Вчерашняя быль (Зарин)

Вчерашняя быль
автор Андрей Ефимович Зарин
Опубл.: 1913. Источник: az.lib.ru

Андрей Зарин

править

Вчерашняя быль

править

Глеб Степанович Кротов был уже десятый год тюремным врачом в одном из южных городов России.

Раньше судьба мотала его из конца в конец по всей Руси, из земства в земство, пока не усадила плотно на покойное место тюремного врача.

И Кротов и жена его были рады успокоиться после пережитых мытарств. К тому же у них уже подрастали дети, Петя и Маня, эти цепкие якори, устанавливающие бег самого быстрого судна. И они сели и были счастливы. Его любили и в тюрьме и в городе. Служба давала ему обеспечение, частная практика — некоторый избыток.

Дети выросли и учились. Жена пополнела и обратилась в «даму». Они приобрели небольшой особняк с садом, имели экипаж и двух лошадей; квартира их, большая, уютная, — была обставлена с скромным комфортом.

Жили они почти замкнуто. Он проводил утро в тюрьме, потом выезжал на практику, а по вечерам, большею частью, сидел дома.

Жена бесшумно, неустанно хлопотала по хозяйству, копя и приумножая; дети учились, — и вся семья собиралась за вечерним чаем вокруг стола в теплой и светлой столовой.

Почти каждый вечер приходил к ним, обратившийся в близкого знакомого, Пухлов, учитель местной гимназии, и они в мирной беседе, а потом за шахматами оканчивали свой день.

Дети уходили по своим комнатам; сама — вязала или шила, молча думая свои хозяйские думы. Пухлов и Кротов также молча сидели перед шахматной доскою, и в тишине слышен был только монотонный, четкий бой часов, тяжелое сопенье Пухлова, да изредка возглас: «шах!» или стук энергично переставленной фигуры.

В 12 часов Пухлов уходил, а Кротовы начинали укладываться.

Так катилась их жизнь, словно струя сонного ручейка, когда грянула несчастливая война с Японией, а за нею вихрем понеслись кровавые дни нашего смутного времени.

Хлынул буйный поток возмущенных страстей долго кипевшего, скопленного веками негодования; встретился с мутным потоком смятения и злобы перепуганных, потрясенных устоев и закрутился в бешеном водовороте. Светлая заря ярко вспыхнувших надежд окрасилась кровавым отблеском пожаров; радостные крики, приветствовавшие свободу, смешались со стонами, выстрелами и проклятиями…

Кротов стал в стороне от этого кипения страстей.

Тюрьма переполнилась; в госпитале появились раненые; работа увеличилась — и он весь отдался своему делу, находя в сознании честного исполнения своего долга полное успокоение и не думая ни о чем, кроме своих больных.

Дома он с одинаково снисходительной улыбкой слушал и рассказы своих детей, которые, взволнованные, потрясенные, возвращались с митингов, и желчные речи озлобленного Пухлова.

Сама Кротова в первое время заразилась общим восторгом, но после того, как с одного митинга она, задыхаясь набегу, едва спаслась от казацкой нагайки, — восторг ее охладел сразу, и она, предоставив детям свободу, мирно вернулась к своему хозяйству.

Пухлов же совсем обезумел. Добродушно-шутливый, невозмутимо спокойный, он вдруг словно осатанел.

Двадцать лет из года в год он преподавал по казенному образцу историю и в мужской и женской гимназиях; среди учеников и учениц считал себя незыблемым авторитетом, среди товарищей чувствовал себя старшим и уважаемым; с начальством был почти в приятельских отношениях. Наконец, женившись и овдовев, он оказался собственником хорошего дома на бойкой, торговой улице; имел чин, средства, положение…

И вдруг, этот кровавый призрак революции, эти митинги, хождение по улицам с красными флагами, пение марсельезы, свободное ношение оружия… Авторитет его в гимназии рассыпался, как песочный каравай, и ученики 7-го класса заявили ему, что не желают больше слушать скучные и недобросовестные рассказы…

В первое время ему показалось, что все рушится: жалованье прекратят, дом отнимут, а его выгонят на улицу, заушая и оглушая криками и свистом.

И во время всеобщей забастовки он замер в крошечном кабинете своей тесной квартиры, закрыв ставнями окна, заперев на замки и засовы двери.

Но за дни пережитого им страха и унижения он скопил такой запас ненависти, что потом терял всякое самообладание в столкновении с каждым, сколько-нибудь прикосновенным к красным флагам и митингам.

В первый же вечер после военной расправы в городе, он пришел к Кротовым, уже торжествующий в предчувствии победы, и заговорил хриплым голосом, сопя и задыхаясь от волнения:

— Всыпали? Успокоились? Небось, как появились казак с нагайкою, да сотня солдат, куда и пыл девался! хи, хи, хи! Только пятки засверкали. Бунтари! Вешать их всех! Вон, у Семенова на фабрике все машины поломали. Кто заплатит? А?

— За них рабочие уже давно заплатили, — с горячностью ответил Петя.

— То есть, как это? — тараща круглые глаза, спросил Пухлов.

— А так, что этот Семенов с них по две шкуры драл. И штрафы и потребительная лавочка, и от себя еще кассу ссуд держал. Два имения уже купить успел. За восемь лет! — ответила за брата Маня.

— Понятно, было бы лучше, если б он им все награбленное вернул. Они бы и машин не ломали. Только жди этого! — добавил Петя.

Пухлов откинулся к спинке стула и, приоткрыв рот, изумленно переводил глаза то на вспыхнувшие лица детей, то на Кротова, то на жену его.

— Горячая кровь! Чувствует неправду, — примирительно сказал Кротов.

— Что Семенов негодяй это всем известно, — ответила на вопросительный взгляд жена Кротова и засмеялась.

— Ну, чего вы глаза вытаращили? Давайте стакан, еще налью!

— Удивительно даже, — колко воскликнула Маня, — да вы совсем черносотенец! Казаки «всыпали», «вешать», «мерзавцы». Фи!

Пухлов даже затрясся.

— Черносотенец! — прохрипел он, хлопая себя по груди, — горжусь! За устои, за порядок! Да-с! Вы — девочка и не вам рассуждать об этом! Да-с!

В этот вечер он не играл в шахматы, а когда дети ушли к себе, он с укором сказал, обращаясь к обоим Кротовым:

— И у вас в доме такие речи. И вы допускаете. Смотрите, это очень нешуточное дело! Сейчас свобода и прочая, а там — и не похвалят! Да! И потом вы сами… один из принадлежащих, так сказать, к тюремной администрации. Так сказать, правительственный орган. Человек с положением, и вдруг!.. Удивляюсь!

Кротов смущенно улыбнулся.

Он не желал никакой политики. Насилия, от кого бы они ни исходили, ему противны. Он от всего сторонился и честно делал свое дело.

Пухлов сделал перерыв, но потом опять стал ходить к Кротовым, и за вечерним чаем с жаром кричал и спорил с Петей и Маней.

Это стало его потребностью.

Он торжествовал, принося им вести о новых и новых расправах и укрощениях, а они в свою очередь оповещали его о каждом террористическом акте.

Когда весь город был возмущен расправами полицеймейстера с рабочими Семеновского завода, Пухлов весело говорил:

— Василь Васильч свое дело знает! Он им покажет, как машины ломать!

А когда этого полицеймейстера убили, Петя сказал Пухлову:

— Одного не знал ваш Василь Васильч: к чему это привести может!..

Прокатилось бурным потоком время первых выборов и упорная борьба до 9 июля 1906 года. Слабой вспышкой вспыхнуло недолгое время второго думского созыва, и потекли дни тяжелой реакции, называемой «успокоением страны».

Петя и Маня глубоко спрятали в себе горечь чего-то несбывшегося, светлого, а Пухлов совершенно успокоился и только изредка прорывался торжествующими возгласами и фразами:

— О «товарищах», небось, теперь и разговоров нет. Только кадюки еще и шипят… И манифест сведем на нет! Будьте покойны-с! Да-с!..

И Петя с Маней молчали, только лица их заливал румянец и вспыхивали глаза.

Сам Кротов по-прежнему со своей добросовестностью исполнял свое дело в тюрьме, ездил по визитам на частную практику, и все, пережитое страною, пронеслось мимо него, как бурные волны мимо прибрежной ивы.

Правительственная машина работала с неослабной энергией и автоматической аккуратностью. В переполненных тюрьмах бывшие следственные обращались в отбывающих наказание. В далекую Сибирь, в центральные тюрьмы со всех концов потянулись этапы ссыльных и каторжных и с педантичным сухим постоянством страна оповещалась о произнесенных или приведенных в исполнение приговорах к смертной казни, которые медленно обходили все города.

Обыватель уже успел привыкнуть к этому и, равнодушно просмотрев телеграммы, останавливался на веселом фельетоне или театральной рецензии.

Даже Пухлову надоело с злой усмешкой сообщать Пете и Мане число казней, отмеченных за день.

И все, видимо, входило в свое русло, как река, после весеннего разлива.

Кротов посетил двух трудно больных пациентов и проехал в тюрьму.

Сторож заглянул в форточку и открыл ему узкую калитку тюремных ворот. Кротов перешел небольшой передний двор, вошел в помещение тюрьмы и снял шубу.

В большой светлой и теплой комнате, в которой в приемные дни дежурный тюремный офицер принимал деньги и заявления, обыкновенно собирались чины тюремной администрации. В ней стояли широкий диван, мягкие кресла, имелось зеркало; служащие завели шашки, и в свободные часы пили здесь чай, курили и обменивались новостями.

В этой же комнате находился и стол Кротова, за которым он составлял свои отчеты, писал требования, свидетельства и вел необходимую переписку.

Когда он вошел, в комнате за столом сидел дежурный, полный, пухлый и белый с бледными глазами офицер, Прокрутов, а в другом конце комнаты один из помощников начальника, Виноградов, играл в шашки с заведующим деньгами заключенных, чиновником Свирбеевым.

Виноградов был удивительно похож на одного из тех гусаров, которых кустари Троицко-Сергиевского посада вырезают из дерева; а Свирбеев с вихляющимся тонким станом, с растянутым до ушей ртом, походил на червя, поставленного на хвост.

— А! — воскликнули все дружелюбно, — Глеб Степанович!

— Здравствуйте! — поздоровался с ними Кротов, сел к своему столу и потребовал чаю. В комнату вошел с озабоченным лицом начальник.

— А, Глеб Степанович! Здравствуйте, батенька!

Они поздоровались.

— А у меня к вам дело.

— Какое?

— Вот, в ночь привезли к нам двух соколов, Макарова и Холину. Хлопот теперь с ними!.. Так Холина эта, батенька, к вам записалась. И если что — в лазарет проситься станет, ни-ни! — начальник завертел головой. — Вы, батенька, человек мягкий, я знаю: Сейчас! А я не могу. Не разрешаю! Прописывайте хоть пилюли в золоте, а этого, батенька, не могу! Вот! Так не забудьте: Холина, а я побегу, — и, пожав руку Кротову, он вышел из комнаты.

— Что за Холина? — спросил Кротов.

— Как, вы не знаете? — удивился дежурный и поправился, — да, ясное дело, не знаете! Их в ночь доставили.

— Помните, — сказал Виноградов, — нашего полицеймейстера убили? Еще он Семеновских рабочих укрощал.

Кротов кивнул.

Дежурный перебил Виноградова.

— Их тогда четверо было. Двое рабочих у нас давно сидят, а этих — Макарова и Холину — в Москве арестовали по другим делам. Там их судили, а теперь к нам. 14-го суд будет. Их военным.

— А сегодня третье?

— Чего ж медлить-то? — усмехнулся Виноградов. — Дело ясное, как апельсин. Каюк им!

— Как это — каюк?

— Маль-маля каторга, а то и повесят!

— Повесят, будьте покойны, повесят, Анисим Петрович, — сказал Свирбеев, — ради уж одного примера, потому что у нас еще не было казни.

— А по мне, пусть! — отозвался Виноградов и закурил папиросу,

Прокрутов вышел из-за стола и, потягиваясь, сказал:

— Девочка, я вам скажу, преаппетитная: молоденькая и — ой, бойкая, с курсов! А Макаров — черт его знает что, удивительно даже, кандидат университета, да еще доктор на придачу. И вот — подите! Черт понес на дырявый мост. Не понимаю, дураки какие-то!..

