Гриневская И. А. Воспоминания о Вл. С. Соловьеве // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1992. — С. 407—411. — [Т.] II—III.
http://feb-web.ru/feb/rosarc/ra2/ra2-4072.htm
Что я помню о Владимире Соловьеве? Так мало, что казалось бы, строки эти не могут ничего прибавить к образу этого человека, запечатленного в умах его современников. Строки эти покажут только лишний раз то, что некие люди не своими творениями даже, но одним своим существованием рассеивают лучи своей горячей души во все стороны, в самые отдаленные углы, западают и в самые простые сердца, навсегда приковывают к себе и вечно светят им. Всего одна встреча! Как ее описать? Она была так же мимолетна, как утренний луч, упавший на каплю росы в глубоком овраге.
До того как мне пришлось видеть его, я слыхала, конечно, о нем, хотя и мало читала. Все говорили тогда о Владимире Соловьеве, все знали о нем, даже и то большинство, которое совсем не было знакомо с его сочинениями, как это водится у нас. У нас знают о великом человеке-писателе большей частью все, кроме его творений. Слава человека у нас — слава его имени и больше ничего. Относительно этого философа и я была почти в числе этого большинства. Я знала больше о нем самом, нежели о его философии. Я слыхала о нем, но никогда не видала его. Раз только шедший со мной знакомый указал мне на севшего на извозчика господина в фетровой мягкой шляпе с большими полями, из-под которых выбивались волнистые, темные с проседью волосы, в широком плаще, по-тогдашнему — «разлетайке», и сказал: «Это — Владимир Соловьев». Возница быстро его увез. Шляпа была глубоко нахлобучена на лоб, и поля ее закрывали всю верхнюю часть лица, и в моей памяти остался только оригинальный силуэт нашего философа. Не раз видала я его портреты. Как все, и я восхищалась этим не от мира сего лицом с удивительными глазами. Впервые я увидала его в редакции «Вестника Европы», куда я по совету одного из моих товарищей108 отнесла одно из первых моих стихотворений, а именно: вольный перевод отрывка из Гауптмана. Привожу эту пьесу:
Кто безмятежно наслажденье
Из чаши жизни жадно пьет,
Кто мысли всякое движенье
Мишурной красоте несет,
Чей взор не орошен слезою
При виде горести чужой,
Чья грудь под страшною грозою
Чужой беды хранит покой,
Кому жестокие страданья
Далеких, близких и родных
Не омрачают час свиданья,
Не нарушают грез ночных —
Тому созвездий мириады
Должны укорами сиять,
И небеса сквозь туч громады
Зловещий отблеск посылать!
Из чаши жизни опостылой
Тот должен горький яд испить
И в сердце друга, в сердце милой
Змею-измену находить109.
Я отправилась в редакцию журнала, не имея понятия о ее составе. Знала только, что издателем-редактором «Вестника Европы» был Стасюлевич, которого никогда не видала.
Меня пригласил старый, сухощавый господин с седыми, коротко остриженными волосами и короткой седой бородой. Как я узнала потом, это и был Стасюлевич. Он указал мне на диван в углу стола, прося сесть, и стоя начал читать мое стихотворение. Направо, недалеко от окна, за письменным столом, нагнувшись над бумагами, сидел человек. В то время как принявший меня господин читал мой листок, тот поднял голову в мою сторону и два раза взглянул на меня. Всякого бы поразило это изжелта-бледное лицо с широким, правильно очерченным лбом, обрамленным длинными волнистыми с проседью волосами и с волнистой раздвоенной бородой. Но что поражало больше всего в этом лице, так это были глаза, которые трудно описать, глаза, как бы глядевшие из иного мира в далекий нездешний мир. «Кто это?» — подумала я. Мне и в голову не приходило, что это тот же, которого я мельком видала садившимся на извозчика, что это тот же, которого я видала на портретах, что это — знаменитый Владимир Соловьев. Я несколько раз взглядывала на эту необычного вида фигуру, на это удивительное, как бы изнуренное мыслью и страданием лицо. — Хорошо, напечатаем, — сказал мне читавший мое стихотворение господин.
Быть напечатанным в «Вестнике Европы» в то время, как я узнала потом, считалось большой победой для начинающего писателя, но я тогда, как и теперь, впрочем, была несведуща в деловой стороне литературной профессии и отнеслась к одобрению принявшего мое стихотворение без того восторга, который мог бы охватить новичка в таком случае. Ушла полная странного, необычного, какого-то особенного впечатления, вынесенного из редакции видом неизвестного, незнакомого человека.
