкую полосу неба, завязшую между двух горных массивов. Иногда заходили в самую глубь векового леса.

Горная тайга молчалива, будто насторожилась, выжидает. Жирный перегной хлюпающими челюстями хватает за ноги, острые когти кустарников вонзаются в платье и тело. Тишина сочится из седых стволов, замшенных камней, зыбучей почвы, наполняет жутью все существо. Крикнула отрывисто и глухо, точно в деревянную трубу, «глухая» кукушка — и тишина. Тоненько свистнула красноголовая чечевица: «Тюви ты видел!.. Тюви ты видел!» — и тишина. Неожиданно залилась пеночка — и опять тишина, длительная, напряженная, утомляющая слух.

С первобытной мощностью разросся папоротник, — гигантскими воронками. Войдешь в эту ажурную воронку — и бесследно исчез в ней, утонул.

А рядом поляна — окошко в небо, повисшее на вершинах кедров и пихт. Тут все пышно, ярко и полно жизни: пионы, ирисы, огоньки; хороводы бабочек и жуков. Вот в густой траве широкие тропы, вот под кустарником свежая яма. Чу, с грохотом покатились по откосу камни.

Это все медведь. Может быть, два… пять… Здесь их царство.

Бурлит река. По гладким валунам торопливо скачут седые водяные зайцы. Они скачут без устали вниз, в далекие долины, вон с той горы, где плещет водопад. В ясный день в мельчайших брызгах его горит радуга, а у камней сверкают клубы белой, немного тепловатой и сухой пены.

Однажды, к вечеру, ущелье неожиданно загромыхало от выстрела. Петров схватил ружье и, побледневший, стиснувший зубы выскочил из юрты. Снизу, из кустарников показалась черная голова Перки, а над головой высоко торчало дуло ружья. Перка шел важно, широко улыбаясь; узкие глаза его от улыбки казались маленькими щелочками. Петров добродушно-укоризненно упрекнул:

— Ты что же нас пугаешь? Я думал, неприятель окружил! — он, обрадованный, пошел ему навстречу.

А Санька уже обогнал его и радостно тряс руку товарища. Петров взял у Перки ружье, стал осматривать. Оно было старинное, китайской работы, весом не меньше полпуда, с деревянной вилашкой, на которую во время стрельбы опирался ствол.

— Ты где достал это ружье? — спросил Петров.

— У Сарыбаш. Его не был дома, мой взял и бежал.

— Это напрасно ты сделал. Воровать нельзя.

Мальчик обиделся.

— Мой не воровал. У Сарыбаш мнока ружья. Она не нужна ему. Мой этим ружья стрелял, белка промышлял, Сарыбаш давал, — он, взволнованный, крутил головой, размахивая руками, чуть не плакал.

Петров засмеялся:

— Если у Сарыбаша много ружей, то прощаю. Ладно, идем чай пить и водяного жареного есть. Жирный! С Санькой из озера вытащили.

V. Охота на марала

Время проводили так. Вставали почти с солнцем. Бежали к ручью умываться и грели чайник. Чай пили по-алтайски, с толканом[2] и маслом, потом, взяв с собой несколько штук сухарей, отправлялись бродить. Первое время ходили все трое вместе. Иногда ночь застигала их вдалеке от жилья. Тогда выбирали кедр, который постарше и пошире, под его густыми ветвями разжигали костер и вокруг него располагались. Змеилось оранжевое пламя, шипели и стреляли толстые смолевые сучья, пел чайник. Без слов смотрели в ночь, в густую, черную, липко прильнувшую к огню. Чувствовали влажное, возбужденное дыхание земли и силу ее крепкую, безмерную. Бестревожно засыпали до первой розовой вспышки еще холодного солнца. Питались дичью, ягодами, грибами.

Лето подходило к концу. Ипат опять привозил провизии и рассказывал о том, что делается в предгорьях и равнинах, в человеческом мире. Петров после этого мрачнее сделался, реже стал ходить, лежал или на поляне, или в юрте у костра, суровый, молчаливый, поглощенный в свои думы. В лес уходили Санька с Перкой.

Однажды Перка предложил:

— Хочешь стрелять марал? Мой знает солонец[3] там много зверь ходит. Убьем марал, кисы (сапоги) сделаем, шуба сделаем. Мяса мнока будет.

— Идем! — обрадовался Санька. — Где это? Далеко?

— Эге! Далека! День итти мало-мало, два итти мало-мало. Тайга, курумником (каменная осыпь), долином.

— Ничего, дойдем, — не испугался Санька. Возьмем толкану, сухарей. Все равно нам делать нечего. Времени у нас много.

Пошли, даже не сказали Петрову — еще отговорит. Шли лесом, шли ущельями, долинами, поднимались на увалы, с которых открывались чудесные виды во все стороны. Были видны хребты гор, извивы рек, речные террасы. И опять шли лесом. Перка зорко всматривался в каждую горную складку, в каждую долину, припоминая и вновь примечая место. Дорога оказалась не такой уж длинной, как он об этом говорил. К вечеру пришли к небольшой речушке, кое-как в темноте, по упавшему дереву перебрались через нее; прошли еще некоторое расстояние. Было совсем уже темно. Перка остановился и заявил:

— Ладна. Здесь будет начевка. — Он сейчас же снял ружье и опустился на траву.

— Далеко еще до солонца? — спросил Санька, осматриваясь по сторонам. Кругом была темь и близкие, смутные стволы деревьев.

— Близко. Там — неопределенно махнул рукой Перка и принялся жевать.

Все молчит, притаилось, ждет чего-то, какого-то знака, чтобы разом наполнить все окружающее тысячами разнообразных голосов и звуков. Где-то хрустнула ветка, сверху слетела, прямо в колени Саньке кедровая шишка. Он помял ее, она была покрыта липкой смолой, орехи еще незрелы и тоже смолисты. Запахло кислицей. Совсем рядом громко шукнул филин. Санька нащупал сухих веток, чиркнул огнивом.

— Не надо огонь! Нельзя! — схватил его за рукав Перка.

Опять тишина, только где-то далеко-далеко, шепчет ручеек. Вдруг, впереди, за черными, расплывчатыми тенями деревьев, что-то сверкнуло. Скользнула и скрылась светлая точка. Санька впился туда взглядом. Но снова прежняя темь, бездонная пустота.

Некоторое время спустя, опять сверкнула такая же точка, а за ней тотчас же другая. И обе они быстро-быстро побежали к Саньке. Он вскочил на колени и прицелился. Точки стояли совсем рядом, и, странно, они тихо колебались; потом одна погасла, а в некотором расстоянии вспыхнуло сразу несколько. Он опустил ружье. Это было отражение звезд в воде озерка, которое узким заливчиком подходило почти вплотную.

Вскоре тихая гладь воды уже сверкала десятками таких маленьких огоньков; местами она серела, местами была похоже на растопленную смолу.

Санька задремал, а когда открыл глаза, уже начинался рассвет. Деревья, еще темные, но уже с серым налетом, выплывали из вязкого мрака. Над головой и позади было темно, но впереди, за оградой стволов, небо начинало светлеть. Налево, над синей поляной, слабо вспыхивала розовая, расплывчатая полоска, робко зажигавшая дальний конец озерка.

В пяти шагах от Саньки стоял на коленях Перка, в руках держал ружье, положенное дулом на подставку. По-прежнему было тихо. Но предутренняя тишина была радостной, возбуждающей.

Внезапно раздалось звучное, потрясшее сразу весь лес, — будто кто затрубил в большую серебряную трубу. В первый момент Саньке подумалось, что это дух гор, как ему говорил Перка, будит природу, зовет всех больших и малых обитателей тайги к дневному радостному труду.

И в этот момент, неподалеку, с Санькиной стороны, к озеру выбежал красивый легкий зверь с ветвистыми рогами. Добежав до воды, он сразу остановился и, подняв кверху голову, снова затрубил. Теперь уже не казался странным этот звук. Но всё-таки это было похоже на приветствие грядущему дню.

Прокричав, марал склонил к воде голову. Возле Саньки раздалось щелканье курка, потом какое-то ругательство одними губами и снова сухой стук железа. Ружье Саньки лежало с ним рядом, но он забыл о нем.

Марал снова поднял голову, чутко настораживаясь, и вдруг в два прыжка очутился среди деревьев. Слышался только хруст ломаемых сучьев.

Перка громко выругался и кинул ружье.

— Зачем твой не стрелял? Зверь опустил!.. Мой пистон отсырел! Плока!.. — он смотрел на Саньку с нескрываемой злобой.

Но Санька был радостен. Пусть олень по-прежнему живет и снова каждый день приветствует рождающееся утро…

Когда шли обратно, оба молчаливые, тайга шумно жила: перепархивали птицы, жужжали и трещали насекомые, пестрели ярко цветы. В одном месте грелась на солнце большая темно-серая змея. Перка поднял камень и бросил ей в голову, и змея задрыгала тонким, серебрящимся хвостом. А из головы текла кровь.

Долго шли. Опять ущелья, долины и увалы. Опять те же, а, может быть, и не те. Перка останавливается, внимательно всматривается, ворчит себе под нос, соображает. Солнце катится уже к вечеру, остывает. Из падей и каменных расщелин понесло прохладой. Пора бы начаться знакомой дороге, а ее все еще нет. Стемнело. Итти дальше нельзя.

— Должно быть, заблудились, — высказывает недовольно Санька. Нужно было правей забирать. Я тебе говорил.

— Здесь будет начевка, — решительно заявил Перка, оставляя слова товарища без ответа. Он снял с плеч ружье и повесил на сук.

Лежали у костра, молчали. Это была первая ночь у Саньки, когда он чувствовал себя нехорошо. Возникла пугающая мысль: «А что если не выберутся? Разве мало в тайге гибнет людей? Куда итти, в какую сторону? Конца и краю в ней нет». И вспомнилась мать:

«Саня, родной, не ходи! Убьют!»

Как потом она, умирающая, ласково гладила рукой по голове…

Вспомнился отец и рядом с ним другие с почерневшими, страшными лицами; над ними стаи зеленых, жужжащих мух…

По щекам Саньки поползли слезы. Было жалко мать и отца; жалко себя. Погибнет он теперь…

Утром опять шли в том же направлении. Дошли до каменных безлесных скал. Небо было серое, без солнца.

— Мы не туда идем! Надо в эту сторону! Вон, где должно быть солнце! — недовольно воскликнул Санька, останавливаясь.

— Ек! Солнца там! — показал Перка в другую сторону.

— А по-моему, здесь, — не соглашался Санька.

— Гляди! Видишь кедра? Большой сучка к солнцу, малый сучка к ночи. — Перка помолчал немного, подвел к каменному обрыву. — Гляди: голый сторона к ночи, травка на камень — к солнца.

Опять шли молчаливые, суровые, оба чувствовали усталость и недовольство. Посидели, съели по последнему сухарю, и Перка круто повернул в сторону. У него у самого запало сомненье в правильности направления, по которому до сего времени шли. Но сделал это так, как будто дорога ему хорошо известна. Он и раньше, в других местах, шел и сворачивал вправо или влево всегда уверенно, чем постоянно сбивал Саньку, тот думал: «Значит, дорогу знает». Но на этот раз Санька рассердился, окрикнул его, останавливаясь.

— Ты что же крутишься без толку? Надо обдумать, в какую сторону лучше итти! Так не выберемся! пропадем!

Перка остановился, с удивлением посмотрел на товарища: «Разве он виноват, что тайга такая большая, что в ней нет дорог и троп?» Он ответил успокоительно:

— Ек! Наш не пропадет! Мой тайга ходил неделя, другая и дом пришел.

— Ну, а я не хочу кружиться по две недели, умирать с голоду. Иди, я не пойду. Я устал. — Санька сел под дерево.

— Садиться нельзя, ночь скора! На полянка надо. Спать на полянка. Тут зверь съест. — Сказал Перка устрашающе.

— Не боюсь никаких зверей. Иди, я один останусь, подумаю и пойду в другую сторону — вон в ту.

— В ту нельзя, глушь зайдешь, в эта сторона надо. Пойдем, — уговаривал Перка.

— В ту не пойду. Иди один. Я останусь здесь.

Перка сделал от него несколько шагов в том же направлении, в каком шел и раньше. У Саньки мелькнуло: «Уйдет, останусь один. Куда же итти? Придет ночь. Звери». Перка, конечно, лучше его знает дорогу. Стало страшно. Он не соглашался только из-за каприза: почему Перка распоряжается им, как маленьким, сворачивает, куда захочет, не советуется.

— Перка! Подожди! — крикнул он, поднимаясь. — А почему ты думаешь, что в эту сторону лучше?

Перка остановился, стал пояснять:

— Видишь, гора, тут ущелья вдет низ. Тут речка. Все речка низ текут в большой река. Там долина, — люди в долина больше живут. Там аил найдем.

Доводы показались Саньке правильными. Опять пошли вместе.

Надвинулся вечер, серый, безглазый и жуткий. Спать легли голодными у костра, на полянке. Утром Перка нарвал колбы (горный лук), нашли куст смородины — поели и почувствовали себя бодрее. Немного позднее удалось застрелить пару каменных рябчиков. Настроение совсем поднялось. Шли разговаривали, даже шутили. Но лишь стал приближаться вечер, как опять напало тоскливое состояние.