— Помешательство, — заметил Свирбеев, передергивая плечами, — все Рибопьерами быть хотят!

— Робеспьерами, дурья голова, — поправил Виноградов, — Рибопьер

конюшни держит!

— Но, ведь, у нас не было смертных казней! — произнес Кротов.

— В том-то и штука, а теперь мы, как все, будем, — отозвался Свирбеев и сказал Виноградову:

— Ну, сыграем, что ли, еще одну!

— Одну можно! А там и идти надо. Расставляй и ходи.

— На четверть — этак, четверть — так? Хи, хи, хи!

— Ну, ну, ходи!

Они стали играть. Прокрутов подошел к ним, утомленно зевая.

Кротов взял тетрадку со своими пометками и вышел.

После всего слышанного ему стало как-то не по себе, что-то гнетущее, угрюмое чувствовалось ему и в воздухе, и в лицах, и в словах.

Фельдшер Салазкин, брюнет с глазами на выкате и лихо закрученными усами, в сером пиджаке и цветном галстуке, встретил его в госпитале с фамильярной почтительностью, и они прошли по мужскому и женскому отделению, заглянули в одиночные и вернулись в аптеку.

— А амбулаторных много?

— Не так что бы, Глеб Степанович, — ответил фельдшер, — уголовных четыре, политиков три; на женском девять, — и прибавил: — новенькая одна. В ночь привели. Сказывают — казнить…

— Глупости говорите, Салазкин, — резко остановил его Кротов, — ну, пойдемте!

Амбулатории находились в самой тюрьме, на женской и мужской половинах. Для них были освобождены камеры. В них стояли — небольшой ящик с самыми обычными медикаментами, стол и два стула. На один садился доктор, на другой фельдшер и прием начинался. Больные выстраивались в коридоре по стенке и, друг за другом, входили к доктору.

Кротов вошел в тюрьму. Тюремные сторожа отпирали перед ним дверь, закрывая ее тотчас по его проходе, затем открывали также следующую и следующую, пока он не вошел в широкий коридор тюрьмы, по стенам которого через каждые четыре шага чернели узкие, безмолвные, глухие двери.

Кротов вошел в свою каморку и сказал фельдшеру:

— Вызывайте по очереди.

Фельдшер стал вызывать больных. Они приняли всех на мужском отделении и перешли на женское.

— Холина, — сказал Кротов, читая заготовленный бланк.

— Это та самая, — шепнул фельдшер и громко окликнул:

— Холина!

В камеру вошла, зябко кутаясь в платок, среднего роста девушка, с развитыми формами женщины и с открытым чистым лицом девочки. Большие серые глаза ее смотрели прямо, маленький рот был полуоткрыт, темные волосы, зачесанные в косу, выбились и вились над широким лбом.

Кротов с невольным участием взглянул на нее.

— Спать не могу, — сказала она тихо, — совсем не могу! В дороге устала. Думала, засну и — нет!

Кротов пристальнее взглянул на нее и увидел бледное лицо и черные круги под глазами. Сердце его тоскливо сжалось.

— Опиум? — спросил фельдшер, готовясь писать.

— Хлоралгидрат, — сказал Кротов и улыбнулся девушке:

— На ночь примите и заснете.

Она слабо улыбнулась ему в ответ и от этой улыбки еще светлее и яснее стало ее лицо.

Прием кончился. Кротов вышел и в коридоре встретился с начальником.

— Ну, что, батенька, — спросил тот, — видели, просилась?

— Ничего подобного, просто бессонница!

Начальник мотнул головой и проговорил;

— Будет бессонница, коли петля ждет.

Кротов болезненно сморщил лоб.

— Не может этого быть!

Начальник развел руками.

— Я, батенька, столько же, сколько вы, знаю. Говорят. А теперь, — тихо сказал он, — что теперь жизнь? — копейка! Дешевле копейки, батенька, вот!

— Куда вы поместили ее?

— Поместил хорошо. В нижний этаж поместил. Вы не беспокойтесь, батенька, там тепло, а мне спокойнее. Клюшеву на время туда перевел. Она зоркая. Хлопот мне с ними! — и он, пожав Кротову руку, суетливо пошел по коридору.

Кротов спал после обеда, когда сквозь сон почувствовал, что его кто-то тихо толкает в плечо, и услышал голос дочери:

— Папа, — говорила она громким шепотом, — тебя какой-то господин спрашивает.

— А! Сейчас… хорошо… — пробормотал он спросонок.

В ту же минуту почти над его ухом раздался добродушно веселый голос:

— А, он тут сибаритствует! Не беспокойтесь, я его разбужу сам!.. Глеб, возри, если ты не слеп!..

Что-то знакомое, полузабытое послышалось Кротову в этой фразе.

Он быстро сел на диван и, еще не проснувшись, стал всматриваться в своего гостя.

Маня зажигала на столе лампу. Посреди комнаты стоял невысокого роста худощавый блондин в мягкой рубашке и пиджаке.

Небольшая бородка и жидкие усы слабо скрывали острые черты лица, и Кротов сразу узнал тонкий нос, высокий лоб и насмешливо улыбающиеся губы.

— Виктор! — воскликнул он и, встав с дивана, порывисто обнял гостя.

Гость поцеловался с Кротовым и, обернувшись к Мане, сказал:

— Иногда и мужчины целуются. Мы, видите ли, с вашим отцом старинные товарищи.

— Да, да, по гимназии еще, — подтвердил Кротов.

Маня сделала реверанс и убежала сообщить новость матери и брату.

Кротов держал за руку своего гостя и, любовно вглядываясь в его лицо, говорил:

— Совсем тот же. И не изменился. Вот усы да борода только. Я бы тебя сразу узнал.

Тот засмеялся:

— За то тебя узнать трудно! Почтенное пузо, почтенная лысина…

А затем понизил голос и сказал:

— Прежде всего надо объясниться с тобою. Во-первых, я теперь не Виктор и не Томанов, а Алексей Викторович Суров. Понимаешь? Бывший земский врач Гдовского уезда…

Кротов вопросительно взглянул на него.

— Не понял? Попросту, я нелегальный. Меня ищут и если найдут — возьмут. Не Сурова, — усмехнулся он: — Суров чист, как любой октябрист. У Сурова настоящий паспорт. Но ищут Томанова, Мухина, Ложкина. Мне надо прожить здесь недели две. Теперь скажи прямо: можно мне остановиться у тебя или нельзя? Я узнал, что ты на на службе по полиции или в тюрьме, — и все-таки пришел к тебе открыто. Говори и ты прямо!..

Кротов тотчас с горячностью ответил:

— Это пустое одолжение. Мой дом — твой дом. Спать здесь будешь, — указал он на диван, с которого встал, и прибавил:

— А служу я не в полиции, а при тюрьме и в качестве врача.

— Обиделся, — усмехнулся Суров, — я, ведь, это без упрека. Жизнь расшвыривает людей.

— Нет, я так это… чтобы ты узнал. Теперь можешь весь багаж перевозить сюда.

— Багаж? Со мной все! Чемоданишко в передней бросил… Ну, отлично, — он сел на диван и достал из коробочки папиросу, — теперь, значит, и закурить можно. Чаем напоишь?

— Кури! — нежно сказал ему Кротов, подавая зажженную спичку. — Чай, вероятно, через полчаса будет: уж и рад я тебя видеть! Шутка ли, почти четверть века! Да! Мне было 20, теперь — 43; 2З года! Эх, как время-то идет. А ты почти не изменился. Так же худ, та же улыбка. Только вот морщина от носа. А у меня вон, видишь? — и Кротов нагнулся и хлопнул себя по макушке.

Суров съежился и прижался в самый угол дивана, видимо наслаждаясь и отдыхом, и теплом, и куреньем.

— Побелели, поредели кудри, часть главы моей, — ответил он, — зубы в деснах ослабели и все прочее… Одно слово: время. Но для тебя оно прошло, кажется, не совсем бесследно. Отец семейства, обстановка… Свой дом. Может, и генерал? Ну, рассказывай, как достиг?

Кротов не без самодовольства улыбнулся.

— Бога гневить нечего, генеральства мне не надо, а устроился. Меня любят, знают, есть практика. Десять лет, ведь, тут! — Кротов замолчал, потом вздохнул и прибавил: — Я до этого времени много пережил, Виктор!..

— Зови меня Алексеем.

— Да, Алексей, запомнить надо…

— Постарайся. Алексей Викторович Суров.

— Алексей, Алексей… Хорошо! Да, много пережил я за это время.

И Кротов начал рассказывать пережитое, вспоминая про все свои мытарства. Как он женился на четвертом курсе и ему пришлось и семью держать и учиться. Потом земская служба, где надо было ладить и с предводителем, и с председателем, и с исправником, и со старшим врачом, а если тот жил с акушеркою, то и с нею!..

— Да! А по молодости не мог. И мотался с конца в конец по государству Российскому. Двух детей на эпидемиях потерял — одного дифтеритом, другого скарлатиной. Да! Наконец, попал сюда в земство; у предводителя дворянства, князя Томилина, жену вылечил, и вот тут врачом пристроился. Так-то, — окончил он, — теперь живу оседло. Дело делаю и доволен…

— Доволен… — вполголоса повторил за ним Суров. Кротов встал и взволнованно подошел к дивану. Абажур лампы скрывал в густой тени плечи и голову Сурова, и Кротов заговорил, обращаясь к светящемуся кончику его папиросы.

— Вот ты с усмешкой сказал про мою службу: не то в полиции, не то в тюрьме…

— Я не знал, что ты врач…

— Все равно! Пусть не врач! Разве я не могу везде служить честно, внося в свое дело человеческие отношения, помогая — по мере сил — слабому, облегчая участь страдающего? Да еще где? В тюрьме? Где так дорого всякое внимание, всякая ласка. Нет, ты не прав. Я думал об этом, много думал, и до сих пор мне не в чем упрекнуть себя и не за что покраснеть.

Он взволнованно прошел от дивана к двери и назад к дивану.

— Гм… я рад за тебя, — сказал из темноты Суров, — во всяком случае я, думая о тебе, никогда не допускал, что жизнь тебя может оподлить.

— Никогда! — горячо подтвердил Кротов.

— Но притупить… может…

— Папа, самовар подан! Мама зовет! — заглянув в комнату, сказала Маня.

Суров быстро встал с дивана и, подойдя к Кротову, положил ему руки на плечи и сказал с молодым порывом:

— Но дочка у тебя — одна прелесть! Если не обманывают ее глаза, то душа ее чиста и возвышенна. Одна?

Кротов радостно улыбнулся.

— Сын еще, Петр, погодки. Да, брат, они у меня чистые. Жизнь их не тронула. Вот познакомишься с ними, увидишь. Идем! — и он обнял Сурова.

— Помни: Алексей Викторович Суров, — сказал Суров, собираясь идти, и остановился, --Черт возьми, кажется, гости к вам!

В передней слышалось сопенье, кто-то снимал кожаные галоши; потом громко высморкался и зашаркал по полу.

Кротов махнул рукою.

— Это мой партнер в шахматы. Здешний учитель истории. Только, пожалуйста, для спокойствия, — спохватился он, — не волнуйся и не спорь, если он что-нибудь насчет современности ляпнет.

Лицо Сурова осветилось лукавой усмешкой.

— Черносотенец?..

— Почти…

— Как ты?..

Кротов отрицательно покачал головой и сказал:

— Я не мог уклониться от выборов и подал за октябриста, но в душе я — кадет!

Суров весело и громко рассмеялся.

— Черт возьми, совсем красный.

— Смейся, — сказал Кротов, — и любовно прибавил:

— Тебе, кажется, все еще 20 лет!..

— С хвостиком…

Кротов снова обнял его.

— Так не спорь с ним…

— Что я дурак, что ли? Спорят только до 23 лет, да и то по глупости.

Они вошли в уютную столовую.

Пухлов сидел уже на обычном месте и при входе незнакомого человека устремил на него свои круглые глаза. Маня толкнула брата и что-то шепнула матери.

