16 апреля я выехал из Ляояна по большой этапной дороге на г. Фынхуанчен — г. Шахэдзы (последний на р. Ялу). На первом переходе заболела одна лошадь, на следующем пришлось бросить другую, совершенно обезножившую, и купить новую. Ввиду такого состояния моих коней я не мог делать более 30—40 верст в сутки и подвигался вперед довольно медленно. Странно, что уже по этапам ходили слухи о наступлении японцев к Ляояну, и царило довольно тревожное настроение; рассказывали даже, что разъезды японской кавалерии появились чуть ли не под самым Ляояном; коменданты этапов не советовали ехать отдельно от почтовых эшелонов, но следовать таким советам было невозможно, потому что движение арбяной почты происходило слишком медленно, и, как только я привел в порядок свой конский состав, так поехал уже отдельно и самостоятельно. С другой стороны, ничто не указывало на какую-нибудь опасность, потому что ускоренно развивались этапные учреждения, собирались громадные запасы продовольствия, открывались рестораны, лавки, бани, а по всей дороге тянулись сплошными линиями бесчисленные интендантские арбяные транспорты с китайскими погонщиками.
20 апреля я прибыл на этап № 4, в д. Туинпу, где застал полное смятение и суету. Мне сообщили, что 18-го числа на р. Ялу произошел крайне неудачный для нас бой, и отряд отступает. Войдя в отведенное для проезжающих офицеров помещение, я увидел лежавшего на койке артиллерийского штаб-офицера (подполковника Гусева) и при нем доктора; по-видимому, это был раненый. Доктор немедленно ушел, и я поспешил подойти и выразить свое сочувствие герою — первому, которого я имел честь встретить на театре военных действий. Я приблизился к нему с чувством благоговения. Он заговорил очень быстро и довольно несвязно, но сущность относительно длинной речи могла быть резюмирована так: «произошел ужасный бой; нас расколотили вдребезги; г. Засулич вероятно отрезан, и к нему попасть уже нельзя. Я контужен в голову и в ногу, оставил свою батарею — собственно 6 орудий, потому что 2 орудия были выделены; вообще же, вследствие контузии мне отшибло память, и я всё очень плохо помню». Этот рассказ не произвел на меня впечатления, ибо с первых же слов я заметил Гусеву, что не понимаю, как он не помнит хорошо где его контузили, и что сталось с его батареей, а между тем знает, что весь отряд разбит и начальник отряда отрезан. Оставив этого типа, я пошел искать на дворе этапа кого-нибудь, кто мог бы дать мне более точные сведения о случившемся в Восточном отряде. В одной из фанз я нашел целое общество врачей и студентов Красного Креста, по-видимому, из отряда бывшего при сражавшихся войсках; эти тоже начали рассказывать какие-то странные происшествия; было ясно, что они ничего не знают, а просто откуда-то поспешно ретировались. На мой вопрос, нет ли кого-нибудь, кто собирается ехать в г. Фынхуанчен, раздался смех и восклицание: «ну, нет, благодарим покорно, туда ехать желающих не найдется». Я хотел продолжать распросы, но ко мне подошел молодой человек в студенческой форме и заявил, что он едет в Фынхуанчен. Опять послышался дружный смех. Юноша отрекомендовался студентом Владивостокского Восточного института, исполняющим обязанности переводчика китайского языка при г. Засуличе. На вопрос, почему же он не в штабе отряда, он, конфузясь, сознался, что, обезумев от страха, предался бегству. И действительно, вскочив на собственную лошадь начальника штаба, он сделал сразу не менее 120 верст, что впору хорошему кавалеристу. Вот что значит испугаться! Конечно, не обвиняю статского молодого человека, заразившегося общей паникой и очутившегося на войне не по призванию, а по назначению. На другой день, когда мы с ним ехали, я успокаивал его и говорил, что, принимая во внимание общее бегство, он, конечно, заслуживает наибольшего снисхождения за свое малодушие. Вечером я видел одного саперного штаб-офицера из состава Восточного отряда, также рассказывавшего про бегство обозов и тоже державшего себя очень подозрительно. Странно, что всё это не производило на меня никакого впечатления — точно я был уже готов воспринимать постигавшее нас бедствие, как нечто неизбежное. Впрочем, как же могло быть иначе? Разве я видел что-либо отрадное в нашей армии еще в мирное время? то же, что пережил уже на театре военных действий в Гайчжоу и Ляояне, показывало, что мы принесли в Маньчжурию всё наше безобразие, и что плохая система мирного времени окажется еще хуже в военное.
