Ю. Беляев
правитьВ Ясной Поляне
правитьКондуктор под окном кричит:
— Тула-а!
Надо вылезать из вагона… Тесный и грязный вокзал, засыпанный подсолнечной шелухой, благоухание незатейливого буфета, витрина металлических изделий, витрина тульских пряников, газетный ларек — и вот вы уже на той стороне вокзала в толчее извозчичьих пролеток, разрываемый на части местными «ваньками».
— В Ясную Поляну!
— Сюда пожалуйте! Со мной! Вот услужу! Барин, а со мной-то что же!..
Один, подогадливее, прямо берет вас силком, сажает на свою колесницу и мчит во всю прыть понурой лошадки, осыпаемый сзади хохотом и руганью оставшихся извозчиков.
Не знаю, по таким ли дебрям ехал почитатель XVIII века к Вольтеру в Ферней, но мне путешествие к яснополянскому философу во многом напоминало хождение по мукам.
На козлах сидел настоящий гоголевский Селифан. Он вез меня какими-то окраинами, переулками и закоулками и все уверял, что «скоро дорога полегчает». Но дорога, размытая весенними ручьями, до того вскоре сбилась, что пришлось добрые две версты идти пешком.
Уже вечерело. Солнце скрылось за громадную тучу, сизую с огненными подпалинами. Слобода стояла розовая от заката, с зеленым пухом фруктовых садов, вся словно обвеянная острым весенним духом. Где-то пиликала гармоника…
Молодка в красном повойнике и нарядной свите высунулась по пояс из окна и скалит зубы. Смешно, должно быть, в самом деле, мое прыганье по кочкам, бок о бок с дребезжащей пролеткой…
Но вот наконец и земское шоссе. Оно вытянулось стрелой по ровному полю, с телеграфными столбами, с уныло шумящими ветлами. Миновали Киевскую заставу. Обогнали не одну партию богомолок, молодых и старых, завернутых в темное тряпье, сгорбленных и загорелых. Дорога снова пошла изволоком, меж густого казенного лесу, по березняку, мимо какого-то полуразрушенного завода, печального наследия «анонимных» бельгийцев, пока неожиданно не свернула в сторону. И вот опять проселок. Опять надо вылезать из пролетки и помогать вытаскивать из грязи клячу.
— Долго, что ли?
— Не, не долго, — ворчит извозчик.
В самом деле, старая барская усадьба дает себя знать. Вон на пригорке какое-то полуразрушенное сооружение из кирпичей — не то межевой столб, не то чей-то забытый монумент. Еще немного дальше и фруктовый сад вышел на дорогу живой изгородью смородинных кустов. А вон и беседка. И вдруг усадьба предстала вся как на ладони с белыми каменными воротами, с плотиной, дворовыми строениями, уютным старомодным домом, который видал столько паломников.
Гостеприимные сени, заваленные книгами, встречают меня теплом и спокойствием. Узкая лестница наверх. Тиканье машинки переписчика где-то за стеной. Две-три комнаты, которые проходишь почти бегом, и наконец перед одной закрытой дверью слуга говорит:
— Сюда, пожалуйте.
И сквозь полумрак комнаты, освещенной одной рабочей лампою под темным низким абажуром, видишь, как с кресла поднимается знакомая сутуловатая фигура в синей рабочей блузе, подпоясанной простым ремнем, в высоких сапогах, и узнаешь любимую седую голову…
Я опускаю весь начальный разговор. Льва Николаевича в его деревенском уединении так мало интересуют пресловутые «злобы дня», которыми дышит город. Положим, он все знает, за всем следит, все читает. Спросишь его о чем-нибудь — и на все получаешь ясный, спокойный ответ. Даже такие вопросы, которые, казалось бы, касались лично его, не вызывают в нем ни малейшего волнения.
— Видали вы картину Бунина (*1*)? — спросил я.
— Видал на снимке.
— Ну, что скажете?
— Ничего, Я давно уже достояние общества и потому не удивляюсь ничему…
И весь пресловутый «инцидент» с этой картиной нисколько не волнует Льва Николаевича. Редкое добродушие и удивительное спокойствие.
А вот темы литературные, темы религиозные, философские волнуют его и заставляют подниматься с кресла и после долгого оживленного разговора вызывают кашель.
Разговор зашел о Максиме Горьком, о его героях, о «На дне» и т. д. Эти разговоры главным образом я и хочу передать теперь. Тема, как видите, самая модная. Петербургские журналисты по поводу «На дне» учинили заправский допрос всех наших «hommes des lettres» (*). И все они, кажется, осудили пьесу Горького. Теперь сказал свое слово и «великий писатель земли русской»… Я передал Льву Николаевичу свои московские впечатления о Хитровке, которую на днях в подробностях осмотрел. Я шел туда под впечатлением Горького. И вынес впечатления самые отрицательные. Московское босячество с легкой руки модного романиста положительно дошло теперь до значения каких-то сословных преимуществ. Современные московские босяки — это настоящие неаполитанские лаццарони, но те ленивы, добродушны и впечатлительны. Здесь как раз наоборот: видишь изобретательность рецидивиста, озлобленный, мстительный ум и самые низменные инстинкты. Они свободно разгуливают по Москве, пристают к прохожим, заигрывают с городовыми. Но добродушия тут мало, напротив: во всем чувствуется воровская уловка и неразборчивость средств.