Жена Кротова приветливо улыбнулась Сурову, которого подводил к ней муж, а потом дружески протянула ему руку и сказала:

— Милости просим! Это наша Маня, это Петя. Оба большие уже. Этой весной кончают. А это — наш старый знакомый — и она назвала Пухлова.

Пухлов колыхнул ее грузным телом и протянул Сурову мягкую с короткими пальцами руку.

— Совсем в наши Палестины или проездом изволите быть? — сипло проговорил он.

— Не знаю еще, — ответил Суров, дружески пожимая руки Пете и Мане.

Потом он сел, и Кротова тотчас подвинула ему стакан чая.

— Ведь это товарищ мой… по гимназии, — радостно стал объяснять Кротов, — двадцать три года не видались!..

— А-а! — протянул Пухлов, оглядывая Сурова. Жена Кротова тоже смотрела на него и, сравнивая с мужем, удивлялась.

— Кажется, ровесники — и какая разница!

У этого движенья быстрые, глаза и смеются и загораются, фигура словно у молодого, а муж — как водевильный отец: приличная полнота, приличная плешь, солидная дряблость. Вероятно, и беспечный. Что ему?..

— Вы, наверное, холостой? — спросила она.

Суров вопросительно взглянул на нее.

— Из чего вы заключили? Совершенно напротив. И женат был, и овдоветь успел.

— А детей нет?

По лицу Сурова скользнула легкая тень.

— И дети есть: двое. Совсем, как ваши: сын и дочь. Вас Маней зовут? — обратился он к девушке.

Маня вспыхнула и кивнула.

— А мою Маруськой.

Ему сразу понравились и жена и дети Кротова. Девушка и юноша с смелыми открытыми лицами, на которых ясно отражалось каждое их душевное движение; милая барыня с полным, несколько расплывающимся лицом, с добрыми серыми глазами, с плавными уверенными движениями и ласковым голосом.

Суров оглядел и уютную столовую и сервировку стола и понял всю несложную психологию мягкого и добродушного Кротова, который тем временем говорил, обращаясь то к Пухлову, то к жене и детям.

— 23 года, как расстались, а как дружились и все тридцать! Одно время мы с ним неразлучны были. Помнишь, в шестом классе? Веселое время было! Помнишь, как мы фейерверк устраивали? А чтенья наши, библиотека? — и, оживленный воспоминаниями лучших дней своей жизни, он рассказывал эпизоды их гимназической дружбы.

— Дети и жена слушали его с видимым удовольствием; Суров несколько раз громко смеялся, а Пухлов становился все сумрачнее. Ему казалось, что, благодаря появлению этого гостя, он совсем отодвинут на задний план.

Он воспользовался перерывом в рассказах Кротова и, устремив на Сурова круглые глаза, спросил:

— Что же, служить изволите или капитал имеете?

— Капиталист, — ответил Суров: — руки и голова.

Пухлов снисходительна улыбнулся.

— Служите, значит, по какой части изволите?

— Такой же врач, как и я, — ответил за Сурова Кротов, — хочет вот по земству служить.

— Где изволили раньше служить? — спросил Пухлов, с наивной манерой провинциала, стремясь удовлетворить свое любопытство.

— В Гдовском земстве, — ответил опять за Сурова Кротов, — а теперь на юг хочет.

— А! — сказал Пухлов, уже равнодушно оглядывая Сурова, и обратился к Кротову:

— Что же, сыграем!

— Тебе все равно? — спросил Кротов у Сурова.

— Сделай одолжение!

Маня достала доску с фигурами и, передав их отцу, села опять к столу.

В этот вечер ни она, ни Петя не ушли после чая в свои комнаты. Новый знакомый показался им очень занимательным и притом во всех его рассказах слышалось что-то недоговоренное, заманчиво таинственное.

Жена Кротова сразу разговорилась с ним дружески. Она передавала ему эпизоды их прежней жизни, женитьбу, мытарства, смерть детей и сама расспрашивала его о жене и детях и о его прежней жизни. Суров охотно отвечал. Маня и Петя принимали участие в этой беседе. Слушать рассказы Сурова было очень интересно.

Где он ни побывал только: и юг, и север, и Западный край, и Урал и Сибирь, и Кавказ, и Крым. Везде был. В рассказах его проявлялось столько различных знаний, остроумия и живости, что Петя и Маня слушали его, как зачарованные, а Кротов отрывался от игры и возвращался к ней только после нетерпеливого окрика Пухлова:

— Что же вы? Ваш ход!

— И где вы только не были, — с улыбкой заметила жена Кротова, — прямо Одиссей! Ну, а где вас застал конец 1905-го года?

— В Сибири, по всем городам по очереди. В Красноярске был, а потом в Новороссийск попал! — он замолчал, как бы вспоминая те дни, и потом тихо сказал: — да, свет блеснул так ярко, что на время всех ослепило… а надо было зрячими быть… и момент упустили… — он не окончил и торопливо стал допивать чай.

— Власть упустили, — насмешливо отозвался Пухлов, — конвент, директория и всякое такое! Там — гражданин; у нас — товарищ. Хе, хе, хе!

Кротов просительно взглянул на Сурова. Тот едва заметно повел плечом и чуть усмехнулся.

Партия окончилась. Пухлов стал расставлять фигуры для новой игры, и не без внутреннего удовольствия заговорил докторальным тоном:

— Иначе не могло и быть! Есть кучка недовольных, смутьянов, на придачу жиды — и только! Наш уклад покоится на твердых устоях народного сознания, на старых традициях, в жертву которым еще задолго до нас принес свою жизнь Иван Сусанин! И никакие «товарищи» не пошатнут их. Да-с! Вот, если вы изволите следить за третьей Думой…

Кротов чувствовал себя неловко. Маня и Петя горячими глазами впились в худощавое лицо Сурова, который только улыбался концами губ.

— Все входит в свое русло. Дума идет навстречу правительству, правительство… — Пухлов поднял палец, украшенный толстым перстнем… Суров обратился к нему и сказал:

— Глеб Степанович уже сделал ход. Ваша очередь.

Пухлов словно поперхнулся и вытаращил глаза, потом с тяжелым сопеньем вздохнул и, не окончив фразы, угрюмо обратился к шахматной доске.

Время шло; вечерний чай сменился ужином и в начале первого часа Пухлов поднялся и стал прощаться. Кротов вышел, по обычаю, проводить его в переднюю. Пухлов, сопя, тыча ноги в галоши и обертывая толстую шею длинным гарусным шарфом, вполголоса говорил ему:

— Ну, знаете, не поздравляю вас с таким приятелем! Что-то очень припахивает «товарищем»; его, наверное, ни в одном земстве и года не держали. Сплавляйте-ка его поскорее.

Кротов добродушно пожал плечами.

— А Бог с ним! Он у меня гость на время.

— И на время не советую. Теперь за этим следят, — и, шаркая галошами, он прошел в холодные сени.

Маня с вспыхнувшим лицом воскликнула:

— Но почему вы ему ничего не ответили? — и глядела на Сурова с укором.

Петя заступился:

— Алексей Викторович отлично его оборвал. Чего тебе еще?

Суров сказал:

— Для чего я вступил бы с ним в спор?

— Ради выяснения истины, для зашиты своих убеждений! — пылко ответила Маня.

— Ой, как громко! Словно на сцене! Ну, чего же ради я сцепился бы с этим ихтиозавром? Он не спорил бы, а ругался. Убеждать его ни в чем не надо, потому что раз он увидит, что у него ничего не отнимут и он может спокойно произрастать, — он будет доволен всяким порядком. Ну, его! — Суров качнул головою.

Жена Кротова, убрав в буфет вино и водку, добродушно сказала:

— И правда: ну, его! Зачем его обижать?

— Бог с ним! — воскликнул Кротов, входя, — и большое спасибо тебе, что меня послушал. Он тут у нас таких страхов натерпелся, что на всю жизнь почернел.

— Видел я таких. Знаю!..

Суров стал прощаться.

— Вам уже все приготовили у Глеба.

— Спасибо! — сказал Суров. Он пожал всем руки и прошел в кабинет Кротова.

Суров загасил лампу, зажег свечу и стал раздеваться, когда в кабинет вошел Кротов.

— Я не помешаю тебе? — спросил он.

— Нисколько, — продолжая раздеваться, ответил Суров, — у меня вообще нет привычек.

— Тогда я посижу немного с тобою — сказал Кротов, садясь в кресло подле стола и, обернувшись к Сурову, продолжал: — не можешь себе представить, как я рад тебя видеть! Поднялось и всколыхнулось все самое светло, чистое, полузабытое. Словно, на волне качает. Словно, помолодел. Ей-Богу!.. ну!.. — он удобнее уселся в кресло и закурил папиросу: — я и жена тебе нашу немудрую жизнь рассказали. Теперь ты свою!

— Я? Свою? — Суров уже лег и, прикрывшись одеялом, закурил папиросу. Стриженная голова его с небольшой бородкой и острым носом резким силуэтом отражалась на спинке дивана, покрытой простыней. — С чего начать-то?

— Ну, с того времени, как мы расстались, как тебя арестовали.

— Рассказывать-то нечего, — ответил Суров: — сказать по правде, довольно однообразная история…

И он, сперва монотонно, а потом оживляясь и волнуясь, рассказал свою скитальческую жизнь за промелькнувшие 3 года разлуки.

Кротов слушал, не спуская с него глаз, и весь рассказ этого маленького, худощавого человека с острым прямым носом, с открытым взглядом, бодрого, словно юноша, казался ему отрывком самого удивительного романа.

Как его арестовали, тогда, во время выпускных экзаменов, — так и пошло! Перевезли его тогда в Петербург, в крепость. Девять месяцев держали, ничего не узнали и выпустили.

В крепости была хорошая библиотека, там он французский язык выучил.

Как выпустили, сдал экзамен на аттестат. Спасибо, что разрешили, и в университет поступил. Уроки да лекции, лекции да уроки, сошелся кой с кем… Два года спокойно жил, а там в Вятку, административно, оттуда в Минусинск.

У одного приятеля при аресте мои письма нашли!.. — пояснил он.

Ну, там уж не до учения; с голоду бы не умереть. Был приказчиком, потом писарем, раз почтальоном. Да! Ничем не брезговал.

Там и женился на дочери дьячка…

Четыре года маячил, отбыл срок и вернулся в Москву. Опять университет. Полтора года работал, а там беспорядки, волнения; выгнали, и, как говорится, столицы лишили. Попал в Харьков. При одном заводе хорошо устроился: 125 рублей, квартира…

— Ну, да я умею работать, — усмехнулся Суров и продолжал, — А тут появился марксизм. Почувствовалась почва! Твердая почва под ногами. Явилась возможность «работать», дельные люди кругом ожили, зашевелились, подобралась компания на диво… А затем… аресты и мой арест. Следствие и без суда ссылка. По тюрьмам тогда в общей сложности четыре года провел и этапом в Сибирь. На десять лет… В Сибири всего испытал. Ну, а потом амнистия — и пошел домой… А где мой дом? — Суров сел на диване и лицо его словно озарилось, — тогда думал: по всей моей родине, везде, думал, жить, дышать, говорить можно будет! Зари дождались… Что я, измученный этой жаждой общего счастья? Все так думали. Как поехал я со своими ребятами, все словно пьяные. Их в Москве оставил, а сам дальше… партию основывал, на митинги ездил, газету выпускал. А теперь, — он снова лег и горько засмеялся, — зайцем бегаю! — и он замолчал.

— А жена… дети? — спросил Кротов.

— Жена померла. Вот, брат, была женщина! — он снова сел и спустил на пол босые ноги. — Эх, Глеб, верую я вообще в женщину, а выше русской женщины, чище, самоотверженнее — никого не знаю! И без всякого геройства. Взять, хотя бы, ее. Полюбила, поверила и пошла. Дал я ей собачью долю и хоть бы раз попрекнула… Ну, да это самое обыкновенное. Нашим женам эти лишенья, мыканья, — не в диковину. Но, вот! Когда меня по тюрьмам таскать начали, когда этапом гнали… она все время подле меня была. Сижу и чувствую, что там за оградой, за стеною, есть она, родная душа! Сижу и семью чувствую! А? Знаю, дети с голоду не помрут; знаю, подлецами не сделаются; знаю, что меня они знают и… любят. И как любят-то. А все она!