Ночь я спал плохо и следил за спокойным сном подполковника Гусева, постепенно приходя к заключению, что его следовало отправить не в госпиталь (он так и эвакуировался в Россию и, кажется, до сих пор еще украшает нашу армию), а прямо под суд за бегство. Он убедил меня в этом еще более утром следующего дня, когда я увидел его бодро сидящим на лошади, причем он имел нахальство спросить меня, нельзя ли доехать до Ляояна (более 100 верст) в один переход, так что я ответил ему: «считаю себя совершенно здоровым и не поехал бы с такой скоростью, а вы еще раненый».
Кажется на этом же этапе я встретился с начальником 6-й Восточно-сибирской дивизии, входившей в состав Восточного отряда, ген.-лейт. генерального штаба Трусовым. Никак не мог понять почему этот генерал едет от места сражения, со своим адъютантом, в Ляоян.
21 апреля я продолжал путь к р. Ялу и встретил большой транспорт раненых, на носилках, в двуколках и просто тащившихся пешком. Мне показалось, что шли и совсем здоровые, но утверждать не могу. Я прибыл в половине дня на этап Сейлючжан, от которого оставалось всего 25 верст до г. Фынхуанчена. Мне сказали, что ожидают с минуты на минуту прибытия начальника Восточного отряда, и, следовательно, я доехал до места назначения. Здесь уже встретились отступавшие обозы второго разряда и артиллерийские парки. Всё это шло торопливо, в беспорядке, в каком-то нервном возбуждении. Командовавший парком, или частью его, офицер не знал забирать ли ему сложенные на этапе большие запасы артиллерийских снарядов, но его выручили батареи, решившие взять их в свои ящики. Во время нагрузки раздался не то выстрел, не то взрыв. У всех лица побелели. Я пошел по направлению звука и около одной из фанз увидел рассеивающееся облако дыма. Войдя в помещение, я почувствовал запах, напоминающий сожжение обыкновенного черного пороха; вероятно, его нечаянно сожгли китайцы, сильно шумевшие в фанзе. Я вернулся объяснить грузившим снаряды артиллеристам причину взрыва. Начальник транспорта собирался уже выступать, а, узнав, что я состою в распоряжении г. Засулича, просил доложить ему, что, во исполнение его распоряжения пороть нижних чинов за пьянство, он выпорол двух своих людей.
Помещение этапа начало наполняться чинами полевого контроля, интендантства и управления корпусного врача. Наконец, около 6—7 часов вечера, прибыл генерал Засулич со своим штабом. Не могу сказать, чтобы я был принят любезно или нелюбезно, а просто индифферентно. Генерал сказал только: «вы кавалерист; будем посылать вас в разведку». Я начал присматриваться к деятельности штаба, весьма и весьма многочисленного состава. Офицеров генерального штаба было 4, кроме начальника штаба, корпусный врач с помощниками, несколько топографов, ординарцев, заведующие обозом и хозяйством, чины контроля, переводчики. Всё это суетилось, но не по службе, а по устройству постелей и еды (не помню, был ли в этот день общий стол, но затем такой бывал ежедневно, под председательством начальника отряда); в общем, происходил отчаянный беспорядок и толчея; каждый не обращал никакого внимания на другого, а нахально лез, отвоевывая себе место, не стесняясь ни чином, ни положением — лишь бы ему было поудобнее. Никого распоряжающегося помещениями и порядком не было. Во всех фанзах стоял шум, и слышалась не прекращавшаяся ругань. В общем, штаб производил впечатление не военного учреждения, а какой-то оравы невоспитанных, неинтеллигентных и праздных людей. Впрочем, удивляться этому было нельзя. Ведь Восточный отряд, назначенный дебютировать на посрамление русского оружия на вероятнейшем месте нашего первого столкновения с врагом, представлял из себя первый продукт положенного в основание нашей боевой деятельности принципа дезорганизации армий, корпусов, дивизий, бригад, полков, словом всех составных частей и элементов военной машины. Тюренчен и Мукден в этом отношении представляют из себя совершенно одно и то же, несмотря на то, что их разделяет промежуток времени в 10 месяцев военной боевой практики. Что делать, бесталанные люди, конечно, не способны совершенствоваться