Вслед за войной (Кондурушкин)/Рассказ женщины
← Места недавних битв | Вслед за войной — Рассказ женщины | От Новороссийска до Батума → |
Источник: Кондурушкин С. С. Вслед за войной. — Пг.: Издательское товарищество писателей, 1915. — С. 69. |
Первого октября выехал я из Люблина через Киев в Петроград. С двух часов дня до двенадцати ночи пассажиры стояли на вокзале плечо к плечу, ни пройти, ни сесть, ждали поезда. До Ковеля сидел в коридоре, только утром из Ковеля стало несколько свободнее.
Утро ясно и тихо. Блеклолистые леса, синева далей. На станциях безлюдно. Дозорные солдаты, сигнальные тесты, обмотанные соломой. Мы постепенно выбирались из области, непосредственно захваченной войной. В Киев приехали — какая мирная тишина и покой по сравнению с Варшавой и Люблином!
В вагоне со мной ехала дама с тремя детьми из Люблинской губернии. Рассказывала, как переживали они времена первого австрийского нашествия. Примечательный рассказ женщины умной и наблюдательной! Привожу его здесь вкратце.
«Ах, Боже мой! Потому и не уехали мы тогда из города, что, ведь, не боялись войны! Вы, может быть, и не поверите, а это так. Правда, муж мой по должности не выехал, до последнего дня ждал распоряжения и не получил. Ну, а я с детьми осталась вместе с ним.
И никакого страху у нас не было. Думали мы: воюют и подвергают себя опасности наши братья, мужья, женихи. А мы, женщины, дети, старики, мирные жители, — какая нам грозит от войны опасность? Война — в Европе. Если и неприятель придёт — культурные европейцы! Чего бояться?
Господи, смешно и стыдно теперь об этом вспоминать! Точно дети думали о войне. Будто что-то вроде развлечения произойдёт с вежливыми поклонами, деликатностями. А как началось всё это!..
Страшно, когда придёт неприятель, жутко, когда и наше войско нахлынуло. Сила пришла, у которой свои порядки и законы… Опасно и тогда, когда никакого войска, никакой власти в нашем городке не было, ни русской, ни неприятельской. И смерть пришла, когда мы очутились в середине, между нашими и неприятельскими войсками, в самом огне сражения. Как мы живы остались — удивляюсь. Дети больны, муж совсем разбит, сама измучилась, и всего лишились. Теперь, как заслышали — опять приближается военная гроза, — всё бросили: дом, остатки имущества, в чём были — уехали. Пять дней до Люблина по грязи под дождём плыли. Только бы унёс Господь.
Ах, даже вспоминать всё это, в памяти наново перебирать страшно!
Пришли к нам австрийцы, как сейчас помню, второго августа. В городе у нас были только русские казаки. Австрийцы шли на город с трёх сторон: пехота, артиллерия. А кавалерийские разъезды кругом стали показываться.
Казачий офицер у нас в доме стоял, вечером первого августа сказал, что просил помощи пехотой. Если не дадут — завтра город будет оставлен.
— Ну, а вы как? — спрашивает.
— Да куда же нам идти! — говорю. — Везде можем на австрийские разъезды наткнуться, под пули попасть. Уж в городе лучше.
Утром наши казаки ушли, а через час времени, не больше, точно учуяли, вошли в наш городок австрийцы. Проскакали по улицам человек тридцать, земля дрожит. Всё мадьяры, чёрные, сердитые, никто ихнего языка понимать не может. Прямо в магистрат проехали. Весь народ по домам спрятался, на улицах ни души, только собаки бегают да лают.
Собрали они кое-кого из жителей города, за моим мужем прислали. Назначили бургомистра, членов магистрата — из поляков и евреев. Офицер вынимает часы, показывает.
— Вот к этому часу (через два часа) чтобы было две тысячи булок. Наше войско придёт, приготовьте!
— Да где мы в такой срок возьмём две тысячи булок?! И двести не найти! Городок у нас маленький, булочные с испугу закрыты. Надо испечь. К вечеру приготовим.
