Всемирная скука (Розанов)

Всемирная скука
автор Василий Васильевич Розанов
Опубл.: 1905. Источник: az.lib.ru

Розанов Василий Васильевич. Собрание сочинений. Когда начальство ушло…

М.: Республика, 1997.

ВСЕМИРНАЯ СКУКА

править
31 декабря 1900 года I

Чем мы встречаем новый век? — Странно сказать, — всемирной скукой.

Можете ли вы указать на страну, на нацию, на национальную литературу или на какую-нибудь научную дисциплину, которая бы, так сказать, рассеивала эту всемирную скуку и заставляла всех, от океана до океана, произнести: «нет, не так уж скучно». Решительно скучно — в науке, в литературах, в общественной жизни. Вы помните «Гугенотов» — и в них арию мужественного, честного, верующего солдата Марселя? Вот этого тембра голоса, этого тона, этого сурового закаленного лица, которое завтра пойдет в битвы за «правую веру», — нет теперь нигде. «Пропал человек»… Да нет, не человек пропал, но все мы пропадаем, безусловно все, с нашими кой-какими талантишками, «призваньицами», силишками: ибо и в том гомеопатическом размере, в каком они у нас есть, они решительно ни на что не нужны в характерно-гомеопатическое время.

Вы мне укажите, какой бы принцип не умирал на исходе XIX века и при восходе XX? Принцип государственности? Церкви? законности или даже своеволия? Замечательно, что когда мы называем даже два диаметрально противоположные принципа, как закон и своеволие, т. е. из которых, казалось бы, хотя один должен ярко жить, мы затрудняемся в определении, который из них более умер. Время Гизо, т. е. тридцатые годы, — да, это было время законности; конец прошлого века — это был взрыв своеволия. Но все равно мало надеются теперь на революцию, как и на закон. Даже понятие, столь недавно еще универсально привлекательное, понятие «эволюции», бесконечного «прогресса», — решительно никого более не очаровывает, даже не занимает.

— Я не хочу прогресса, я хочу умереть.

— Я не хочу прогресса, я хочу выпить рюмку водки.

На этом сходятся пессимист и оптимист.

Ни один век так не кончал, ни один так не начинался.

Восемнадцатый век влетал в девятнадцатый на крылах революции; семнадцатый закатывался в лучах славы Людовика XIV; в конце XVI уже бродили вопросы Лютера, и сам Лютер, пламенный и угрюмый юноша, бродил по улицам Виттенберга; в конце XV века печатались знаменитые «инкунабулы», первопечатные фолианты, — то молитвенники, то «возрождающиеся» классики. И за этим дальше — светло-зеленое «Возрождение». Какие люди, какое время, какое счастье!.. Но мы?.. Мы вступаем или, точнее, вползаем в какое-то бесконечное удушливое средневековье «труда, промышленности и образования».

Мы не воздвигнем пирамид, не откроем Америки, не родим Ньютона. Мы просто будем «образованы» умеренным образованием, на девять, на двенадцать веков; напишем еще Дрепера или еще Бокля в двенадцати томах, — да, ведь, Спенсер и начал уже сочинять «Бокля в 12 томах», как Фома Аквинский сочинил в 12 томах катехизис. Эти ужасно скучные книги, сыгравшие такую большую роль в недавней европейской образованности, мне иногда представляются чем-то вроде Северина Боэция, который написал стихотворное «Consolatio philosophica»[1] и ввел один разрушившийся мир в двенадцать веков предстоявшей «кухонной латыни». Так называли средневековую латынь в отличие от латыни самих римлян. Бокль, Дрепер, Спенсер открывают уму или вводят ум в какое-то необозримое серенькое понимание, серенькое мышление, серенькое устремление воли и сердца, которое потому именно и трудно победить, что это просто «образование» «образованных людей», в котором не торчит никакой гениально-выдающейся или гениально-уродливой мысли, которую можно было бы или победить, или ею восхититься. Прочел, устал и заснул.

Да, Mittel Alter, средние века «труда, промышленности и образования»… Мне иногда кажется, что бес для вящего пересмеяния нашего времени подсунул ему еще идею «сверхчеловека» (у Нитче). Ну уж «сверхчеловеческая» эпоха и «сверхчеловеческие» герои…

— Так не выпить ли, в самом деле, водки?

— Или не умереть ли?

Нет, ведь хрупко только гениальное. В самом деле, наблюдение: гений в здоровьи своем, в настроении своем, в созданиях своих дрожит как слеза на реснице Божией; он вечно между «есть» и «нет». Паскаль и Ньютон были вечно больны; Собакевич был постоянно здоров. И в творчестве их есть, правда, что-то дрожащее: тусклое впечатленьице, которое никого бы не тронуло, гения заставляет извергать снопы характерно нового творчества. Попробуйте вы изменить Собакевича. До революции и послефеволюции он ел бы все одного и того же осетра: до революции с хвоста, после революции — с головы. Он живуч как бацилла, — или, пожалуй, как живуче и устойчиво все серенькое.