Ночью Санька проснулся от холода и от какого-то необычайного шума. В костре тлели только головешки. Он приподнялся, чтобы положить свежих дров, и вдруг услыхал, как неподалеку от него кто-то мягко и грузно шагнул и сильно потянул в себя воздух. Он взглянул и похолодел: в нескольких шагах от него, приподнявшись на лапы, стоял какой-то огромный, лохматый зверь. Санька сразу не понял кто это, внезапный страх сковал мозг. Мелькнуло только одно: «головешка». Он выхватил из костра красную головню и с криком бросил ее в зверя. Вскочил разбуженный Перка, схватил ружье, но впереди никого уже не было, только вдалеке слышался шум ломаемых кустов и хруст сухого валежника.

VI. Жертвоприношение

На четвертый день, усталые, голодные, вышли они на широкую поляну, а посреди поляны — с десяток юрт и большие квадратные загоны для скота. У крайней юрты кучка мужиков втыкает шесты с белыми ленточками, вкапывает подчищенные березы; двое плетут волосяную веревку. Перка радостно повернулся к товарищу:

— Видишь, аил. Не пропали. Коня камлать будет. Мяса скора кушать будем.

Они подошли к мужикам.

— Эзендер (здравствуйте)! — весело сказал Перка.

— Эзень, эзень (здравствуй, здравствуй)! — ответили мужики.

Они гуртом обступили, лопочут по-своему с Перкой, осматривают с удивлением Саньку, а тот молчит, старается понять, что им говорит его товарищ.

Выслушали, отошли, и каждый опять принялся за свое дело. Перка объясняет Саньке: сказал он, что они ездили из аила к русскому начальнику с бумагами от зайсана (алтайский старшина). Он, Санька, служит у этого начальника. Коней они привязали в долине кормиться, а те сорвались с привязи и убежали.

— Ловко ты сочинил! Молодец! — похвалил Санька. — Пожалуй, я и сам так не придумал бы.

Перка выколотил о носок сапога трубку, самодовольно шмыгнул носом и сказал:

— Алтай-кижи (алтайский человек) верил мине. Мой говорил якши (хорошо). Худа нет.

В крайней юрте широко зевнула скрипучая дверь, из черной дыры показалась старушечья голова с двумя седыми косичками. Что-то крикнула им, поманила костлявой рукой. Перка потянул Саньку за рукав.

— Идем к нему!

— Зачем? — не понял Санька.

— Юрта зовет! Хороший баба! Чай пить будем, толкан кушать!

Санька робко переступил порог. Старуха ласково, по-матерински, стала угощать того и другого. Сначала подала Саньке свою трубку, но он отказался и почему-то сразу застыдился. Она улыбнулась старческими вялеными губами и сейчас же налила ему соленого чаю с толканом, молоком и бараньим салом. Похоже было на суп, и Санька с большим аппетитом выпил всю чашку. Потом она подала им по чашке сметаны и по куску вкусной, сдобной арчи (толкан с маслом). Смотрела на того и на другого, ласково щурила глаза, сверкала белыми, крепкими зубами. Перку изредка о чем-то спрашивала, а Саньку ободряла:

— Кушат, парень, кушат. Рус-кижи мальчик якши. Ничего.

Но Санька без того не смущался. Он заправлялся как следует, ел все, что ему подавали, и когда наелся, ткнул локтем Перку:

— Пойдем. Чего туг сидеть со старухой.

Вышли из юрты. Приближался вечер. Началось приготовление к камланию (жертвоприношение). В загоне топчется только что пригнанный табун. Два алтайца перелезли изгородь и тихо крадутся с волосяным арканом к насторожившимся коням. Сверкнула, жутко извиваясь, мертвая петля — и одна из кобылиц, серой масти, судорожно задергала шеей. На веревке тотчас же повисло около десятка людей. Храпящую, делающую бессильные попытки освободиться, ее повели и привязали к одной из берез. К двум другим березам привязали еще двух коней. Эти жертвы предназначались: Ульгеню[4], Алтаю и духу Нык.

К четвертой березе подвели белого барана. Это — Актяйзану, Белому Зайсану.

Вышел кам в высокой барашковой шапке с пучком совиных перьев наверху, стал на белую разостланную кошму. Перед ним: кадка с чегением (квашеное молоко), корытце с разведенным толканом, ведро молока утреннего удоя и несколько бутылок араки (молочная водка).

Курятся две кадильницы с сухим вереском, колышутся на бечевках белые ленточки.

Кони рвутся, падают на колени, дрожат, хрипло ржут. Но вокруг все спокойны, равнодушно, молча покуривают трубки. Равнодушно слушают гоняющиеся друг за другом, гортанные выкрики кама.

Небо померкло; из ущелий ползет туман; сделалось прохладно. Потянули от березы белого барана. Вскоре задымились его голова и части внутренностей, а мясо пенилось в кипящем котле.

*  *  *

Ночь. В юрте. Опять ни слова, ни одного лишнего движения. Вокруг костра только одни мужчины — три ряда. Перестали даже меняться трубками. Кам на белой кошме неподвижен, смотрит поверх голов. Молодой алтаец, умыв руки, начинает сушить бубен. Беспрерывно повертывает его над огнем, пробует, ударяя мягкой колотушкой, и опять сушит. И ни звука вокруг. Только за стеной шарят по земле губами кони приезжих.

Бубен готов — гудлив и звонок.

Кам встрепенулся, согнал с лица задумчивость и тихо провел мягкой орбой[5] по певучей коже. Полилось негромкое, мелодичное пение, разливая странно-жуткое очарование.

Усиливая звуки, кам поднимается. Глаза горят, на желтых, впавших щеках красные пятна. Высоко вскинув бубен, вертит им, медленно обходит вокруг костра.

«Пылающий огонь, соединяющийся с миражем и доходящий до небес, трехножный каменный очаг…»

Согнувшись, припадает ухом к тихо гудящему бубну. Не голос ли это хана Суйлы?[6] Нет…

— Катту, толду каан Суйла-каан,
Аттар окту тургены болгоя... —
«Суйла-хан, язык которого тверд,
У которого кони быстры, как стрелы,
Речи которого подобны книге,
Который ничего не боится. —
Будь ходатаем за меня перед Ульгенем!»

Тесная юрта полна призывных звуков, бряцания и стона упругой кожи. Слушатели склонились, дымят трубками; на лицах ползающие красные блики.

Кам завертелся, затопал ногами, — полетел за облака, к небесам, где носятся чудовища, производящие громы, и живут козлы с саженными рогами. Путь длинен и опасен, но проводником у него хан-Суйла.

Тихо звенит и бряцает бубен, тихо льется волнующая песня. Кам снова обходит костер и направляется наружу. Теперь он понесется на третье небо, где стоит священная береза зародышей жизни. Выше этого неба кам не может лететь: там начинается вечное сияние солнца. Туда полетит только один хан-Суйла, чтобы узнать от духа Уткучи, Ульгенева прислужника, будет ли принята приносимая жертва.

Наружи — черно-синяя ночь. Слабо намечаются силуэты придвинувшихся гор. Звуки, разрастаясь, наполняют долину, со всех сторон откликаются гулким эхом и несутся в нестройном, безумном хоре к близкому и доступному небу.

Кам, утомленный, летит обратно. На молочном озере «Сють-коль» плавает гусь — Конур-кос — с тремя птенцами. Он садится на одного из них и, подражая крику птицы, направляется к юрте:

— Уч балалу Конур-кос,
Ынып, ынып, кагак, кагак!..

Вертясь, подходит к своему месту. Лицо бледно, глаза ввалились и полузакрыты. Пение тихо угасает. Тяжелая фигура устало опускается на кошму. Хозяин торопливо подает ему свою трубку, седой старик — почетный гость — протягивает чашку теплой, пахучей араки. Кам затянулся из трубки, выпил водку и стал таинственно рассказывать о том, что он видел в своем далеком путешествии на небо.

*

Сегодня природа в новом неожиданном наряде, лучится, сверкает, праздничная, веселая. Все кругом в серебре. И выгоревшая трава, и одинокие, обветренные лиственницы, и обглоданные непогодами юрты, — все в матовом серебре инея.

Аил еще спит. Деревянными стоят у берез обреченные в жертву кони… Ни одного звука. Никто не приветствует восходящее солнце. А оно из-за гребня леса уже вылило на поляну поток яркого света. И поляна задымилась, темнеет, покрывается лаком.

В юрте, вокруг огня — десять мужских полуголых тел, едва прикрытых короткими, рваными шубами. Просыпаются, начинают умываться: набирают в рот воды и, выпуская ее тонкой струйкой, водят ладонью по лицу. Потом садятся перед огнем на корточки сушиться.

В долине все ожило, шумит. Деловито перекликаются степенные мужские голоса, черный старик распоряжается приготовлением к торжеству. Возле маленькой речушки сооружают «таилгу» (жертвенник): высокий столб с раздвоенным концом и на нем длинная жердь с поднятым верхом. Рядом — навес и две пары высоких шестов, соединенных бечевкой с ленточками. Это «тэкпыш» — лестница на небо, по ней будет подниматься к Ульгеню душа жертвы. На конце каждого шеста птичка из теста.

Из темных логов, с горных круч едут гости. На женщинах «чегедыки»[7], на мужчинах — островерхие лисьи шапки с кисточкой и шубы, крытые парчей и пестро-ярким шелком. Едут важно, неторопливо, в седлах сидят прямо. Мужчины сворачивают к таилге и с поклоном кладут у ног кама жертву — «ташаур» (кожаная посудина) араки. Женщины направляются к двум крайним юртам, где алтайки второй день гонят из молока водку. Присутствовать на камланиях Ульгеню женщинам нельзя.

Одного из коней, самого лучшего — молодую необъезженную кобылицу серебристо-белой масти отвязали от березы и свели к жертвеннику. Кам запел. Понеслись звуки, отрывистые, звонкие, и долина наполнилась переливающимся гулом.

Толпа стоит бесстрастная, молчаливая; изредка меняются трубками. Неожиданно примешиваются два крикливо-гундосые голоса. Будто на спор, гонятся друг за другом, захлебываются и так же неожиданно, враз, смолкают. И опять один звонкий тенор жреца плавает в прозрачном утреннем воздухе:

… — Крови в нем будет с море,
Сало в нем белизной подобно облаку,
Грива и хвост у него в сажень.

Хвалит кам Ульгеню приносимую жертву.

От толпы отделилось человек пятнадцать с веревками. Лошадь забеспокоилась, забила ногами, заржала. Быстро накинули на морду и на ноги петли и потянули — все пятнадцать человек. Она медленно, беззвучно опустилась на живот.

Голос кама все горячее, все громче, и в тон ему так же звучно откликаются горы. Когда все смолкает — жертва уже недвижна, лежит распятая, неестественно раскинув ноги. Ее поворачивают на спину и начинают снимать шкуру и разрезать по суставам мясо. Его кладут в котлы. Из кишок и крови — густой, темно коричневой, — делают длинные колбасы. А кам в это время угощает всех освященной аракой.

С жертвой покончено. Жердь спускают и на ней растягивают шкуру. Вниз кладут: горло, печень, сердце, мочевой пузырь. Голову надевают на заостренный конец и в рот втыкают пук березовых веток. Снова начинается камлание.

Окруженная каймой гор и сопок долина сплошь залита солнцем. Посредине ее кучка курящихся первобытных жилищ, жертвенник с несущимся в небо белым конем, и под ним коленопреклоненная толпа. Певуче льется благодарственная молитва…

Задымилась на березовых ветках куча вытащенного из котлов мяса и длинных колбас. Заработали ножи и челюсти…

На следующий день предстояло камланье и приношение жертвы Алтаю — божеству природы: «иер-су» (земля-вода), но Санька запросился домой. Перке не хотелось уезжать с праздника, от араки, от вкусного горячего мяса — когда-то еще придется его поесть в волю — но пришлось согласиться. Наверно разыскивает их, беспокоится оставшийся Петров.

Перку с Санькой провожал на конях брат хозяина. После длинного пешего и голодного пути хорошо было чувствовать себя сытым и покачиваться на спине сытой лошади… Перка от удовольствия потихоньку напевал.

VII. В снежном плену

Желтеют листья берез, зарделась осина, на старом, заношенном небе — большие, темные заплаты.

Это она, Осень. На добром рыжем коне, неспешащим шагом объезжает она свои владения, обнимает взглядом поляны, проникает в непролазные чащи, обследует овраги и болота.

А за нею тройка, с бубенцами, с колокольцами, нагруженная красным товаром, и на тройке — молодец вихрястый.

— Отпустить для берез вон на той опушке тысячу аршин золотистого шелку! — приказывает Осень.

— Выдать вон тому осиннику и тем рябинам красного кумачу! — командует Осень.

И молодец вихрястый рвет, швыряет по сторонам дорогой товар.

Неторопливо, тугим шагом едет Осень. То улыбнется, то нахмурится, то повеет теплой лаской, то дохнет холодком. Но улыбка и хмурь, тепло и холодок — одинаково великолепны.

