Вельяминов Н. А. Воспоминания Н. А. Вельяминова о Д. С. Сипягине / Публ. [вступ. ст. и примеч.] О. Ю. Щербаковой // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1995. — С. 377—392. — [Т.] VI.
http://feb-web.ru/feb/rosarc/ra6/ra6-377-.htm
Воспоминания о министре внутренних дел Российской Империи Д. С. Сипягине являются частью мемуарного наследия Николая Александровича Вельяминова под общим заглавием «Встречи и знакомства» (РГАЛИ. Ф. 1208. Оп. 1. Ед. хр. 3).
Дмитрий Сергеевич Сипягин родился в 1853 г., закончил Санкт-Петербургский университет. В 1884 г. был избран предводителем дворянства Московской губернии. Через два года назначен харьковским вице-губернатором. В 1888 г. — курляндским губернатором, а в 1891 г. — московским. Товарищем министра внутренних дел Сипягин стал в 1894 г., в следующем году — главноуправляющим Собственной Его Величества канцелярией по принятию прошений. Дмитрий Сергеевич был призван к управлению Министерством внутренних дел в 1899 г., а утвержден в звании министра в 1900 г. Таков послужной список этого государственного деятеля.
Первая встреча Вельяминова с Дмитрием Сергеевичем состоялась в 1894 г., последняя — в 1902 г. К Вельяминову были обращены предсмертные слова Сипягина.
Не помню, в котором году, но, вероятно, это было в 1894, в первых числах июля меня очень просили приехать в Ильинское, под Москвой, к больному адъютанту Вел<икого> Князя Сергея Александровича1, З. Ф. Джунковскому, с которым мы до того одновременно служили в Преображенском полку. Болезнь была несерьезная, Джунковский лежал, и врачи не умели ему помочь — так думал он и его окружающие, но в сущности это было не так, излишне беспокоились его друзья.
Я приехал в Ильинское 6/VII в сопровождении моего двоюродного брата, друга и товарища Джунковского, А. Н. Вельяминова, состоявшего тогда чиновником для поручений при В<еликом> К<нязе> Сергее Александровиче. Когда я сидел у Джунковского, к нему зашла навестить его как больного В<еликая> К<нягиня> Елизавета Федоровна2 и пригласила меня обедать, обещая отправить меня тотчас после обеда на ст. Химки, чтобы на другое утро я мог уже быть в Петербурге. Так как это было 6/VII, т. е. на другой день после именин Вел<икого> Князя, то в Ильинском были еще гости и за обедом было много народу. Хозяева были со мной очень любезны и меня как нового гостя посадили рядом с хозяйкой, по левую ее руку. Направо от Вел<икой> Княгини сидел Вел<икий> Князь Михаил Николаевич3, тогда председатель Государственного Совета, а рядом со мной — какой-то толстый и очень лысый статский господин, с которым меня познакомили перед обедом, но фамилию которого я не расслышал. Господин этот был очень большого роста, очень некрасивый, с почти голой головой, лет за 50. По его очень не аристократической наружности, покрою черного сюртука и небрежно повязанному немодному галстуку я почему-то решил, что он из крупных московских купцов, может быть, председатель города или какой-нибудь организации, приехавший, видимо, вчера поздравить Вел<икого> Князя и оставшийся здесь почему-либо на сегодня; во всяком случае — птица крупная, но не из крупнейших.
За все время обеда разговор шел между Вел<иким> Князем, хозяйкой, мною и этим лысым господином. Великий Князь спрашивал меня, как идет холерная эпидемия в Петербурге, о причинах слабых результатов борьбы с ней и т. п. Я говорил, конечно, совершенно откровенно, не стесняясь, бранил порядки городской думы, слабый надзор правительственных чинов, халатное отношение министерства внутренних дел к санитарному состоянию столицы и России вообще и т. д. Великий Князь, любивший иногда поговорить с врачами о медицинских вопросах, очень заинтересовался тем, что я говорил, и поддерживаемый Великой Княгиней, тоже интересовавшейся медициной, все более и более вызывал меня на откровенности. Меня удивило, что лысый господин был видимо в курсе дела, знал разные подробности о ходе эпидемии, несомненно был знаком с деятельностью городских дум Петербурга и Москвы, во многом соглашался со мной, подтверждая передаваемое мною, и т. д. В этом я увидел подтверждение моих предположений и окончательно решил, что это один из крупных московских городских деятелей и не особенный поклонник министерства вн<утренних> д<ел>. Разговор принял очень оживленный характер, и я, уже совершенно не стесняясь, критиковал медицинский департамент, медицинский совет и некультурное отношение к санитарным вопросам министерства и его представителей. После обеда я тотчас простился, чтобы не опоздать на поезд, и, провожаемый двоюродным братом, пошел садиться в экипаж.
— Ты что-то очень много реферировал за обедом, — сказал мне брат. — О чем вы это так оживленно говорили?
— Да я воспользовался случаем и сделанными мне вопросами и посвящал Председателя Госуд<арственного> Совета и супругу московского генерал-губернатора во все безобразия нашего городского хозяйства в столицах и врачебной администрации.
Мне показалось, что брат сделал удивленное лицо, видимо, что-то хотел мне сказать, но не успел, так как я уже сидел в коляске и приказал ямщику трогать.
— Ах да, — крикнул я брату, уже отъезжая, — кто этот господин, который сидел рядом со мной?
— Разве ты не знаешь, это товарищ министра вн<утренних> д<ел> Сипягин, — услышал я ответ уже сквозь стук отъезжавшего экипажа.
Вот так нажил себе приятеля, подумал я. Интересно, что думал Вел<икий> Князь, слушая мои откровения и нелестные для министерства речи рядом с товарищем министра…
Через несколько времени после этого я как-то шел по платформе Балтийского вокзала, чтобы сесть в Петергофский поезд, и остановился с кем-то из знакомых. Мимо нас прошел какой-то человек в форменном сюртуке и такой же фуражке, очень похожих на дорожный костюм гоф-фурьеров и камердинеров. Человек этот поклонился мне очень любезно. Лицо его мне показалось знакомым, и я, думая, что это кто-либо из придворных служителей, крикнул ему «здравствуйте» таким тоном, каким мы говорили с зазнавшейся придворной прислугой. «Как вы однако странно обращаетесь с сановниками», — заметил мне мой собеседник. «С какими сановниками?» — спросил я удивленно. «Да вот с Сипягиным, ведь это восходящая звезда…» Тьфу ты пропасть, подумал я, опять попался, что он будет думать обо мне…
В ближайшую осень кто-то пригласил меня гостем на облаву в великосветское охотничье общество. Я принял приглашение и в темное петербургское утро, часов в 6, приехал на rendez-vous охотников в царских комнатах Балтийского вокзала. Было еще рано, и в полутемной зале на диване сидел один господин в охотничьем костюме. Я подошел и представился. «Да мы давно с вами знакомы», — ответил мне господин довольно суровым тоном и, не вставая, сухо подал мне руку. Я извинился, всмотрелся и узнал Сипягина. Он остался сидеть, молчал и больше не сказал ни слова. Мне показалось, что на этот раз он несколько обиделся. Весь этот день мы провели вместе, но Сипягин не сказал мне ни слова и как будто не замечал меня. Ну, значит, действительно нажил себе приятеля…
Четвертая моя встреча с Д. С. была иного характера. Сипягин в 1899 г. был назначен после И. Л. Горемыкина4 министром внутренних дел и, как говорили, был в большой силе. Мы встретились с ним в курительной комнате во время большого бала в Зимнем Дворце. Но для того, чтобы выяснить интерес этой встречи, я должен сделать отступление и рассказать одно предшествовавшее обстоятельство.