(* литераторов (фр.). *)
— Я занимался тоже Хитровкой, — сказал Лев Николаевич, — во время переписи (*2*). Дружил даже с хитровцами. И вот что я скажу вам. Вы говорите, что босяки жестоки. Это неправда. Не прав и Горький, подчеркивая в них эту черту. Разумеется, есть между ними озлобленные, коварные люди. Но основная черта босячества все-таки заключается не в этом. Я, например, у большинства из них встречал душевное равновесие и добродушие. Когда Горький был у меня, я советовал ему особенно подчеркнуть эту черту в его новой драме. Надо было еще показать, что у босяков нет ложного страха, что нет пропасти под ними и что если захотят они встать на ноги, то встанут без малейшего усилия, потому что почва у них под ногами. Есть такой рассказ. Шел ночью мальчик и провалился в «дудку», где добывали руду. Ему, однако, удалось схватиться за край «дудки», и так провисел он целую ночь. Под утро, у мальчика уже не хватало больше сил. Вдруг видит он какого-то прохожего. Мальчик зовет на помощь. Прохожий подходит и говорит: «Чего же ты кричишь? Прыгай, у тебя земля под ногами: всего каких-нибудь пол-аршина». Так вот этот рассказ, — закончил Лев Николаевич, — всегда приходит мне в голову, когда говорят о босяках. Настоящий босяк, попав в «дудку» или «на дно», никогда не теряет присутствия духа. Ему незнаком ложный страх, и во всякое время он знает, что земля под ним всего на пол-аршина…
Я возразил, что тип босячества мог значительно измениться с того времени, если не в основных чертах, то во многих частностях, и что литературное опоэтизирование Хитровки, какое мы видим у Горького, может привести к самым печальным результатам.
— Как вы понимаете босячество? — спросил я. — Не такое же ли это инстинктивное желание разгульной жизни, как и проституция, и мыслимо ли бороться с босячеством какими-нибудь благотворительными мерами?
Лев Николаевич задумался, потом улыбнулся и сказал:
— Я знал одного босяка-подпоручика по фамилии И. (*3*). Маленький, вертлявый, похожий на воробья. Это был интеллигент Хитровки, любил рассуждать о важных материях и с пафосом декламировать запрещенные стихи. Видя интеллигентного пролетария, я предложил ему работу у себя на дому в виде переписки моих сочинений. Подпоручик принялся за дело горячо, совсем остепенился, скопил кое-какие деньжонки, купил себе золотые часы… Потом вдруг в один прекрасный день запил, пропал из дому и очутился… на Хитровке. Узнал это я от какого-то хитровца, явившегося ко мне со слезным посланием от И. Бедняга просил чем-нибудь помочь ему, выкупить его платье и самого его от хитровских пауков. Я его выкупил, и снова он стал у меня работать, потом снова пропал, и так продолжалось долгое время, и всегда в одной и той же форме. А еще у него была привычка исправлять мою рукопись, вставлять слова или на полях писать свои замечания. Да, если хотите, это был экземпляр со врожденным инстинктом босячества, и этого инстинкта у него ничем нельзя было искоренить — ни лаской, ни угрозой, ни лишениями. Теперь скажите, о каких благотворительных мерах против босячества упомянули вы?
Я рассказал о некоторых московских благотворительных обществах, вроде приюта для малолетних босяков, и выразил сомнение, чтобы эти приюты при всей их гуманной цели не приносили в то же время вреда обществу.
— Разумеется, — согласился со мной Лев Николаевич, — это обоюдоострый вопрос. С одной стороны, жалость к детям — ну как не подобрать из ужасающей нищеты и распутства ни в чем не повинного ребенка, а с другой стороны — такая забота общества о босяках не есть ли поддержка самих босяков? Босяк теперь рассуждает, и рассуждает вполне правильно, что было бы только мне хорошо, а о моей жене, ребятах и обо всем прочем общество позаботится. И потому босяку живется в Хитровке очень привольно и никакого другого образа жизни он не желает.