Солнце, отмахнувшись от туч, брызжет добродушным, раскатистым смехом. Леса и рощицы кивают ему, машут нарядными рукавами и кричат:

— Эй, ты! Слезай сюда! Здесь веселее! Хороводы водить будем!

И вдруг расшумятся, расхохочутся…

Постарела Осень. На тощей рыжей кляче плетется она, хилая, брюзгливая.

— Что, тополь? С листьями еще? Довольно! Пора! А это — хмель? Кончилось!

И от взгляда, от дыхания Осени, чернеет, плетью повисает хмель, отмирают листья тополя. От тяжелой пяты ее буреют мхи, подгнившими падают папоротники; ветер и дождь пьяно разгуливают и над всем насмехаются, издеваются…

Короток осенний день, но в горной долине он еще короче. Солнце едва выплывет из-за одного горного хребта, как торопится спрятаться за другой, такой же безлесный, мертвый, воткнувшийся в небо острыми каменными изломами.

Но чаще, солнца не видно целыми днями. Наверху протянулась мутная полоса, — не небо, а опрокинутый серый забор. В воздухе слякотно и сыро. Из ущелий вырастал туман, медленно взбирался к гребням гор и там сплачивался в ленивые, тяжелые облака.

Засеял дождь.

Иногда поднимался ветер, дул сутками вдоль ущелья, точно в огромную трубу. В тесных, извилистых проходах гудел и свистел. С круч срывались камни и с шумом скатывались вниз, ломая по дороге кусты и молодые деревья.

В юрте темно и сыро, а выходить никуда не хотелось. Все трое лежали у костра. От огня жарко лицу, а от стены зябнет спина. Повернуться — спина начинает гореть, а лицо и грудь стынут. Петров стал кашлять. Открылась старая, заглушенная болезнь. Закашляется, посинеет и выплюнет с кровью кусочек легких.

— Ну, ребята, не видать, должно быть, мне больше города и товарищей. Эх, жалко! Хотелось бы с белыми повоевать!

— Пустяки, — утешает Санька. — Это ты простудился. Пройдет. Вон, Перка знает траву такую, которая помогает от простуды.

Перка мычит:

— Мой знает трава. Вылечит.

Отыскал он травы чудодейственной; заварили и стали поить. Укрывали всем, что было у них теплого. Через неделю стало лучше, а потом как будто и совсем прошло. Радовались, и больше всех Перка:

— Якши трава! Болезнь прогнал, силу дал. Мой мнока знает всякий трава, — хвалился он.

Показалось солнце, и сделалось теплее. Опять стали ходить на охоту. Убили несколько зайцев, двух лисиц. Петров выделал шкуры, а Санька подстегал их под пиджак. Получилась теплая куртка. Смотрел на нее и радовался:

— А ловко вышло! С лисьим воротником, что твой буржуй буду ходить.

Юрту обложили землей и дерном, чтобы теплее было; земляной пол устлали мохом.

Ночью опять пошел дождь, и утром вершины гор оказались белыми. После следующей ночи снеговая полоса увеличилась и потом с каждым днем стала сползать все ниже и ниже.

Подул ветер и нагнал метель. Разом все побелело: горы, долины, лес. А в логах и впадинах разостлались тени — от нежно фиолетовой до сине-свинцовой.

Когда метель кончилась, была прочная, уверенная в себе зима. Петров отправился в конец лога посмотреть выход в равнину.

На березах и лиственницах кой-где сверкали солнечно-рыжие космы, рдели трепетавшие осины, тянулся взгляд к сочно-ярким гроздьям рябины и калины. От белого с непривычки слепило глаза.

Выход в равнину запирала снеговая полоса. Она поднималась на несколько сажен, образуя причудливо выгнутые навесы и полукруглые ниши.

На обратном пути вспомнил другую дорогу, долго взбирался, падая и скатываясь, перелезал через каменные выступы, продирался кустарниками. Сыпавшийся с деревьев снег падал на лицо, за воротник и таял, сползая холодными струйками по телу. Ноги соскальзывали, вязли.

Промокший, усталый, все-таки добрался. Взглянул — и безнадежно сел: спуск оканчивался огромным навесом. За ним, внизу, были снежные сопки и увалы. Одно белое, мертвое царство. Они были заперты в своем ущелье, отрезаны от всего мира…

Поползли тоскливые дни. Запасы продуктов разделили на ежедневные порции. Сделали трое лыж и стали ходить собирать древесные ягоды. Парили их и сушили, растирали на камне в муку и стряпали лепешки. На звериные следы, настеганные по поляне узорами, поставили несколько самоловов.

Заготавливали дрова, починяли платье или просто лежали у огня и делились своей тоской.

— Эх, в Москву бы теперь, хоть на недельку. Посмотреть, что там делается, — мечтал вслух Петров.

— Сдохнем здесь. Не выберемся. Даже никто не узнает об этом, — жаловался тоскливо Санька.

— Главное, Саша, зиму протянуть, а там приедет Ипат — переберемся куда-нибудь. А, может быть, к тому времени и белых уже не будет.

Перка лежал возле них и никак не мог понять, почему они хнычут, жалуются друг другу. Ему было хорошо: в юрте тепло, он каждый день ел, помногу спал, и его никто не ругал. Вот только бы лыжи какой-нибудь шкурой обтянуть, а то нельзя подыматься в гору — назад скользят.

Дни стояли самые короткие. Солнце показывалось только на небольшой срок и опять пряталось за гребень горы. Лес после этого становился суровым, по долине расплывалась широкая, все покрывающая тень. Иногда поднималась метель.

VIII. Перка оленем бежит через тайгу

Горы ли гудят, или шумит лес. Может быть, долетел первый вздох где-то еще далеко шествующей весны. Небо голубее и глубже. Верхушки гор безоблачные и четкие, а утром, сегодня, у двух ближних — нежно, нежно розовели.

Три пары лыж скользят в ряд. Беззвучно оседает снег; позади разматываются, крепко вдавливаясь, шесть атласных лент, одна к одной, — по краям каждой — тонкая, голубоватая тень.

Сегодня, как и давно уже, пили терпкий, вяжущий настой бадана (широколиственное растение) и вместо хлеба ели пареную калину. Но сегодня всем радостно.

Направо, совсем рядом — гранитный откос, из трещин его на солнце сочилась вода, и от нее поднимались струйки пара; камень любовно отдавал солнечное тепло. Всосавшаяся в морщину маленькая сосенка напрягала свои размякшие ветви. От нее уже пахло смолой. Выше, по каменному карнизу, шелестел осинник. Он шелестел не так, как неделю назад. А еще выше — нужно совсем запрокинуть голову — там шумел кедрач. В его шуме тоже новые ноты.

Санька остановился и, протянув вперед руки, неожиданно крикнул:

— Ого-о-о

Кричал горам и небу. И громко смеялся.

— Это я весну встречаю!

— Далеко она, не услышит. Не ближе, чем в Харьковской губернии, — засмеялся Петров.

— Ближе. За хребтами. Тут, рукой подать.

И всем было весело.

Убили сидевшего на скале старого, с сединой, ворона.

— Ну, теперь можно и ружья забросить — больше ни одного заряда.

— За то два дня с мясной похлебкой. Давно не ели ее.

Но к вечеру домой возвращались с трудом. Падали в обморок, жевали сухие ягоды, глотали снег…

На следующий день обедали только вдвоем: Петров под двумя одеждами лязгал зубами и поминутно просил:

— Положите побольше дров. Холодно. Зябну…

К ночи начался жар.

В поиски съестного стали ходить теперь попеременно: боялись оставить больного одного. Ягод уже не было, варили древесную кору, вырытые из-под снега сухие стволы дягиля. Санька едва двигался; кожа высохла, побурела, руки тряслись.

К вечеру больному делалось хуже. Он метался, рвал рубашку, приподнимался и снова беспомощно падал. Требовал, умолял открыть дверь.

Потом наступало затишье. В это время начинала усиленно работать бесконтрольная мысль. Недвижный, с закрытыми глазами, он выкрикивал несвязные, скомканные обрывки слов.

Санька, смотря на него с тоской, высказывал товарищу.

— Если бы опять травы достать, подлечить. А то плохо, умрет.

Смолкал, смотрел безнадежно на больного, на Перку и отвертывался, устало закрывал воспаленные, запавшие глаза, стискивал зубы. Спустя немного, опять говорил:

— Вот, пороху бы еще, хоть зарядов на двадцать. Через день по заряду. Надолго бы хватило. С мясной пищи он поправился бы…

Перка слушал и болел душой. Если бы он чем мог помочь больному? Нет, не может. Ну, хотя был бы у него бубен — он ушел бы в лес и покамлал там. Но бубна нет. И лекарственной травы не достанешь. И пороху негде взять. Долго он пытался что-либо придумать, чтобы спасти своих товарищей. И надумал, решился на страшное, отчаянное. Утром, когда они еще спали, он потихоньку оделся, вышел из юрты и надел лыжи, которые были полегче. Направился в гору по размашистой заячьей стежке. За поясом болтался нож, болталось огниво, в кожаном мешочке — горсть сушеной рябины и черемухи. На ходу привычно поправил их, глубже надвинул шапку и распахнулся. Поднимался в гору, в тайгу, где шумел вековой кедр.

Горные долины и увалы; ни дорог, ни троп, тихо шумящая вершинами, черневая тайга, под ногами — снег. К вечеру лыжи пошли ходчее, легче — схватило морозом. Перка оленем бежал. Гудели лыжи, гудело в голове, а, может быть, это гудел ветер, — все равно, некогда прислушиваться. Из темных чащ выходили призраки; сломанные бурей деревья, покрытые снеговыми шапками пни оживали, похожи были на бесчисленных горных духов. Встречные поджидали, со сторон — бежали наперерез, тянули сучья-руки, пытаясь схватить. Перка все бежал. Не от страху бежал — горела у него в голове единая мысль: скорей нужно, непременно скорей…

Вдруг — треск, стук, и Перка ткнулся руками и головой в снег. Сейчас же поднялся, осмотрел лыжи, — все исправно. Хотел сунуть ноги и почувствовал — дрожат коленки. Подумал: «Крепко взял сразу. Так нельзя, скоро устанешь. Отдохнуть мало-мало…» Сел на лыжи, достал из мешочка ягоды, пожевал. Высек огонь, закурил трубку. Глаза закрылись сами собой. Вздрогнул от холодного, мокрого, которое потекло за воротник по телу. Кругом была тьма, и шумели верхушками кедры и пихты, сверху, в узкие просветы мигали одинокие звезды. Вспомнил, вскочил на лыжи и — вперед. Но теперь бежать уже нельзя, тихо пробирался по узкой гривке. Страха не было, боялся одного: как бы не сбиться с пути. Знал: нужно туда, куда садится солнце.

Вот спуск в долину. Мелькнуло как будто знакомое. Вспомнил: здесь с Сарыбашем охотился на козлов. Радостно стало. Опять побежал, уже увереннее, по серому искристому снегу. Неба теперь было видно небольшой кусок; ярко светил лунный серпик. Направо над соседней горой показалась большая сверкающая звезда — предвестница утра. Перке хотелось крикнуть ей приветствие и засмеяться, но некогда было. Он опять расстегнул свою короткую, рваную шубенку, сдвинул на затылок шапку.

Вскоре из-за той же горы выплеснулись золотые и розовые лучи и задрожали по небу, зажигая его радостными красками. Дымные верхушки гор порозовели. Над головой плыло маленькое облачко, и края у него были золотые.

Перка бежал радостный навстречу радостному, блещущему зимнему утру. Зажигались непорочные горные снега, из ущелий поднимался и таял туман, задергивались голубой, прозрачной тканью дальние горы. На ветвях кедров и пихт сверкал, искрясь золотым, синим, красным, пышный первый снег, на каменных, обледеневших скалах горели радужные огни…

Плыло солнце, спокойное, неторопливое, тишина повисла над горой, молчала тайга — ни шума, ни птичьего свиста, ни звериного крика, — мертвое, холодное царство. Только мягко похрустывал приминаемый лыжами снег. Воздух стал прозрачным, вершины соседних гор — хрустально голубыми. Бесчисленное множество их: острые, круглые, извилистыми хребтами, а внизу в ущельях — черные бездны. Остановился закурить. Мертвая тишь, снежное голубое безмолвие. Затянулся крепко, выдохнул, сплюнул, сунул трубку за голенище, вместе с широким кожаным кисетом, опять побежал.

Бежит Перка утро, бежит полдень; солнце прячется за ближним хребтом. Тайга скучнее стала, нахмурились горы, не сверкают снега. Опять зашумел где-то далеко, далеко, наверху, лес. Бежит Перка по долинам, по замерзшим горным озерам, поднимается на кручи, спускается в ущелья, — и все не зная устали, вперед; горит в нем одна мысль:

«Скорей».

Опять ночь, а конец еще не близок. Наломал сучьев, высек огонь и сидел у костра; сжевал остаток сухих ягод, погрыз древесной коры, поглотал снегу… Глаза закрылись сами собой.