В семидесятые годы, вы помните, сколько было самоубийств; не удивляет ли вас, что в наше время совершенно прекратились эти столь характерные «молодые самоубийства», так пугавшие, так волновавшие, и — увы, что делать, — так обещавшие? Теперь мы устоялись и отстоялись…

— Так рюмку водки?

— Да, ничего более рискованного.

Оставим мир, у нас есть еще отечество.

Мертвая точка. Ну, скажите по совести и положа руку на сердце, о чем, встретившись с другом, оставшись наедине с братом, вы заговорите с оживлением и притом в уверенности, что где-нибудь во Владивостоке или в Тифлисе другие два друга или другие два брата говорят точно с таким же жаром и о том же самом предмете? Нет. Т. е. нет никакого общерусского разговора, а есть разговоры Ивана и Петра, одни в Ташкенте и совсем другие в Москве. Нет «общерусского разговора», да ведь это почти значит, что нет «вообще России», а есть только «губернии». Шестьдесят восемь листов, будучи сшиты, составляют тетрадь; 68 губерний, будучи тоже сшиты, составляют Россию. Между тем в пору молодых порывов был «общерусский разговор» и Россия существовала, — как некоторая нравственная физиономия.

— Вот физиономию-то мы и потеряли…

— Да, не физиономистое время.

— Что же, мы глупы все?..

— Нет, глупое время. Мертвая точка.

В ходе машин опасный момент представляет так называемая «мертвая точка». Все видали громоздкое, шумное, превышающее своим видом все остальные части механизма так называемое маховое колесо, — саженных диаметров, — которого значение только и состоит в том, чтобы «махать» и, так сказать, встряхивать машину вот в эту опаснейшую секунду, когда дельные ее рычаги и поршни принимают мертвое расположение и пар может раздавить, сплющить механизм, а не может сделать вперед правильного оборота. Колесо махнуло, силою инерции перевело рычаги за мертвую точку, и вся мудрость и тонкость машины получила опять свободу работать до следующей мертвой точки.

Состояние духа людей есть точнейший барометр для определения, так сказать, общественной «погоды» и даже погоды вообще «отечественной». «Ясно», «дождь идет», «пасмурно» — эти краткие речения барометра выражаются почти так же кратко людскою молвою, отметками кратчайших бюллетеней о состоянии духовного здравия страны: «скучно» или «потираем руки». «Потираем руки», когда крошечные поршни и колесики громадной социальной машины весело бегают, делают каждый свое неуловимое дело, — корабль двигается вперед, и повар хлопочет около сытного обеда для усталой и все-таки веселой команды. Есть работа, есть дух, есть ход. Но вот пробил исторический час; соотношение частей машины, совершив один полный кругооборот, достигло фатальной точки, и барометр общественного духа отмечает: «Какая скучища!..»

Да, «какая скучища», когда сегодня мы можем повторить только исчезнувшее «вчера», без всякой существенной новой прибавки. Бог дал человеку времена года, кроме дней недели, которые чередуются без существенной между собою разницы. Во временах года существенная разница, — и вот эта-то общая перемена всего и необходима человеческому духу, который фатально заснул бы среди вечной декорации, пусть это была бы самая феерическая весна. Человек ничем так не утомляется, как повторением, и это оттого, что сам человек безусловно никогда не повторяется, он ежесекундно растет, — и решительно не выносит поэтому мертвечины вокруг себя. Когда становится очень мертво, он переменяет квартиру, едет за границу, едет в Африку стрелять слонов: «не могу переменить отечества, тогда переменю отечество». Необозримые греческие колонии возникли частью по этой причине; «душно в Афинах, поеду в Сицилию; в Афинах все демократическая республика, а там мы заведем на просторе хоть тиранию». Вот вероятное происхождение сиракузских владык. Наши домашние малороссы выражают ту же самую вековечную мысль, когда, переворачиваясь с одного бока на другой, приговаривают: «хоть тяжше, да инше», т. е. хоть и больнее, а все-таки не на том боку.

— Так вам хочется «не на том боку?..».

— Да, именно хочется «не на том боку…».

— Гм…

Мне кажется, от Ташкента до Москвы если нет «общерусского разговора», то есть «общерусское об одном молчание», и его лучше и не выразить, как этим кратким resume:

— Не на том бы боку.

Ведь вот чего захотели. И не сообразив того, что если человек перевернется, то и все вокруг него перевернется, и то, что было вправо, очутится влево, и наоборот. Это и составляет затруднение при разрешении проблемы.

— Уж полежите так…

— Очень скучно!

— Поскучайте…

— Очень больно лежать. Все нутро ноет!

— Боимся, перемен будет много. Главное — горизонты и перспективы. Вы вот теперь видите, как в потолке прусаки брюшками из щелей торчат, и развлекаетесь, — а тогда Бог еще весть что увидите, — и, главное, нельзя предвидеть, чего захочете!