II
правитьПосле «усмирения» чумы в Киргизских степях, как шутя говорили тогда, Принц Александр Ольденбургский5 стал носиться с мыслью о необходимости реорганизации врачебно-санитарного управления в Империи и, по возможности, создать министерство народного здравия. Это было во время министерства Горемыкина, который вообще ничего не понимал в этих вопросах, считал гигиену и санитарию «пустяками», а Принца Александра Петровича беспокойным, неуравновешенным человеком, даже «опасным» в государственных делах. Кто инспирировал Принца, я не знаю, но он стал убеждать Государя, заинтересовал Его и получил обещание способствовать проведению этого проекта. Как-то раз — как я это наверное знаю — Принц был у Государя рано утром, до доклада министров, и сильно взвинтил Государя в желательном для себя направлении. И. Л. Горемыкин, знавший уже о подходах Принца и готовый к отпору, приехал в этот день к докладу и увидел, к своему неудовольствию, выходившего из кабинета Государя раскрасневшегося от горячего разговора, но очень веселого и довольного Александра Петровича. «Когда вошел в кабинет, — рассказывал потом Горемыкин одной нашей общей приятельнице, — я застал Государя в довольно взволнованном состоянии. Он с места начал мне говорить о только что слышанном от Принца и объяснять мне необходимость организовать для оздоровления России особое ведомство. Я, однако, уже подготовленный к приступу, возражал Государю очень энергично, вскоре переубедил Его, доказав всю нелепость особого министерства народного здравия. Государь несколько упорствовал, не потому, что Он был убежден в справедливости мыслей Принца, а потому, что Он, видимо, уже успел дать Принцу какие-то обещания и Ему было неприятно отказываться от них. Вероятно, Принц так скоро не успокоится и будет продолжать свои атаки на Государя, — говорил Горемыкин, — но я не сомневаюсь, что из этого несчастного проекта ничего не выйдет. Все это „пустяки“ (любимое выражение Горемыкина), и я сумею парализовать это временное влияние Принца на Государя».
Не знаю, случайно ли эти доклады Принца и Горемыкина следовали один за другим или Государь намеренно желал выслушать подряд два противоположных мнения, но я лично не сомневался, что победа останется за министром вн<утренних> д<ел>. Зная хорошо характер Государя, чиновную мудрость Горемыкина и бесшабашную горячность Александра Петровича, я понял, что дело Принца проиграно.
Действительно, Принц не унимался, не стесняясь бранил министерство вн<утренних> д<ел>, косность Горемыкина и при помощи нескольких близких ему лиц из среды врачей и свободомыслящих чиновников пытался составить по этому вопросу записку Государю; для этого он собирал совещания, торопил и терзал всех и сам много говорил. Конечно, разговоры, происходившие во дворце Принца, передавались Горемыкину, и этот хитрый старец, заручившись и помощью Витте6, подводил у Государя систематически свои контрмины.
Однако у Принца и его помощников дело не ладилось. Тогда Александр Петрович вызвал меня и просил составить ему таблицу, в которой была бы ясно изображена организация врачебно-санитарного управления в отдельных государствах Европы. Не скрою, что, исполняя желание Принца, я схитрил — составил таблицу и при ней представил пояснительную записку за своей подписью. Записку эту Принц, к моему удивлению, в оригинале передал Государю. Через несколько времени Горемыкин рассказал той же нашей общей приятельнице, жалуясь на Принца, что Государю передали чью-то записку, которую Государь, заклеив подпись, передал для прочтения ему, Горемыкину. Последний отзывался об этой записке, как о чем-то очень наивном, но не скрывал свою досаду, что не знает и не может догадаться, кто ее автор. Беспокоило Горемыкина, по-видимому, то, что, кроме Принца, еще кто-то влиял на Государя, а кто был этот «кто-то», ему было неизвестно. Между тем эта записка, написанная очень просто, произвела на Государя известное впечатление, и Горемыкину нужно было во что бы то ни стало контрпарировать ее влияние, а он не знал, чье это было влияние и насколько оно опасно.
Еще через несколько времени ко мне, как будто случайно, зашел д<окто>р Б. М. Шапиров, медицинский инспектор корпуса пограничной стражи, человек очень близкий в доме Витте, и между прочим заговорил о большом интересе, по словам Витте, который Государь проявляет за последнее время к вопросу об улучшении санитарного состояния России. Государь дал С. Ю. Витте, рассказывал Шапиров, для прочтения записку о необходимости реорганизации врачебного управления в Империи. Государь, видимо, придает этой записке большое значение, но Сергей Юльевич находит, что записка написана слабо — пожалуй, для Государя, но не для министров; она очень утопична; С. Ю. не придает всему этому делу серьезного значения. Конечно, тут влияет на Государя Принц Ольденбургский, но эта записка написана кем-то другим; к сожалению, подпись автора заклеена. «Не знаете ли вы, кто ее писал? Не вы?» — спросил меня неожиданно Шапиров, видимо ожидая, что я буду затронут мнением Витте и сгоряча стану защищать свое произведение и этим себя выдам. Я, улыбаясь, сказал, что об этой записке не имею понятия. «Ну, зачем вы скрываете? — сказал Шапиров, — С. Ю. сразу догадался, что писали записку вы». Я отрицал. Шапиров ехидничал. По-видимому, по моему тону он все же понял, что автор записки действительно я сам. Тогда он повел подход с другой стороны и переменил тон. «В сущности, — продолжал он, — С. Ю. ведь согласен, что санитарное состояние России ужасное, он не прочь помочь и готов изыскать средства, но, конечно, не такие, какие требует Принц; так С. Ю. сказал и Государю. На организацию Главного Управления С. Ю. пошел бы и даст средства, но министерство народного здравия он считает неуместным, несвоевременным и вообще нецелесообразным. Против министерства он будет возражать, но на доброе дело, чтобы быть приятным Государю, средства найдутся. Государь, видимо, очень заинтересован этой запиской и приказал С. Ю. по прочтении непременно вернуть ее Ему. Я думаю, что это дело можно наладить, — кончил Шапиров, — но вам нужно поговорить с С. Ю.». Миссия Шапирова была мне, конечно, вполне ясна. С. Ю. по обычаю был готов идти на компромисс, но стремился отделаться по возможности небольшой подачкой, ему, видимо, казалось, что выгоднее пойти на соглашение со мной, чем торговаться с Принцем или в один прекрасный день получить неожиданно Высочайшее Повеление. Кроме того, С. Ю. нужно было знать, как велика у меня поддержка.