и учиться военному искусству на войне, да это и поздно. Войска, вошедшие в состав Восточного отряда, были именно настоящими артурцами, жившими и воспитывавшимися в крепости, и, конечно, их следовало оставить там, для обороны родных им верков, которые они знали, как и всю прилегавшую местность, на которой учились и маневрировали. Но их бросили поскорее, без всякого определенного плана действий, на корейскую границу (в Корею углубились только казаки Мищенко), сперва в двухбатальонном составе, а затем дослали из России третьи батальоны; таким образом, одна треть пехоты Восточного отряда явилась на место первого столкновения всего за несколько дней до боя и была совершенно не знакома своему начальству (правда это был отборный элемент, высланный из всех частей пехоты европейской России). Главное начальство над всеми сосредоточенными на р. Ялу войсками сперва было вверено г.-л. Кашталинскому, начальнику артурской 3-й Вост. сибирской дивизии, имевшему начальником штаба подполковника Линда. Эти два лица и организовали оборону р. Ялу, вели разведку противника и, во всяком случае, уже давно были в курсе дела. Но Куропаткин решил полезным назначить более старшего генерала, уже командовавшего корпусом г.-л. Засулича, для которого создали новый, совершенно импровизованный штаб отряда, под начальством полковника Орановского, считавшегося едва ли не самым выдающимся офицером генерального штаба на Дальнем Востоке. Окончив академию в 1891 году, он к началу войны занимал генеральскую должность генерал-квартирмейстера в штабе г. Линевича, имел за боевые отличия в Китайскую войну Владимира 4 ст. с мечами и за мирные заслуги Владимира 3 ст., служил на Дальнем Востоке около 10 лет. Но оказывается, что все его заслуги состояли лишь в том, что он был женат на дочери генерала Линевича и поэтому пользовался особенной протекцией. Можно утверждать, что именно назначение начальником Восточного отряда корпусного командира, вместо уже командовавшего им начальника дивизии, состоялось исключительно ради того, чтобы устроить Орановского, которого пришлось уволить от должности генерал-квартирмейстера армии, которую дали привезенному из России профессору отступательной стратегии (по опыту войны 1812 года) Харкевичу. При корпусном командире можно было сформировать штаб, имевший значение даже больше корпусного, а потому следовательно зятек Линевича, с которым особенно дружил Куропаткин, мог быть устроен отлично и с верными шансами на производство в генералы. И вот только 9 апреля, т. е. за неделю до тюренченской катастрофы, импровизованное случайное начальство со своим импровизованным органом управления — штабом — приняло руководство над импровизованным отрядом и начало готовиться разыграть операцию в расстоянии 200 верст от ближайших резервов и от центра командования войсками, сосредоточиваемыми на театре военных действий. Надо было иметь особенное доверие к избранному генералу, а, по существовавшему порядку в нашей армии, и к приставляемой к нему няньке генерального штаба, для того, чтобы послать их на такое рискованное дело, в котором нельзя было не предоставить самой широкой инициативы и самостоятельности. Ляоян был соединен со штабом Восточного отряда телеграфом, но протянутая на 200 верст по полувраждебной стране проволока всегда могла быть случайно, или намеренно, перерезана в самую нужную критическую минуту, а, следовательно, командовать из Ляояна генералом Засуличем в Шахэдзах Куропаткин, конечно, не мог. Новый начальник ехал в неведомую ему и его штабу местность (считаю, что Орановский не бывал раньше на р. Ялу, а если я ошибаюсь, то его ответственность за Тюренчен еще усугубляется), к незнакомым ему войскам, с импровизованным органом для приведения в исполнение своих предначертаний, и в такое время, когда противник уже совсем приготовился к наступлению (г. Мищенко уже давно отошел под напором японцев, ведя их на хвосте своей кавалерии). Вступление в командование при такой обстановке было нелегко, а, следовательно, повторяю, вероятно Куропаткин высоко ценил, как Засулича, так и Орановского.