— Ничего я не захочу, только бы перевернуться.

— Это надо обдумать. Этакие дела не делаются не подумавши.

— Да какие «дела» -то, что вы: тут потолок, а там печка…

— Нет, вы это очень просто судите, тут сложнее…

Иногда нам представляется, что ход умственных, общественных и вообще всяких дел в отечестве нашем дошел до тягостной мертвой точки, из которой всем хочется и все не знают как выйти. Не знают «как» или боятся сказать «как», и все ожидают со страхом: «перемахнет» ли маховое колесо или так будет стоять, как «Генерал-Адмирал Апраксин» около мертвого камня острова Гогланда. И вот отчего, а не от бездарности нашей, нет весны в духе человеческом; и несется от Ташкента до Петербурга один зевок-вздох: «какая тощища!..»

— Да что у вас за тоска, будто и в самом деле Гамлеты?! Ведь вы просто Иваны Иванычи и переписываете бумаги.

— Да, переписываем бумаги…

— И жалованье получаете.

— И жалованье получаем…

— Ну?

— Позвольте прогуляться.

— Ну, вот, не дослужив до пенсии-то. А вы выпишите все строки, и тогда мы вас «с пенсией и с мундиром» чистенько заколотим в гроб, похороним в третьем разряде на Смоленском, а на ваше место посадим Александра Иваныча. Вы Иван Александрович, а тот будет Александр Иваныч. Вот и маленькая перемена, и служащим удовольствие и вам польза.

— Я пройдусь.

— Посидите.

Что делать. Приходится сидеть. Бедный геморроидальный чиновник сплюнул «не на сторону начальства» и, «переменив перо в руке,

— все-таки реформа», — придвинул «вековечные бумаги». Да, есть «вековечные льды» и есть «вековечные бумаги», и которые-то из них еще страшнее…

— Решительно и окончательно я иду.

— Куда же? Хе-хе-хе…

— Я иду к бурам, вы понимаете — к бурам. В семидесятых годах стрелялись, так вот я вместо этого стрелянья просто уезжаю из Петербурга и отправляюсь к бурам. Там слоны, а не «ваше пр-во».

— И за пенсией не воротитесь?..

— За пенсией?.. Этакий вопрос. В самом деле, ведь за буров можно сражаться, и, если не убьют, придется просто «существовать» пятнадцать--двадцать лет, и вот тут…

— Я же вам говорил, что удобнее остаться. Вот и еще «отношеньице» на «донесеньице», одно перебелите, а другое «к делам подшейте»…

К «делам»!!!

Да, хочется весны, но весна жжется. Весна — «без пенсии», а мы все так привыкли «с мундиром и пенсией»… Весна — поэзия и голод, а мы

— стары. Мы стары и мир стар. В старом мире — старые люди и старые дела.

— Что «Апраксина» -то сняли, что ли?

— Этакий вы ехидный человек. Ну, положим, не сняли.

— Сидят?

— На другой броненосец перешли.

— И много у вас в запасе броненосцев-то?

— Достаточно.

— Это на случай «сажанья» -то. Ведь по одному в год?

— По одному в год. Да вы что беспокоитесь?!

— Расходно?

— Не очень. Вы вы попишите, там постукают, — смотришь, и еще вывалился в Неву из Нового Адмиралтейства. «Под Богом».

— То-то вы «под Богом», да и нас «под Бога» усадили. Иду.

— Без пенсии?

— Без пенсии.

— С отчаяния?

— С отчаяния.

— Это, так сказать, «на другой бок»?

— На другой бок.

— Гм… В отечестве весны не ждете?

— Не жду.

— И никто не ждет, а все терпят. Этакий вы нетерпеливый человек.

— За мной и другие тронутся…

— Хе-хе-хе!.. И не шелохнутся.

Увидите.

— Как не увидеть: «взирая на страницы истории, как моряк взирает на корабельную карту, правители…» Разве не читали у Карамзина, кхи, кхи…

— Ах, Боже мой, Карамзин! ах, мое несчастное отечество! Карамзин и Жуковский", «Пушкин, Лермонтов и Гоголь», ах, несчастное отечество! И ни одного настоящего Поль-де-Кока. К бурам! К бурам!

КОММЕНТАРИИ

править

В архиве Розанова сохранилось примечание к этой статье: «31 декабря <1900> снято с набора в „Новом времени“ из-за опасения Министерства внутренних дел, хотя очень понравилось милому старику А. С. Суворину» (РГБ).

С. 12. «Утешение философией» — главное сочинение римского писателя и философа Аниция Манлия Северина Боэция (ок. 480—524), написанное в тюрьме в ожидании казни. Издано в 1474 г. (рус. пер. 1794).

С. 15. …к бурам — имеется в виду англо-бурская война 1899—1902 гт., получившая отклик в русской печати и литературе.



  1. «Утешение философией» (лат.).