Не знаю, правильно ли передал мне Шапиров взгляд на дело Витте, но я нашел очень показательной точку зрения министра финансов на такой государственной важности вопрос, как санитарное благоустройство страны; я доказывал в своей записке всеми признанную истину о бесспорно большом влиянии состояния здоровья населения на экономические стороны жизни государства, а министр финансов был согласен помочь «доброму делу» и угодить Государю, как будто оздоровление страны можно было рассматривать как филантропическую затею Принца, Государя или кого-нибудь другого. Мне показалась такая точка зрения настолько несерьезной, что я замолчал и решил дело бросить.
Вскоре после этого разговора я по какому-то случаю представлялся Государю и спросил Его: «Читали ли Вы, Ваше Величество, мою записку?» — «Да, конечно (любимое выражение Государя), и я очень сочувствую точке зрения Александра Петровича и вашей. Записка ваша лежит у меня на столе, но я пока не нахожу времени двинуть дело вперед. Нужны средства, а мы пока ими не располагаем. Даст Бог — найдем».
Позже, в 1898 г., когда все это дело еще оставалось без движения, а я был назначен медицинским инспектором министерства двора, Государь сказал мне: «Пока покажите, что можно сделать организацией санитарии в дворцовых городах (Царское Село, Гатчина и Петергоф), это будет испытание в маленьком масштабе».
III
правитьВозвращаюсь к Сипягину. По обычаю, обойдя залы и посмотрев Царский выход, я пошел курить и болтать с знакомыми, но таковых не встретил и сидел в курительной один, прямо против входной двери.
Вошел Сипягин. На этот раз я его узнал — он был в парадном егермейстерском мундире, был более представителен, и ему все встречавшиеся глубоко кланялись. Я тоже встал и поклонился. Увидев меня, он подошел, пожал руку и, закурив папиросу, сел рядом со мной.
«Я очень рад, что встретил вас, мне нужно с вами переговорить по важному делу, — начал Д. С.[1] — Вы знаете, что по должности министра вн<утренних> д<ел> я отвечаю за врачебно-санитарное дело в России, которое, как вы тоже знаете, насколько я помню наш разговор в Ильинском, очень плохо поставлено. Человек я верующий и верю в будущую жизнь. С тех пор, что я министр, я плохо сплю под давлением ответственности, на меня возложенной, но всего более меня гнетут врачебно-санитарные вопросы. Смертность в России громадная, и по ночам мне все кажется, что во всякой лишней смерти русского человека виновен я и что за все эти смерти с меня будет взыскано на том свете. Совесть мучает меня. Вместе с тем, я совершенно в этих смертях не повинен, ибо ничего не понимаю в медицинском деле, за которое отвечаю. Мне нужна помощь в этом отношении компетентных людей. Каждый день мне приходится решать специально врачебные вопросы, в решении которых я не компетентен, и это меня гнетет. Вот, напр<имер>, Одесская городская больница — там необходимо что-то сделать, это просто клоака, но я слышу разнородные мнения и предложения, а сам никакого мнения не имею и иметь не могу. Наша теперешняя организация санитарного дела в России также беспомощна, как и я. Необходимо поставить это дело так, чтобы снять с меня ответственность. Все это я говорил Государю[2], и Он посоветовал мне обратиться к вам. При этом Государь передал мне чью-то записку, думаю, что вашу. Записка эта по мысли справедлива, но это литературное произведение, с которым мы, чиновники, ничего сделать не можем, а мне нужна записка, проектирующая новую организацию управления врачебной частью в Империи и мотивирующая негодность организации теперешней. Скажите мне ваше мнение по этому вопросу. Самое трудное в этом деле — это установить взаимоотношения между правительством и органами самоуправления, между департаментами хозяйственным и медицинским…»
Говорили мы все время бала, до ужина. Я изложил Сипягину все свои мысли по этому вопросу. Д. С. спорил мало и больше слушал меня. Беседу со мной он вел совершенно по-товарищески, не как всесильный сановник, а как равный с равным. Я между прочим признался, что записка, им упомянутая, написана мною. Сипягин, выразил сожаление, что записку эту он прочитал очень бегло, так как Государь дал ее ему только на короткое время. В результате Д. С. попросил меня завтра же прислать ему копию этой записки и заготовить другую, на основании которой он мог бы начать проводить новую организацию законодательным путем.
Своей простотой, любезностью и товарищеским отношением, если можно так выразиться, Сипягин купил меня, кажется, я до того никогда не говорил с министром по делу так долго (часа два), просто и откровенно.
Между прочим, Д. С. сказал мне, что хорошо знает, как этим вопросом интересуется Принц Ольденбургский. «Знаете, ведь он милейший и добрейший человек, но при его горячности и порывистости дела с ним не сделаешь. Жду ваши две записки — одну поданную Государю и другую новую и обстоятельную, — не для монарха, а для министров». (Странно, повторение слов Витте, — подумал я, — вероятно, уже сговорились.) На этом мы расстались.
Я отлично понял, что Д. С. лично был не так заинтересован делом, как он старался показать; несомненно, он с первых же шагов желал угодить Государю и в этом отношении сразу пошел по пути, противоположному тому, по которому шел Горемыкин. Может быть, он считал излишним создавать себе противника в Принце, который, пользуясь своим положением, не очень стеснялся в критике деятельности министров, а это могло иногда сделаться и неприятным, — недаром французы говорят: «Méditez, méditez, il en restera toujours quelque chose»[3].
Вместе с тем из этого первого разговора с Сипягиным я мог сделать два вывода: первый, что он человек не государственного ума, ибо приведенные им мотивы необходимости реорганизации врачебного управления в Империи и потребности оздоровления России нельзя было признать точкой зрения государственного человека; второй, что он человек, по-видимому, доброжелательный, способный выслушивать других, а не навязывающий своего мнения людям, в известных вопросах более компетентным, чем он сам, т. е. человек, не впадающий в тон непогрешимого сановника, в тон, столь излюбленный многими, если не большинством наших русских сановников, которым, между прочим, так грешили Витте, Горемыкин и многие другие, и это обещало, что с Сипягиным можно сговориться.
