Вскользь (11.01.1903) (Жаботинский)

Читатель простит больному человеку, что он ни о чем, кроме своей болезни говорить не в силах.

Ведь не могу же я, простертый на ложе недуга, с повязкой на флюсе, компрессом на шее, компрессом на лбу, горчичником на груди и теплыми бутылками в ногах—писать о мировых вопросах.

Что мне до мировых вопросов! Я болен и хочу беседовать о моей болезни.

Родные мои так огорчены, что даже не развертывают газеты; поэтому я решаюсь сделать одно признание, в уверенности, что они его не прочтут:

— Люблю быть больным.

Уложат тебя среди бела дня в теплую постель и ухаживают.

Супруга через каждые пять минут подходит и спрашивает:

— Тебе лучше, цыпочка?

Или:

— Тебе куриный бульон, цыпочка?

И говоришь ей слабым голосом:

— Ку-ри-ный.

Потом температуру измерять.

Это я еще пуще люблю.

Лестно и отрадно.

Ибо, когда я здоров, никто моей температурой не интересуется.

Хотя следовало бы.

Ведь ежедневно, кто только в Бога верует, старается повысить во не температуру.

Кто только не ленив, изо всех сил работает, чтобы довести меня до точки кипения.

И даже до белого каления.

Взгляну направо—и чувствую некоторый прилив горячности.

Взгляну налево—еще несколько калорий прибавится.

Ведь не мешало бы изредка измерять мне, и здоровому, температуру.

Скоро ли закиплю? Не лопну ли?

Лопну—это, конечно, для мира не потеря, но ведь осколками кого-нибудь можно поцарапать?

А вот, подите-же, пока я здоров, не измеряют.

Так, значит, прямо и дают понять:

— Лопни, не лопни—нам все равно, и осколков твоих не боимся.

Обидно!

То ли дело, когда болен.

Тыкают в тебя термометром, сокрушаются и говорят:

— Ах, какая высокая температура. Попотей, цыпочка.

Лафа.

Потом—семья какая ласковая становится, когда болен.

Жена говорит:

Детишки уже второй день в гимназию не хотят идти:

— Как же мы пойдем, когда папочка нездоров? А вдруг что-нибудь случится.

Правда, около 11 часов оба сынка пошли в гости к каким-то девочкам, а обе дочки в гости к каким-то мальчикам.

Но ведь, уходя, так и сказали:

— Мы на минутку.

Во всяком случае к обеду вернутся.

А когда они в гимназии, то это еще далеко не гарантировано, вернутся ли к обеду.

Тетка, вот, тоже, старуха, как убивается.

Пришла с утра и сидит до сих пор, пьет чай и плачет.

— На кого ты нас, —говорит,—покидаешь!..

Такая добрая старушка.

И лежишь себе вот этак навзничь, чтобы не раздавить флюса, и тоже настраиваешься скорбно.

В самом деле: умереть во цвете лет! Как это грустно.

Жизнь, можно сказать, еще улыбается передо мною, а тут вдруг конец.

Ужасно жалко.

Положим, это ведь и красиво.

— «Не рыдай так безумно над ним,

Хорошо умереть молодым»…

Интересно бы знать, какие будут похороны.

Сколько венков?

Пожалуйста, господа, побольше венков. Уж не откажите.

Чтоб вся колесница была загромождена.

А на самом видном месте прошу положить венок от редакции «Одесского Листка», с надписью на черной ленте:

— Незабвенному.

Имени моего, конечно, на ленте не будет, ибо в соответствующем номере этой газеты появится только такое сообщение меленьким шрифтом:

— «На днях скончался один из сотрудников одного из местных изданий».

Из остальных венков можно будет отобрать самую малость—этак штук 25, больше не надо—и тоже развесить на катафалке.

А что останется — взвалите про то на извозчика и повезете сзади.

Жаль, что одного интересного венка не будет—от одесских шулеров.

В прошлом году я посвятил им несколько теплых строк и на другой день получил открытку, на коей был изображен кто-то, бивший кого-то, и следующее рукописное пояснение:

—"Так будет и тебе за фельетон о шулерах".

А пониже, тоже рукописно:

— «Дурак!»

Странная подпись. Верно, псевдоним.

Так что я наверняка мог рассчитывать на венок от шулеров; но беда в том, то все они недавно ездили в провинцию на гастроли и там попали на таких док, что, по слухам, вернулись в Одессу зайцами в товарных поездах.

Теперь у бедняг, при всем желании, и на венок не хватит.

А то добрые ребята, вероятно, и венок бы шикарный купили, и на руках несли бы до могилы мои безвременно-угасшие останки…


ALTALENA