— А не будет готово — вот видели?!.
Вынул револьвер, приставил моему мужу ко лбу. Потом отвёл револьвер немного в сторону и выстрелил.
— Теперь, — говорит, — мимо, а потом — в самый лоб.
Вот и подумайте, какой негодяй! Ну это обошлось благополучно. Часа через два приехал австрийский генерал. Муж доложил, как офицер требовал невозможного. Генерал согласился.
— Он, — говорит, — в часах ошибся. К вечеру чтобы было!
Ну, к вечеру-то напекли.
Потом несколько дней через наш город шли австрийские войска и обозы. Тут было нестрашно, только мужу было трудно. Прикажут австрийцы приготовить хлеба, мяса, а где возьмёшь?! Вот члены магистрата и мечутся по городу. Австрийцы деньги не за всё давали, часто платили расписками. Уж хлеб стал до двадцати копеек фунт доходить. Соли совсем мало. А подвозу ни откуда нет. Потом начали кое-что из Австрии привозить — легче стало. А тогда испугались мы, думали — с голоду помрём.
Сидим мы все в домах, да в окошки смотрим. Пушки, пулемёты, зарядные ящики, кухни, повозки для раненых. Кавалерия, пехота, опять пушки, обозы… Лошади у них как львы. Упряжь, повозки — очень хороши. А для раненых в повозках даже ванны устроены. Ну только потом всё это ни к чему оказалось. Как повезли к нам раненых австрийцев, многие по девять дней без перевязки лежали, так и умирали. На две тысячи раненых был у них один врач.
Прошли войска, и наступила у нас тишина: ни русских, ни австрийцев. Так, поверите ли, кажется самое жуткое было время. Когда русские уходили, выпустили из тюрем арестантов. И остались мы без всякого начальства, без защиты. По ночам выходить на улицу боялись, почти не спали. Жутко.
Потом начались бои, привезли к нам раненных австрийцев, русских пленных. Поселился в городе штаб австрийского корпуса. Начались в австрийской армии тиф и дизентерия, просто завалили наш городок больными и ранеными. В домах и на улицах лежали, пройти нельзя было. Жарко, смрад в городе, гнилым мясом пахнет. По улицам ходить трудно.
Русские пленные помещались в городском саду. Ночью беседки, заборы ломали и жгли, грелись, картошку на углях пекли. Нам подходить к ним строго воспрещалось. Передать что съестное можно было. Принесёшь булку, передашь через австрийского солдата. Он разрежет на куски, тогда передаст, а целую — ни за что. Только скоро есть почти нечего стало. А тут ещё двоих членов магистрата арестовали: еврейского раввина и моего мужа. Будто бы раввин подговорил евреев, а мой муж — поляков провизию спрятать.
Что я тогда пережила! Пошла с детьми в штаб. Детей, видите, у меня: старшей девочке — девять лет, второй — шестой пошёл, а маленькому четыре года вчера минуло. Думаю, может быть, с детьми всё лучше пропустят. Да и не остаются дома одни, маленькие, а понимают опасность. Сколько труда только добраться к начальству! Часовой не пускает. А станешь просить доложить — крикнет: „zurück!“[1] Офицер вышел, я к нему. Смотришь на офицеров, ведь, видно по лицам, что люди образованные, думаешь, как не понять людское горе? Нет, лица строгие, замкнутые, — не до тебя.
Всё-таки добилась я, дошла до генерала. Худой высокий, бритый австриец. Говорю ему (по-немецки-то я немного говорю), стою с детьми, плачу, а кажется мне, что он даже и не слушает меня, о чём-то другом думает, в бумагу смотрит. И чувствую я, что так ничтожна в его глазах с детьми и мужем, со слезами и своим горем, что страшно мне стало. Закричал он на меня.
— Ваш муж — изменник! Теперь эта земля — австрийская, и вы все — подданные австрийского императора. А ваш муж не соблюдает наших интересов, всё думает, что он — русский подданный. Потом я разберу дело вашего мужа, а теперь ничего утешительного сказать не могу. Идите!