На следующий день я приказал переписать мою записку и послал ее Сипягину, составление же новой записки я пока отложил.
IV
правитьПрошла зима. Весной Сипягин заболел. После ангины он захворал острым суставным ревматизмом на подагрической почве — форма болезни, которая у пожилых людей всегда очень продолжительна и мучительна. Сначала Д. С. лечил его домашний врач (фамилию забыл), который пригласил меня по желанию больного, а потом уже я привлек В. Ф. Кернига и Л. В. Попова.
Сипягин жил тогда в своем маленьком особняке, рядом с дворцом В<еликого> К<нязя> Алексея Александровича7; дом и вся обстановка были очень скромны. Выделялась в нижнем этаже только одна столовая под сводами и в русском стиле. Стол и русские лавки стояли в углу под образами. В этом отношении Д. С. оригинальничал. Он был большой гастроном, любил хорошо покушать, может быть, выпить — немного, но хорошо, любил угощать других, и его столовая была что-то в роде sanctuarium’a[4].
Всю жизнь Д. С. был холостяком, и бабьих историй за ним не водилось, что было отчасти понятно при его некрасивой и массивной фигуре. Уже после 50 лет, товарищем министра вн<утренних> д<ел>, он женился на тоже уже немолодой Княжне Вяземской, известной в большом свете под именем Ары Вяземской, дочери археолога Кн. Вяземского и сестре Графини Е. П. Шереметевой (супруги Графа Сергея Дмитриевича8).
Княжну Ару я встречал в молодости с ее матерью в школе лекарских помощниц при Рождественском лазарете Красного Креста, где старая Княгиня была попечительницей. Тогда Княжне было лет 25, она была очень крупная, красивая и породистая девушка, на английский лад воспитанная и одетая, державшаяся по-мужски, очень просто и свободно. Помню, что тогда она произвела на меня чарующее впечатление действительно великосветской барышни.
Когда я в первый раз приехал к больному Сипягину, я увидел его жену уже седой, но сохранившейся, довольно полной женщиной; полнота при ее очень большом росте придавала ей какую-то массивность, чуть ли не фигуру великанши. Такое же впечатление производил и Сипягин, и в этом отношении муж и жена представляли собой действительно пару очень больших, крупных, хорошо кормленных, несколько ожиревших людей. По типу Александра Павловна несколько напоминала собою Императрицу Екатерину, только в сильно увеличенном виде. По-видимому, она, как и супруг, не брезговала хорошим столом.
Эту позднюю свадьбу двух уже седых людей я объяснял себе очень просто: она засиделась в девах, жила у сестры Графини Шереметевой и чувствовала себя, вероятно, бездомной; он, сделавшись сановником, нуждался в представительнице дома, подобрать более подходящего человека, как Александра Павловна, было трудно — не знаю, насколько она была умна, но она была удивительно представительна, до крайности корректна, тактична и при этом родовита. Родство с Графом С. Д. Шереметевым, человеком очень близким ко Двору и с большим там влиянием, тоже чего-нибудь стоило. Может быть, некоторая слабость Александры Павловны и Дмитрия Сергеевича к хорошей кухне тоже послужили почвой для этого союза. Так думал я, но, по-видимому, ошибался. Теперь мне рассказали другое: говорят, что Д. С. был влюблен в кн. Вяземскую в молодости и сделал ей предложение, но она ответила, что «ее надо заслужить». Когда Д. С. занял пост товарища министра, он возобновил предложение и получил согласие. Если это так, то это делает только честь обоим и придает этому браку особенно симпатичный характер.
Когда я был у заболевшего Сипягина в его очень скромной спальне, общей с женой, я увидел, что Сипягины, по-видимому, были и хорошие супруги; это удивило меня — странно было видеть эту близость между этими седыми, ожиревшими и недавно женившимися колоссами. Как я заметил потом, он — старый холостяк — чувствовал себя в этой семейной обстановке очень хорошо; она относилась к нему очень предупредительно, заботливо и мило, как настоящая любящая жена. Говорю обо всем этом потому, что такие отношения были, по-моему, характерны для «хороших людей». Бывал я у них часто очень рано, и А. П. всегда поражала меня своей удивительной английской выдержкой; уже в 8 1/2 — 9 часов утра она появлялась в кабинете мужа, где он лежал больным, одетой, зашнурованной и причесанной; никогда, когда бы я ни приезжал, я не видел ее в «халате», такой она была и в 9 часов утра, и в 2 часа ночи.
Вся эта скромная обстановка, жизнь в своем маленьком доме, без претензий, эта «дружба-любовь» к жене, простота обращения с нами, врачами, и мужа и жены, — все это подкупало меня; познакомившись с четой Сипягиных ближе, я не раз говорил себе; вот настоящий русский барин, не «аристократ», как это понимают в Западной Европе, а именно «барин»; и министром остался тем, чем он был, и обстановки не изменил, и на старости сумел найти себе подходящую жену… Д. С. любил все русское, свою небольшую подмосковную усадьбу, был страстным охотником, а я наблюдал, что люди, любящие деревню и истые охотники, а следовательно, и любители природы — большею частью «хорошие люди».
За время лечения Д. С. я полюбил и его, и его жену, и ту атмосферу, в которой они жили. В доме Сипягина чувствовалось какое-то разумное спокойствие, уравновешенность, какая-то уверенность — не было ни суеты, ни нервности, ни шатания, и это было очень характерно для дома министра внутр<енних> дел во время неуравновешенного царствования Императора Николая II; получалось впечатление, что Сипягин знает, чего он хочет и что он делает.
Болел Д. С. довольно долго и тяжко. Неприятное впечатление производил у него бред при нормальной температуре. Поправляясь, он как-то раз высказал мне предположение, что болезнь его приняла такой тяжелый оборот вследствие переутомления; особенно под гнетом занятий с директором департамента полиции Зволянским. Бредил он, действительно, больше делами этого департамента и Зволянским. «Вы понимаете, — говорил он мне, — что, вступив в должность, я не имел понятия о делах департамента полиции и должен был учиться этой науке с азбуки. Зволянский сидел у меня с докладами до 2—3 часов ночи; это меня так переутомляло, что я и здоровым бредил по ночам политическими делами; не мудрено, что этот бред продолжался у меня и обострился во время болезни». У меня этот разговор оставил впечатление, что Сипягин интересовался этими делами по обязанности, что в сущности это претило его барской натуре, но он об этом никогда не говорил. Как больной он был с врачами очень приятен, точно исполнял наши требования, но изводил своими капризами прислугу, которая тем не менее его очень любила.