Он замолчал и опустил голову, потом встряхнулся.

— Сподвижница была! Потом, в ссылке, мы уже неразлучны были. Она, дети… и узнал я, как билась она тогда. Чего не испытала! Всякое дело брала, на всякую мерзость натыкалась. В лавке приказчицей была; хозяйский сын проходу не давал. Ушла. В чайной прислуживала. Не смогла — ушла. Шила, штопала, окна и полы за 8о коп. в день мыла, сиделкой была. И душа ее не вынесла никакого озлобления! И она снова была готова на то же. А?.. Понятно, надорвалась. Померла от тифа. Тиф пустое для крепкого организма, а ее, беднягу, и ветром валило. В Якутске похоронил…

Кротов вытер рукою мокрую щеку и любовно взглянул на замолчавшего Сурова. Тот сидел, опершись обеими руками на диван, опустив голову, устремив перед собою неподвижный взгляд, и, видимо, переживал скорбные воспоминания. Кротов сразу понял, как мало он нуждается в жалких словах утешения и сочувствия.

— А дети? — спросил он, нарушая молчание.

Суров очнулся и выпрямился.

— Колька и Маруська? — ответил он, — вот, если бы ты их увидел, что за ребята! Твоим ровесники. Николай теперь в Горном. Молодец. Стойкий, с выдержкой, и метаться не будет, и на шаг не отодвинется, А Маруська! — голос его вдруг сорвался, по лицу прошла словно тень, но слова прониклись еще большею нежностью, — и в меня и в мать. Она старшая. Мои — горячность, порыв и ее — самоотверженность; мое — негодование и жажда справедливости и ее — упорство и стойкость в беде. О, моя Маруся, Марусенька моя! — и он закрыл лицо руками, но через мгновение принял их и торопливо закурил папиросу.

— Где она?

Суров ответил не сразу.

— В Москву я ее завез, к знакомым, а там она слюбилась с одним и за ним пошла. Славный парень. Вот с ней, может, и встретишься. Узнаешь ее. Хорошая, больно хорошая! Ну, до свиданья, дружище! Пора и спать! — он быстро улегся и натянул на себя одеяло.

Часы в столовой гулко пробили четыре.

Кротов поднялся с кресла и, крепко пожав руку старому товарищу, прошел в спальню. Он и не заметил, как прошло время и, охваченный впечатлением слышанного, медленно раздевался.

Жена проснулась и пробормотала:

— Ты еще не ложился?

— Нет, разговаривали. Ах, какой он хороший человек!

— Очень хороший, — ответила жена, — очень… — и, повернувшись на другой бок, тотчас заснула.

Кротов не мог спать. Он лег, загасил свечу и, смотря в темноту ночи, думал обо всем им услышанном.

Из какого теста лепятся эти люди?..

Дети уже давно ушли в гимназию; жена встала и хлопотала по хозяйству, когда Кротов проснулся и, взглянув на часы, увидел, что проспал до половины одиннадцатого.

В спальню вошла жена.

— Проснулся? А я уже шла будить тебя. Давать чаю?

— Давай, и скорее! Я и то запоздал. Что, Суров проснулся?

— Он? Он с детьми еще чаю напился, потом со мною — кофе. Теперь что-то в кабинете делает. Что за милый человек! — прибавила она, — и все-то он знает.

— Свет повидал. Ну, давай чаю!

Кротов выпил в постели два стакана, встал и прошел в кабинет.

Суров лежал на диване и читал газету. При входе Кротова он отбросил ее и протянул ему руку. Теперь при дневном свете Кротов увидел другое лицо. Морщины около губ и носа были видны яснее, в маленькой бородке белели седые волосы; цвет лица был темный, землистый.

— Ты дурно спал? — сказал Кротов, здороваясь, — для чего ты так рано поднялся?

— Пустое, — ответил Суров, — я вообще мало сплю. — Ты куда сейчас?

— В тюрьму. Потом по визитам.

— Я провожу тебя до тюрьмы. Далеко это?

— Нет, минут десять.

— И потом, — сказал Суров, — еще одолжение. Вот тебе мой паспорт. Можешь быть спокоен, настоящий. Отдай в прописку и скорей назад. И еще вот деньги: тут тысяча четыреста рублей. Положи их у себя, — он протянул ему паспортную книжку и конверт с деньгами.

Кротов взял и нерешительно взглянул на них.

— Ты бы в банк лучше…

— Ничуть не лучше, мне их под рукой иметь нужно, — ответил Суров, — на случай же чего, я там адрес положил. По адресу отправишь. Не беспокойся, — прибавил он, — легальнейший и солидный человек. Ну, двигаемся.

— Погоди, я сочту и спрячу деньги, — сказал Кротов и, опустившись в кресло, вынул из конверта деньги и сосчитал.

— Верно, я все-таки дам тебе расписку.

— Умно: мне важно их без всякой расписки держать. И, пожалуйста, не прячь далеко, чтобы, в случае чего, можно было сразу…

— Сюда запру, — сказал Кротов, — кладя пакет в боковой ящик стола и запирая его.

— Отлично! Ну, идем!

Жена Кротова вышла проводить их. Суров ласково устранил помощь горничной, надевая пальто, а потом стал закутывать голову в башлык. Кротов запахнулся в енотовую шубу и взял шапку. Они вышли на улицу.

Крепкий снег искрился под лучами негреющего солнца и скрипел под ногами. Редкие прохожие почти бежали, закутанные, окруженные паром своего дыхания.

Суров съежился, глубоко засунул руки в рукава пальто и шутливо сказал:

— Ну, купец, пойдем пошибче!

— И зачем ты вышел? Сидел бы дома. У жены водка, закуска…

— Вот пробегусь по морозу, аппетит и нагуляю, — ответил Суров и спросил: — что, много у тебя там работы?

Кротов ответил. Суров продолжал расспросы, рассказывая о порядках в знакомых ему тюрьмах, и Кротов отвечал ему, передавая в свою очередь обиход их тюремной жизни.

— А вот, и она самая! — сказал он, указывая на тюрьму.

Она стояла на окраине города. Одинокая, словно отверженная, среди раскинувшихся справа и слева огородов, теперь занесенных снегом, на фоне ослепительно белой пелены, она угрюмо возвышалась грудою красных кирпичей, обнесенная каменной оградой, в которой, как щель, чернели ворота. По всей высокой стене ее фасада четырьмя рядами чернели маленькие окна камер, и белые, пушистые гирлянды снега, покрывшие железные прутья решеток, казались ресницами, опушенными инеем на сомкнутых веждах.

С правой стороны от тюрьмы стоял лес, и теперь от него вереницей шли в серых шапках и рваных тулупах арестанты, таща за собою сани с дровами. По бокам их шли, закутанные в башлыки надзиратели.

— Это что же? — спросил Суров.

— За дровами ходили. У них там в лесу заготовка. Ну, иди домой! До свиданья!

— Бегу, и это каждый день?

— Каждый. Ну, иди!

Кротов пошел к тюрьме, и его словно проглотила маленькая калитка в черных воротах. Минуту спустя он здоровался с Виноградовым, который был дежурным, с Прокутовым и Свирбеевым, проходя к своему письменному столу проглядывать рапортички.

Прокутов, торопясь в корпус тюрьмы, с пачкою прочитанных им писем, оканчивал рассказ о своих карточных неудачах:

— И куда ни поставлю — бьет и бьет, и все комплектами! Как швед под Полтавой, все. А позади меня тут же раздача была. Крутолобов две тысячи просадил. Абдулин подошел с последней трешницей — 470 сделал, не вышло! — окончил он, вздохнув, и ушел.

Виноградов захохотал.

— С ним всегда так, в наваре триста. Мало, через полчаса: «одолжи золотой». Всегда в проигрыше, как бутылка чернил.

Свирбеев широко улыбнулся, раздвинул рот до ушей и сказал:

— Счастье, как мельхиор, мелькнет — и нет!

— Метеор, дурья твоя голова, — поправил его Виноградов.

— А какие новости? — спросил Кротов.

— А никаких! — ответил Виноградов, вставая и потягиваясь, — из уголовных, политиков ни одного. Ну, их к Богу! У нас теперь всего два карася, и то замучился с ними. Сам ночью два раза прибегал да два раза телефонировал. Ну, куда они к дьяволу убегут? А утром, в шесть часов, эту Холину на очную возили…

— Ну, скоро избавят вас, — сказал Свирбеев.

— Это еще вопрос. Дадут каторгу, тогда с ними понянчишься, пока дальше не отправишь… Да-с, так и не спал, как грецкий орех!

— А возможно, что каторга, — спросил Кротов, — вставая и собираясь идти.

— Просто, как фунт изюма! Дело знаете?

— Подробности, нет.

— Василь Васильча ухлопали. Помните?

— Ну, как же!

— Двух рабочих забрали, они на барина указывали. Ну-с, барин этот наш Макаров и есть. Будто он им револьвер дал и советовал, и все такое…

Кротов кивнул. Виноградов закурил, пустил дым через нос и продолжал:

— Ну-с, а у вдовы Пичулиной девица Холина поселилась. Оказывается, в одно время с Макаровым к нам приехала, в одно время уехала, да и арестована с ним вместе. Но штука не в том, а в том, что она, уехавши, две бомбы забыла. Поняли? Вот где апельсины зреют!

— В чем же обвиняют ее?

— Соучастие и бомбы! Сегодня эта Пичулина признала ее.

Кротов с облегчением вздохнул.

— Ну, за это вешать не станут…

— Вешать за шею будут, — сказал Виноградов.

Свирбеев расхохотался до кашля, а Кротов только укоризненно качнул головою и пошел в госпиталь. Ему вдруг стало легче при мысли, что эта девушка не обречена на казнь. Он даже без обычного отвращения встретился в больнице со своим коллегой; Честовским, шутил с больными, принял амбулаторных и отправился по визитам, а к шести часам подъезжал к дому, и, смотря на ряд освещенных окон, которые словно приветствовали его, обещая покой и ласку, почувствовал себя совсем счастливым.

Он позвонил, вошел и уже в сенях услышал громкий смех Сурова.

— Наконец, ты вернулся! — воскликнула Маня, выбегая к нему в переднюю, — мы совсем голодные! — и, поцеловав его, закричала: — будем обедать!

Кротов дружески улыбнулся Сурову, прошел в спальную, переоделся и, когда снова вошел в столовую, на столе уже стояла миска, а Суров наливал в рюмки водку.

Кротов сел, чокнулся и с удовольствием выпил.

— Ну, какие у вас тюремные новости? — спросил Суров.

— У нас? Какие же? — Кротов пожал плечами: — цинги нет, тифа нет и слава Богу!

— Вот, значит, ты главного и не знаешь, — сказал Петя, а сегодня даже в «Листке» напечатано. К вам привезли Макарова и Холину, причастных к убийству полицмейстера, и на той неделе военным судом судить будут!

Кротов смутился и, принимая из рук Сурова тарелку супа, сказал:

— А, это! Да привезли…

— Ты видел их? — быстро спросила Маня.

— Его нет, ее видел, — ответил Кротов.

— Больна? В госпитале? — опуская ложку, спросил Суров.

— Нет! С дороги устала. Нервы. На бессонницу жаловалась. А так молодцом…

Суров глубоко перевел дыхание.

— Какая она? — спросила Маня, — блондинка, брюнетка? Молодая? Красивая?

Кротов описал, как умел, ее внешность и тихая грусть послышалась в его голосе. Невольно представилась ему тесная камера с холодными голыми стенами и в ней одинокая девушка, зябко кутающаяся в платок, сиротливо сидящая на табуретке перед убогим столом…

У Мани задрожал голос:

— И неужели, папа, ее повесят?

Кротов даже махнул рукой.

— Кто сказал? Чушь! Она даже мало замешана… — и он передал дело, как слышал от Виноградова.

