Воспоминания о Н. В. Станкевиче (Тургенев)

Воспоминания о Н. В. Станкевиче
автор Иван Сергеевич Тургенев
Из цикла «Литературные и житейские воспоминания». Дата создания: 1856, опубл.: 1899[1]. Источник: http://www.biografia.ru/cgi-bin/quotes.pl?oaction=show&name=turvos15 (приводится по И. Тургенев. Литературные и житейские воспоминания. Под редакцией А. Островского Издательство Писателей в Ленинграде, 1934 г.)

Меня познакомил с Станкевичем в Берлине Грановский в 1838 году — в конце. До того времени я слышал о нем мало. Помню я, что когда Грановский упомянул о приезде Станкевича в Берлин, я спросил его: не «виршеплёт» ли это Станкевич? — и Грановский, смеясь, представил мне его под именем «виршеплёта». В течение зимы я довольно часто видался с Станкевичем, но не помню, чтобы мы вместе ходили на лекции: он брал privatissima[2] у Вердера, а в университет не ходил. Станкевич не очень-то меня жаловал и гораздо больше знался с Грановским и Неверовым; я очень скоро почувствовал к нему уважение и нечто в роде боязни, проистекавшей, впрочем, не от его обхождения со мною, которое было весьма ласково, как со всеми, но от внутреннего сознания собственной недостойности и лживости. Станкевич жил в то время один, но у него с утра до вечера гостила одна девица по имени Берта, не дурная собой и не глупая; она в последствии времени очень плохо кончила, сошлась с Ефремовым и была выслана из Берлина, чуть ли не за кражу. Она была довольно остра и забавна по-берлински. Помню я одну ее остроту, переданную Станкевичем: у ней была сестра, которой пришлось раз ночевать у Станкевича. — Берта объявила, что она не хочет, чтобы на эту ночь была allgemeine Pressfreiheit,[3] хотя она и либералка. Станкевич любил женский пол, но в душе был целомудрен, особенно если сравнить его с нынешней soidisant[4] молодежью. Здоровье его уже тогда было плохо — мы знали все, что он страдает грудью, и к нему ездил доктор Баре (Barez), который обращался с ним очень дружелюбно. (Он был тогда первым врачем в Берлине.) Впрочем, Станкевич много выходил и театр посещал часто, особенно немецкую оперу. Тогда соперничали две певицы: Лове и Фассманн — признаться сказать, обе довольно плохие. Грановский был поклонником Лове, высокой и красивой брюнетки; Станкевич предпочитал Фассманн, блондинку. Любимцами Станкевича были два комика: Герн и Бекманн; Герн был карикатурист в роде Живокини; у Бекманна было много неподдельного, спокойного юмору. В характере Станкевича было много веселости, и он любил посмеяться. Чаше всего встречал я его у Фроловых. Он почти все вечера проводил у них. Между ним и г-жей Фроловой существовало отношение весьма дружественное. Эта г-жа Фролова (первая жена Н. Г. Фролова, урожденная Галахова) была женщина очень замечательная. Уже не молодая, с здоровьем совершенно расстроенным (она скоро потом умерла), не красивая, она невольно привлекала своим тонким женским умом и грацией. Она обладала искусством mettre les gens a leur aise[5] — сама говорила немного, но каждое слово ее не забывалось. В ней было много наблюдательности и понимания людей. Русского в ней было мало — она скорее походила на очень умную француженку, un peu de l’ancien regime.[6] Стефания Баденская считала ее в числе своих приятельниц. Беттина часто ходила к ней, хотя в душе ее побаивалась. Г-жа Фролова обходилась с Беттиной un peu de haul en bas.[7] Вердер был у ней часто; Гумбольд посещал ее иногда. Я ходил туда молчать, разиня рот, и слушать. Фролов сам никогда не вмешивался в разговор — сидел в углу, разливал чай, значительно мычал, поводил глазами, подергивал усы, но не раскрывал рта. Станкевича Фролова очень любила и уважала; она сходилась с ним во мнениях. Впрочем, я не слыхал, чтобы она с ним говорила о философии. Это было дело Вердера, который разговаривать не умел. Раз, по уходе Вердера, я не мог удержаться и воскликнул: «В первый раз слышу человека!» — «Да», — заметила Фролова, — «жаль только, что он с одним собой знаком». Фарнгаген (известный биограф) ходил к Фроловым — он любил выводить на свежую воду Беттину, которая его терпеть не могла и называла его — Giftesel.[8]

Повторяю, что во время моего пребывания в Берлине я не добился доверенности или расположения Станкевича, — он, кажется, ни разу не был у меня; Грановский был всего только раз, и при мне у них не было откровенных разговоров. Станкевич, помнится, не любил тогда Жорж Занд, а о Белинском отзывался хоть дружественно, но несколько насмешливо… «Ну!» — воскликнул он раз, услыхав о какой-то либеральной, но глупой выходке: — «теперь Виссариона хоть овсом не корми!» Я тогда о Белинском ничего не знал — и помню это слово Станкевича только по милости странного имени: «Виссарион», поразившего меня. Берта, о которой я говорил выше, была отчасти причиной холодности Станкевича ко мне: я раз поехал с нею кататься верхом в Тиргартен, она очень со мной кокетничала, а вернувшись, уверила Станкевича, что я делал ей предложение; — а она просто мне не нравилась. Вот все, что я помню из пребывания Станкевича в Берлине.