Болей он не переносил и иногда при попытках его ворочать так кричал от болей в суставах, что с С. Ю. Витте, услышавшим эти крики в гостиной Александры Павловны, как с человеком очень трусливым и впечатлительным, сделалось дурно, о чем мы с Сипягиным немало смеялись.
По поводу болезни Д. С. произошел следующий инцидент. Должен сказать, что Сипягин и Витте были большими друзьями. Особенно дорожили этими отношениями С. Ю. Витте и его жена, и это было вполне понятно. Сипягина Государь считал «своим», любил его и верил ему. К Витте у Государя доверия всегда было мало, и С. Ю. отлично знал это. Поэтому влияние Д. С. на Государя и дружба с Сипягиным были нужны Витте. При этом Д. С. был не особенно умен, ему нужен был советник более искусный в интригах, чем он сам, а Витте как человек очень умный и ловкий эксплуатировал Сипягина, влиял на него, и через него на Государя — это было для Витте очень ценно. Матильду Ивановну Витте Сипягин любил и даже несколько ухаживал за ней еще холостяком. В салоне Александры Павловны Матильду Ивановну принимали без предубеждений, и здесь она встречала цвет аристократии и придворных — это было ей очень лестно и нужно, чтобы как-нибудь достичь приема ко Двору. Поэтому Витте и его жена очень ухаживали за четой Сипягиных, и ежедневно кто-нибудь из них заезжал, чтобы справиться о состоянии здоровья «дорогого Дмитрия Сергеевича». Скажу больше, Сипягин был необходим политике Витте, дружба с этим влиятельным консерватором «le pesait»[5], он очень боялся потерять Сипягина и от меня это не скрывал. Когда болезнь Д. С. затянулась и как будто не поддавалась нашему лечению, Витте как-то раз просил меня заехать к нему и подробно стал спрашивать меня о состоянии здоровья своего «друга». При этом С. Ю. задал мне вопрос, не нахожу ли я нужным выписать какую-либо заграничную знаменитость, напр<имер>, проф. Leyden а, так как он — С. Ю. — петербургским терапевтам Кернигу и Попову не доверяет. «Средствами не стесняйтесь, — добавил С. Ю., — я дам нужную сумму (Сипягин был далеко не богат). Я уже говорил об этом Государю и при следующем докладе скажу Ему об этом снова».
Обозленный этим непрошеным вмешательством Витте, видимо, желавшего к тому же действовать именем Государя, когда семья никаких сомнений нам не высказывала, и припомнив приглашение из Берлина проф. Bergmann’a к Боголепову9 после его ранения, и тоже по инициативе Витте, я сказал С. Ю. довольно резко, что довольно было для русских врачей одного позора — приглашения Bergmann’а, а второго позора не нужно — ничего неясного, сложного у Сипягина нет, нужно только время, — сказал я, — приглашение иностранца послужит только поводом для насмешек немцев над нами и над недоверием к нам наших же министров.
«Не забывайте, — возразил Витте, — что Сипягин нужен Государю и России; я еще раз переговорю об этом с Государем, и если Он согласится призвать кого-либо, то мне решительно все равно, обидны ли будут насмешки немцев Кернигу и Попову, — нам нужно, чтобы Сипягин был здоров. Ведь Вам это не может быть неприятно, — попробовал Витте подкупить меня. — Вам я верю и приглашать иностранного хирурга я не предлагаю».
Меня этот уверенный и властный тон Витте еще больше рассердил, но, зная его упрямство, я ничего больше не сказал и уехал.
До доклада Витте у Государя оставалось два дня. В тот же день вечером я, ничего не говоря, попросил Александру Павловну устроить мне спешно свидание с графом С. Д. Шереметевым; она исполнила это, и на другое утро я встретил Шереметева у Сипягиных. Я прямо поставил ему вопрос — беспокоится ли семья и желает ли она консультацию с иностранцем? Шереметев ответил отрицательно и заявил, что жена и вся семья вполне доверяют мне и приглашенным мною врачам. «В таком случае прошу Вас, граф, по возможности сегодня или завтра съездить к Государю и успокоить Его, так как Его Величество беспокоится за Д. С., а Витте все предлагает Ему вызвать иностранца, что я считаю излишним и не политичным по отношению к министру вн<утренних> дел. Иностранцам совершенно не нужно знать, в каком состоянии здоровье наиболее близкого к Государю Его министра, тем более, что Д. С. по временам бредит и, Бог знает, что может наговорить немцу». Шереметев был, видимо, тоже недоволен вмешательством Витте и обещал мне исполнить мою просьбу. Сам я тотчас написал письмо Государю, в котором изложил мое мнение о состоянии здоровья Сипягина, полное доверие к врачам семьи и нежелательность приглашения иностранного консультанта.
Дня через три я снова встретил Витте и спросил его, говорил ли он с Государем. — «Да, — сказал С. Ю., — но Государь находит, что это дело семьи, а граф Шереметев, которого Он случайно видел, против консультации». Так я спас Кернига и Попова от неприятного вмешательства Витте, о чем мои коллеги и не подозревали.
Сипягин поправился и, по моему совету, поехал долечиваться в Aix-les-Bai, откуда вернулся совершенно здоровым.
В следующую зиму Сипягин переехал в новый министерский дом на Фонтанке, специально для него перестроенный и роскошно отделанный. И там была устроена русская столовая, но уже очень роскошная. Отделка дома происходила в отсутствие Д. С. под руководством Трепова10 и значительно повредила Сипягину в общественном мнении, а Трепову, кажется, и по службе, так как он перестарался и значительно превзошел смету. В Петербурге много говорили, что отделка и меблировка дома министра вн<утренних> дел слишком роскошна и стоила безумно дорого. Сипягина громко обвиняли за то, что он позволил себе такую роскошь. Говорили — вот думали, что этот барин не польстится на казенный сундук для отделки своей квартиры, а вышло иначе — сделал он, как все. Мне лично было очень досадно за Д. С., было бы лучше, если бы его казенная квартира была устроена скромнее, это более подходило бы к типу старого барина, каким его справедливо многие считали.
Конечно, во время болезни я с Д. С. о делах не говорил, а в следующую зиму с ним не встречался.
Ранней весной в так называемых левых кружках заговорили о готовящемся покушении на Императрицу Марию Федоровну и о том, что покушение это не невозможно. По этому поводу у меня был разговор с состоявшим тогда при Императрице Князем В. А. Барятинским, который просил меня побывать у Сипягина и узнать его мнение. Я попросил у Сипягина аудиенции, и он принял меня на другое утро у себя в кабинете на Фонтанке. Я изложил ему наши опасения и просил его меня не спрашивать, из какого источника мои сведения. «Мне достаточно, — сказал Д. С., — что Вы мне это говорите; больше мне, разумеется, от Вас знать ничего не нужно, а тем более спрашивать у Вас что-либо. Мы этого не слышали, и я сомневаюсь, чтобы это было серьезно; во всяком случае я приму все меры».