С 9 по 18 апреля прошло 8 суток, но, по всем данным, ни новый начальник отряда, ни его помощник — начальник штаба — не проявили никакой деятельности; они воспользовались номинально своим правом командования, но не исправили кордонное расположение на р. Ялу, не усилили разведку, а предоставили всё на волю божью: что будет, то и будет. Однако, казалось, было время на что-нибудь решиться, так как японцы не дремали и по всем признакам готовились к переправе. У людей, стоявших ближе к делу (я говорю про г. Кашталинского и подполковника Линда), сложилось уже, если не убеждение, то предчувствие, что удар последует решительный, и они склонялись к отступлению без упорного боя, но новые заправила не хотели брать на себя ответственность уходить без сопротивления, и поэтому Засулич отдал роковой приказ: «держаться». Можно и иногда должно отдать приказ не только держаться, но драться до последней капли крови, умирать на позиции, но это должна оправдывать обстановка и результаты. При мне, за обедом, как-то Засулич получил сочувственную телеграмму от москвичей-патриотов, восхвалявших доблесть наших войск под Тюренченом, и с апломбом, прочитав вслух депешу, сказал: «видите, господа, нельзя было отступать: боя требовало общественное мнение России». Громкая фраза, пустые слова, и как они были жалки в устах позорного героя; ими высказал он свое ничтожество и нечестность. Ради чего он приказал держаться на позиции ничтожной горсти храбрецов? ради того, что имел право это сделать, как начальник; но на чем основано было его распоряжение? знал он какими силами будут атаковать японцы? — нет; принял ли он меры к сосредоточению своих сил? — нет; наметил ли он направление куда японцы нанесут главный удар? — нет; имел ли он наготове войска для прикрытия отступления? — нет; обеспечил он себе возможность управления и руководства боем? — нет. Если мне скажут, что всё это голословные обвинения, то я докажу, что они верны, что все мои «нет» существуют.
1. Неведение сил противника явствует из того, что Засулич позволил задавить сперва 3, а потом 6 батальонов.
2. Неведение места главного удара явствует из того, что все наши силы были разбросаны, и именно у Тюренчена мы были слишком слабы.
3. Непринятие мер к сосредоточению войск следует из того, что только 3 батальона поддерживали тоже 3 баталиона, а даже ближайшие части участия в бою не принимали.
4. Необезпечение флангов доказывает ход боя — выход японцев не только во фланг, но и в тыл нашей позиции; положим, один полк ушел по инициативе своего командира и тем поставил другие в критическое положение, но если бы этого и не случилось, то все-таки целая японская дивизия должна была нас охватить, благодаря неумелому занятию нами позиции.
5. Неприкрытие отступления следует из того, что отряд почти бежал: обозы подверглись настоящей панике, а всё остальное шло возможно скорее, не помышляя о каком-нибудь сопротивлении, и, таким образом, даже промахнули заблаговременно укрепленную позицию у Пьямыня.
6. Отсутствие управления боем и руководства боем есть исторический факт, потому что ни Засулич, ни Орановский не были 18 апреля на поле сражения и даже вблизи его, а первые отступили и даже участвовали в панике обозов, скакали во весь опор с вынутыми револьверами; не отдали решительно никаких распоряжений.
А если это всё так, то отдача приказа Засуличем «держаться на позиции» есть преступление. Посмотрим, каковы были его последствия: в первом же столкновении с японцами мы были ими наголову разбиты; 2 славных полка расстреляны, часть людей попалась в плен (я не считаю позором в упорном бою потерять несколько человек, но под Тюренченом их было слишком много), один полк разбежался, а, главное, мы отдали до 30 орудий. Конечно, теперь, подведя итоги войны, мы знаем, что отдали врагу сотни орудий, десятки тысяч пленных, несколько броненосцев, словом легендарное количество всяких трофеев и целое богатство всякого имущества, и поэтому отдача под Тюренченом трех-четырех десятков пушек не производит жестокого впечатления, но тогда, боже мой, тогда, ведь впечатление было ужасно; оно отразилось и прошло красною ниткою во всех наших последующих боях. Прибавим к этому, что после первого же столкновения произошло паническое бегство, хотя бы только тыловых учреждений, но всё же были налицо такие факты: брошенные повозки, вещи, денежные ящики, скачущие в безумном страхе генералы, офицеры, нижние чины, неистовые крики — японская кавалерия; это безобразие было! Оно стало известно армии, японцам, китайцам, России, Европе! Русские войска бегут как китайцы, русские пушки (30) в руках японцев! Русские разбиты японцами наголову в первом сражении и отступили на 150 верст (от Шахэдзы до Фынхуанчена 85, а от Фынхуанчена до Ляншаньгуань, где остановился Восточный отряд, 65 верст)! Такое начало кампании не предвещало ничего хорошего, и, казалось бы, надо было тотчас же принять самые решительные меры, т. е. посмотреть на дело серьезно и честно, и прежде всего решить вопрос, кто являлся виновником позора, на кого падает ответственность за такое поражение.