Показалось Перке, что он едет неторопливо на карем коне к умершему дяде своему. На нем хорошая белая шуба с бархатной каемкой и на голове лисья шапка с кисточкой. Дядя радостно встречает его, угощает аракой, жареной бараниной. Он ест мясо досыта и пьет араку до опьянения. Хорошо! Якши! И вдруг, на аил налетели русские, «белые», о которых часто говорили Петров с Санькой, Они выволокли Перку из юрты и начали стегать нагайками, да все по пальцам, по пальцам, жестоко, до крови. От нестерпимой боли Перка брыкнулся и открыл глаза. Костер потух, вокруг было черно, ныли руки и ноги. Опомнился Перка, хотел вскочить, а ноги с руками не действуют, обморозил. Застонал он, завыл, напряг все усилия, кое-как надел лыжи, пошел, пошатываясь; в голове туман, в теле огонь, перед глазами красные круги. Долго шел, медленно передвигая ноги, не выбирая направления. Становилось лучше, боль утихала, лыжи начинали свободнее двигаться. Пригляделся к тайге, взял в сторону, прибавил шагу.

Опять бежал Перка по лунному, бледно голубеющему следу. Бежал, не чувствуя ни боли, ни усталости, к знакомому аилу, горел одной мыслью:

«Скорей надо! Скорей!..»

Прибежал, переступил порог юрты и хлопнулся замертво у огня. Когда проснулся — неподалеку от него сидел сивый дед Опопонак, лениво тянул трубку, лениво сплевывал в огонь. Напротив дремала, покачиваясь, старая Дурынь. По плечам у нее спустились зеленоватые жидкие косы, поблескивая украшениями: ракушками, звериными зубами, блестящими пуговицами. Из худого платья вываливались тощие груди, обсосанные двенадцатью ребятами и семью долгими десятками лет. На костре шипел чайник.

Старуха открыла глаза, налила чашку, насыпала толкана:

— Пей.

Опопонак молча протянул ему свою трубку, обласкал старческими глазами и, в ожидании, молча стал жевать вялеными губами. Прибежал из соседней юрты голопузый парнишко, пришла мать его, Акчи, и ее муж — Санабай. Все знакомы, все свои.

Перка неторопливо пьет чай, выковыривая пальцем склеившийся на дне толкан, потом облизывая самые пальцы. Пьет из деревянной низкой чашки чай с толканом и старая Дурынь. А Опопонак, то и дело щурясь, лениво посасывает трубку. Курят и молодая с заплывшими глазами Акчи, и муж ее Санабай, и голопузый парнишко, — у того тоже своя трубка. Слушают они Перку, дивятся. Думали, — совсем пропал парень: в пропасть свалился, или звери задрали, или дорогу потерял, в тайге сгинул.

А Перка плетет небылицу: поймали его белые солдаты и взяли с собой в проводники. Далеко увезли; не отпускали, кормили плохо, убить хотели, но ему удалось убежать.

Выспросили алтайцы все, поговорили между собой и разошлись каждый к своему делу. Осталась только одна старая Дурынь. Перка к ней, голос жалобный пустил, рассказывает: забежал он ночевать в один аил, а хозяин лежит больной, умирает; если бы ему травы лекарственной — поправился бы он.

Дурынь — ласковая, добрая к людям — достает из берестяного короба траву. Перка схватил ее и — в дорожный мешочек. Дала ему Дурынь на дорогу сырчику, толкану, — путь до Сарыбашева аила, куда пойдет теперь Перка, не близкий. Но Перка медлит уходить. Он поглядывает в ту сторону, где стоит Опопонаково ружье, — возле него висит большой коровий рог с порохом. Если попросить — старик не даст. Украсть, — нельзя, худо. Да и Петров не возьмет. А без пороху сгибнут они. Яман (плохо).

Лежит Перка у костра, ломает голову, как достать пороху. Когда бежал сюда, он хотел просить, а теперь передумал: не даст. Вдруг у Перки радостно мелькнуло. Он достал кисет, пощупал: здесь. Улыбнулся. Санька когда-то подарил ему медную цепочку от часов — сам нашел на дороге. Бережно хранил ее Перка, как невиданное сокровище и вот теперь решил расстаться с ним. Жалко, но что поделаешь — порох нужнее.

Дурынь вышла из юрты. Перка торопливо достал цепочку, потер ее золой, чтобы блестела, и повесил вместо рога на деревянный гвоздь. Теперь хорошо: он не украл, — поменялся с Опопонаком. Ему цепочку, себе порох. Цепочка хорошая, блестит. Сунул рог за пояс, прикрыл шубой, наружи крикнул Дурынь прощальное слово и зашаркал лыжами по мягкому снегу.

Пробежав некоторое расстояние, Перка вспомнил другое, круто повернул в сторону, в лог, к одинокой юрте кама Мампыла.

«Крепко болен Петров, не поможет ему одна трава, надо еще покамлать. Мампыл — кам сильный, знается с самыми сильными духами. И трава и Мампыл — якши!» — думает Перка, направляясь к знакомой юрте.

Мампыл лежит на левом боку у огня, мусолит трубку. Грудь голая, просаленная, прокопченная. Рубашка на нем выцвела, наполовину истлела, — как надел он ее новую, много лет назад, так до сей поры и не снимает. Потрескивает костер, бурлит на нем чайник. Затянется Мампыл из трубки с длинным чубуком, мечтательно закроет черные, узкие глаза и цыркнет в огонь. По другую сторону костра сидит, поджав под себя ноги, его жена, в высокой барашковой шапке, с бусами на шее, с длинными, тонкими косами, перекинутыми через плечи наперед.

В юрте у кама Мампыла, как у каждого алтайца, все законно, все на своем месте. Налево от входа: седла, потники, волосяные веревки. Дальше — арчамаки (переметные кожаные сумы), наглухо застегнутые, распухшие. В них: монгольская белая шуба, отделанная черным бархатом, пестрый шелковый бешмет, кисы маральи, беличьи шкурки и многое другое. Над сумами — принадлежности охоты. Прямо, у стены висит берестяная люлька, над нею, на полочке — пять деревянных большеголовых курмесов — идольчиков. Они бесстрастно смотрят своими блестящими глазами-пуговицами на каждого входящего. Дальше, вправо, начинается «добро» хозяйки. Прежде всего, обитый жестью сундук, потом белая шуба, потом «чегедык». Когда приходит в юрту гость, хозяйка непременно щелкнет замком в сундуке, а замок со звоном — гостю приятно и еще приятнее хозяйке.

Ближе к выходу помещались уже общие предметы: кадка с чегенем, деревянный подойник, чашки и ступа для приготовления толкана. Посреди юрты, над очагом, на решетчатой полке сушились куски сырчика и детские пеленки; в нескольких местах висели бурые, жирные пузыри. В них — коровье масло и арча. До женской половины нет дела мужикам, до мужской — нет дела бабам. И лежат или сидят у огня каждый на своей половине; мужчины налево, женщины направо. Для алтайца это закон.

Но у Мампыла есть и другое, чего не встретишь в обычной юрте. Мампыл — кам, а потому у него за спиной, на стене, висит бубен с колотушкой и шуба — маньяк: с колокольцами, с трензелями, с побрякушками, с бесчисленными хвостами и лентами. В ней он камлает злому, страшному Эрлику, в ней он спускается в его мрачное царство. А так как путь к нему стерегут коварные, злые демоны, то нужно их испугать или заворожить звоном, бряцаньем, песнями и пляской. По обе стороны бубна и маньяка висят подарки, принесенные алтайцами Эрлику: шкуры лисиц, горностаев, белок и отрезы ситца. Эрлик не берет их, а оставляет у кама, который и пользуется ими: из ситца шьет рубахи, из меха — шапки и шубы.

— Эзень, Мампыл! — сказал Перка, входя в юрту.

Мампыл, не поднимаясь с кошмы, протянул ему руку, потом подал трубку, обтерев конец чубука ладонью.

Рассказал Перка новости, что видел, что слышал, и начал упрашивать Мампыла: покамлай, у него есть больной дружок. Выгони болезнь, а уплатит за камланье Перка после — подарит что-нибудь…

Мампыл туго идет на уговоры: что с мальчишки получишь? Надо духов умилостивить, что-нибудь принести им, а без жертвы они злы, не помогают человеку.

Но Перка чуть не со слезами уговаривает, обещает месяц дрова запасать для Мампыла или весной собрать пасущийся по зимовьям его скот.

Уговорил, радуется, ждет ночи, когда Мампыл приступит к камланью. Сидит у огня и тихо, довольно посмеивается, посасывает трубку. Сидит рядом с ним и Мампыл, и напротив, по другую сторону костра, — его жена, тоже трубка в зубах. Молчат. Потрескивает костер.

IX. Мрачный Эрлик и его девять сыновей

Широко раскинулся большими и малыми горами голубой Хан-Алтай. На высоких «белках» (снеговые вершины), где сияет немеркнущее «Алтын-Кун» (Золотое солнце), блещут вечные ледяные озера, медленно ползут, не сползая вечные ледяные реки. Широкие отроги Хан-Алтая спускаются во все стороны: к жарким и холодным странам, к широким плодоносным равнинам и мертвым, сыпучим пескам. Семью могучими реками питают они холодное море — Несыть. А на этом море — мрачное царство великого Эрлика. Вся жизнь человечья и звериная в его власти. Девять сынов его держат в руках весь мир. Кьети айзан-хан ведает болезнями людей и молодого скота. Байтарыс-хан ведает войной. Аура-хан посылает болезнь на старый скот. Надо знать, к кому обратиться, какими словами, какими подарками умилостивить его.

Ночью Мампыл надел шубу-маньяк с девятью парами колокольцев на спине, взял бубен и затопал грузно по юрте вокруг огня, запел хану Ябашу, младшему сыну Эрлика:

—«Ты, у которого уши из окровавленной земли,
Повод у узды из живой змеи,
Плеть из черной змеи,
Конь — большой медведь,
У которого передние ноги растопырены,
У которого сверкают глаза змеиные, —
Будь ходатаем за меня пред Эрликом!»

После Ябаша нужно обратиться к темным силам Эрлика: Яан-Тосю, Саго-хану, семи Зайсан:

— «Рядом идущие семь зайсанов,
Взявшиеся за плечи шесть зайсанов,
Живущие в черной горе,
Плавающие по Эдилю и Чаику, —
Будьте ходатаями за меня перед Эрликом!»

А после них и к хану-Суйле:

«…Ат-каракту Суйла-каан
Айдып иаспас каан-келе…»

Качается, крутится голова кама Мампыла в высокой шапке с совиными перьями. Вздрагивает бубен, гремят бубенцы, мечутся отрывистые, певучие звуки.

Грузная фигура вертится, притаптывает, ленты на шубе развеваются, и, не смолкая, звенят на спине девять пар колокольцев. Кам обращается уже к самому грозному Эрлику:

— «Живущий при устье семи рек, богатый Эрлик,
Живущий при устье шести рек, сероглавый Эрлик,
С трехколенным чернотальниковым батогом,
Ты, который ездишь на черном аргамаке
(породистый конь),
Которого поясницу не охватывает пояс,
Которого шея шире обхвата,
Которого брови в четверть аршина,
Ты, который имеешь лицо черное, как сажа,
Вид мрачный, как уголь,
Черные развевающиеся волосы,
Плечи из широкого железа…»

Слушает Перка и думает:

«Теперь поправится Петров. Травы привезу, пороху; дичь будем стрелять, мясо станет есть…»

Звенит и гудит бубен, звенят на спине колокольцы, Мампыл все кружится, топает. За стенами юрты воет метель и взвизгивают — спросонья ли, от холода ли, — собаки.

Утром Перка опять побежал: через перевалы, ущельями, по бровкам гор — туда, в маленькую долинку, к двум русским. Бежать было легко — он сыт, окреп, и у него в мешке за плечами целебная трава и рог с порохом. От этого было радостно, и путь показался короче.

Прибежал Перка к товарищам, выложил траву, порох, два кусочка сырчика и несколько горстей пахучего толкана. Радостно запрыгал, засмеялся. И вдруг, лицо у него стало бледнеть, руки безвольно опустились, глаза закрылись, он шлепнулся на землю и громко захрапел.

X. Смерть товарища

Пела весенняя вода. Снег растворялся днем и ночью, и сеть мелких и больших ручьев с торопливым, звонким перекликом тянулась в один общий поток, грозно мчавшийся по дну ущелья. На склонах отвесных гор играли водопады, в невидимых брызгах рождая радугу. Дымилась земля. Трещали целыми днями сороки, прыгали грачи. Все пьянело от солнца, весеннего животворящего воздуха.

Петров тянулся к двери.

— Отворите! Дайте посмотреть! Я давно не видал неба!

Распахивали дверь и сами садились у порога, слушали весенние, ликующие голоса.

Как-то он попросил:

— Вынесите меня наружу. Мне лучше будет. Весенний воздух ведь очень полезен.

Когда его снова внесли, он радостно сказал:

— Вот теперь можно и умирать. Только жалко — не знаю, что делается там, за Уралом.

К вечеру опять начался бред. Больной задыхался, кричал, размахивал желтыми мослами рук. Горящие глаза смотрели и не видели.

— Дворцы!.. Машины! Больше света!.. Так! — голос стихал — Таню-юша!..