Затем он сам спросил меня о судьбе моей обещанной ему записки. «Я все жду ее, и теперь наступил момент, когда она мне будет очень нужна». Я ответил, что не писал ее, так как питаю очень мало надежды на какой-либо успех. «Напрасно, — заметил он, — дайте только время, и я энергично примусь за это дело. Правда, после нашего разговора прошло более года и это Вас расхолодило, но, знаете, год в жизни государства то же, что день в жизни человека. Очень прошу Вас теперь же составить записку, но, конечно, чтобы это осталось между нами. Меня во всем этом деле немало смущает то, что у меня нет человека, которого я мог бы поставить во главе всей реорганизационной работы с тем, конечно, чтобы лицо это осталось затем и руководителем всей врачебно-санитарной части в Империи. Мне называли несколько лиц и очень хвалили Данилевского» (профессор химии и позже начальник Академии; рекомендовал Данилевского, конечно, Витте со слов Шапирова, близкого друга Данилевского, которого Шапиров провел и в Академию при Пашутине).
«Какого Вы мнения по этому поводу?» — спросил Д. С.
Я с ужасом услышал имя Данилевского и объяснил Сипягину всю нецелесообразность брать на данную роль кабинетного ученого, хотя бы и умного, но никогда не занимавшегося администрацией и далеко стоящего от медицины собственно. По-моему, на такую должность надо брать непременно врача — и притом врача с именем, известного русскому обществу своей практической деятельностью, который представлял бы собой авторитет не только для врачей, но и для администраторов. «Все это прекрасно, — сказал Сипягин, — но где же взять такого человека. Ведь вот на вас, напр<имер>, не могу же я рассчитывать; навряд ли вы согласились бы променять профессуру и вашу практику на чисто административную должность».
«Не знаю, — ответил я, — все зависело бы от тех условий, в которые я был бы поставлен». «Тем не менее, простите, я сомневаюсь, чтобы вы пошли на это», — закончил Д. С. как-то рассеянно, встал и простился.
Перед тем, однако, чтобы браться за составление записки, я решил посоветоваться с очень хорошим моим приятелем Александром Семеновичем Стишинским11, который в то время занимал пост товарища министра вн<утренних> д<ел> и был в очень близких отношениях с Сипягиным.
Я не разделял мнения о необходимости и даже возможности создать новое министерство здравоохранения и полагал достаточным для начала образовать Главное Управление при министерстве вн<утренних> дел, предполагая, что министр вн<утренних> дел мог бы быть одновременно и министром здравоохранения так же, как он состоял тогда и министром почт и телеграфов, и с тем, чтобы начальник Главного Управления здравоохранения пользовался бы правами товарища министра. Осуществить такой проект было бесспорно легче, чем провести новое министерство, — нужно было меньше средств и такой проект не вызвал бы слишком большой оппозиции со стороны других министров и в Государственном Совете; при этом я уже знал, что Витте даст свое согласие на такую комбинацию, и проект, представляемый Сипягиным при поддержке Витте и соответствующий желаниям Государя, имел за собой все шансы быть принятым. Для начала следовало бы назначить избранное лицо на бывшую тогда вакантной должность председателя медицинского совета и поручить тому же лицу должность директора медицинского департамента. Такое временное объединение двух должностей можно было легко провести тогда Высочайшим повелением, а избранное для сего лицо получило бы возможность ознакомиться с истинным положением дела на основании материалов медицинского совета и медицинского департамента, изучить деятельность этих учреждений на практике и представить затем обоснованный и подробный проект организации Главного Управления для проведения его законодательным порядком. Все это не требовало большой ломки, больших средств, не затрагивало интересов других ведомств и могло быть проведено в жизнь без всякого шума и трескотни.
А. С. Стишинский в принципе согласился со мною и спросил меня, не согласился бы я взяться сам за все это дело. Я ответил ему, что ради пользы дела, которому я придаю государственное значение, я, может быть, согласился бы отдаться ему целиком, если мне будет предоставлена достаточная самостоятельность, тем более что, по-моему, Главное Управление со временем превратится в особое министерство, но я не знаю, как относится Д. С. Сипягин ко мне. А. С. Стишинский предложил от себя переговорить с Сипягиным и позондировать почву.
Через непродолжительное время Стишинский приехал ко мне и сообщил, что Д. С. отнесся очень сочувственно к моему проекту, но пожаловался, что не имеет в виду подходящее лицо. А. С. указал на меня. Сипягин высказал, что лучшего кандидата он не знает, но сомневается в моем согласии. Стишинский ответил, что знает меня давно как человека идейного и не сомневается в моем согласии. «В таком случае и отлично, — сказал Сипягин, — я очень рад; пусть он скорее подаст записку, и я уверен, что мы с ним поладим». «Пишите же скорее записку, — закончил Стишинский наш разговор, — и я вперед поздравляю вас с успехом. Я лично считаю, что вопрос можно считать решенным».
Происходило это в мае 18… г.; я тотчас уехал к себе в «Гарболово» и там три дня, не вставая от стола, в тиши написал записку, которую и привез для прочтения Стишинскому. Он одобрил и благословил представить ее министру, что мною и было исполнено.
После этого, летом, я был в качестве врача на даче у Сипягина. После консультации Д. С. сказал мне, что прочитал мою записку, в общем согласен со мною, но считает необходимым об этом вопросе еще подумать и с кое-кем переговорить. Вероятно, он пригласит меня зимой для дальнейших переговоров.
VI
правитьВ феврале 1902 г. я был вызван экстренно в «Рамонь» к Принцу Александру Петровичу[6], тяжело заболевшему. Там я произвел Принцу тяжелую операцию вследствие гнойного воспаления нижней челюсти. Пробыл я там дней десять и передал еще тяжелобольного Принца моим заместителям, что меня немало беспокоило.
По возвращении в Петербург я застал своего единственного 13-летнего сына, бывшего на руках своей воспитательницы, больным дифтеритом. Хотя, по словам врачей, опасность миновала, но все же не вполне, и это повергло меня в большое горе. Утро в день приезда я провел с сыном и с нетерпением ждал в 3 часа консультации с К. Л. Раухфусом.
Предоставляю читателю судить о моем душевном настроении. Здесь тяжело больной сын, там в «Рамони» оперированный Принц Александр Петрович, ответственность за которого целиком падала на меня как на оператора, и я очень беспокоился о том, как справятся с Принцем мои заместители, принимая во внимание его крутой нрав.
Вдруг в 2 часа звонок от швейцара. Выхожу сам в переднюю и вижу бледное, испуганное лицо курьера министра вн<утренних> д<ел>.