Решить вопрос было нетрудно. Начальник, располагающий 18-ю батальонами и допустивший противника обрушиться сперва на 3, а потом на 6 батальонов, не есть начальник способный распоряжаться операцией; начальник, дозволивший погибнуть одной четверти своего отряда с одной третью своей артиллерии, совершенно бесцельно и бессмысленно, потому что результатом такой потери было только беспорядочное отступление одних и паническое бегство других, не способен управлять боем, не способен и совсем командовать войсками. Пускай даже высшая над ним власть давала ему слишком неопределенные указания, но в самостоятельной операции точных указаний на все случаи дать невозможно; допустим, что Засуличу было рекомендовано не уходить без боя, но бой надо было давать со смыслом, возможно большими силами, с резервами, а, главное, следовало руководить им, а не бросать на жертву, ради исполнения предписанного номера, одну горсть, уничтожение которой влекло за собой и моральное уничтожение всей остальной части отряда, делая ее неспособной и позднее выдерживать серьезный натиск противника. Понадобилась смерть храброго Графа Келлера на батарее, на глазах всего Восточного отряда, понадобилось то, что случилось 11 августа под Тунсинпу, для того, чтобы переживший погром Тюренчена, деморализованный Восточный отряд стал вновь настоящим боевым войском. Не будь Графа Келлера, уйди небольшой отряд без боя от Тунсинпу, и неизвестно, как бы дрались под Ляньдясаном и Ляояном.
Итак виновные были: г. Засулич и его нянька Орановский; были и другие; их можно было разыскать, напр. командир полка генерального штаба полковник Громов, которого судили и, конечно, оправдали ввиду того, что не только пощадили, но в конце концов даже и наградили самых главных виновников.
Уже вечером 21 апреля, на этапе Сейлючжан, я сознавал весь ужас последствий Тюренчена, и меня крайне интересовало, что предпримет после такой позорной первой неудачи наш глава, на которого смотрели и которому доверяли миллионы русских людей. В тот же день вечером пришла телеграмма Куропаткина на имя Засулича, гласившая: «вы и вверенные вам войска сделали всё возможное, благодарю». Я слышал как это читал Засулич, и… был ошеломлен. Да ведь этот человек сделал всё возможное, чтобы покрыть с самого начала войны позором русское оружие; он дал врагу России упоение славой и полным успехом; он бежал с поля сражения! И его благодарят. О, несчастный, пагубный режим нашей армии, переживаемый не один десяток лет: закрывать глаза на прорехи и скрывать свой позор и язвы. Но, господа, ведь то была война, а не маневры, там лилась русская кровь, а не шутки шутили, была поставлена на карту честь армии, достоинство родины, а вы готовы были не считаться со всем этим, лишь бы не было скандала в благородном семействе, а всё было бы шито-крыто. О, как это себялюбиво и нечестно, а, главное, опасно и страшно! Мог ли я сказать тогда что-нибудь в этом роде, в этой среде штабных тюренченцев, сытых, довольных, что оставили за собой подальше противника, и совершенно не понимавших и не принимавших к сердцу своего позора.
Какое влияние мог иметь на своих подчиненных и вообще на войска г. Засулич, лучше всего обрисовывается постоянно повторяемой им фразой: «эта война, господа, на тридцать лет; мы все умрем, а наши дети будут ее продолжать»; я слышал такой разговор по крайней мере раза три, а пробыл, к счастью, при Засуличе только четыре дня. И такого-то господина послал Куропаткин для самостоятельной операции на берегах р. Ялу, допустил его командовать войсками в нашей первой встрече с врагом. Засулич относился к делу с нескрываемыми отвращением и апатией, а своим бегством сразу заслужил кличку «панического генерала», и он оправдывал ее во весь последующий период военных действий: его войска слишком поспешно уходили из боя под Симученом, Хайченом, Ляояном и Мукденом, а сам он исключительно заботился об отступлениях и исполнял их всегда слишком заблаговременно. Допустим, что у командующего армией не было выбора, и пришлось назначить именно этого типа, но можно ли было подарить ему Тюренчен безнаказанным? Не надлежало ли немедленно удалить его из армии, как виновника позора русского оружия? Этой мерой были бы достигнуты два важных результата: во-первых, такая крупная часть армии, как корпус, избавилась бы от бесталанного, пассивного, неспособного, удручающим образом действовавшего на дух войск начальника, а, во-вторых, что особенно важно, наши генералы и офицеры узнали бы, что на войне есть ответственность, что если не умеешь делать дело, то и не берись за него, что быть разбитым не есть нечто дозволенное, безнаказанное, что класть даром — зря тысячи сынов родины не позволяется, что оставлять