Спустя некоторое время, Санька подошел к нему и прикоснулся ко лбу рукой. Лоб начинал холодеть.

*

Могилу копали два дня: земля не совсем еще оттаяла, а силы было мало. Бережно опустили и молча вернулись в юрту. Было пусто и холодно. Бессильно растянулись, не ощущая даже голода.

Наступала ночь. Потом был день.

Саньке казалось, что длина дней и ночей чрезвычайно сократилась: не успеет он приглядеться к свету, как начинает уже темнеть. И затем, .так же быстро, ночь сменяется днем. Наконец, все слилось в одно сплошное серое, и он перестал сознавать, где и с кем находится…

Внезапно среди ровной, серой, будто медленно струившейся тишины, что-то резко коснулось его слуха. Он открыл глаза и на несколько мгновений увидел перед собою чье-то до боли знакомое лицо с большой рыжей бородой. Не узнал, но радостно вздрогнул и куда-то поплыл снова в серое и тусклое.

*

Ипат привез провизии и немного охотничьих припасов. Приехал радостный, с хорошими вестями: по всему Алтаю начинаются крестьянские восстания, формируются партизанские отряды и делают налеты на колчаковские военные части, на милицию. Но когда узнал о смерти Петрова, то радость его пропала. Стоял он у могилы под широким старым кедром, и по веснущатому лицу ползли слезы. Крякнул, вздохнул, елознул рукавом по глазам и сказал:

— Эх, не думал я, что так случится. Намучился бедняга, — он повернулся, злобно потряс кулаком в пространство: — Подождите, скоро и для вас придет время!..

Сидели у костра, пили кирпичный чай — давно его не пили, ели пшеничный хлеб — давно его не ели. Но молчали — тяжело было. Ипат поднял рыжую бороду и спросил ласково, отечески:

— Ну, что же вы, ребята, теперь думаете делать?

— Пойдем искать партизанские отряды и с ними будем бить белых, — сказал сурово Санька.

Ипат грустно улыбнулся.

— Ну, Сашуха, это не легкое дело. Найти их трудно, они скрываются в лесах. Никто вам не покажет их местопребывание. А скорее всего вы натолкнетесь на колчаковцев, ну, тогда и крышка — пристрелят.

— Не боимся.

— Да, конечно, чего бояться. Только без пользы умирать не резон. Надо жизнь свою продать как можно дороже.

— Что же нам теперь делать? — спросил Санька.

Перка молчал, слушал.

Ипат обдумывал; внимательно смотрел на свои ноги в самодельных алтайских обутках, подвязанных под коленками веревкой.

— Видишь ты, какое дело, — заговорил он раздумчиво. — Если вы пойдете сейчас, то вас сами крестьяне выдадут: «Кто такие? Зачем?» Теперь на этот счет строго. А вы лучше повремените. Недельки через две я опять к вам приеду, может быть, другие новости привезу, тогда и сообразим, что и как.

Ипат сел на своего рыжего, маленького, с бородкой коня и затрясся по ущелью. Санька с Перкой долго смотрели ему вслед.

XI. Попытка выбраться из гор

Влажной, хлюпающей стопой идет горный Май. По горам идет, по лесам, по полянам. Идет — посвистывает, тонкой, размякшей лозинкой помахивает, молодо, задорно покрикивает:

— Просыпайтесь! Весна пришла!

На полянах под ногами у него хлюпает вода, в лесах разомлели мхи, напряглись отошедшие ветви, с гор звенят водопады.

Похлестывает Май гибкою, очервоненною лозинкой по деревьям, по осохшим кочкам.

— Наряжайтесь!..

И набухают, назревают на деревьях и кустарниках почки, на осохших полянках появляются зеленые усики травы, выполз тощий, оголодавший червь, проснулась гусеница, из ила вылезла лягушка.

Стучит Май в людские сердца:

— Проснитесь! Пришла весна, праздник ликования!

Весна звенит. Шумит и поет она тысячами голосов. В небе, в лесах, на полях, — всюду она. Всюду радостная, ликующая, легкомысленная.

Тысячи непочатых мехов с крепким вином несет она, — сама пьяная, хочет всех опьянить.

Опьянели долгоногие грачи, прыгающие с неумолчным криком по полянам; опьянели маленькие, длиннохвостые трясогузки, — бегают, покачиваются в весеннем хмелю. В кустарниках пьяно заливаются звонкоголосые славки. Звенит и пьяные запахи струит утро, звенит и полдень и вечер звенит. И пьяно все, и все пьянит — весенним хмелем, земляною и солнечной брагой.

— Здравствуй, Май!

— Здравствуй, весна!

Кричат молодым криком горные потоки, с каждого отвеса — пенистый водопад и в его невидимых брызгах — радуга. Весенне-радостно шумит лес, зовет в свои оживающие кущи послушать молодой лепет деревьев, послушать первые песни прилетевших птиц. Зовет посмотреть, как сочатся на солнце муравьиные стога, как по первым зеленым стебелькам ползают первые букашки, как греется на мшистом пне только что проснувшаяся ящерица.

Пенится, клокочет река, вздули, напружинили ее исподу невидимые силы. Разлилась по лугам, по полянам, омывает деревья, на ветви их вешает прошлогоднюю траву, вырванные водоросли, — все, что захвачено в долгом пути. Целые деревья плывут, где-то вырванные с корнями, с ветвями, с комьями земли, — и все это торопится, все деловито, озабочено большим и важным. Озабоченно кричат и птицы — садятся, снимаются и ныряют в пронизанном весеннею прелью и солнцем воздухе.

Радость и весна; весна и радость в сердце у обоих…

*

Ждали неделю, другую, еще неделю, — Ипата нет. Санька решительно заявил:

— Не будем больше ждать, напрасно проводить время, идем.

Перка на все согласен: итти, так итти, а если остаться — так он тоже не прочь. С Санькой ему хорошо.

Нагрузили сумочки провизией, взяли по ружью, а оставшееся старое китайское Перка повесил на дерево, под ветви, чтобы зверь не сбаловал и дождем не намочило, — хоть и не нужно теперь оно, но все-таки жалко, ценная вещь. Остаток провианта заложил в камни и золой засыпал, чтобы медведь не учуял и не достал. Осмотрели еще раз долину — «не увидать тебя больше. Прощай» — и пошли, постукивая о камни посошками.

Итти весело. Горы — в зеленом, благоухающем, полнозвучном. Далекие и близкие, они одинаково подавляюще могучи и величественны, заполняют душу и овладевают без остатка сознанием. Кажется и чувствуется, что нет ни степей, ни морей, ни городов, — весь мир состоит из одних только необъемлемых взглядом гор. Далекие грани их в пышно голубом небе, будто, звенят. На иных — словно вскинуты ресницы: — это вековые кедры; самые отдаленные — из дымного марева, похожи на застывшее облачко.

Над полянами, над цветными, празднично ноющими скатертями, плыл аромат, суетливо сновали птицы и насекомые. Белыми прыжками с тысяченогим топотом неслась куда-то река. Темные уши ущелий сторожко ловили каждый звук. Так сторожко, что хотелось крикнуть и ждать, когда ответит мягко, по-стариковски, лес или гулко и крепко — бурый, замшенный камень.

И Санька кричал, складывая руки трубой:

— Го-го-го-го!!

Перка подставал:

— Угу-у-у!!

И горы отвечали:

— Го-о-о! Гу-у-у!

Когда подымались на скалы, то хотелось столкнуть в пропасть какой-нибудь, лежащий на краю, большой камень. Не жалея сил, оба трудились над ним и весело смотрели, как потом камень с грохотом летел вниз, ломая по пути мелкие деревья, срывая другие камни. Ущелье гневно рычало и стонало.

Но когда пошли селенья — стало тоскливо и буднично. На улицах останавливали и спрашивали:

— Далеко пробираетесь?

— Нет. Поблизости тут, — отвечал серьезно Санька.

— А чьи сами-то будете?

— Я российский, беженец. Насчет земли вот присматриваю: в городе совсем нельзя стало жить… А это — товарищ мой, места показывает, — кивал он на Перку.

— Так. Беженец. Ну, что ж, шагайте. Наше дело сторона. Только шею бы тебе не свернули, малый.

И Санька шагал уже безрадостно.

— Рано еще здесь. К югу надо податься, на Уймон. Там они есть непременно. Там и наших найдем.

Развалившись на мягкой траве, отдыхали, жевали остатки сухарей, запивая прозрачной ледяной водой горных речушек. Санька вслух размышлял:

— Если бы у меня был чистый документ, то можно было бы где-нибудь осесть. Для работы самая подходящая пора.

Перка не понимал: какой нужен документ и для какой работы. Санька пояснял:

— Документ — это паспорт. Без него русскому человеку не полагается жить. А работа — пропаганда. Теперь самая подходящая пора для нее, — и он подробно объяснил своему товарищу, что такое пропаганда.

Горы были такие же мягко-зеленые, благоухающие, влекущие; так же пели красками и звуками долины; сверху лилось нежащее тепло. Но оба шли молчаливые, сосредоточенные, строгие.

В одной деревне зашли просить хлеба.

— Кто вы такие? Куда идете?

Пояснили.

— А вот мы проверим. Андрон, сведем-ка их в волость.

В волости ружья отобрали и повели к начальнику милиции: крестьянин по наряду и милиционер. Крестьянин, встретив по дороге свою бабу, вернулся — разве сладят мальчишки с мужиком, да еще вооруженным? Шли только втроем. Вокруг — лесная глушь, клокочет, пенится река и вверху свистит ястребок.

— Ты один и, вдобавок, старик, а нас двое, — сказал угрюмо Санька, шагая в ряд с милиционером. — Мы сильнее тебя…

— А револьвер на что? — хлопнул милиционер по кобуре.

— Это ерунда. Ты не успеешь схватиться за него, как полетишь в реку.

Милиционер посмотрел на того и другого, прикидывая силы. Нашел, что преимущество было на их стороне: ребята казались крепкими и ловкими. Верно, не успеет он схватиться за оружие, как бросятся оба и столкнут в реку или задушат. Руки цепкие.

— Что же вы, значит, красные?

— Они самые.

Незаметно остановились.

— Ты думаешь, нас здесь только двое. Позади идет целый отряд с оружием. Мы только разведчики, — сказал Санька, не сводя глаз с рук милиционера. Он решил: лишь только старик сделает движение, как он, Санька, опрокинет его головой в живот. А потом, конечно, набросится и Перка, и они отнимут у него револьвер. Без оружия старик ничего не сделает.

— Как же мне теперь с вами быть-то? — с недоумением спросил милиционер.

— Скажи, что сбежали, — посоветовал Санька.

Милиционер подумал немного и, решив, махнул рукой:

— Язви вас холера! Идите, куда знаете! Все равно, с вами не сладишь. Ваше счастье, что я старик. Только смотрите — в другой раз не попадайтесь!

— Не бойся! Не попадем! Сам не проворонь!

Несколько отойдя, Санька обернулся и крикнул:

— До свиданья! Скажи своим, что мы скоро придем! Пусть ожидают! — весело помахал рукой.

Итти дальше селениями было рискованно, да и не знали, в какую сторону податься. Стали думать: не лучше ли возвратиться назад и выждать месяц, другой, может быть, изменится. Решили повернуть. Селения стали обходить стороной, чтобы не встречаться с людьми. Если по дороге слышался конский топот, то сворачивали в лес или прятались за камни и ждали, когда встречный проедет. Жалко было только ружей. Правда, одно у них осталось, там, возле юрты на дереве. Но все равно не было пороху.

Идут по каменным тропинкам, уверенно постукивают посошками. Поднимаются на взгорья, спускаются в низины, идут долинами, ущельями. Пройдут немного, присядут, — длинная невеселая дорога скоро выматывает силы. Поднимутся, и снова шагать.

Санька немного отстал. Перка повернул за выступ над кручей и неожиданно остановился. С карканьем поднялось несколько вспугнутых коршунов. Неподалеку, на дереве, сверкает кровавое, большое, крепко прикрученное. Перка хочет ближе подойти, чтобы рассмотреть, но страшно. С дерева глядит на него безглазое, — одним красным нутром своим, и болтаются испятнанные лоскутья одежды. Но еще страшнее другое. Рядом, на каменном откосе, — огромный, поседевший коршун. Не выпуская из своих когтей кусок черно-кровавого мяса, он уставился на Перку неподвижными, круглыми, горящими ненавистью глазами. Жуткое, непреоборимое в этом немигающем птичьем взгляде. Хотел повернуть назад, — ноги отказываются служить. Хотел крикнуть, — рот запечатан, а по телу — ледяные иглы. Окрикнул его издали Санька:

— Ты что? — и сам на минуту остановился, впился взглядом в висящее на дереве. Потом медленно подошел. Коршуны со скал и с деревьев смотрели на них с ненавистью.

Под ногами привязанного, на сучке висела записка:

«Вот то же будет со всеми большевицкими прохвостами».

Опустив глаза, со злобой и болью, Санька медленно прошел мимо страшного дерева. За ним прошел и Перка, не сводя глаз с красного пятна.