— Ваше Пр-ство, — говорит он, — Александра Павловна просят Вас сейчас же приехать в Государственный Совет — там ранен Дмитрий Сергеевич12.
— Где же А. П.? — спрашиваю я.
— Они сейчас выехали из дома, когда им сказали по телефону, что Министр ранен и просит их приехать, а меня послали к Вам и приказали просить Вас приехать сейчас же.
Тяжелая была минута. Приходилось бросить больного сына, не дождавшись консилиума и телеграммы из «Рамони», жаль было и Сипягина, которого, как я уже сказал, я успел полюбить как человека. Никогда не забуду этого кошмарного дня.
По дороге спрашиваю курьера: «Расскажи мне все толком».
«Да что же я могу сказать?! — отвечает он. — Д. С. позавтракал сегодня рано и поехал в Совет, а через 10 минут говорят по телефону, что министр вн<утренних> дел ранен выстрелом из револьвера в подъезде Совета. Они очень просят супругу приехать. Больше ничего не знаю».
Мучительно долго тянется время переезда с Кирочной на Морскую. Наконец, подъезжаем. Вижу у маленького подъезда Совета, налево от большого, группа людей, полицейские, все суетятся; стоит санитарная карета Максимилиановской лечебницы. Вбегаю в подъезд. Навстречу мои санитары несут на носилках человека; носилки коротки, и ноги раненого висят; тело прикрыто шубой. Подбегаю и вижу мертвенно-бледное лицо Сипягина; глаза закрыты, он лежит без сознания. Рядом с носилками, потупя голову, идет его жена, с другой стороны господин в вицмундире; узнаю его, это д<окто>р Петров, врач Государственного Совета. За носилками — группа членов Совета.
— Куда ранен? — спрашиваю Петрова.
— В живот, и тяжело; все обмороки один за другим. Везем к Вам в Максимилиановскую.
— Кто стрелял? — спрашиваю на ходу.
— Какой-то офицер; приехал, подал министру в руки пакет и выстрелил в упор в живот.
С трудом помещаем грузное тело в карету. Тронулись. Вскакиваю на извоз и спешу вперед, чтобы распорядиться. Бледный швейцар лечебницы докладывает мне, что наверху все готово, успели приготовить комнату и постель. Сейчас ожидают приезда Государя. Привозят раненого, вносят и кладут в постель. С моим ассистентом С. В. Гольдбергом и санитарами с трудом освобождаем раненого от платья. Комната наполняется народом — кто эти люди, не могу разобрать. Прошу всех выйти, кроме Александры Павловны, которая стоит у кровати, мрачная, но спокойная, как мрамор. Снимаем кое-как наложенную Петровым перевязку. В области желудка — довольно зияющая рана от пули большого калибра. Пульс едва ощутим, бледность лица еще увеличивается. Быстро решаю, что оперировать не стоит, останется под ножом. Наскоро перевязываю. Гольдберг впрыскивает камфору.
— Ну, что, — спрашивает жена.
— Плохо, — отвечаю я.
— Вижу, — говорит она.
Внутреннее кровотечение, — говорю я тихо Гольдбергу, — вероятно, тяжелое повреждение печени от выстрела в упор — он погибает.
С. открывает глаза, видит меня, улыбается и тихо жмет мне руку… «Не старайтесь, Николай Александрович, не стоит, конец, я умираю», — полушепотом говорит умирающий Д. С., с трудом крестится, и снова глубокий обморок. Кто-то входит в комнату и говорит мне: «От Государя спрашивают, как состояние Д. С.?» «Скажите, что плохо», — отвечаю я. Камфора пульса не поднимает. Гольдберг приготовляет нужное для вливания солевого раствора. «Товарищ министра юстиции сообщает по телефону, что сейчас приедет Государь, застанет ли?» — спрашивает меня кто-то за спиной. — «Не знаю». Еще кто-то спрашивает: «Генерал Гессе спрашивает из Дворца, можно ли приехать Государю?» Этот вопрос заставляет меня на минуту задуматься. Несомненно, Государь желает непременно приехать к Сипягину, но Его задерживают, и никто не желает взять на себя ответственность. Соображаю, что за всякие случайности в стенах лечебницы ответственность в известной мере падает на меня как на директора учреждения. (Как это характерно, думаю я теперь, когда пишу эти строки; первая мысль окружающих Государя — не предохранить Его, а снять с себя ответственность.) «Скажите генералу, — говорю я, отчеканивая каждое слово, — что я не знаю, кто и что на подъезде и в коридорах; ни за что отвечать не могу». Пульса нет, Д. С. все еще без сознания. Но вот он открывает глаза, целует руку жены, молча, но улыбаясь. Опять теряет сознание, руки синеют, начинаются редкие глубокие вздохи. «Ну, что?» — опять слышу вопрос через приоткрытую дверь. «Кончается», — отвечаю я со слезами в голосе. Комната наполняется народом — кого здесь только нет?!.. И семья, и какие-то генералы, министры, члены Совета, чиновники… Дмитрий Сергеевич еще раз открывает глаза, смотрит на меня печально, потухающим взором и, видимо, хочет что-то сказать мне. Я нагибаюсь к его лицу, он целует меня и тихим шепотом говорит мне: «Скажите Государю, что я умираю за Него и за Россию…» Глаза закрываются снова, лицо делается совершенно покойным, дыхания нет. «Кончился», — говорю я со слезами на глазах и вдруг слышу сзади громкие всхлипывания, оборачиваюсь и вижу, на коленях, в вицмундире и звездах, как он приехал в Совет, стоит С. Ю. Витте и горько плачет, как ребенок, истерически всхлипывая на всю комнату. Подвязали челюсть, сложили руки, положили в них образок. Кончилось министерство Сипягина…
Выхожу в коридор. «Передайте по телефону в Зимний Дворец, генералу Гессе от моего имени, для доклада Государю Императору, — говорю я одному из стоящих здесь полицеймейстеров, — что министр внутренних дел сейчас скончался». Говорю, и самому не верится. Но вот идет уже духовенство, несут свечи и начинается первая панихида перед телом умершего. Все молятся на коленях, а С. Ю. Витте все громко плачет…
Кончилась панихида, спешу домой к своему дорогому больному, но меня останавливает какой-то господин и приглашает в отдельную комнату. «Потрудитесь сообщить, что вы видели касательно убийства министра вн<утренних> д<ел>». Это прокурор. Какую же комическую роль играет юстиция в такие минуты, исполняя с серьезным лицом формальности. Исполняю и этот долг — что же я могу сказать? Видел рану и видел, как министр умер. Даю это показание и подписываю его. Разве это не смешно?