Не помню, через сколько времени получаю письмо с приложением моего стихотворения. В нем две-три строчки оказались подчеркнутыми редакторским карандашом, а в письме было сказано приблизительно, что требуются поправки и спрашивалось разрешение их сделать. Письмо кончалось подписью: «Владимир Соловьев». Письмо это навело меня на мысль, что сидящий в глубине комнаты редакции «Вестника Европы» был известный Владимир Соловьев. Тут только в моем воспоминании всплыли его изображения на портретах. Сравнив их с оригиналом, я поняла, почему я его не узнала. Была такая же разница, как изображение солнца на плохой картине с действительностью. На портретах этого человека все же есть и что-то материальное в лице его и в фигуре, а тут в действительности он мне казался существом, сотканным из тумана и лучей. Впоследствии я слабо изобразила его в стихотворении «Три пути», слив его наружный образ и отчасти духовный, как он представлялся мне в идеале, с образом Христа и лица, смутно еще грезившегося мне и которое впоследствии нашло свое воплощение в «Бабе»110.
Некоторые места стихотворения поправила сама и отослала его по адресу вместе с «разрешением сделать нужные исправления». На это получила следующий ответ, на днях найденный в моем архиве:
Стихотворение Ваше, мною поправленное, передано третьего дня в редакцию, а вчера, как я узнал от редактора, уже отправлено в типографию для печатания в ближайшей октябрьской книжке журнала.
Мои поправки, пометы, кажется, были многочисленны, но менее радикальны, чем Ваши. Так, например, „милой“ и „друг“ у меня не слились воедино, как у Вас, а остались в своей первоначальной раздельности.
С совершенным почтением Влад. Соловьев. 18 сент. <18> 98 <г.>»111.
Через некоторое время после того как это стихотворение было напечатано, я вновь послала в редакцию «Вестника Европы» новое стихотворение — «Гений слова»112. И вот снова получаю письмо от самого Владимира Соловьева, в котором он пишет, что одобряет все стихотворение, но не согласен с одной строфой, а в чем дело, я могла бы узнать, выслушав его предстоящую лекцию о Лермонтове или же по брошюре его о Пушкине113.
Я пошла на эту лекцию в Соляной городок. Вся большая аудитория была переполнена, главным образом, молодежью, большая половина которой составляли девушки, расположившиеся в проходах прямо на полу и облепившие венком даже края кафедры. Я пришла поздно и должна была стоять почти в конце зала. Я плохо видела лектора: отчасти по моей близорукости, отчасти потому, что он, кажется, читал, уткнувшись в рукопись. Я видела лишь силуэт прекрасной головы, склоненной вниз. Мне помнится, что лектор не стоял, а сидел. Старалась прислушиваться к его словам, что было очень трудно, и вследствие отдаленного расстояния моего места от кафедры и вследствие досадного шушуканья вокруг и даже подчас полугромкого разговора «слушателей», которых приходилось то и дело водворять в пределы приличия. Таковы наши аудитории на лекциях даже прославленных и любимых профессоров! Я, однако, уловила то, что могло вызвать протест против одной строфы в моем стихотворении со стороны философа-моралиста, требовавшего на этой лекции от писателя еще большего, чем от обывателя, следования по путям общечеловеческой этики и божественных запретов. После лекции все кинулись к кафедре, окружили ее и лектора со всех сторон, очевидно, закидывая его вопросами. Я осталась, по робости перед выдающимся лицом и нерешительности, на месте.
В душе моей глубоко запали на всю жизнь слова лектора. Они согласовались со зревшими и во мне представлениями об образе писателя, особенно поэта, носителем и в жизни высоких идеалов, направляясь к которым совершенствуется человечество и вместе с тем обретает возможное счастье. Под влиянием услышанного, утвердилось навсегда это мое представление; я исправила стихотворение и отправила его с прислугой на квартиру философу в письме, в котором (не помню в каких выражениях) пишу, что брошюру о Пушкине еще не имею, на лекции была и, поняв ее суть и, следовательно, в чем моя ошибка, исправила стихотворение.
— Ну, что? — спросила я с нетерпением у посланной. — Почему так долго?