позиции и поворачивать тыл неприятелю, а тем более бегать от него преступно, что за всё это бывает немедленное, строгое и суровое возмездие; вообще войска увидели бы, что мы воюем, а не шутим, что все чины армии являются ответственными перед начальством, обществом и родиной. Ведь читал же я, кажется, в июле 1904 года, т. е. через три месяца после Тюренчена, предложение от имени командующего армией всем командирам частей: «если кто чувствует себя слабым и неспособным, прямо и честно в этом сознаться»[1]. Я был крайне удивлен прочитать подобное повествование нашего старшего начальника на войне, обнаружившего такое непонимание свойств человеческих. Да, может быть, многие из командиров частей с охотой повинились бы в своей неспособности, только конечно не из честности, а по малодушию: чтобы как-нибудь только уйти из грязной истории (увы, так постоянно называли войну г.г. офицеры и начальники). Но кто же из них посмел бы это сделать? если даже режим, существовавший в нашей действующей армии, поощрявший всякие эвакуации, отлынивания, уклонения от службы, и пощадил бы этого слабоумного, то все-таки инстинкт самосохранения в будущем заставил бы его отказаться от такого неосторожного шага: все-таки, если не сейчас, во время хаотического состояния армии, то позднее, когда она оздоровела бы, такого проходимца покрыли бы позором и отставили бы от службы[2]; а то как же, до войны служил и брал деньги за свою неспособность, пользовался всеми преимуществами мундира, облекавшего жалкую душонку, лишенную доблести, а когда грянул гром и увидел, что японцы не шутят, то сейчас же признал себя неспособным выносить тягости военной службы. Я перечитывал несколько раз присланную мне литографию и не верил своим глазам… но, к несчастью, это был факт; так командовал нами наш воевода! Вместо того, чтобы писать такую бессмыслицу, через три месяца после Тюренчена, Куропаткину следовало 21 апреля послать из Ляояна в Сейлючжан телеграмму не вышеприведенного содержания, а следующего: «с получением сего передать командование Восточным отрядом такому-то, а вам, вместе с вашим начальником штаба (нянькой), явиться ко мне для объяснений вашего позорного поражения и бегства; остальные виновные будут также привлечены к ответственности; хвалю и благодарю только доблесть славных 11-го и 12-го стрелковых полков, сумевших поддержать своим геройством честь армии и России». О, тогда ручаюсь, клянусь всем, что у меня есть святого, что позор Тюренчена не был бы так ужасен по своим последствиям, не был бы так гибелен для армии, и такая мера спасла бы нас от последующих неудач. И, главное, ведь всё равно шила в мешке не утаишь; армия отлично знала и сознавала факт поражения и бегства, но такая безнаказанность за них в первом же столкновении с врагом показала и вселила убеждение, среди генералов и офицеров, что война есть служба совершенно неответственная, что дозволено решительно всё: и нерадение, и неисполнение, и нераспорядительность, и отступление без надобности, и неподдержка своих, и даже бегство.
Необходимость принять решительные меры после Тюренчена видна из того, что уже через неделю Куропаткин нашел нужным отозвать Засулича и передать его отряд графу Келлеру[3], но эта была только жалкая полумера: Засулич получил в командование другой корпус (2-й Сибирский) и, следовательно, не понес заслуженной кары. Восточный отряд, конечно, выиграл, получив начальником человека идеальной храбрости и самоотверженности, преданного не только делу родины и армии, но и военному искусству, с высшим военным образованием, глубоко честного, не боявшегося ни недовольства начальства, ни инцидентов, и не бившего на мелкую популярность. К сожалению, этому герою пришлось своей жизнью искупить развратное командование своего предшественника, и хотя он успел заслужить себе вечную память и славу, но не ему довелось доставить лавры русскому оружию. Я убежден, что если бы не роковая шрапнель, разорвавшая доблестную грудь графа, то в дальнейшем ходе военных событий он оказался бы выше многих тех, которые через несколько недель после его кончины пожали то, что он посеял, и заслужили себе победный ореол. Мир праху его, вечный покой и бесконечная благодарность сынов родины, служивших под его начальством. Полумера Куропаткина состояла еще в том, что он оставил Орановского начальником штаба при Келлере и вообще не тронул больше никого; я не считаю г. Трусова, удаленного в момент Тюренченского боя; его роль до сих пор еще не вполне выяснена; а также полковника Громова — командира полка, оставившего поле сражения, который продолжал оставаться в армии, занимая тепленькое тыловое местечко по управлению этапами, вероятно, его совершенно устраивавшее.