Еду измученный домой. Слава Богу, сыну лучше. Раухфус просил передать, что опасность миновала. Подают телеграмму из «Рамони» — там тоже все благополучно. Несколько полегчало на душе.
Иду к себе в кабинет отдохнуть и собраться с мыслями, но вот идет курьер и докладывает: «Прокурор просит Ваше Превосходительство пожаловать сегодня в час ночи в дом министра вн<утренних> д<ел> на вскрытие». (Еще одно неприятное испытание!)
Тяжелое впечатление производит на меня это вскрытие. В подъезде суета, масса полиции и каких-то людей, крышка гроба. На столе в богатой русской столовой, при ярком освещении парадной люстры лежит массивное обнаженное тело Сипягина. Окруженный толпой чиновников профессор судебной медицины в черном переднике с ножом в руках членораздельно диктует для протокола результаты наружного осмотра «трупа». Меня раздражают вопросы окружающих: «А почему не сделали операции? Разве нельзя было спасти?» и т. п. «Сейчас увидим, был ли я прав», — отвечаю я сухо.
Брюшная полость переполнена кровью, желудок пробит насквозь, тяжелое повреждение печени и размозжение правой почки. Рана безусловно смертельная — хоть это утешение, спасения не было, я был прав.
Поздно ночью возвращаюсь домой, пытаюсь заснуть после дороги и этого кошмарного дня; но не спится, в дремоте мне все слышится шепот умирающего Сипягина «Скажите Государю, что я умираю за Него и за Россию», и страшно делается за Россию…
Что бы ни говорили будущие историки про Сипягина, что бы ни писали его биографы, а эта смерть говорит неизмеримо много в его пользу. Он жил барином, в хорошем смысле этого слова, служил барином, действительно был предан Государю, как старый русский боярин; любил Государя искренно, по-детски, может быть, не как человека, а как воплощение монархической идеи; Д. С. верил во всемогущество Бога, верил в Россию и ее будущность и, сраженный рукою убийцы, умер, как солдат, спокойно, улыбаясь, как умирают дети и настоящие православные мужики, как умирали Сусанины, ни разу даже не спросив, кто убийца и что с ним сталось. Он умер, смотря потухающим взором на жену и до последнего вздоха думая о Государе и России…
Сипягин был человек далеко не выдающегося ума и был не государственный человек; он был не лишен великорусской хитрости, царедворства и соответственной этому фальши и неправдивости, но его политические и религиозные принципы делали его человеком цельным, убежденным и в общем честным. Революционеры хорошо знали, кого они убивают, избирая свою жертву из числа приближенных Императора Николая II. Россия потеряла в Сипягине мало, но Государь потерял в нем очень много — истинного, верного и действительно преданного слугу. Сипягин принадлежал к тому типу людей, кои были так нужны Государю Николаю Александровичу и коих вокруг него почти не было.
«Почему он так кричит?» — спросил меня Витте во время болезни Сипягина. «Потому, — отвечал я, — что он русский барин старого типа, типа псовых охотников; он наверное кричал на своих псов и бил их арапником, но при этом очень любил их и готов был взять их к себе в спальню; он кричит от малейшей боли, но искренно благодарит людей, которые ухаживают за ним и причиняют ему эту боль. Он кричит в целом ряде случаев, потому что в этих случаях кричали все его предки; на охоте и от боли он не может не кричать». Сипягину надо было жить полстолетия раньше, быть предводителем в богатой губернии, а не министром в царствование Императора Николая II.
Когда он был курляндским губернатором, балтийские бароны любили его, несмотря на его типично русский нрав, но, вероятно, не потому, что он был особенно образцовым губернатором, а потому, что он был любезен, вежлив, гостеприимен и обращался с ними не как русский чиновник, не как сатрап, а как русский боярин; этих качеств его было, пожалуй, еще достаточно для губернатора в более культурных балтийских губерниях, но, бесспорно, их было мало для министра. Императору Николаю II такие люди, как Д. С. Сипягин, были нужны в качестве приближенных придворных, но не в качестве руководителей судьбами России в XX столетии.
ПРИМЕЧАНИЯ
править1 Сергей Александрович (1857—1905), Вел. Кн., четвертый сын Императора Александра II. Генерал-лейтенант, генерал-адъютант, участник русско-турецкой войны 1877—1878 гг. С 26 февраля 1891 г. назначен московским генерал-губернатором, командующим войсками Московского округа. Член Государственного Совета. 4 февраля 1905 г. убит И. П. Каляевым.
2 Елизавета Федоровна (урожд. принцесса Гессенская) (1864—1918), Вел. Кн. Супруга Вел. Кн. Сергея Александровича, сестра Императрицы Александры Федоровны. Настоятельница Марфо-Мариинской обители в Москве. Убита 18 июля 1918 г. под Алапаевском.
3 Михаил Николаевич (1832—1909), Вел. Кн., четвертый сын Императора Николая I. Генерал-фельдмаршал, участник русско-турецкой (1877—1878) и Крымской войн. С 1863-го по 1881 г. — наместник на Кавказе. С 1881 г. — председатель Государственного Совета.
4 Горемыкин Иван Логгинович (1839—1917), сенатор. Член Государственного Совета, председатель Совета министров (1906, 1914—1916).
5 Ольденбургский Александр Петрович (1844—1932), принц, генерал-адъютант, сенатор. Член Государственного Совета. В I мировую войну — главноначальствующий санитарной и эвакуационной частей.
6 Витте Сергей Юльевич (1849—1915), граф, министр путей сообщения (1892), министр финансов (1892—1903), председатель Комитета министров (1903—1905), председатель Совета министров (1905—1906).
7 Алексей Александрович (1850—1908), Вел. Кн., сын Императора Александра II. Генерал-адъютант, генерал-адмирал. Главный начальник флота и Морского ведомства (1880—1905), член Государственного Совета.
8 Шереметева (урожд. Вяземская) Екатерина Павловна (1849—1929), графиня.
Шереметев Сергей Дмитриевич (1844—1918), граф, историк, председатель Археографической комиссии, член Государственного Совета.
9 Боголепов Николай Павлович (1846—1901), профессор римского права, ректор Московского университета (1883—1887, 1891—1893), министр народного просвещения (1898—1901). Убит эсером П. В. Карповичем.
10 Возможно, Трепов А. Ф. (1864—?), статс-секретарь, член Государственного Совета.
11 Стишинский Александр Семенович (1851—?), товарищ государственного секретаря (1896), в 1900—1904 гг. товарищ министра внутренних дел, председатель комитета по борьбе с немецким засильем (1916), член Государственного Совета.
12 Покушение было совершено 2(15) апреля студентом-эсером Балмашевым С. В. (1881—1902). (Об убийстве Сипягина см., например: Суворин А. Дневник. М. 1992. С. 346, 347.)