Я встретил его потом, в начале 1840 года, в Италии, в Риме. Здоровье его значительно стало хуже — голос получил какую-то болезненную сиплость, сухой кашель часто мешал ему говорить. В Риме я сошелся с ним гораздо теснее, чем в Берлине — я его видел каждый день, и он ко мне почувствовал расположение. В Риме находилось тогда русское семейство Ховриных, к которым Станкевич, я и еще один русский — А. П. Ефремов — ходили беспрестанно. Семейство это состояло из мужа (весьма глупого человека, отставного гусара), жены, известной московской барыни, Марьи Дмитриевны, и двух дочерей: старшей тогда только-что минуло 16 лет, она была очень мила и, кажется, в тайне, чувствовала большую симпатию к Станкевичу, который отвечал ей дружеским, почти отеческим чувством. (Сам он тогда думал о Дьяковой, которая жила в Неаполе, и с которою он съехался потом.) Остальных лиц тогдашнего нашего кружка я не стану описывать — Станкевич говорит о них в своих письмах. Мы разъезжали по окрестностям Рима вместе, осматривали памятники и древности. Станкевич не отставал от нас, хотя часто плохо себя чувствовал, но дух его никогда не падал, и все, что он ни говорил — о древнем мире, о живописи, ваянии и т. д., — было исполнено возвышенной правды и какой-то свежей красоты и молодости. Помню я, раз мы шли с ним к Ховриным и говорили о Пушкине, которого он любил страстно, так же как и Гоголя. Он начал читать стихотворение: «Снова тучи надо мною», своим чуть слышным голосом… Ховрины жили очень высоко — в 4-м этаже. Взбираясь на лестницу, Станкевич продолжал читать и вдруг остановился, кашлянул и поднес платок к губам — на платке показалась кровь… Я невольно содрогнулся, а он только улыбнулся и дочел стихотворение до конца. Изредка находил на него, однако, страх, как бы предчувствие близкой смерти. Раз, возвращаясь уже вечером в открытой коляске из Альбано, поровнялись мы с высокой развалиной, обросшей плющем; мне почему-то вздумалось вдруг закричать громким голосом: «Divus Caius Julius Caesar!»[9] В развалине эхо отозвалось будто стоном. Станкевич, который до тою времени был очень разговорчив и весел, вдруг побледнел, умолк и, погодя немного, проговорил с каким-то странным выражением: «Зачем вы это сделали?» — В то время в Риме беспрестанно случались убийства, чуть ли не по одному на день. Говорили даже, что убийцы пробираются на квартиры иностранцев. Станкевич перепугался, приказал устроить у своей двери железные болты и крюки и баррикадировался с вечера. Раз я его спросил, что бы он сделал, еслиб вдруг, ночью, открывая глаза, он увидал, что какой-то незнакомый человек шарит по его комнате? — «Что бы я сделал?» — возразил Станкевич. — «Самым нежным голоском, чтобы не подать ему даже мысли, что я могу защищаться, сказал бы я ему: Carissimo signer ladrone! (и Станкевич придал своему голосу самое умоляющее выражение) Carissimo signore! prendete tutto cio che volete, ma lasciate mi la vita per carita!»[10] — В Станкевиче была способность даже к фарсу. Помню раз, из шести поданных ему панталон, ни одни не оказались годными; он вдруг принялся отплясывать по комнате с самыми уморительными гримасами, — а это происходило месяца за три до его смерти. Хохотал он иногда до упаду; никогда не забуду, как он однажды смеялся, прочтя в «Тарасе Бульбе», что жид, снявши свою верхнюю одежду, стал вдруг похож на цыплёнка. И в то же время невозможно передать словами, какое он внушал к себе уважение, почти благоговение. Шевырев был в то время в Риме и ужасно льстил Станкевичу и вилял перед ним, хотя со всеми другими обходился, по обыкновению, с педантической самоуверенностью.