В этот же вечер впервые к нам на квартиру пришли жить три австрийских офицера: мадьяр, поляк и еврей. Я одна с малыми детьми, да прислуга старуха. Велели сделать обед. Подала прислуга на стол, зовут меня офицеры. Вежливо, но строго и холодно говорят:
— Попробуйте!
Я не понимаю, в чём дело, спрашиваю:
— Разве плохо приготовили?
— Попробуйте! — кричит мадьяр.
А поляк мне подсказывает:
— Вот ложка, хлебните.
Поняла я, что отравы боятся. И стыдно мне, и больно, и жутко. Взяла ложку, рука дрожит, хлебнула — проглотить не могу. И ещё больше пугаюсь: подумают, что боюсь проглотить от яду. Ах, Господи! Какое унижение, какой ужас между людьми! Так призывали они меня пробовать всё, что им подавали. Дети за мной тянутся, плачут. Офицеры сердятся, особенно мадьяр.
— Ах, — говорит, — заткните им глотки!
Ну, что тут скажешь!..
Ночью дети уснуть не могут, около меня жмутся, и я не раздеваясь лежу. Вошёл ко мне в спальню мадьярский офицер. Я так и застыла на месте от ужаса. Неужели, думаю, и детей не пожалеет, меня оскорбит? А маленький вскочил, на него кулачком замахнулся. Слёзы на глазах, кричит:
— Уйди, я тебя не люблю!
Понял офицер, чего я боюсь. Холодно и строго говорит по-немецки:
— Не бойтесь, сударыня, я вам не сделаю никакого вреда. Я только должен осмотреть вашу комнату, нет ли кого, кроме вас.
У меня от сердца отошло. — Смотрите! Кроме нас и Бога никого не было в нашем доме.
Через день на радость и мужа выпустили из-под ареста. Заставили их с раввином обращение к жителям написать, чтобы не брали лишнего за продукты, ничего не утаивали и всеми силами старались помочь австрийскому начальству. Офицеры у нас больше недели жили. Обжились, перестали бояться, по-хорошему разговаривали. Уедут на позиции, вернутся, рассказывают, как дела. Поляк говорил нам:
— Пока ничего, наше дело идёт. Погода хорошая, из Австрии провизию привезли, пища есть. Но долго мы не выдержим, солдаты наши слабые.
И видим мы, что дела у них к концу августа всё хуже. Потом германцы пришли. Те решительны и суровы. Пришли, выбросили из одного дома раненых австрийцев прямо на улицу, заняли штабом. А тут уж вскоре и битва вокруг нашего города началась.
Вечером 29 августа вернулись офицеры с позиций печальные. Говорят:
— Кажется, плохо наше дело, отступаем. Уходили бы вы отсюда! Здесь наверное будет бой.
Хорошо сказать — уходите! А куда уйдёшь? Тогда-то уж ушли бы, да некуда.
С утра тридцатого начали в нашем городе русские шрапнели рваться. Около нашего дома на улице лошадь убило. Взвилась она на дыбы, да о землю грянулась. Часа два землю грызла, — издохла.
Австрийцы поспешно отступали. Обратным порядком бежали пушки, пулемёты, обозы. Всё смешалось. Вышли и германцы. И началась над нашим городом перестрелка из орудий.
Целую ночь мы, несколько дам, — я, докторша, мировиха, аптекарша, жена одного торговца, прислуга наша — у нас на дворе яму рыли. Глядите, вот мозоли, ещё до сих пор не сошли, кровью руки сочились. Вырыли мы яму глубокую, навалили брёвна, насыпали землёй потолок аршина два толщиной. Откуда сила и смекалка взялись! Вход сделали кривой, чтобы пули и шрапнели не залетали. К утру туда и переселились с детьми, захватили, что могли, пить-есть.
И начался над нашим городом ад. Уж какими словами рассказывать этот кошмар и не знаю. Знаю, что было, а так и до старости мне будет казаться, что видела я какой-то необыкновенный и ужасный сон.