На другой день были дома. Все так же молчалива полянка, все та же юрта. Никто не заглянул в нее во время их отсутствия. Вздохнули свободно: здесь, по крайней мере, хоть безопасно.

У склона, под двумя сросшимися березами, насыпали небольшой холм и взвалили серый камень — память о товарище. Санька начертил на камне надпись:

«Федор Петров. Умер за Совецку власть. 32 л.».

Перка посмотрел, потрогал написанное пальцем и деловито высказал:

— Плока. Дождя смоет, пыль замажет. Дерево, ножом надо.

Он снял с пояса свой нож и сейчас же принялся за работу. На толстом березовом стволе он глубоко вырезал два треугольника и над ними нечто похожее на животное с большими рогами.

— Это кто? — спросил Санька.

— Козел, бун, — самодовольно сообщил Перка. — Рога у него крепкий, тяжелый.

— А зачем ты его сделал?

Но алтаец на этот вопрос не мог ответить: и сам не знал, для чего сделал.

В общем же рисунок понравился Саньке.

— Очень хорошо, — похвалил он. — Красиво и долго сохранится. Кто увидит — сразу догадается, что тут похоронен человек. Спасибо. Молодец. — Санька крепко пожал руку товарищу.

Медленно шагали дни.

Спали на поляне, под сосной. Разжигали большой костер и вытягивались на мягких заячьих шубах. Когда говорить надоедало, молча смотрели на колеблющееся пламя, на черные, придвинувшиеся силуэты гор и в глубокое, темное небо.

Светились звезды, легонько шумели вершины деревьев, пахло черемухой и травами.

Часто думали о покойном. Иногда казалось, что он здесь, поблизости, и скоро придет.

Когда приехал Ипат, говорили с ним о карательных колчаковских отрядах, расстреливающих крестьян десятками, сжигающих целые деревни. Говорили о российских большевиках, которые где-то уж около Челябинска, и о партизанских дружинах, накапливающихся в лесах.

Ипат уехал, и опять остались одни: Санька — в безумной тоске по людям, по шумной городской жизни, Перка — в своем привычном спокойствии, в своей тихой животной радости к родной ему природе.

Опять ходили по лесу, по полянам и ущельям, забирались на гривки гор, по которым тянулись, иногда на целые версты, узкие безлесные полосы, напоминающие трактовую дорогу, — но ходят по ним только медведи, да каменные козлы. Они похожи еще на прямой пробор волос. В просветы оттуда открываются чудесные виды на голубые дали, на пашни неисчислимых гор.

И они только двое на целые сотни верст любовались ими.

Иногда часами стояли у водопадов, смотря на их живую водяную стену и радужную пыль над нею; пробовали руками тепловатую, почти сухую пену, в которой кажутся взбитыми изумруд и сливки. Нередко спускались на дно тесных ущелий, где горные потоки с непрерывной злобой грызли свое каменное ложе, прогрызая в нем пещеры, туннели, бесчисленные ноздри.

Шли по берегу реки. У Перки за плечами висело его огромное ружье с деревянной подставкой. В безоблачном, лучащемся небе кружила скопа, издавая по временам тонкий отрывистый свист. Было странно слышать, что этот огромный речной орел свистит, будто маленькая птичка. Оба они залюбовались плавным парением птицы, носящейся по воздуху без единого взмаха. Вдруг скопа поджала крылья и камнем ринулась вниз. Падение было настолько стремительно, что послышался шум рассекаемого воздуха. Не успели они разглядеть в чем дело, как птица, взмахивая мощными крыльями, уже поднималась от воды, в когтях у нее извивалась большая рыба. Перка сдернул с плеча ружье, но Санька остановил его:

— Пускай летит. Она не к чему нам.

Они стали следить за ней. Птица долго делала круги и петли, далеко отлетая в сторону и снова возвращаясь. Она была уже вне выстрела и в то же время, очевидно, наблюдала за стоящими на берегу мальчиками.

— Почему она не улетает отсюда? — недоумевал Санька. — Вон летела бы туда, на скалу, или в глубь леса и там съела.

— Тут дом ее, гнездо, — высказал предположение Перка, осматривая ближние деревья. Но ничего похожего на гнездо не было.

Тогда мальчики решили обмануть птицу. Они пошли по берегу, будто им нет дела до нее, а сами искоса поглядывали кверху. Отойдя немного, они свернули в лес и спрятались в кустарнике, внимательно наблюдая оттуда за птицей. Скопа, покружившись еще некоторое время и, по-видимому, убедившись, что людей нет, быстро направилась по прямой линии к лесу. Делая уже маленькие круги, она опустилась над одним из высоких кедров, на мгновенье задержалась и выпустила из когтей рыбу, после чего широким полукругом быстро унеслась снова в сторону реки.

Перка, показывая к дереву рукой, уверенно зашептал:

— Гнездо! Гнездо!

Поспешно направились в ту сторону. Сунув в руки товарища ружье, Перка стал быстро карабкаться на дерево. Кедр был старый, очень толстый, с раскидистыми, огромными ветвями. Но Перка взбирался на него привычно, ловко, то исчезал в гуще ветвей, то вновь показывался. Лез бесшумно, чтобы не привлечь внимание птицы. Вот он уже у самой вершины. И тут только Перка заметил скрытое ветвями гнездо. Оно было больших размеров, выложено тонкими сухими растениями и шерстью, в нем находились два больших белых яйца, густо окропленных коричневато-бурыми пятнами. Рядом с гнездом, на тесно сплоченных широких ветвях, лежала окровавленная мертвая рыба, которую перед тем бросила с высоты птица; тут же была куча мелких, высохших костей.

Перка положил яйца за пазуху и стал осторожно спускаться книзу.

Но тут случилось непредвиденное. Перка не заметил, как это произошло, он только услыхал какой-то странный шум и пронзительный злобный крик со свистом. Санька снизу видел, как парящая спокойно над рекой скопа неожиданно сделала резкий поворот и в несколько секунд очутилась над деревом. Она ринулась на Перку, выпустив свои страшные когти, но в этот момент отпущенный Перкой сук взметнулся, и птица с криком подбросилась кверху. Санька, присев на одно колено, выстрелил. Закружилось несколько перьев, но скопа, не обратив на это внимания, с большой злобой кинулась в гущу ветвей. Санька опять прицелился, но сейчас же отвел дуло, побоялся: промахнется и попадет в Перку. Где он — не видно. Птица поднималась и вновь опускалась к дереву, высматривая скрывавшегося от нее врага. На другого человека она почему-то мало обращала внимания. Вот она взлетела, чтобы еще раз осмотреть внимательно дерево, Санька в этот момент спустил курок, и скопа грузно, мягко шлепнулась неподалеку от него на открытое место. Перка проворно спустился. Птица посмотрела на них злобным, ненавидящим взглядом и отвернулась. Ударились два-три раза о землю мощные распластанные крылья, судорожно вытянулись ноги, и, как стальные, сжались когти. Птица была мертва; из-под вытянутого крыла струилась кровь.

XII. Над пропастью

Приехал Ипат и радостно сообщил:

— Ну, ребята, теперь недолго уж. Недельки две переждите, а там можно будет двинуться. Народ зашумел, поднялся, недолго теперь царствовать Колчаку.

Он подробно изложил, как обстоит дело с партизанским движением, где больше всего сосредоточены их силы, каким путем к ним итти, чтобы скорее и безопаснее добраться.

И опять уехал Ипат, обещав вернуться ровно через две недели и привезти для них двух коней. Снова одни. День проходит, два… пять. Ждут, горят мыслью — скорее бы. А время, будто нарочно, тянется невероятно медленно. Саньке ждать стало невмоготу.

— Знаешь, что? Не будем больше ждать. Кто знает, может быть, его что-нибудь еще задержит: заболеет или еще что! Мы и пешком дойдем, — предложил он товарищу.

— Куда пойдем? — спросил спокойно Перка. Ему было все равно: итти или здесь остаться, лишь бы находился с ним Санька.

— К Ипату на заимку, а потом от него — книзу, к партизанам.

— Эге. Ладно, — согласился Перка.

Но когда собрались, Санька вспомнил, что дорогу они к Ипату не знают. Итти нужно куда-то к западу до большого озера, — полдня пути на коне. Потом повернуть направо по ущелью — еще полдня. А там будет речушка и долина — тут и заимка Ипата.

— Ладна. Якши. Мой знает, — успокоил Перка.

Как и в первый свой отход, оглянулись последний раз на долину, на юрту свою, Санька помахал рукой: «Прощай!» — и стали спускаться вниз по ущелью. Чем ниже идут, тем больше, настойчивее глухой, тягучий шум тайги. Перка идет впереди с монгольской винтовкой за плечами; Санька — за ним. На откосах белеют разметанные бурей деревья. Здесь тайга постоянно шумит, текут по падям и щелям, подобно весенним ручьям, непрерывные ветры. В осеннюю непогоду тут бушуют бури. Теперь в березовых и осиновых рощах весело перекликаются птицы; изредка через поляну, заложив к спине уши, стрельнет заяц; на солнце греется, мечтательно посвистывает, пестрый бурундук. Опомнится чуть не у самых ног идущих и — юрк в свою норку. Радостно, хорошо Саньке, и Перке хорошо. Но оба молчат, не хочется говорить, когда на душе так светло и приятно.

Вдруг Перка радостно закричал:

— Эге! Мой знает эта долина! Тут мой гонял Сарыбаш табун! Якши! Коня тут! Коня тут!

Стали бродить по окружности и, действительно, вскоре натолкнулись на гулящий табун. В нем было около тридцати маток с рослым красивым жеребцом, который резко выделялся из табуна густой гривой и длинным, почти до земли, пышным хвостом. За исключением трех-пяти объезженных коней, табун был дикий: лошади еще ни разу не ходили под седлом.

Перка смело подошел к наезженным коням; один из них, увидав мальчика, радостно заржал. Перка потрепал его по шее, погладил морду и крикнул Саньке:

— Садись! Верхом поедем! Так ладна! — он помог вскочить на спину и успокоил: Якши конь, смирный, умный. Крепче за грива держись.

Сам Перка вскочил на другого коня и сразу привычно запрыгал на спине. Санька едва догонял его. Без седла сидеть было неудобно, ноги ненужно болтались, чувствовалась беспомощность — конь куда хотел, туда и шел. Но, спустя некоторое время, освоился, оказалось, что можно было и без повода управлять конем. Ехали не быстро. Кони мерно, дробно выстукивали крепкими, узкими копытами. В одном месте, в низине, поросшей кустами тальника, Перка остановился и приказал товарищу:

— Держи мой коня! Крепче, за грива! Я сичас!

Он спрыгнул и быстро нарезал охапку длинных, мягких прутьев.

— Это зачем? — спросил с недоумением Санька.

Алтаец мотнул головой:

— Нужна! без этого конь пропадет, худа будет!

Опять поехали, уже шагом, оба в ряд. Санька ждал, что будет делать Перка из прутьев. А тот, бурча себе под нос какую-то песню, начал сдирать с них кору и вить из нее веревки. Потом как-то связал их, и получилось нечто вроде уздечек. Санька пришел в восхищение.

— Ну, и ловок же ты, якорь тебя возьми! С тобой не пропадешь! — воскликнул он восторженно.

А Перка начал делать другое — две большие, толстые петли для треножения коней, чтобы можно было спокойно слезать и отпускать кормиться — не убегут.

Начало вечереть. Пора бы и озеру быть, а его все нет и нет. На ночлег устроились на открытом месте у костра. Спали по очереди, чтобы не напал какой зверь. Кони, стреноженные, ходили рядом, спокойно пощипывали траву.

Утром дальше поехали, а озера все еще нет.

— Ну, Перка, должно быть, мы с тобой заблудились, не туда попали, — сказал спокойно Санька.

— Эге. Не туда, — так же спокойно согласился с ним его товарищ.

Ни тому, ни другому не было страшно: как-нибудь выберутся.

Ехали мелкой иноходью по узкой гривке между низкорослых редких сосен. Направо обрыв и налево обрыв в каменную, темную пасть.

Впереди — широкая зеленая поляна, — к ней торопились уставшие, истощенные кони. Перка придержал коня, повернулся, показал вперед:

— Гляди — люди! Мнока.

Остановился Санька, всмотрелся. С долины на гривку поднималось десятка полтора вооруженных всадников. Нужно было немедля поворачивать назад. Но как? Дорога шириною в один шаг, и с обеих сторон пропасти. А раздумывать некогда. Санька сжал коленки, выпрямился и осторожно потянул за левый повод. Конь фыркнул, скосил горячий левый глаз на седока, задние ноги сдвинул с передними и медленно повернулся в обратную сторону. Отъехав несколько десятков шагов, где место было немного пошире, Санька соскользнул на землю и крикнул Перке назад:

— Дай мне ружье! Садись на моего коня и поезжай дальше! Там, у спуска, подожди! — сам лег за каменный выступ.

Но всадники уже заметили повернувших от них людей, прибавили ходу. Санька лежал невидимый ими и ждал, держа наготове винтовку. Сначала нужно было определить — может быть, это партизанский отряд. Но через минуту сомнений у него уже не было. Он крепко прижал к щеке ружье и прицелился.