— Разве они разбирают? — сказал Суров. — Они машина, автоматическая машина для выполнения казни через повешение…

— Ну, не скажи, — ответил Кротов, — с фактами считаться надо, соблюсти хоть формальную сторону. Бомбы, да, теперь это не шутка, но за них не казнят…

— А что, этот господин здесь любим был? — спросил Суров, меняя разговор, — полицеймейстер этот?

— Он?! — пылко воскликнул Петя, — первый негодяй!

— У этого Семенова на жалованьи состоял. Как он укрощал тогда рабочих, ужас! — морщась, сказала Маня, — помнишь, мамочка, Чеканова?

— Да, — передернув плечами, подтвердила жена Кротова, — не в меру старался. Слушать рассказы, так мороз по коже…

Суров вздохнул и повел рукою по лицу.

— Да, в такие моменты вспоминается закон старика Моисея: око за око, кровь за кровь, зуб за зуб… Никому не сладко…

Обед окончился и все встали из-за стола.

— Ты, пожалуйста, не стесняйся, — сказал Суров, входя с Кротовым в его кабинет, — привык спать на диване и спи, а у меня и этой барской привычки нет, и дело имею.

Кротов лег на диван, на который была уже положена подушка с плодом, а Суров сел за стол и вынул записную книжку.

— Я тебе не помешаю?

— Пожалуйста!

— Да, еще, — сказал Суров, — ты для вида все-таки поищи мне места. Если нужно будет, я и прошение подам, а то мне здесь, быть может, и с месяц прожить придется. Ты позволишь?

Кротов даже приподнялся.

— Да хоть совсем живи у нас. Ты так всем понравился, а я…

— Ну, спасибо. Так я займусь малость!

Когда Кротов проснулся, Сурова в комнате не было, лампа была погашена и Маня ласково будила его:

— Вставай, папочка, чай на столе и Савелий Кондратьевич давно уже ждет.

— А Суров?

— Ушел перед самым чаем, — ответила Маня и прибавила: — какой он хороший, папа, у нас из знаковых никого такого занимательного нет.

Кротов кивнул.

— И все он знает! Сегодня он мне про реформацию стал рассказывать. Мама даже на кухню не пошла, так интересно! А теперь он, вероятно, нарочно от Пухлова ушел. Противный этот Пухлов, черносотенец! А Петя уверяет, что Суров революционер. Правда?

Кротов уже надел пиджак, пока она тараторила.

— Глупости болтает Петя, — сказал он, — ну, идем! — и они вышли в столовую.

Пухлов поздоровался и сказал:

— Ну, вот и мы дождались! Слыхали? У нас судить будут убийц нашего славного Василия Васильевича. Обоих зацапали. Вы видели гусей этих?

— Нет, — ответил Кротов, и, садясь к столу, сказал: — откуда вы эту злость берете? Ведь, все успокоилось, улеглось.

— Ну, нет-с, не скажите! — даже всколыхнулся Пухлов, — теперь-то и надо страху нагонять, чтобы помнили, да-с, чтобы помнили! А, по вашему, как же: «пошалили, а теперь будьте паиньки», и по головке погладить. Нет, без пощады…

— Фи, даже слушать противно, — воскликнула Маня.

Пухлов так резко повернулся к ней, что даже стул затрещал.

— Противно? Это уже гость ваш сказывается, вот, — и он обернулся к Кротову: — вот и приятель ваш. Готово! Говорю вам, Глеб Степанович, поберегитесь его. Чувствую я, что волк он. Недаром его из всех земств туряли, да!..

Кротов вспыхнул, но сдержался.

— Я попрошу вас теперь, Савелий Кондратьевич, — сказал он слегка изменившимся голосом, — и раз навсегда, не будем говорить о политике. Я, вы знаете, не революционер, при тюрьме служу… — он горько усмехнулся — но не могу слушать ваших озлобленных речей. Тяжело мне. И еще: оставьте в покое моего приятеля…

Все на мгновение почувствовали себя неловко. Пухлов откинулся. Вытаращил глаза и тяжело засопел. Потом вынул платок, вытер покрасневшее лицо и сказал:

— Хорошо-с, отлично, Глеб Степанович, не будем о политике! Я себя, извините, ради вашего приятеля, переделывать не стану, но помолчать — извольте, могу… — и он качнулся в сторону Кротова с ироническим поклоном.

Кротов сделал усилие, улыбнулся и сказал:

— И отлично, будем пить чай и сразимся.

Они стали играть, но игра велась вяло, без обычного оживления, и в этот вечер Пухлов ушел домой, когда еще не убрали самовара.

— Он совсем обиделся, — не без тревоги сказала жена Кротова, когда Кротов вернулся в столовую.

Он махнул рукою.

— Тяжело мне переносить такую озлобленность. Бог с ним! Суди сама: видел я эту девочку; говорят, виселица ей грозит. Ей, такой вот, как Маня! А он с ликованием. Не могу.

— И очень хорошо! Ты его славно отчитал, папа, — пылко сказала Маня, — хоть бы и дорогу к нам забыл…

Петя тряхнул головою.

— Если бы ты знал, папа, как у нас в гимназии его презирают!

— Ну, Бог с ним, — ответил Кротов и, обернувшись, увидел в передней Сурова.

— Ты откуда?

Суров вошел, потирая руки и ежась от холода. Скулы и нос его были совсем красные.

— Чаю хотите?

— Если горячий…

Жена Кротова тронула рукой самовар.

— Нет, совсем остыл. Погодите, вы пока рюмку водки выпейте и закусите, а я разогреть велю, — и она поспешно встала, а Маня уже подавала водку, рюмки и доставала приборы.

Суров сел к столу и заговорил:

— Откуда? По делам ходил, а что я не с крыльца вернулся, так я через кухню. Скорее. Ну и мороз! Градусов 20! — и, выпив рюмку водки, спросил: — а где же ихтиозавр ваш? Шахматы на столе, а он…

Маня и Петя засмеялись.

— Папа его так отчистил…

— Ушел и не вернется…

— Да ну, что такое? — по лицу его скользнула тревожная тень, и он вопросительно взглянул на Кротова.

— Болтают, — ответил тот, — просто ушел, недовольный тем, что мы помешали ему восторгаться казнями.

— А! — Суров придвинул тарелку и стал есть, говоря, — и отлично! Я не понимаю, как вообще в обществе мыслимы такие люди. Ну, разве пока ест, пьет или там в винт, в шахматы играет. Пусть! Но когда заговорит, брр… откуда у них ненависти столько? Дикие люди!

— Хоть бы и не приходил вовсе, — сказал Петя.

Пухлов перестал посещать Кротовых, а Суров за два-три дня стал у них совсем своим человеком.

Серьезный и понимающий шутку, образованный и в то же время простой, все испытавший и в то же время доверчивый, матерьялист по убеждениям и идеалист в жизненных отношениях, он нравился всем и все чувствовали себя с ним равным.

Кротов в беседах с ним, большею частью перед сном, отводил душу. Раз даже он совсем расчувствовался.

— Золотой ты человек, — сказал он ему с умилением, — тонко ты все чувствуешь и понимаешь! Я с тобой вот говорю и словно душой очищаюсь! Ей-Богу, ведь тут что? — ржа, тина; навоз. Ведь, я, здесь сидя, кажется, растерял все, что имел за душою, и ничего не приобрел даже, как врач. Я, ведь, все по рутине, по старинке. Руку набил, да… операцию теперь хорошо сделаю; ну, а эта терапия, диагноз!.. Вот журнал выписываю, а так и лежит неразрезанный. Ты теперь из него больше вычитал, чем я за все время.

Он тяжело вздохнул и опустил голову.

Суров молча курил папиросу.

— Ты явился и словно встряхнул меня, всех нас!.. Я, ведь, по правде-то, когда все кипело вокруг, даже нисколько не волновался. Да, брат! Что, думаю, люди живут и жили. Чего им? Ни бедности, ни насилия, ни болезней, ни смерти не изведут.

— А теперь? — спросил Суров.

— Теперь, в последнее время, — ответил Кротов, — как-то тяжело становится. Особенно эти дни. Ты приехал — юность, воспоминания и все такое… а тут еще эти… для казни. Придешь на службу, слушаешь там их разговоры и неловко делается.

Суров молча кивнул. Кротов покраснел и заговорил с горячностью:

— Но я тут не при чем. Я не их. Я врач и все время делал и делаю свое дело, как честный человек. Я исполняю свой долг, и никто не сможет упрекнуть меня ни в чем. Ты знаешь моих детей? Разве они не честны, не свободны? И я убежден, что они никогда не покраснеют за своего отца!

Кротов произнес эти слова, словно оправдываясь, Суров слушал его, кивая головой, потом загасил докуренную папиросу и заговорил в ответ ему:

— И так и не так, Глеб! Бывают такие моменты в жизни общества, когда каждый, прежде чем исполнять долг, обязан точно уяснить себе в чем его долг, прямой долг. Исполнять долг, честной добросовестно служить… да это — последнее дело. И агент полиции, и журналист, и палач служат «честно» своему делу. Но дело-то самое, обстановка, люди, рядом служащие… вот! В том-то и горе, что, я уверен, есть масса порядочных людей, которые «честно» служат и успокоились на этом, не выяснив себе вопроса: в чем долг их, даже не останавливаясь на этом вопросе… ну, а что та сказал относительно насилий, бедности, болезни и даже смерти — то это уже совсем не так! Человечество идет вперед, нет прежней грубости, нет даже прежней бедности. Самые понятия изменились. Про болезни и говорить нечего. Что были раньше чума, холера, оспа и что теперь? Дифтерит уже не смертелен. И самая смерть: средний возраст повысился. Нет, Глеб, человечество идет к лучшему будущему. Но оставим человечество. Мы, у нас? Разве так жить возможно?!

Голос его зазвенел и оборвался…

Кротов после этого разговора долго лежал в постели с открытыми глазами, стараясь выяснить смутные впечатления своей души, а на следующий день ему особенно были неприятны и разговоры и даже лица своих сослуживцев.

Рано утром, напившись чая, Суров был чем-то занят. Он уходил из дому и иногда возвращался только к обеденной поре. Несколько раз он уходил после того, как, кончив ужинать, все расходились по своим комнатам и тогда говорил Кротову:

— Прости, сегодня уж не поболтаем. Мне надо…

Два раза он брал у него по 25 рублей, и Кротов шутя сказал ему:

— Можно подумать, что или заговором или тайным развратом занимаешься. Деньги тратишь, а сам в такой мороз в пальто гуляешь.

Суров улыбнулся.

— Что мне мороз? Я и не такие видывал…

Раз Кротов увидал у него две детские дудки, и совсем сконфузил его.

— Это ты кому дарить собираешься?

Суров смущенно сунул их в карман.

— Так… ребятишкам…

Тюремные новости уже перестали быть только тюремными и волновали весь город.

Военный суд собирался разбирать дело об убийстве полицеймейстера. Ожидались смертные приговоры. И об арестованных и доставленных в местную тюрьму Макарове и Холиной по городу ходили самые невероятные рассказы. По одним — они рисовались, как исчадие ада, кровожадные звери, холодные убийцы; по другим — их представляли мучениками идеи, борцами за свободу, мстителями за насилие.

Одни приписывали им массу кровавых преступлений, другие считали их невинно страждущими. Правду знали немногие, и в их числе Кротов.

Один рабочий указывает на Макарова, что тот дал ему револьвер, научил, когда лучше убить его, и сам следил за ним.

— Чушь, — резко сказал Суров, — выгораживает себя, дурак, и мелет вздор.

— Почему чушь?

— Непохоже ни на дельного, ни на умного человека. Станет он указывать ему время и выслеживать. Экая птица полицеймейстер! Рабочий в один день сам все узнает. Дал револьвер — возможно, а все остальное — чушь.

— Ну, я говорю то, что в его обвинительном акте, — сказал Кротов, — а про Холину только и есть, что после ее отъезда в комнате бомбы нашли, да еще единовременное пребывание с Макаровым и близость с ним.

— Ее оправдают! — сказала жена Кротова.

Суров засмеялся.

— Что вы? Газет не читаете? Бомба — четыре года каторги, две бомбы — 6 лет!..

— За что же?

— За держание этих бомб, — ответил Суров и спросил: — А когда суд?