Станкевич несколько раз осаживал меня довольно круто, чего он в Берлине не делал — в Берлине он меня чуждался. Раз, в катакомбах, проходя мимо маленьких нишей, в которых до сих пор сохранились остатки подземного богослужения христиан в первые века христианства, я воскликнул: «Это были слепые орудия Провидения!» Станкевич довольно сурово заметил, что «слепых орудий в истории нет, да и нигде их нет». В другой раз, перед мраморной статуей св. Цецилии, я проговорил стихи Жуковского:

И прелести явленьем по привычке
Любуется, как встарь, душа моя,[11]

Станкевич заметил, что плохо тому, кто по привычке любуется прелестью, да еще в такие молодые годы. В то время жил в Риме некто Брыкчинский, поляк, друг Листа и отличный пианист, умиравший от чахотки. Станкевич его очень любил. У Брыкчинского было весьма замечательное, энергическое и умное лицо; он знал, что его болезнь безнадежна, а мы все знали, что и Станкевича болезнь безнадежна. Он давно любил Дьякову, на сестре которой чуть не женился, — и говорят, съехавшись с нею перед смертью, был чрезвычайно счастлив. Мы знали про его любовь, но уважали его тайну. Станкевич оттого так действовал на других, что сам о себе не думал, истинно интересовался каждым человеком и, как бы сам того не замечая, увлекал его вслед за собою в область идеала. Никто так гуманно, так прекрасно не спорил, как он. Фразы в нем следа не было; даже Толстой (Л. Н.) не нашел бы ее в нем. Он первый дал Шушу (так звали старшую дочь Ховриной) читать Шиллера и играл с ней в четыре руки на фортепиано. Незадолго до смерти он написал мне довольно большое письмо, которое я прилагаю. Умер он, как известно, в Новаре;[12] он вместе с Ефремовым и Дьяковой ехал в северную Италию, на берега Lago di Como. Станкевич был более, нежели среднего роста, очень хорошо сложен; по его сложению нельзя было предполагать в нем склонности к чахотке. У него были прекрасные черные волосы, покатый лоб, небольшие, карие глаза; взор его был очень ласков и весел; нос тонкий, с горбиной, красивый, с подвижными ноздрями; губы тоже довольно тонкие, с резко означенными углами; когда он улыбался, они слегка кривились, но очень мило; вообще улыбка его была чрезвычайно приветлива и добродушна, хоть и насмешлива; руки у него были довольно большие, узловатые, как у старика; во всем его существе, в движениях была какая-то грация и бессознательная distinction,[13] точно он был царский сын, не знавший о своем происхождении. Одевался он просто, носил обыкновенно палку. Ни разу не слыхал я от него жалоб на свое здоровье, — о болезни своей он говорил не иначе, как в шутливом тоне; никогда он не хандрил. Когда я изображал Покорского (в «Рудине»), образ Станкевича носился предо мной, но все это только бледный очерк.

В нем была наивность, почти детская, еще более трогательная и удивительная при его уме. Раз, на прощанье с г-жей Фроловой, он принес ей в подарок круглую (так-называемую геморроидальную) подушку под сиденье, принес — и вдруг догадался, что вид ее не приличен, сконфузился, и так и остался с подушкой в руках — и наконец расхохотался. Он был очень религиозен, но редко говорил о религии. По-французски говорил порядочно, по-немецки лучше; немецкий язык он знал очень хорошо. Я забыл сказать, что в Риме, я одно время рисовал карикатуры, иногда довольно удачно. Станкевич задавал мне разные забавные сюжеты и очень этим потешался. Особенно смеялся он одной карикатуре, в которой я изобразил свадьбу Маркова (живописца, теперешнего профессора); Марков вздыхал тоже по Шушу, к которой, грешный человек, и я не был совершенно равнодушен.

Станкевич упоминает в своих письмах о сестре Фроловой, г-же Кене. Она приезжала в Берлин к своей сестре. Помню я, что она была недурна собой, очень тиха и носила длинные белокурые букли. Впрочем, между ею и сестрой ее не было ничего общего; Фролову напоминал скорей ее брат, Иван Галахов, уже умерший, которого я встречал в Москве. Фролова умела, когда хотела, быть чрезвычайно блестящей в разговоре; помню, раз, приехал к ней в Берлин один очень умный француз, граф или маркиз. Вдвоем они вели целый вечер такой диалог — хоть бы из какой-нибудь «пословицы» Альфреда де-Мюссе. Г-жа Фролова, по уходе его, назвала его «un vrai gentleman», — тогда это слово не успело еще так опошлиться. В г-же Фроловой была наклонность к аристократии, — но сколько в ней было доброты и простоты в то же время!

(1856)

Примечания

править
  1. «Вестник Европы», 1899, № 1, с. 10—16
  2. Частные уроки. Ред.
  3. Буквально — всеобщая свобода печати. Игра слов: die Presse — пресса, pressen — тискать, прижимать. Ред.
  4. Так называемой. Ред.
  5. Вносить непринужденность. Ред.
  6. В ней было нечто от прошедшей эпохи. Ред.
  7. Немного свысока. Ред.
  8. Язвительный осел.
  9. Божественный Kaй Юлий Цезарь. Ред.
  10. «Дражайший господин разбойник! Возьмите все что хотите, но, из милосердия, оставьте мне жизнь». Ред.
  11. Вступление к «Ундине». Ред.
  12. Станкевич умер в Нови. Ошибка, сделанная Тургеневым исправлена Л. Майковым при опубликовании рукописи в «Вестнике Европы». Ред.
  13. Величавость. Ред.


  Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.