Читатель простит больному человеку, что он ни о чем, кроме своей болезни говорить не в силах.
Ведь не могу же я, простертый на ложе недуга, с повязкой на флюсе, компрессом на шее, компрессом на лбу, горчичником на груди и теплыми бутылками в ногах—писать о мировых вопросах.
Что мне до мировых вопросов! Я болен и хочу беседовать о моей болезни.
Родные мои так огорчены, что даже не развертывают газеты; поэтому я решаюсь сделать одно признание, в уверенности, что они его не прочтут:
— Люблю быть больным.
Уложат тебя среди бела дня в теплую постель и ухаживают.
Супруга через каждые пять минут подходит и спрашивает:
— Тебе лучше, цыпочка?
Или:
— Тебе куриный бульон, цыпочка?
И говоришь ей слабым голосом:
— Ку-ри-ный.
Потом температуру измерять.
Это я еще пуще люблю.
Лестно и отрадно.
Ибо, когда я здоров, никто моей температурой не интересуется.
Хотя следовало бы.
Ведь ежедневно, кто только в Бога верует, старается повысить во не температуру.
Кто только не ленив, изо всех сил работает, чтобы довести меня до точки кипения.
И даже до белого каления.
Взгляну направо—и чувствую некоторый прилив горячности.
Взгляну налево—еще несколько калорий прибавится.
Ведь не мешало бы изредка измерять мне, и здоровому, температуру.
Скоро ли закиплю? Не лопну ли?
Лопну—это, конечно, для мира не потеря, но ведь осколками кого-нибудь можно поцарапать?
А вот, подите-же, пока я здоров, не измеряют.
Так, значит, прямо и дают понять:
— Лопни, не лопни—нам все равно, и осколков твоих не боимся.
Обидно!
То ли дело, когда болен.
Тыкают в тебя термометром, сокрушаются и говорят:
— Ах, какая высокая температура. Попотей, цыпочка.
Лафа.
Потом—семья какая ласковая становится, когда болен.
Жена говорит:
Детишки уже второй день в гимназию не хотят идти:
— Как же мы пойдем, когда папочка нездоров? А вдруг что-нибудь случится.
Правда, около 11 часов оба сынка пошли в гости к каким-то девочкам, а обе дочки в гости к каким-то мальчикам.
Но ведь, уходя, так и сказали:
— Мы на минутку.
Во всяком случае к обеду вернутся.
А когда они в гимназии, то это еще далеко не гарантировано, вернутся ли к обеду.
Тетка, вот, тоже, старуха, как убивается.
Пришла с утра и сидит до сих пор, пьет чай и плачет.
— На кого ты нас, —говорит,—покидаешь!..
Такая добрая старушка.
И лежишь себе вот этак навзничь, чтобы не раздавить флюса, и тоже настраиваешься скорбно.
В самом деле: умереть во цвете лет! Как это грустно.
Жизнь, можно сказать, еще улыбается передо мною, а тут вдруг конец.
Ужасно жалко.
Положим, это ведь и красиво.
— «Не рыдай так безумно над ним,
Хорошо умереть молодым»…
Интересно бы знать, какие будут похороны.
Сколько венков?
Пожалуйста, господа, побольше венков. Уж не откажите.
Чтоб вся колесница была загромождена.
А на самом видном месте прошу положить венок от редакции «Одесского Листка», с надписью на черной ленте:
— Незабвенному.
Имени моего, конечно, на ленте не будет, ибо в соответствующем номере этой газеты появится только такое сообщение меленьким шрифтом:
— «На днях скончался один из сотрудников одного из местных изданий».
Из остальных венков можно будет отобрать самую малость—этак штук 25, больше не надо—и тоже развесить на катафалке.
А что останется — взвалите про то на извозчика и повезете сзади.
Жаль, что одного интересного венка не будет—от одесских шулеров.
В прошлом году я посвятил им несколько теплых строк и на другой день получил открытку, на коей был изображен кто-то, бивший кого-то, и следующее рукописное пояснение:
—"Так будет и тебе за фельетон о шулерах".
А пониже, тоже рукописно:
— «Дурак!»
Странная подпись. Верно, псевдоним.
Так что я наверняка мог рассчитывать на венок от шулеров; но беда в том, то все они недавно ездили в провинцию на гастроли и там попали на таких док, что, по слухам, вернулись в Одессу зайцами в товарных поездах.
Теперь у бедняг, при всем желании, и на венок не хватит.
А то добрые ребята, вероятно, и венок бы шикарный купили, и на руках несли бы до могилы мои безвременно-угасшие останки…
ALTALENA