— Не знаю точно. Говорят, послезавтра. Во всяком случае, в конце недели.

— Пойду!

— Да, ведь, не пустят. Избранная публика, так сказать, своя.

Суров мотнул головою.

— Захотеть — всюду пустят!..

— Пухлов у нас в классе целую речь произнес, — сказал Петя, — говорил о глупости убийства, потом про девушку. Мы шуметь начали, засвистали. — Замолчал!..

Интерес к делу возрастал по мере приближения дня суда.

И, наконец, он настал.

Начальник тюрьмы и помощник суетились больше обыкновенного.

Около здания суда, в котором происходило заседание, с утра толпились любопытные.

Кротовы сидели за вечерним чаем. Сурова не было. В столовой стояло тягостное молчание и все находились в напряженном ожидании.

— Я думаю, сегодня и приговор, — сказала жена Кротова.

— Очевидно, — ответил он, — в II час. начали. Времени достаточно.

И все заговорили сразу.

— Они и защитников не взяли, — сказала опять жена.

— Зачем? — проговорил Петя, — Алексей Викторович говорит, что это только время затягивает.

— А где он?

— В суде, — ответила Маня, — он там достал место. Очень интересуется.

— Кто не интересуется, сказал Кротов, — только и говорят, что о них.

— Вот он! — крикнул Петя, — ну, что? Кончилось?

Все оглянулись и увидели Сурова.

Он, по обыкновению, пришел через кухню и разматывал в передней башлык. Потом снял галоши, пальто и вошел, отвечая:

— Кончилось…

— Чем? Насколько? — быстро спросил Кротов.

— Навсегда! — холодно усмехнулся Суров.

— Как это? Не понимаю…

— Всех к смертной казни, — пояснил Суров.

Маня вскрикнула; Кротов растерянно огляделся и пробормотал:

— Как? Быть не может!

— Факт, а не реклама, как пишут в объявлениях! — усмехнулся Суров и обратился к жене Кротова, — не откажите стакан чая: иззяб!

— Но, ведь, приговор пойдет еще на утверждение, — сказал, оживляясь, Кротов.

— Это другой разговор.

На несколько мгновений наступило тяжелое молчание, потом Кротов растерянно проговорил:

— Вот, ведь, поди! Каждый день читаешь и — ничего. А как у тебя перед глазами, так словно обухом в голову! Словно сам казнишь…

— Ее-то уж, наверное, помилуют, — сказала жена Кротова.

— Не думаю, — отозвался Суров, — ее крепко притянули к сообществу. С ним она в дружбе… Ну, да будет видно!

Окончательное решение! Чей-то росчерк пером и от этого жизнь или смерть одного, двух, четырех…

Кротов совсем спутался в своих мыслях. Все в нем было до сих пор крепко, устойчиво, благодушно от сознания, что он исполняет свой долг и полезен многим.

И теперь все перевернулось.

Суров прав. Надо уяснить себе — в чем действительный долг.

— Чего ты не спишь, ты не здоров? — спросила жена, услыхав сквозь сон, что он закуривает.

— Нет, так… — отвечал он и опять думал, то есть, вернее, старался разобраться в хаосе своих мыслей.

Девушка с серыми глазами неотступно стояла перед ним.

— Как Маня, только у Мани глаза черные, а у этой серые. И серьезнее она. Видно, что уже успела узнать горе…

Когда он встал и собрался идти на службу, Сурова уже не было дома.

— Чуть свет ушедши, а ночью надо быть не спал, — сказала горничная, — постеля не тронута и окурков этих гора, и все у печки. Внимательный господин.

Кротов пошел на службу.

В общей комнате находились дежурный офицер, неизменный Свирбеев и Виноградов.

— Осудили! Всех четверых! — сказал дежурный, здороваясь с Кротовым.

— Я говорил: каюк! — отозвался Виноградов, отрываясь от чтения арестантских писем, с которыми он расположился на диване.

— Было ясно, как тарелка супа!

— Положим, приговор еще не утвержден, — сказал дежурный.

Кротов с облегчением перевел дух и присел к столу.

— Утвердят. Будьте покойны, — Виноградов собрал прочитанные письма и пересел к столу у окошка, кивнув Свирбееву: — ну, сыграем, что ли, на четверть этак, четверть так!

Свирбеев тотчас уселся против него.

— Ну, девочку-то, пожалуй, помилуют! — сказал дежурный.

— Пари на красненькую, что нет! — ответил Виноградов.

— Идет!

— Ну? А ты ходи! Начинай, — сказал нетерпеливо Свирбеев.

— Начала гулять Параша, а до чего догулялась, — весело проговорил Виноградов, двигая шашку, и ответил дежурному: — Пари записано. Десять рублей! Я говорю: всех и ее!

Кротов допил чай, взял рапортички фельдшера и вышел. В госпитале его встретил Честовский и, ухватив его руку в обе свои, с ласковой улыбкой сказал:

— Дорогой мой коллега, я к вам с просьбой!

— Что за просьба?

— Позвольте мне на казни присутствовать. Если вас назначат, откажитесь, дорогой мой!

Кротов побледнел и с омерзением выдернул свою руку.

— Черт знает, что вы говорите! — резко сказал он, — за кого вы меня считаете, чтобы я на такую гадость смотрел?

Честовский на миг смутился, но потом улыбнулся и закивал головою.

— У-у горячий какой! Понятно, не хорошо. Но мне для научных целей. — прибавил он.

Кротов отвернулся от него к фельдшеру и сказал:

— Идемте, Кузьма Никифорович!

— Кровожадный зверь, можно сказать, — тихо проговорил фельдшер, идя следом за Кротовым и потом еще тише прибавил: — трогательная картина, идиллия, можно сказать…

— Вы про что?

На лице фельдшера отразилось волнение, он еще понизил голос:

— Старший рассказывал, а ему жандарм. Она, это, с тем-то в любви. Назад из суда вместе ехали; он ее обнял и ехали так. Потом он ее на руках из кареты вынес. Жандармы-то добрые попались. Дозволили… Тут их разняли… поцеловались…

Салазкин вздохнул и отвернулся…

Они пошли по госпиталю.

Кротов, вернувшись домой, еще не успел войти в переднюю, как услышал тревожные нервные голоса:

— Ну? Что? Помиловали?

Маня и Петя выбежали в переднюю, жена стояла в дверях стоовой, Суров — в дверях кабинета.

— Рано еще. Никакого ответа, — Сказал Кротов, раздеваясь.

— Да, ведь, это по телеграфу! — воскликнул нервно Суров, — десять минут.

— Ну, брат, это не котят топить, 10 минут! Вероятно думают, справки наводят, а то и с Петербургом сносятся. Мы, ведь, всех их порядков не знаем. Давайте обедать!

И разговор за обедом и за вечерним чаем был все на ту же мучительную тему: утвердят приговор или нет?

Маня два раза плакала, Петя угрюмо грыз ногти, Суров сосредоточенно молчал, изредка прерывая молчание желчными речами.

Кротов передал общее убеждение, что если не всех, то Холину, наверное, помилуют.

— Все ее жалеют! — прибавил он.

— Ну, это у вас, в тюрьме, — сказал Суров, а там — выше — руководятся иными соображениями. Тьфу! Какие там соображения, я думаю, все это от состояния чьего-нибудь желудка зависит.

В эти дни, в которые решалась судьба приговоренных, словно кошмар охватил всех в доме Кротова.

Утвердят приговор или помилуют, и Кротову казалось порою, что это решение так близко касается его, словно готовят петлю на шею его дочери или сына.

Всех охватило волнение. Ночью Маня вскрикивала и стонала; жена беспокойно ворочалась и вдруг просыпалась и окрикивала его:

— Ты не спишь?

— Нет!

— Как ты думаешь, помилуют их?

— Не знаю…

Суров не спал третью ночь. Он уходил из дому, а потом, осторожно вернувшись через кухню, сидел до рассвета перед раскрытой печкой и курил папиросу за папиросой. Лицо его осунулось, черты заострились, глаза горели лихорадочным блеском,

Это же напряженное состояние чувствовалось и в тюрьме.

Начальник ходил все время с нахмуренным, озабоченным лицом; помощники, особенно дежурные, были нервно настроены; даже старшие и младшие надзиратели стали серьезны и пасмурны. Игра в шашки на время прекратилась, и врач Честовский теперь каждое утро появлялся в дежурной и, поздоровавшись со всеми, неизменно спрашивал:

— Нет еще?

— Нет, — отвечал ему кто-нибудь, и затем начинались тяжелые для Кротова разговоры о мерзких подробностях.

— Дмитрий Иванович палача нашел! — известил однажды дежурный.

— Каторжный?

— Какой, аматер нашелся, по профессии мясник! На 4 месяца за кражу посажен. Сам вызвался.

— Надо будет с ним поторговаться, — сказал пухлый Прокрутов, — хочу веревку купить…

— Аматер — это опасно. В этом деле и уменье нужно, — озабоченно сказал Честовский, — можно по неопытности и на 10 минут затянуть всю историю.

— Да неужели? — воскликнул дежурный.

— Как же, видите ли в чем дело… — и Честовский, с самодовольной улыбкой, стал объяснять сущность смерти через повышение.

Кротов поспешно вышел из комнаты.

В госпитале он оправился.

— Ничего насчет их неизвестно? — нервно спрашивал у него фельдшер.

— Ничего еще, — отвечал Кротов.

Этот Салазкин с пестрым галстуком, с пошлым фатовским лицом оказался душевнее и человечнее многих других.

Раз он дрогнувшим голосом сказал Кротову:

— Я ни за что туда не пойду. Пусть откажут!

— Людвиг Сигизмундович будет за нас, — ответил Кротов.

Шел уже третий день.

Когда Кротов возвращался домой, на полдороге его встретил Суров.

— Что?

— Еще ничего. Нет ответа…

Они пошли домой.

— Что же они-то переживают! — глухо проговорил Суров и вдруг остановился. — Не могу я на людях быть. Ты иди, а я еще погуляю, — и, повернувшись, он быстро пошел по улице.

Кротов не удивлялся его состоянию.

Если волнуются они, если волнуются даже в тюрьме, как же волноваться Сурову, который, быть может, даже лично знал их.

— Что с ими будет, барин? — спросила его горничная, отворяя дверь.

— Неизвестно еще…

— Ну, что? — в один голос спросили жена и дети.

— Ничего неизвестно!

— Господи, да какая же это пытка! — всплеснув руками, воскликнула жена Кротова.

Только на четвертые сутки пришло решение.

Кротов, едва переступив порог тюремной калитки, как-то сразу почувствовал это. На лицах, в атмосфере, на грязных кирпичных стенах вдруг отразилось что-то неуловимое, жуткое, и веяло на каждого таким холодом, что все говорили, понизив голос, и ходили, сдерживая топот каблуков.

В дежурной все были в сборе, даже редко появляющийся заведующий хозяйством. Он только что окончил разговор с начальником и собирался уходить, говоря:

— Понятно, на втором дворе, за банею…

— Да, да, вот! — кивая головой, озабоченно повторял начальник, и обернулся к дежурному: — Передайте Бахрушину, чтобы в камеру 43 каждый день бутылку водки давали. Я разрешаю.

— Слушаю-с.

Начальник вышел, на ходу поздоровавшись с Кротовым, а Виноградов, закурив папиросу, сказал:

— А пари я выиграл, всех четырех.

— И ее? — воскликнул Кротов.

Виноградов кивнул.

Вошел Честовский, с довольным видом потирая руки.

— Всех в один день? — спросил он.

— Гуртом! — ответил Свирбеев.

— Когда?

— Неизвестно еще. Вероятно, послезавтра, — отозвался дежурный.

Кротов выбежал из комнаты. Голова его кружилась, он чувствовал озноб во всем теле.

Пройдя в госпиталь, он не мог разобрать, что говорил ему Салазкин, не мог вникнуть в жалобы больных и, обессиленный, вернулся в аптеку.

— Я не могу сегодня, — сказал он фельдшеру, — вы уж как-нибудь устройте сами, Кузьма Никифорович.

— А кто может? — угрюмо отозвался Салазкин и прибавил: — Я, Глеб Степанович, совсем отсюда уйду. После такого случая…

Кротов протянул ему руку и крепко пожал ее.