Пьеса «На дне» мне не нравится. Я говорил Горькому, что для драмы нужно драматическое положение. А в его пьесах этого нет. Но он с обычной скромностью отвечал, «что ему это не удается…». Вообще я не понимаю современного театра. Не понимаю пьес Чехова, которого высоко ставлю как беллетриста. Ну зачем ему понадобилось изображать на сцене, как скучают три барышни? И что он изобразил, кроме скуки? (*4*) А повесть из этого вышла бы прекрасная и, вероятно, очень бы удалась ему. Посмотрите на Запад. Какие славные, бодрые и живые пьесы пишут там. Я читал сегодня в «Новом времени» о новой пьесе О. Мирбо (*6*). Вот настоящее драматическое положение. Непременно выпишу ее и прочту. Я высоко ставлю этого писателя. Он напоминает мне Мопассана. Это бодрый, правдивый и сильный талант, в котором чувствуется порода и настоящий «esprit gaulois» (*). У французов тоже немало слащавости и сентиментализма, но зато есть много бодрых и ярких мыслителей, которые, собственно, и руководят течениями западной мысли. Укажу, например, на Анатоля Франса, которого тоже ставлю очень высоко…
(* галльский дух (фр.). *)
Сам Лев Николаевич в настоящее время очень занят своими воспоминаниями (*6*). Он работает каждый день утром и уже написал шесть глав. Совершенно неожиданно узнал я, что перепечатанное на днях письмо его, появившееся в каком-то духовном журнале (*7*), привело самого автора в немалое смущение.
— Представьте, — сказал Л. Н., — я положительно не помню, кому писал его. Откуда они его достали? Некоторые выражения положительно не мои. Не переведено ли это с английского? Корреспонденция моя так велика, что всего не упомнишь. Вообще же я считаю по меньшей мере не деликатным опубликовывать чужие письма без согласия на то автора. Иные письма мои очень неправильно истолковываются публикой. В особенности старые письма, без проставленного под ними года, могут ввести в заблуждение многих.
Когда беседа наша окончилась, темная ночь глядела в окно кабинета. В комнатах зажглись огни. Пора было собираться домой…
И вот снова маленькая гостиная, увешанная портретами предков и хозяина дома; большая лампа с широким светлым абажуром; лестница и сени, заваленные книгами…
Теплая весенняя ночь обнимает ласково. Пробегает мимо абрис старого сада, белый призрак ворот, беседка… Серая потухшая деревня пропадает за пригорком. Ясная Поляна остается позади. Ухабы и кочки дают себя знать. В темноте, при шорохе придорожного леса, мерещатся невесть какие страхи. По Тульской дороге частенько «шалят…». И потому вздыхаешь облегченно, когда наконец попадаешь в мирный город Тулу, где еще не спят и где заставу охраняет недремлющее око часового…
Станция. Вагон. И обратный путь в Москву, целую ночь, с открытыми глазами и горячей головой…
Комментарии
правитьЮ. Беляев. В Ясной Поляне. — Новое время, 1903, 24 апреля, № 9746.
Юрий Дмитриевич Беляев (1876—1917), журналист, драматург, театральный критик. Толстой выправил гранку статьи Беляева. 3 мая 1903 г. Толстой писал брату: «Беляев мало способный человек. Спасибо ему, что он прислал свою статью в корректуре, и я, по его разрешению, многое выключил, а то было еще хуже и бестактно» (т. 74, с. 12).
1* Газеты уделяли много внимания инциденту, происшедшему на выставке санкт-петербургского Общества художников вокруг картины Бунина «Толстой и Репин на рыбной ловле». Рассчитанная на скандал картина изображала Толстого и Репина без одежды, и некто С. Любошитц написал карандашом во всю длину полотна слово «мерзость», за что был привлечен к судебной ответственности (см.: Новое время, 1903, 3 (16) апреля, № 9727).
2* Толстой писал о Хитровке в трактате «Так что же нам делать?» (1882—1886). 0н принял участие в московской переписи в январе 1882 г.
3* Александр Петрович Иванов (1836—1911), бывший офицер. В начале 80-х гг. Толстой нашел его в одном из притонов Москвы и давал работу — переписывать свои сочинения.
4* Имеется в виду пьеса «Три сестры», поставленная в Художественном театре 31 января 1901 г.
5* Пьеса Октава Мирбо (1848 или 1850—1917) «Дела есть дела», о которой газета «Новое время» подробно писала 12 (25) апреля 1903 г. (№ 9734), посвящена разоблачению прожженного авантюриста и дельца нового пошиба, терпящего моральный крах в собственной семье. Толстой прочел эту пьесу в июне 1903 г. О. Мирбо посвятил Толстому русский ее перевод («Власть денег»). Толстой ответил на это письмом, в котором говорил, что французское искусство произвело на него в свое время «впечатление открытия», и выражал признательность автору пьесы (т. 74, с. 194—195).
6* В 1903—1905 гг. Толстой начал писать свои «Воспоминания», подвигнутый на это своим биографом П. И. Бирюковым. Однако написано было лишь девять глав, действие в которых доведено до 1837 г. (т. 34).
7* В «Миссионерском обозрении» (1903, № 6, с. 863—865) с указанием, что письмо перепечатано из журнала «L’Europeen». Письмо К. Г. Халилееву от 22 сентября 1902 г. содержало рассуждения Толстого о благе болезни и близости смерти как просветления (т. 73, с. 295—296).