Гудела земля, раздавались над нами взрывы. Начались пожары. Около нас горела больница с ранеными. Кои могли, уползли, а человек шесть так там и сгорели. Один мадьяр приполз на наш двор, лёг на солнышке на крыше нашего погреба. Тут его шрапнелью и добило.
Немцы зажгли склады, костёл. Костёл-то ограбили, но потом эти вещи у них наши войска отбили. Дома горели близко около нашего погреба. Стало в погребе жарко и дымом полно, дышать нечем. Думали — задохнёмся. Все дети глазами заболели от сырости, дыму и темноты. Ночью муж мой вылез, подрубил и повалил соседние заборы, чтобы уж совсем до нас огонь не дошёл.
Сидим мы сутки, двое. Молчим. О чём же разговаривать? Дети плачут; прижмёшь их к себе и сама с ними втихомолку поплачешь.
В перерывах стрельбы немного задремлешь. Вдруг — тррах! Разорвётся снаряд поблизости. Вскочат все как безумные. Проснутся, заплачут дети… Думали — все седые вылезем на свет Божий, если только придётся вылезти.
На третьи сутки слушаем, будто выстрелы с новой стороны почудились. Говорю мужу:
— Слышишь, выстрелы с новой стороны?
— Нет, — говорит, — это тебе показалось.
Прислушались, — в самом деле так. И с немецкой стороны прекратилась стрельба из орудий. Только ружья щёлк-щёлк. Выползли мы, ослепли от солнца. Пригляделись, — на взгорке солдаты. Долго поверить не можем, что русские. Немцы сходны с русской пехотой. Бегут ближе — видим, действительно наши. Зашли русские с фланга, германцы отступили, и стрельба прекратилась, — вот что случилось.
Прибежали наши в город, как море залили все улицы. А мы всё ещё как из погреба вылезли, так кучкой и стоим, не расходимся. Плачем и руками машем. Кричим:
— Сюда, сюда!
А к чему „сюда“, — сами не знаем. Подбежали к нам гвардейцы, спрашивают: „Что кричите?“ — Говорим: „Милые, спасители“. Они покурить попросили и убежали дальше.
Ну, только наши страдания не кончились. Ушли немцы, пришли русские войска. Начались от страха доносы: евреи на поляков, поляки на евреев, друг друга обвиняли в расположении к австрийцам и к германцам. Господи, а какое уж тут расположение — смерть наша была! Все-то мы жалкие, все несчастные, от страха смерти покорялись.
Опять моего мужа арестовали и других поляков, того же раввина и несколько евреев. Обвиняли в том, что служили австрийцам. А как они могли бы не исполнять приказаний?! За обращение к жителям винили. А как они могли не подписать?.. Рассказать вам невозможно, что тут я пережила. Горько, обидно, больно… Ну, муж мой как-как от смерти ушёл, а раввина с двумя евреями повесили.
Вот теперь немцы близко появились, за Вислой стоят. Так уж мы куда глаза глядят убегаем. Милостыню будем просить, где-нибудь в богадельне жить, только чтобы снова того же не пережить. Не снаряды даже страшны, не смерть, а унизительное состояние: точно вчера были мы, мирные жители, люди, а теперь — тараканы или просто сор, который мешает, и надо его подмести.
Не могу сказать, чтобы кто-нибудь жестоко с нами обращался. Бессмысленной жестокости, если разобраться, ни от кого мы не видели. Ну, а всё-таки нам беззащитным и слабым худо. Между вооружёнными мы как червяки на дороге. Невзначай наступит прохожий сапогом и раздавит, разве от жестокости?! Да, ведь, он даже и не заметил червяка под ногой! А и по желанию раздавит, так для того, чтобы не мешал!..
Вот в каком мы положении были. Ах, тяжёлое дело война! По-моему, лучше быть солдатом, с оружием в руках сражаться, каждую минуту жизнью рисковать, чем вот так мирным жителем остаться. Куда труднее мирному-то жителю!»
Примечания
править- ↑ нем. Zurück! — Назад. Прим. ред.