Я остановился так долго на разборе виновности командного элемента за Тюренченское поражение, потому что это последнее, как сказал уже несколько раз, имело особенное значение для последовавших событий. Роль злосчастного начальника штаба Орановского я выясню, рассматривая деятельность вверенного ему учреждения, с которой ознакомлен в полной мере, отчасти как зритель, иногда состоя при самом штабе, а больше всего как строевой офицер Восточного отряда и начальник многих самостоятельных отрядов.
Нельзя также не остановиться на мотивах, побудивших Куропаткина пощадить виновников Тюренчена, и, мне кажется, я могу выяснить их довольно точно. Существует мнение, что этот человек по своей исключительной доброте не в состоянии покарать кого бы то ни было. Полагаю, что это есть большое заблуждение, тем более, что такое предположение представляет само по себе не оправдание, а обвинение нашего военачальника. Полководцу быть настолько добрым, чтобы оставлять без последствий всё содеянное начальниками, как крупными, так и мелкими, — словом, всеми чинами армии, безнравственно, ибо таким образом будет уничтожена всякая ответственность, а где ее не существует, там дело идти правильно не может, особенно такое, как военные действия, в которых всегда можно найти столько неопределенного, невыясненного, гадательного и потому оправдывающего и смягчающего. Доброта может быть только разумная, напр. не рубить там головы, где от этого не произойдет ущерба для дела; пощадить же при таких обстоятельствах, когда безнаказанность послужит развратом для войск, преступно, и пощады быть не должно, ибо на войне нельзя допускать ни малейшего соблазна. Обратимся к примерам истории, посмотрим на деятельность великих полководцев и увидим, что они не прощали, не щадили, а карали, изгоняли, и никто никогда не ставил им этого в вину; тем самым они способствовали повышению и расширению деятельности своих подчиненных; индифферентное же отношение к деятельности подчиненных убивает энергию достойных, поощряет пороки недостойных и развращает войска. Итак, не безграничная доброта Куропаткина была причиной оставления им без заслуженного возмездия виновников Тюренчена. Настоящая причина состояла в непонимании обстановки, в недоумении, как быть; погром ошеломил не только Петербург, Россию, но и Ляоян; ведь случилось что-то совсем неожиданное; действительно, японцы, хотя и в превосходных над нами силах, и при содействии каких-то грозных морских пушек, но всё-таки атаковали, положили сами несколько тысяч бойцов, полезли и не побоялись ни русского имени, ни русского штыка, а русские потеряли свои орудия и отступили в большом беспорядке. Какое разочарование для того, кто так величественно говорил в первопрестольной столице: «терпение и терпение». Оратор не мог не знать, будучи облечен, в продолжение шести лет предшествовавшего войне периода, высшей военной властью, что армия им подготавливаемая во многих и многих отношениях была плоха, а больше всего в лице своего командного персонала, начиная от генерала и кончая подпоручиком; но зато существовала непоколебимая вера в русского солдата, в эту серую скотину, которая умеет беззаветно умирать, грудью отстаивая каждую пядь земли, может не есть, не пить, не спать, может ходить раздетой, разутой и выносить все тягости, все лишения. Смысл слова «терпение» состоял в том, что в начале войны серой скотины будет недостаточно, и поэтому придется отступить перед превосходством сил и даже, пожалуй, перед искусством тактики японцев, но затем, когда из России подвезут достаточную массу серой скотины, и можно будет ее класть не десятками, а сотнями тысяч, то какой же враг, а тем более япоши, устоит. Фридрих Великий, одержав победу при Цорнсдорфе, считал себя разбитым и ушел с поля сражения; Наполеон, за которого французы готовы были умирать как один человек, расшибался о грудь русского солдата под Фридландом, Аустерлицем, Бородиным и Ульмом; под Плевной легло 30.000 русских сынов; они умирали богатырями на Шипке в невозможно критическом положении; на Черной речке, под Севастополем, отбитые, расстрелянные, без начальников, богатыри стояли и грозно смотрели на врага, которому и в голову не пришло самому атаковать их; но уже граф Милютин после Плевны сказал: «надо беречь кровь русского солдата и руководить операциями с большим смыслом». Однако наши носители военного