Он вышел из тюрьмы и хотел объехать своих пациентов, но почувствовал полную невозможность сделать это и пошел домой. Почти в дверях его встретил Суров.

— Я тебя в окошко увидал. Ну, что?

— Утвердили, — тихо ответил Кротов, — всех.

Суров горько усмехнулся.

— Я был уверен в этом…

Кротов и все в доме так переволновались за время ожидания решения, что страшное известие ни на кого не произвело резкого впечатления, только Маня взглянула на отца с таким недоумением и ужасом, словно он сам и произнес и скрепил приговор.

Все в доме притихло. Суров ушел. Дети разошлись тотчас после чая по своим комнатам, и утомленный Кротов пошел спать, когда еще не было одиннадцати часов.

Он заснул быстро и крепко. Вдруг сквозь сон он услышал неясный говор; резкий свет ударил ему в глаза и он проснулся.

— Глеб Степанович, — резким шепотом окликала его жена, — проснись! За тобой из тюрьмы прислали!

— А? Что? Из тюрьмы? — Кротов сразу пришел в себя и приподнялся.

Кротов, как врач, привык к ночным тревогам и, уже совершенно бодрый, встал с кровати и начал поспешно одеваться, отвечая на тревожные вопросы жены.

Откуда он может знать, зачем его требуют?.. На казнь? Не может быть!

Он оделся, положил в карман часы и вышел.

При его входе в кухню, тюремный рассыльный Хряпов торопливо встал с табуретки и, зажав в руке папиросу, вытянулся по-военному.

— Ты не знаешь, что там такое?

— Не могу знать, ваше высокоблагородие, а только погнали экстрой, чтобы, говорит, чичас. Сам начальник. Тревога там…

— Ну, иди! Я сейчас!

Кротов осторожно прошел в кабинет, Суров не спал и сидел на диване, спустив голову на облокоченные руки. При входе Кротова, он поднял голову и взглянул на него тупым взглядом.

— Чего ты не спишь? — с нежным упреком сказал. Кротов.

— Так, — вяло ответил Суров, поднимаясь с дивана. — Ты куда это?

— В тюрьму. Прислали за чем-то…

— В тюрьму? — Суров сразу преобразился. Глаза его вспыхнули.

— На казнь?

— Не может быть, — ответил Кротов, идя в переднюю, — меня бы предупредили днем, да я и отказался.

Он оделся и, кивнув Сурову, вышел в переднюю.

Резкий холодный ветер рванул из-за угла и осыпал Кротова сухим снегом, который крутился вдоль всей улицы белой пылью.

Кротов поднял воротник, завернулся в свой енот и зашагал по улице. Рядом с ним появилась высокая фигура Хряпова. Они молча дошли до тюрьмы.

Двор, по обыкновению, был ярко освещен и свет, ударяя в высокую стену, скользил по ней кверху мутным красным отблеском, в отсвете которого маленькие темные окна казались черными дырами.

Сторож тотчас отворил калитку.

Кротов перешел двор, сбросил шубу на руки Хряпову и вошел в дежурную.

Действительно, что-то необычайное произошло в стенах тюрьмы.

Начальник с горячностью и раздражением говорил Виноградову, который был дежурным:

— Что вы говорите, обнявшись ехали. После этого их обыскивали! Дыра в стене! Вот! Дыра!.. Пробили, батенька, вот! А вы: «Обнявшись ехали». Всех вон! В три шеи! И старшую вон, и Клюшеву эту! Я их! А это наверное уголовные. Ну, да я узнаю!

Он обернулся, увидел Кротова и ухватил его под руку.

— Вас-то и надо! Скорей, скорей, идем! — и, потащив Кротова по коридорам, по дороге, он взволнованно заговорил: — Подвели подлецы, не доглядели. Отравились. Оба… Да, да! Вот, батенька, Макаров и Холина! Вот! В разных концах, батенька, а? В стене дыра: кулак пролезет. Вот! Не иначе, уголовные. Я дознаюсь. Честовский у того, а вы, батенька, к ней. Сейчас Салазкин там. Спасите ее! В ножки поклонюсь, вот!

— Давно? — спросил Кротов.

— А шут их знает! Надзирательница, каналья, после смены увидела. В одиннадцать! А? Вот!

Они шли по коридорам, а надзиратель торопливо бежал перед ними и отворял одну дверь за другою. Кротов чувствовал, как у него замирает сердце от жгучей боли. Они спустились по лестнице в подвальный этаж. В конце коридора Кротов увидел свет, падающий из раскрытой камеры.

— Вон! — сказал начальник.

Корпусный офицер быстро подошел к ним.

— Жива еще! — сказал он.

— Ну, спасайте, батенька, — сказал Начальник, — велел во всём слушаться вас, как меня. Вот! А я побегу!

Начальник повернулся и торопливо пошел назад в сопровождении корпусного, а Кротов подошел к камере, из которой пахнуло на него тяжелым смрадным запахом грязной параши, переступил порог и остановился подле койки.

Освещенная холодным светом электрической лампочки с потолка, с грязными, исцарапанными, голыми стенами, с одиноко стоящим сосновым столиком, с раскрытой смердящей парашей, камера производила на Кротова гнетущее впечатление, а освещенное узкое окошко с черными прутьями железной решетки еще усиливало его.

— Откройте форточку, — тотчас приказал он.

Надзирательница поспешно придвинула табуретку, влезла на нее и, вытянувшись на носках, раскрыла форточку.

Струя морозного воздуха влилась в камеру.

Кротов перевел дыхание и нагнулся к больной. Салазкин почтительно отодвинулся.

Ноги девушки были прикрыты байковым платком, расстегнутая блуза обнажала полные плечи и высокую грудь. Девушка лежала навзничь, закинув голову, и распустившиеся волосы рассыпались по подушке и свешивались с койки. Тонкий нос заострился, на щеках горел лихорадочный румянец, полные губы были полуоткрыты и из них вылетало хриплое дыхание; широко раскрытые глаза смотрели неподвижно, и от расширенных зрачков казались совершенно черными.

Кротов взял ее руку и приложил ухо к груди.

— Все время так. Сначала без дыханья была, — тихо объяснил фельдшер.

— Чем отравилась?

— Надо быть, кокаином. Вон! — и он указал рукою на столик.

— Идите сейчас в госпиталь, — сказал Кротов, — и пришлите за ней носилки. А потом распорядитесь сделать ванну… Там есть у нас свободная камера. Скорее, голубчик!

Фельдшер вышел. Кротов подошел к столику. На столе стояла медная Кружка, а рядом с нею лежала деревянная ложка. И на столе, и на стенках кружки, и на ложке Кротов увидел рассыпанные, характерные своим строением мелкие кристаллы. Он попробовал на язык и тотчас почувствовал горечь.

Салазкин определил верно.

Кротов обратился к старшей с расспросами. Та с горячностью заговорила:

— Пошла, как обыкновенно, в середине смены проверку делать, заглянула, а она подле порошка и лежит. Ну, и вошла?

— А раньше не смотрели?

— Как не смотреть! После молитвы смотрели. Клюшева смотрела и удивлялась даже. Такая, говорит, веселая стала, а она и точно: по камере так-то скоро ходила, руками взмахивала и все говорила что-то. Смеялась, пела однова. Совсем здоровая…

Кротов оживился. Если 4 часа прошло и она еще дышит и слышен пульс — значит, спасти можно!

— А что нашли в камере? Рвало?

— Очень даже. Вся испачканная была. Ну, мы ее водою. Потом вытерли и на койку. Сам пришел, корпусный, дежурный. Трубочку железную нашли, а в стене дырка! — надзирательница показала рукой, и Кротов увидел в уровень с полом дыру в стене, величиною с кулак, словно прогрызенную мышью.

— Бельем закидано было, — сказала с раздражением старшая. — Теперь господин начальник меня винит, а я что? Я свою службу исполняю. Я у ей три обыска делала, а где ж это увидеть…

— А где трубочка? Большая?

— Нет, вроде как от лейки. Начальник себе взяли.

В это время по коридору раздались грузные шаги служителей, и они вошли в камеру, оставив у дверей носилки.

Кротов помог им поднять девушку и сам придержал ее голову.

— Кладите тише, так! — он прикрыл ее платком й шубой, которая висела на вешалке. — Несите, не встряхивайте. Скажите Кузьме Никифоровичу, что я сейчас буду.

Служители подняли носилки и пошли.

Кротов направился в кабинет начальника. Тот сидел за столом и с азартом говорил помощнику:

— Наверх, наверх! Ну, а там бы удавилась на волосах. Чего уж тут, а? Ну, что, батенька? — обратился он к Кротову. Будет жива?

— Ничего не могу ответить. У вас, сказывают, трубочка какая-то, в которой порошок был. Хочу вымерить.

— Есть, есть! — начальник открыл ящик стола и, вынув две жестяных трубки, протянул их Кротову. — Одна у нее, другая у него! Со двора через дыру. Вот как, батенька!

Кротов посмотрел их. Белой жести — одна с зелеными полосками, другая с красными. Узкий конец каждой из них был заткнут пробкою, а широкий был, вероятно, заложен бумагою или ватою. Как будто были взяты дешевые детские дудки, которые продают по пятаку на лотках, свисток сбит, а раструб неровно срезан ножницами.

— Я захвачу в аптеку. Вымерить.

— Пожалуйста. Только верните, батенька!

Кротов прошел в госпиталь.

Салазкин встретил его на площадке лестницы, и Кротов разглядел его взволнованное покрасневшее лицо.

— Все сделал, — сказал он глухо.

— Жива? — быстро спросил Кротов,

— Будто лучше стало, — ответил Салазкин и отвернулся.

Кротов торопливо вошел в аптеку.

— Если не велик прием, — сказал он, — можно будет спасти. Вымеряйте, сколько сюда кокаину войдет, а я к ней пройду.

Кротов передал трубку, взял шприц, флакон с эфиром и торопливо пошел в госпиталь.

Кротов вошел в небольшую комнату, которая, хотя и была тоже одиночной камерой, и имела окно с решеткою, но не производила впечатления холодной угрюмости, как тюремная камера. Чистые белые стены, чистый накрытый клеенкою столик, мягкий свет электричества в матовой лампочке делали ее приветливой. Он подошел к постели.

Сиделка встала при его входе и отошла к двери.

— Не приходила в себя?

— Нет, все так же, Только дышит ровнее…

— Приподнимите ее, — сказал Кротов, — посадите и придержите.

Сиделка осторожно приподняла девушку и, обняв, держала ее. Голова девушки качнулась, и волосы волною упали на руки Кротова.

Он отвернул волосы, взял шприц и привычной рукою быстро произвел укол и впрыскиванье.

— Так, теперь опустите и можете идти. Я позову!

Сиделка нежно опустила девушку, поправила под ее головою подушку и неслышно вышла из комнаты.

Кротов сел на табуретке подле кровати и внимательно стал смотреть на свою пациентку.

Лицо ее побледнело и словно припухло, глава были так же раскрыты и смотрели с тою же неподвижностью расширенными зрачками.

Кротов проникся жалостью к этому молодому существу, к этой умирающей жизни, и ревность врача возбуждала его.

Нет, не даст он погибнуть этой молодой жизни! Какие мускулы, какое свежее, крепкое тело, какое умное энергичное личико.

Он нагнулся, прислушиваясь к ее дыханию. Оно стало глубже.

В комнату на цыпочках вошел Салазкин и сказал вполголоса:

— Глеб Степанович, если полную насыпать, все 15 выходят. Ну, а если допустить, что бумагой забили, 10 уж наверное!

— Спасибо, отошлите трубку начальнику. Лучше сами снесите и побудьте в аптеке. Может, понадобитесь!

Фельдшер нагнулся и чуть слышно прошептал:

— А тот скончался. Людвиг Сигизмундович чертей так и сыпал. Теперь к начальнику пошел.

Кротов молча кивнул, не спуская глаз с лежащей перед ним. Ему показалось, что начинается реакция.

Фельдшер неслышно вышел.

Кротов торжественно улыбнулся.