Первый слетел в пропасть прямо с конем. Похоже было, что его смело невидимой метлой или сорвало порывом ветра. Следующий за ним на мгновение задержался, конь испуганно взметнулся, но очередная пуля сразила и его. Конь и всадник летели с криком и ржанием, перевертывались по камням, сминали кустарники и мелкие деревья, и вслед им катились гранитные глыбы. Задним отступать было нельзя, но и продвигаться вперед невозможно. Кони метались, вздымались на дыбы, ржали. Двое из средины сорвались без выстрела. Но Санька молчал, берег пули. Передний каким-то образом ухитрился спешиться и осторожно пополз по гривке навстречу, продвигая впереди головы камень. Санька ждал, чтобы без промаха всадить ему нулю. За первым показался второй, третий, и все они ползли, укорачивая расстояние. Ждать дольше было нельзя. Выпустив несколько пуль, Санька вскочил, побежал, еще раз выстрелил и снова побежал, догнал коня, и они понеслись, слыша за собой выстрелы.

Скакали уже по поляне к ущелью, за ними гналось несколько всадников. Видно было, что кони у тех меньше измотаны, расстояние с каждой минутой укорачивалось. Скакавший далеко впереди Перка на полном ходу остановился, обернулся назад и что-то крикнул. Вслед затем конь его взметнулся и очутился на каменном выступе скалы и сразу слился с ее серым фоном.

Санькин конь подскакал и резко осадил, чуть не сбросив седока через голову, захрапел, забил ногой. Впереди темнела глубокая каменная расщелина, противоположный берег был аршина на два выше. В стороны податься некуда, позади — смерть и впереди — тоже: конь не вспрыгнет или Санька соскользнет у него со спины. Сзади конский топот уже близко. Мимо головы просвистела пуля. Санька пригнулся к шее, цепко вцепился в холку и дал каблуками в бока. Почувствовался страшный толчок, и оба повисли в воздухе — конь и седок. Оба напряглись, вытянулись, впились взглядами в берег. Но грузная ноша тянула коня книзу, зацепившиеся за скалу передние ноги его судорожно дрожали, готовые каждую минуту соскользнуть. В плечо Саньки сзади остро стегнули, он подался вперед и схватился рукой за тонкий каменный выступ. Всю силу, всю свою волю он влил в мускулы руки и почувствовал, как оба перевалили страшную, смертельную черту. Конь отфыркнулся и сделал два-три прыжка уже легких, уверенных по незыблемой почве. Позади раздалось несколько выстрелов, но они были нестрашны — каменная стена надежно спрятала. Остановили коней и, не слезая, стали перевязывать Саньке раненое плечо.

XIII. По кипящим валам горной реки

Шумит пенная, гневная река, скачет по каменным порогам, бешено плещет в крутые, изъеденные берега. Вечно несмолкаемый грохот над ней, гулко вторимый утесами и черно-зеленой стеной леса. Носятся над ней чайки и утки, парят, высматривая себе добычу, огромные речные орлы.

Неподалеку от бора — селение, наполовину с русскими избами. Санька послал Перку проведать: были ли здесь колчаковские отряды, и далеко ли отсюда партизаны. Сам привязал коней и лег на берег, стал смотреть в воду. Вспомнил о Петрове: «Эх, если бы он был жив! Вот хорошо бы почувствовал себя!» Вспомнил о городе, о других товарищах, об отце с матерью. Один теперь Санька, бобыль. Приедет в город, не знает, куда и сунуться…

К вечеру Перка вернулся. В селении не было ни партизан, ни колчаковцев — те и другие находились ниже по реке.

— Ну, Перка, значит нынче ночью плывем. Может быть, попадем прямо к партизанам, а если натолкнемся на колчаковцев — как-нибудь выкрутимся. На конях, видишь, никак нельзя.

Перка лучше его видел, что кони теперь не нужны: перед ними была широкая, бурная река и по берегам — голые высокие скалы. Назад податься — тоже бесполезно. Но бешеный рев воды смущал его.

— Река крепко сердитый, под водой камень мнока! — опасливо покосился он на белые, кипящие валы.

— Ничего. Доплывем. Выберем вон там получше лодку и — айда…

— А кони?

Санька вздохнул.

— Да, кони. Жалко, а придется бросить. Может быть, они дорогу к дому найдут, вернутся.

Оба молчали, лежали в лощине и смотрели на стреноженных коней, спокойно пощипывающих траву.

Селение спало. Ни крика, ни движения в нем. В сером небе светился лунный серпик, узкие луга и опушка бора были в матовом спокойно холодноватом свете и пахли пряно, душно. Гневно кричала свое несмолкаемое река. Санька поднялся, подошел к коню.

— Ну, товарищ, прощай! Спасибо, что выручил! — он потрепал ладонью по крутому боку и припал губами к теплой, мягкой шее. Развязал ноги, снял узду. — Ну, прощай! Беги! — легонько ударил его по крутому заду. Конь тряхнул гривой, фыркнул и побежал. Отбежав несколько шагов, он остановился, призывно заржал своему товарищу.

А Перка, охватив голову своего коня, плакал, — целовал и плакал. Когда и его конь освободился, он, успокаивая самого себя, сказал:

— Конь тайга родился, дорога знает. Не пропадет.

Сели в лодку, оттолкнулись — и запела у тонких бортов стихия. Пенные валуны заскрежетали, впиваясь холодными зубами в упругие доски. Уверенно, крепко взмахивал веслами Санька, еще крепче, еще увереннее правил рулевым сидящий на корме Перка. Юрты, избы, одинокие деревья с шумом и ревом неслись назад и тонули в густой, синеватой мгле.

Из туманного и зыбкого яснее выплывали дали, в порозовевшем небе резче вычерчивались извивы гор. Вырастали скалы, вырастали группы деревьев и бежали стремительно навстречу… и были уже позади. На смену им вырастали новые и неслись, неслись.

Ни птичьего крика, ни шума прибрежного леса, только один рев — напряженный, бешеный рев реки. Когда не смотрели на берег, то казалось, что лодка двигалась крайне медленно, иногда почти совсем стояла, только гудело в голове, и учащенно билось сердце. Иногда впереди показывались белые гребни. Перка, смотрящий вперед, знал — скрыты под ними страшные каменные зубы. Он стискивал в руках кормовое весло, или два-три раза взмахивал им — и лодка с дрожью и стоном проносилась у самой пасти белой, клокочущей смерти. И опять была гладь. Санька «сушил» весла и набирался сил для новой борьбы, а Перка, бороздя позади себя воду, набивал свободной рукой трубку и подавал товарищу закурить.

Но глади было мало, перекаты, извивы, кипящие водовороты. Лодка вскакивала на белые гребни и сейчас же ныряла книзу, и, казалось, никогда уже не покажется наверх. Перка, мокрый, с растрепавшимися, черно-смолистыми волосами, хрипло кричал, приказывал Саньке:

— Давай! Крепча! Крепча! — сам взмахивал широким кормовым веслом — и лодка разрезала или перескакивала страшный вал. В эти минуты вся задача заключалась в том, чтобы бег лодки сделать быстрее волны, избежать ее смертельных объятий.

Самое страшное было, когда река круто поворачивала в сторону, и волны с разбегу ударялись в каменный берег, плясали, кружились в пенном водовороте. Упусти один момент — и от лодки останутся одни щепы. Попади в этот водоворот — и сразу пойдешь ко дну.

Но Перка знал, как плавать по горным рекам. Завидев издали скалу, он быстро соображал, с какого пункта выгоднее к ней подойти. Быстрыми взмахами выбирал этот пункт и напрягал всю свою силу держаться намеченной цели. После минования опасности, Санька Перкиной шапкой отливал из лодки воду.

Плыли по глади мимо луга. На лугу паслась скотина. Мальчишка-пастушонок что-то закричал и весело помахал фуражкой. Санька приветливо откликнулся, но шум воды заглушил голос. Впереди опять забелели гребни. В борт лодки резко ударило что-то острое, необычное. Санька поднял голову и увидел — по поляне скакали, пытаясь их обогнать, два всадника. Он кивнул головой Перке и сам со всей силой налег на весла. Опять такой же резкий, острый удар в борт — и в доске образовалась маленькая дырочка. Санька через плечо взглянул на берег и на реку. Всадники все неслись, перекат был близко. Подумал без страха: «Если не расстреляют, то разобьет о камни».

Перка скомандовал:

— Ладна! Будет! — и, не обращая внимания на скачущих всадников, впился взглядом в бегущее навстречу стадо белых водяных баранов. Вдруг глаза у него необычайно расширились, скулы, задергались, он, качнувшись вперед, страшно закричал, заглушая на момент рев реки:

— Эге-е! Дава-ай! Дава-ай! — и сам изо всей силы отвалил кормовым веслом от правого борта.

По дну лодки резко, со скрежетом, черкнуло, и первый ряд белых баранов остался позади.

— Еще! Еще!..

По бокам ныряло, взметывалось белое и холодное, окачивало с головы до ног, рвало одежду, пыталось выбросить их самих. За дно и бока лодки хватались невидимые остервенелые зубы, но, бессильные удержать, со скрежетом извергали проклятья. Сотни смертей неожиданно выпрыгивали из воды и с бешенством скалили каменные зубы. Лодка, извиваясь, словно дразня, проносилась, мимо их раскрытых пастей.

— Ладна! Будет! — приказал Перка.

— У-ух! — вздохнул громко Санька, кладя весла. Обернулся к берегу и внезапно замертво повис на борту.

Перка, забывая править, метнулся к нему. Лодка, лишенная руля, с разгона повернула к берегу. В следующее мгновение на Перку уставилось широкое чернобородое лицо. В руках у незнакомого страшного мужика была длинная пика.

— Вылезай, щенок! Чтоб вас!.. Куда плыли?

Другой всадник, спешившись, держал в поводу коней.

Когда Санька открыл глаза, первое, что ему бросилось, это — пика на длинном древке и на рукаве чернобородого красная ленточка. Он радостно улыбнулся, хотел что-то сказать, но тут же бессильно повис на руках своего товарища…

XIV. Огнем и нагайкой

В раскрытое окошко ярко светило солнце, пахло черемухой, на наличнике чирикали воробьи. Санька повел глазами по сторонам — настоящая крестьянская изба, с русской печкой, с лавками и столом в переднем углу. Сам он лежал на лежанке, недалеко от двери. Хотел повернуться — почувствовал острую боль в плече. Вспомнил кипящую реку, лодку, двух мужиков с пиками. Мелькнуло: «Значит, у своих, у партизан, Не убит. Хорошо. А где Перка?» Закашлялся. Из-за перегородки вышла старуха.

— Очнулся, дитятко? — потрогала, старая, на плече повязку. — Ну, как, ломит руку-то?

Глаза у бабки были добрые, рука ласковая.

— А Перка где, товарищ мой? — спросил Санька.

— Он со стариком на дворе, придут сейчас. Да ты лежи, а то больно будет.

Хлопнула дверь, — на пороге мужик, а за ним Перка. Посмотрел Санька на кудлатую сивую бороду: «Нет, не вчерашняя». Мужик подошел к голбцу.

— Ну, что, малец, жив? Ничего, поправимся. Вот если бы пониже угодила, то быть тебе без руки, а тут — пустяк, царапина. Напугала только.

— Перка, где мы? — повернулся Санька к товарищу.

— Ишь ты, со мной и говорить не хочет. Ах ты, вшивец! — сказал добродушно мужик, вешая фуражку на стену и проходя вперед.

Саньке стыдно стало, он не хотел обидеть хозяина, просто так вышло.

— Дяденька, не сердись, ведь он товарищ мне, — сказал Санька виноватым голосом.

Но мужик не сердился, он опять подошел к лежанке, помог подняться, ласково сказал.

— Счастье ваше, ребята, что в такой час приплыли к нам. Еще утресь здесь были белые, да и завтра, пожалуй, будут. Красные только так, налетом, разведку делали. А если б с белыми встретились, то не несдобровать бы вам.

Пили чай, ели горячую картошку с маслом и мягкие пшеничные шаньги (лепешки). Мужик рассказывал:

— Я, как увидел вас, так сразу смекнул в чем дело. У меня тут братан живет на заимке, говорит — звать их: Санька и Перка, шустрые ребята. Старший товарищ был у них да помер. Теперь одни.

— Как звать твоего брата? — спросил Санька, удивляясь, кто мог их знать.

— Ипатом его звать, а меня — Лаврентий.

— Ипат! — радостно воскликнул Санька. — А мы ведь к нему шли. Вот как нам повезло. Это хорошо…

Через день на заимку из села прискакал подросток:

— Лаврентий Данилыч, из Власьева едет карательный! Наши убегают в горы!

Утром, до солнца, запрягли лошадь, нагрузили бочку с дегтем, и Санька отправился по деревням торговать. Перка с Лаврентьем Данилычем стали курить смолу.

Волосатый, с грязными, никогда не видевшими мыла лицом и руками, в истлевшей, рваной рубашонке, Перка немногим отличался от старых сосновых пней, которые выкорчевывал и разрубал для смолокурного аппарата. Похож был на заправского смолокура.

— Помощника себе нашел, — говорил Лаврентий приходившим, — одному-то несподручно — деготь и смолу. Теперь у нас пойдет в два завода.