искусства не вняли словам этого гения — настоящего, а не занимавшего только вакансию гения, — да и как было их помнить, когда через 20 лет после войны 1877 года записки графа Милютина лежали еще под спудом в главном штабе. Едучи пожинать лавры в Маньчжурию, забыли, что в современном бою, при нынешнем моральном эффекте огня и потерь, солдат, а, в особенности, малоразвитый умственно, не сознающий идеи борьбы, будет стоять и умирать, пойдет сам вперед на верную смерть только за достойным и любимым начальником и офицером. У нас и в эту войну были такие, напр. Келлер, Церпицкий, Мищенко, Зарубаев, Данилов, Артамонов, Горский, Ласский, Долгоруков, Роткевичи, Зиновьев, Юзефович, но масса? разве она удовлетворяла этому условию, когда были Сахаров, Засулич, Трусов, Орановский, Греков, Абадзиев, Громов, Воронов, Маркозов, и сколько таких — не перечесть. Так вот Тюренчен дал смутное представление о настоящем положении дел; с этой катастрофой рушилось державшееся на песке здание, в смысле надежды на выигрыш кампании серой скотиной, и во всем ужасе встал грозный вопрос: что же будет дальше, когда япоши умирают на поле сражения не хуже наших солдат? Ответить на этот вопрос, даже отдать себе в нем отчет, ни высшая командная власть, ни его орудие освещения и исполнения, конечно, не были в состоянии, потому что они сидели в ляоянской дыре и ко дню Тюренчена не имели никакого представления о будущих военных действиях. Ну, а когда сам не знаешь что делать, за что взяться, то приводить в исполнение карательные меры очень трудно и, пожалуй, рискованно. Вот почему Куропаткин в первые дни после Тюренчена оставил Засулича в покое, чему, конечно, способствовало и преобладающее свойство его характера — нерешительность; наконец, и рутина всей школы управления нашей армией продолжала властвовать: поражение неприятно, что делать, но есть смягчающие обстоятельства в виде превосходства неприятельских сил, да, при натяжке, и беспорядка в войсках собственно не было, а только в обозах; отрешить в самом начале войны от командования корпусного командира, признать его несостоятельным и покарать — будет неслыханным инцидентом и подтверждением нашей неудачи; ее труднее будет замазать и заставить закрыть на нее глаза; к тому же генерал может и оправдываться, потому что его послали командовать в незнакомую обстановку, непосредственно перед сражением, с импровизованным штабом, и дали еще какую-то инструкцию. Следовательно, сперва выждать, не трогать никого было политичнее, а затем можно было посмотреть. И посмотрели — когда увидели, что японцы не вылезают из Фынхуанчена и дали нам несколько дней опомниться и прийти в себя, то решились на полумеру, благо под рукой был надежный генерал граф Келлер, которому и поручили командование, а виновника тоже пристроили; вышло, что и овцы целы, и волки сыты. Но честно ли это, достойно ли это, и каково исполнен таким образом долг перед родиной, и такова ли должна была быть ответственная, столь безумно дорого оплачиваемая народными деньгами, служба? Предоставляю ответить на эти вопросы самим читателям.
Примечания
править- ↑ Этот шефдёвр существует в редакции телеграммы Куропаткина на имя Бильдерлинга от 5 августа 04 г. за № 1023: надеюсь, что вы пробудите во вверенных вам войсках точно заснувший в них дух лихости, молодчества. Повторяю, что те начальники частей, которые относятся к врагу с преувеличенным и вредным почтением, чтобы не сказать со страхом, и думают больше всего о том, чтобы уйти назад, должны быть вами представлены к отчислению от должностей. С их стороны честнее будет самим признать свою несостоятельность для военного времени (точно они все-таки годятся для мирного времени!).
- ↑ К сожалению, по-видимому, это оздоровление придет весьма нескоро, ибо только что узнал о назначении командиром 2-й бригады 23-й пехотной дивизии полковника фон-Фреймана, командовавшего весьма неудачно на войне Каспийским полком и эвакуировавшегося с театра военных действий.
- ↑ Уже находясь далеко впереди отряда, с разъездом, я получил записку от одного из ординарцев штаба, сообщавшую мне такими словами перемену командования: «вы, вероятно, знаете, что Засулича убрали, на его место прислан Келлер». Даже у таких маленьких чинов Восточного отряда было убеждение, что панического генерала убрали, а следовательно был же он виноват в случившемся под Тюренченом погроме.