— Она спасена! 10 граммов, но, ведь, она не Макаров. Тот, вероятно, съел все и остатки языком слизал, а она добрую половину рассыпала… возможность есть!..

Девушка вдруг заметалась и проговорила:

— Пить!

Кротов осторожно приподнял ее голову и поднес к ее губам кружку с водою.

Она жадно сделала несколько глотков и откинулась на подушку. Щеки ее окрасились; глаза закрылись и открылись снова уже с осмысленным выражением. Кротов ясно прочел в них сперва недоумение, потом тревогу.

Надо торопиться! Он взял в руки шприц и флакон с эфиром.

— Меня перевели в другую камеру? — вдруг спросила она, быстро поворачиваясь на бок. Глаза ее вспыхнули, щеки покраснели. — Кто вы? Доктор?

Кротов кивнул и, оставив флакон с эфиром, взял девушку за руку.

— Да, я доктор; вы — больная и у меня в госпитале.

Она резко отдернула руку и сказала:

— А! Так вы меня спасаете?

Кротов опять кивнул и снова хотел взять ее руку, но она отодвинулась к стене и ее глаза вспыхнули презреньем.

— Спасаете! для палача… вам велели?

Кротов отшатнулся, словно его ударили в лицо, шприц со звоном упал на пол и разбился.

Мысли в беспорядочном вихре закружились в голове.

О чем он думал? Как это не пришло ему в голову? Долг врача — спасти жизнь, но не для казни! Такого долга не может быть, никто не может предъявить ему такого требования… Вместо смерти на постели, здесь, подле него, — смерть под перекладиной в сером мешке!..

Он развязал галстук, расстегнул ворот рубашки, а девушка возбужденно говорила:

— Вы должны это сделать, как доктор, тюремный доктор… Что же? Я мало приняла, что ли? Или скоро открыли, успели помочь…

В голосе ее послышалось страданье. Она опустила руки и прошептала совсем тихо:

— И меня повесят… Ну, что же…

Кротов быстро нагнулся над ее бледным лицом.

— Нет, — сказал он, — этого не будет! Я… я… не отдам вас палачу!

Она схватила его руку и улыбка озарила ее лицо.

— Правда? Я умру? Здесь… — и в голосе ее послышалась неподдельная радость.

Кротов не был в силах ответить ей, только кивнул.

— Спасибо вам! Я знаю, — она сердито нахмурила тонкие брови, — я торопилась, я много просыпала… Но за мной так следили…

— Доктор, а он? — вдруг спросила она и впилась в лицо Кротова глазами.

Он понял ее вопрос и ответил:

— Он уже умер…

Кротову показалось, что она засмеялась… Да, ее губы улыбались, а из глаз катились частые, крупные слезы.

— О! Он-то, я знаю, — не просыпал, — с гордостью сказала она, и в изнеможении откинулась на подушку…

Лицо ее осунулось; она заметалась.

Кротов взял ее руку. Пульс бился учащенно, потом замирал и снова бешено бился.

— Молодец Костя! — вдруг сказала она, — мой светлый… мой милый… Ты говорил, что, умирая, надо показать, как умирать надо. И показал!..

Она заметалась и начала говорить шепотом.

Кротов отер с ее лица пот, потом вытер свое лицо. Теперь уже переход «туда». Она бредит и счастлива.

— Да, да! Мы уедем… только времени мало, — шептала она, — здесь хлопочут. За нами он… он следит! Они на каторгу нас, а мы в Лондон… хорошо… мы еще поживем… Папа, папа, ты любишь меня, да? Зачем ты грустный? Ты и его полюбишь, да? И все вместе… Прочь! вы не смеете прикасаться ко мне… Здесь не застенок…

Она очнулась и раскрыла глаза, тяжело переводя дух.

— Пить!

Кротов подал ей кружку.

Девушка глотнула и потом прошептала:

— Волоса… отрежьте… папе… пожалуйста… он… — и опять заметалась.

Кротов нагнулся над нею.

Она вздрогнула, голова ее судорожно метнулась, в горле заклокотало.

— Кончается, — тихо сказана сиделка, стоя на пороге комнаты и крестясь.

— Все! — произнес Кротов, и, сложив руки на груди девушки, поправил ее скатившуюся голову и осторожно поцеловал в лоб.

— Принесите ножницы, — сказал он сиделке.

Она принесла и с удивлением увидела, как доктор отрезал у покойницы прядь волос и бережно завернул их в носовой платок.

Потом он вышел в аптеку и сказал фельдшеру:

— Все, Кузьма Никифорович, — скончалась!

Тот широко перекрестился.

— Слава Господу, — проговорил он дрогнувшим голосом, — без надругания! Сама!

Кротов спустился в главный корпус и вошел в дежурную комнату. Виноградов с шашкой через плечо, не снимая фуражки, лежал на диване и громко храпел.

Кротов присел к своему столу, засветил лампочку и дрожащей рукою составил рапорт о смерти политической осужденной Холиной, происшедшей от паралича дыхательных органов, вследствие приема кокаина в количестве до 10 граммов.

Потом он встал и растолкал Виноградова. Тот сразу проснулся и вскочил на ноги.

— Фу! Напутали! Ну, что?

— Умерла!

— И эта! Запишем. В котором часу? — он подошел к столу п нагнулся над листом бумаги, взяв перо.

— В 4 с половиною. Я составил рапорт. У меня на столе.

— Отлично. А тот в 4 ровно. Чисто, как гусарская шпора… Фу, изморился за ночь! — он подал Кротову руку и снова улегся на диване.

Кротов оделся и вышел. На дворе с ним встретился начальник. Он только что вышел из своей квартиры, направляясь в тюрьму, и остановил Кротова.

— Ну, что, батенька, спасли?

Кротов ответил.

— Вот! — сказал начальник, — оба! Понятно, будет история… А я что? Что я мог?

— Спокойной ночи, — произнес Кротов.

— Идите? Устали? — начальник на мгновенье задержал его руку и тихо сказал ему:

— А я доволен! Да! По человечеству… для палача еще двое остались, вот!.. Эх, если бы не два года до пенсии! — круто окончил он и, пожав Кротову руку, пошел назад к своей квартире.

Метель, разыгравшаяся ночью, теперь стихла, но снег продолжал падать белыми хлопьями. Погода потеплела. Кротов с трудом переставлял ноги по глубокому снегу, то и дело падая в сугробы. Ему стало жарко, но он не замечал этого, весь поглощенный переживанием последних часов. На его глазах снова и снова и умирала девушка, радуясь своей смерти. Он не разбирался в своих мыслях и только чувствовал томительную, как зубная боль, скорбь да мгновениями, словно заревом пожара, мысли его вдруг освещались непримиримой злобой и жаждой мести. Тогда он останавливался на дороге и с изумлением переводил дыхание, — так были чужды ему эти чувства.

Вдруг кто-то тронул его плечо.

Он обернулся. Подле него стоял весь засыпанный снегом Суров.

— Ты здесь? Отчего не спишь?

— Что ты там делал так долго? Что случилось? — глухо спросил Суров.

— Отравились оба, — тихо ответил Кротов.

— Умерли?..

— Да…

— Он?.. Оба?.. И она?.. — голос Сурова вздрагивал и прерывался.

— Оба… сперва он, недавно она! — и Кротов устало сказал: — Ах, Виктор, как это ужасно!..

Суров презрительно передернул плечами и снова спросил:

— Ты, наверное, знаешь, что и она?

— Господи, да я при ней был до последней минуты. Руки ей сложил, в лоб поцеловал… В мертвый лоб, — тихо прибавил он и окончил: — и она умерла спокойно, в чистой постели, в чистом белье…

Суров круто повернулся от него, но тотчас обернулся опять.

— Спасибо тебе за все, — сказал он глухо, протягивая руку, — и прощай!

Кротов ухватил его за плечо.

— Постой, куда же ты? Как же это? А с моими…

— Поклонись им. А тут поезд скоро. Ночной… я с ним…

— Стой же, а деньги? Вещи?

— А, деньги! Ну, пойдем, скорее только, — и он, засунув руки в рукава, подняв плечи, молча пошел рядом с Кротовым.

Они дошли до дома, перешли двор и через кухню прошли в квартиру. Кротов вошел в кабинет и зажег свечу. Горничная, светившая им кухонной лампой, ушла.

— Я раздеваться не буду, — сказал Суров, сбрасывая галоши и расстегнув башлык.

Он вошел в кабинет, сел и тотчас закурил. Папироса прыгала в его пальцах, пока он подносил ее к свечке, и вздрагивала в его губах.

Кротов достал из ящика пакет и положил его подле Сурова.

— Сосчитай… ты брал два раза.

Суров молча кивнул, сосредоточенно торопливо глотая дым. Потом встал и вдруг обратился к Кротову:

— Глеб, ты сказал — она при тебе умерла!

Кротов услышал дрогнувший голос и увидел бледное, как бумага, лицо с тоскливым взглядом.

Он кивнул и прибавил:

— Я не решился ее спасать… зачем?

Суров с трудом перевел дыхание.

— Да, да, это хорошо!.. Глеб, она тяжело помирала? Бредила, поминала кого-нибудь?.. А?.. Отца поминала? — чуть слышно проговорил Суров.

— Да!.. — Кротов понизил голос до шепота, — и просила ему волосы передать… я отрезал… а где он?..

— Где волоса? Покажи!.. передам…

— Вот…

Кротов бережно вынул платок и осторожно развернул его.

Суров жадно схватил прядь волнистых волос.

— Ее… она… Маруська моя, Маруська!.. — вдруг вырвалось у него из груди с хриплым клокотом. Он прижал волоса к лицу и ничком упал на диван. Плечи его вздрагивали. Он всхлипывал и хрипло переводил дыхание.

Кротов на мгновение остолбенел. Потом мысли его вдруг прояснели. Как же он не сообразил этого сразу…

Его приезд, волнения, Маруся… и дудки эти…

Он тихо опустился на колени подле своего товарища, пораженный и уничтоженный. Он обнимал его, гладил по голове, говорил бессвязные ласковые слова, и слезы неудержимо текли по его щекам.

Суров, не поднимая головы, рыдал и отрывочно говорил:

— Разве можно было допустить это… думали, каторга… и вот… помог убежать… Маруська моя… девочка моя… успокоилась…

Потом он смолк и только вздрагивали его плечи.

В комнате наступила торжественная тишина.

Суров совсем утих, медленно поднялся, вытер рукою лицо и, подойдя к столу, аккуратно завернул в тот же платок волосы и, расстегнув пальто, положил их в карман пиджака.

— Я их с собой возьму… к Кольке… — глухо сказал он. Потом он взял пакет с деньгами, сунул его в карман брюк, застегнул пальто на все пуговицы и обернулся к Кротову.

— Ну, прощай, — он обнял его и они поцеловались. — За все спасибо. А за это — без меры! — уже овладев собою, сказал он и прошел в переднюю.

Кротов машинально взял свечу и вышел за ним. Он надел галоши и завязал башлык.

— Чемодан прислуге отдай. Пусть поделят… ну, прощай!

Он кивнул Кротову и быстро вышел в сени.

Кротов молча проводил его. Что он мог сказать этому человеку?..

Снег падал снова сплошною белою завесою. Суров сошел с крыльца; силуэт его мелькнул на мгновенье и скрылся в белой мгле падающего снега, который, как саваном, покрывал дома и улицы.

Тусклый рассвет зимнего утра пробился сквозь шторы, и побледнело пламя свечи, а Кротов все еще сидел за своим письменным столом.

Перед ним лежал лист бумаги с написанным прошением об отставке.

— Да! бывают моменты, когда человек прежде всего должен себе выяснить, правильно ли понимает он свой долг!..


Пройдут десять, пятнадцать, двадцать и более лет. Умрут Кротовы, а дети их долго еще будут рассказывать своим детям и близким знакомым про старого товарища их отца, который своими собственными рукам помог родной дочери умереть, чтобы избавить ее от услуги палача…

Пройдут еще года, и уже их дети станут повторять этот рассказ и, с течением времени, он обратится в легенду, которая, быть может, вдохновит поэта своей чудовищной правдой…


Первая публикация: журнал «Пробуждение», 1913 г.

Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.