А Санька неторопливо двигался с возом. В деревнях уже не было прежней враждебности. Крестьяне закидывали вопросами:

— Ну, как, парняга, у вас? Что слышно о красных?

— …Говорят, они никого не обижают?

— …У них, будто, и мануфактура есть? А на хлеб, слышь, твердую цену уставили, чтобы никакой спекуляции?..

И тут же сами сообщали:

— Недавно один из новоселов со степи с хлебом ехал. Остановили было, красные-то. «Ты куда, — говорят, — товарищ, хлеб везешь?» А когда узнали, что мужик бедный, на рыбу выменял, то сейчас же отпустили и велели передать: кому, мол, нужно, могут ехать — отбирать ни у кого не станут…

— В Федулове, слышь, у богачей отобрали и бедноту наделили…

Но наряду с этим слышалось и другое:

— Нагрянули они, золотопогонники, в Санниково, собрали сход: — «Кто сочувствует большевикам — выходи!» Никто не вышел. Тогда выстроили в ряд и каждого десятого выпороли… В Ивановке оказались два большевика, за них пятерых расстреляли и три двора сожгли. В Климовичах наложили штраф… Погоди, недолго уж!..

Налетел шквал.

День был праздничный. У крыльца волости толклось с десяток мужиков. Из избы в раскрытую дверь слышались голоса, спор. Где-то резко хлопнуло. В конце улицы кто-то что-то выкрикнул. Послышался дробный топот многих лошадиных ног и громкие мужские голоса.

Стоявшие у крыльца мужики метнулись внутрь, затем выскочили гурьбой и рассыпались по закоулкам и калиткам. На площадь пустынную и мертвенно тихую въехал галопом отряд голубых улан. Один из них догнал пробегавшего проулком старика-нищего и, подняв над ним нагайку, крикнул:

— Ты кто такой? Зачем бежал?

Начальник, прапорщик, отдал приказ:

— Сейчас же собрать сход!

Сгоняли солдаты нагайками: с десяток баб и два старика.

— Где остальные?

— Не знаем!

Запылали две избы в двух концах — у кузнеца Игната и у председателя.

У Игнатовой бабы — хоть бы слезинка. Стоит перед офицером суровая, гордая, палит ненавидящим взглядом, коротко отрезает на допрос начальника:

— Почем я знаю! Уходит, не сказывается!.. Оружие не делаем!..

А сбоку, в ста шагах, из окон вырываются красные языки, лижут карниз, крышу, жгут ухо и щеку. Слышен треск. Во дворе заревела скотина.

— Говорите: кто еще большевики?

Лысый старик гнет голову, слова путаются, голос дрожит:

— Мы крестьянством занимаемся… Мы никогда…

— Иванов, читай! — перебивает начальник.

Солдат развернул бумагу, сухо, жестоко чеканит:

— Сидоров Поликарп!.. Фролов Игнат!.. Хохлов Василий!..

— Если мужиков нет, пускай бабы отвечают! Всех сюда, в ряд! — ревет офицер.

Запылала еще изба. От нее раздалось кинутое с отчаянием в горы:

— Горим! Горим!..

— Эту!.. Эту!.. — тыкал офицер хлыстом каждую пятую и махнул к старикам. — И этих двоих!

Перед горящей избой стали раскладывать на скамейку и — по голому телу шомполами по двадцать пять.

Две бабы бросились к ногам и завыли.

— Дети малые, пощадите.

— За что вы баб-то позорите? Порите нас, а они не при чем! — выкрикнул лысый старик.

— Двойную порцию ему!.. — показал офицер.

Пламя выползло уже на крышу и стало грозить сурово молчаливому небу, бросая в него пучки искр и волны густого, упругого дыма. Тяжко вздохнула широкая долина, понеся свой вздох к горам.

Весь остаток дня по селу носились незнакомые голоса, в дворах вспыхивали и сейчас же гасли женские вскрики, слышался детский рев.

А в густом лесу, у реки, группа мужиков шушукалась с проезжим мальчонком-дегтярем.

XV. Поднялась мужицкая сила

Сновали гонцы из волости в волость, от деревни к деревне. Странные, необычные гонцы.

Мягко постукивают конские копыта, в седле баба с ребенком. На лице — тихая, веками взрощенная скорбь бабья. В деревне, у поскотины остановилась, толкует с молодухой:

— Вот к фельдшерице еду. Ребенок заболел что-то.

— Да ведь дорога-то дальняя, растрясешь его.

— Ничего. Как-нибудь доеду… Не знаешь — Иваньша Кондратьев дома? Степан шерсти у него хочет купить…

У Кондратьевой избы остановилась, заговорила с мужиком о шерсти и сунула записку:

— От наших… Там все прописано…

Через минуту опять слышался дробный конский топот — дальше, в другую деревню…

В село приехал бондарь. В телеге — остаток нераспроданной посуды: квашни, кадушки, ведра. Остановился посреди улицы, положил коню корма и, постукивая по гладко выструганной посудине, повел с покупателем торговую речь:

— Эк, доска-то! Что янтарь! За стекло поставить да любоваться! И отдаю почти даром — только два пуда… У вас скоро хлеб-то нипочем будет — не нынче-завтра Советы установите…

На опушке бора дымила смолокурная печь. К замазанному, волосатому смолокуру подъезжали и справа и слева: с бочонками, с ведрами. Но говорили вполголоса, совали и брали записки, — замусоленные, писанные на лоскутках, каракулями. Хранил он их в березовом дупле.

Скакал мимо отряд.

— Ты кто такой?

— Смолокур Лаврентий Жариков… Десять лет этим ремеслом занимаюсь.. А этот мальчонка — помощник мой.

— Обыскать их!

Лаврентий успел незаметно сунуть в рот скомканную бумажку, которую только что привезли.

Ничего не нашли.

— Всыпать ему двадцать пять!.. — коротко бросил начальник.

В то время, когда двое в голубых штанах считали по телу нагайками, Лаврентий жевал записку; в ней было написано:

«Передай через Ипата власьевским, что завтра едем на соединение с отрядом тов. Степана. Имеем десять ружей и восемьдесят пик».

— Сейчас же марш из лесу! Если завтра здесь найдем — повесим на первом суку!..

И ускакали…

Санька едет от селения к селению на крепконогой, выносливой лошаденке с бочкой дегтя на телеге. Продает, гуторит с мужиками, а сам между торговой речью выпытывает новости, говорит свои, где нужно и кому следует, сует записки и получает в ответ другие записки. В селениях — новое, непохожее на прежнее. Даже старики отбросили величавое спокойствие мужицкой мудрости. Даже бабы забыли суетливое, свое, бабье, повседневное. Все прониклись общим, зажглись единой мыслью и чувством. Ходят торопливее, говорят отрывистее и значительнее, часто умолчанием и жестами. Парни и молодые мужики пропадают неизвестно где по целым суткам. У всех напряженная мысль, напряженная, невидимая работа…

*

В селе у сборни группа мужиков.

— Теперь скоро уж. Теперь конец… Они идут прямиком на Сивашино… На помощь нашим.

— А много их?.. Иван Петрович, много их?

— Ого-го! Три тыщи и больше половины с солдатскими ружьями!.. Покажут им! — говорит не как всегда: моложе и горячее. По белой бороде ползет довольная усмешка.

— Говорят — взят город Барнаул?

— Кем: партизанами или российскими?

— Партизанами, слышь. А через семь дней и российские подоспели. Они по тридцать верст в сутки катают… С боями…

— Слышали, как в Сорокине?

— Что, в Сорокине?

— Милицию поколотили… Ловко, якорь их!.. Это все наши мужички.

Через дорогу торопливо шла баба с ведрами. Остановилась. Захотелось сказать свое:

— Никольша сказывал про ихнего главного начальника, будто в генеральский мундир нарядился и к белым в штаб приезжал. Накричал на них, нагнал страху и уехал. Только после догадались, скрипели зубами со злости.

— Ишь ты, как провел их. Молодчага! А ведь простой мужик, в германскую войну рядовым был.

— Он все может. Насчет этого он голова. Он в город Бийск сколько раз приезжал. Сегодня с бородой ходит по базару, вроде, как мужик, а завтра — с одними усами, в военной форме по улице разгуливает.

— Он и бабой наряжался, на пристани семечками торговал… Покажет им теперь!..

XVI. Кровавый поток

Это была последняя волна разбитой и разбросанной колчаковской армии. Жуткая, безобразная. Катилась она в глубь гор по Чуйскому тракту, к границе Монголии.

Вкатывалась в попутное селение и смывала скот, крестьянские повозки, упряжь; разрушала амбары и кладовые, опустошала клети и сундуки. И когда уходила, вслед ей неслись вопли и проклятия, метался от избы к избе бабий и детский рев.

Немного спустя, следовала другая. Больше и грознее.

Бесконечная вереница возов с военными припасами и всевозможным обывательским добром тянулась по тракту дни и ночи. В перерывах громыхала легкая артиллерия, пулеметы; шли и ехали отряды солдат, группы гражданских и духовных лиц. Утомленно брели стада крупного и мелкого рогатого скота.

Хаос звуков наполнял горы. В русских селах и калмыцких аилах замирала человеческая жизнь. Жители покидали хозяйства, убегая в леса и непроходимые каменные теснины.

Вновь прибывшие так же, как и первые, бегали по домам, по всем закоулкам, добирали еще недобранное, съедали еще не съеденное, опустошали вконец все, что можно опустошить.

По ночам, чтобы осветить темный путь ущелий, поджигали по нескольку построек враз и двигались при свете обагренного неба, освещавшего каждую горную складку.

В это русло с обеих сторон стремительно вливались десятки мелких потоков: остатки карательных отрядов, сельская милиция, и все те, кому страшен был народный гнев. По горным тропам, мрачной тайгой, через перевалы и топи, пробирались они, пугаясь каждого крика, каждого постороннего звука.

Но было уже поздно. Смерть ощетинилась на них тысячами партизанских пик, самодельными пушками, пугачами-пулеметами. Она неслась за ними по тем же таежным тропам, ущельям и курумникам; она неотступно зловещим призраком двигалась позади их по самому тракту…

*

Ночь. Жуткая горная ночь, окровавленная заревами пожаров. Насторожились черные пасти тесных проходов и щелей, и за каждым камнем притаился ужас.

Медленно спускалась с горной кручи повозка за повозкой. Кони вылезали из хомутов, не свистели бичи; сдержанны громыхание и человеческие голоса.

А сбоку — черная пропасть… А впереди — спуску не видно конца.

Неожиданно — мощный плевок орудия.

Вздрогнуло, затрепетало — и горы, и щетина леса, и живая движущая цепь из тысяч людей. Затявкали ружья, застрочил пулемет. Клубом свились и закружились звуки. Книзу понеслась с грохотом, с треском и животным ревом лавина из коней, повозок, людей…

И снова молчание. Горы и ущелья по-прежнему бесстрастно, равнодушно ловят пестро-однообразные звуки живой реки…

Неширокая равнина с редким лесом, стиснутая скалами, также безжизненна.

Остановились, распрягли уставших коней и разложили костры. Скот шарит губами по вытоптанной земле…

В стороне — два-три тревожных выстрела. Словно подброшенные, все вскочили и — за винтовки.

А из тьмы в площадь света с криком и гиканьем ворвались всадники: с пиками, вилами, тесаками. Колют, рубят, топчут. И, кажется, нет им числа. Страшно первобытное оружие их. Но еще страшнее — красные ленточки на шапках…

Обоз укорачивался. Защитников его становилось все меньше.

И снова медленно двигались в молчании гор, до новой кручи, до нового тесного прохода, где ждала другая засада.

Шли и таяли, усеивая путь трупами людей и животных. Шли к спасительной отдушине в Монголию, не предполагая, что она уже захлопнута.

XVII. Красный праздник

Еще дымятся пожарища в разграбленных и опустошенных селениях. Еще болезненны вопли и жгучи проклятия, а улицы и площади уже шумно-радостны. Идет по ним красный праздник.

Над крыльцом сборной избы бородач-дегтярь Лаврентий пристраивает кумачовый флаг. Перка держит под ним лестницу. Неожиданно — вдоль улицы детские крики:

— Едут! Едут!..

Из-под горы — отряд с длинными пиками, и на каждой пике, наверху, трепыхается красная ленточка. Рядом с начальником, рыжебородым Ипатом, на карем коне — Санька, за плечами у него старое монгольское ружье Перкино. Соскочил с седла и кинулся радостно к товарищу.

— Перка, завтра в город едем! Объявлена Советская власть!..


  1. Языческие идолослужения (камлания) состоят из пляски и пения жреца (кама) под звон бубна.
  2. Толкан делается из поджаренного ячменя; напоминает русское толокно.
  3. Солонец — соленый источник или озеро, туда звери ходят пить.
  4. Ульгень — высшее божество, живущее на седьмом небе.
  5. Орба — колотушка, обитая шкурой с ноги марала.
  6. Хан Суйла — добрый дух, сопровождающий кама на небо и в ад.
  7. Чегедык — платье из тяжелой синей материи с наплечниками, вроде крыльев; отделано позументом.