— А то, что пришлось ждать. Дворник, когда я спросила, где квартира барина, сказал, что он еще не встал, когда встанет, он откроет форточку: «Видишь, форточка закрыта». (Это было в утренние часы.) Когда открылась форточка, я поднялась на лестницу, а там женщина сидит. Говорит: «Не звони, барин сам откроет. Прихожу самовар ставить, печку топить». Пришлось обождать. Открыл двери барин, и мы вошли. Я подала письмо, а он мне, подождите, говорит, и так вежливо, и стул вынес из комнаты. И всего-то, кажется, два стула и было свободных. Везде, гляжу, в комнате навалено книг и бумаг, даже на полу. Мне из передней все видно — дверь открытой осталась. То же в передней. Один крюк вколочен. На нем его пальто висит, а на выступе русской печки — шапка. Такой, думаю, барин и так по-простому живет. Посидела-таки порядочно, пока он писал чего-то, потом вынес письмо, просил кланяться и сам выпустил меня.
— Какой барин! Какой барин! — повторяла она с восторгом.
Прислуга эта моя живет у меня до сих пор и привыкла уже и тогда к вежливому обращению моих знакомых. Груды книг и бумаг, «наваленных» повсюду, она видала тоже у многих, а все же она и до сих пор, когда я спрашиваю ее о Влад<имире> Соловьеве, неизменно повторяет в восхищении: «Какой барин!», не отдавая себе отчета, в чем состояла особенность этого исключительного человека.
В письме было сказано, что стихотворение в новом виде удовлетворило его и что брошюру о Пушкине привезет мне сам. Через некоторое время, однако, получила из редакции мое стихотворение обратно вместе с письмом от Владимира Сергеевича, в котором он пишет, что «горячо рекомендовал» его редактору, но напрасно.
После этого прошло немного времени. Узнала, что он заболел. Это было до его последней поездки в Москву. Желая иметь брошюру о Пушкине, которую он так любезно обещал мне привезти, ввиду его болезни послала сама за ней с соответствующим письмом, в котором спрашивала о его здоровии. В ответ получила брошюру с его автографом на обложке: «На добрую память». И все! Всего одна встреча, во время которой мы не обменялись ни одним словом и даже ничего не знали друг о друге. Но все же… Ведь несколько раз наши мысли вибрировали в унисон и где-то встречались в мировом пространстве, а его мысль и его личность глубоко запали мне в душу. Очевидно, и он несколько выделил меня из числа многих случайных аспирантов на сотрудничество в журнале «Вестник Европы». Сужу это и по словам его оригинального alter ego[1].
Вот, как гром, покатилась весть о смерти этого необычного человека. Меня она не так поразила, как других. Мне он и без того казался жителем иного мира, быть может, именно потому, что мне не пришлось видеть его в обыденной обстановке. В утро, когда до меня дошла весть о смерти этого незабвенного философа, поэта и человека, я присутствовала на панихиде по поводу одной из годовщин смерти Якова Петровича Полонского114. В то время, как молились о давно умершем поэте, в моем уме под молитвенные напевы неотступно звучали две строфы о только что угасшем Владимире Соловьеве, который предо мною мелькнул только на одно мгновение.
Вернувшись домой, записала их. Они напечатаны в «Неделе», а приняты так трагически покончившим свою жизнь Меньшиковым115.
Привожу это стихотворение:
Владимиру Соловьеву
Две звезды, мелькнув, погасли
В темно-синих небесах.
Две звезды волшебным светом
Вмиг зажглись в твоих глазах.
Ах, когда навек погаснул
Ясный свет в твоих глазах —
Две звезды зажглися снова
Там, в далеких небесах116.
И в мысли его, <нрзб.> и в глазах, как я вижу теперь, было что-то звездное, что будет долго еще светить людям в суровые темные ночи и не даст им заблудиться.
<1919>
Примечания
правитьТексты публикуются по правилам современной орфографии и пунктуации с сохранением языковых особенностей оригиналов, хранящихся в ОР ГБЛ (ф. 700).
И. А. Гриневская. Воспоминания о Вл. С. Соловьеве (к. 3, ед. хр. 6, лл. 1—6. Машинописная копия с авторской правкой).
107 Гриневская Изабелла Аркадьевна (1864—1944), поэтесса, драматург. С. М. Лукьянов обратился к ней с просьбой написать воспоминания, вероятно, по прочтении ее автобиографии, где поэтесса упоминала о Вл. С. Соловьеве как редакторе ее стихотворений (см.: Первые литературные шаги. Автобиографии современных русских писателей. СПб., 1911, с. 243—264).
108 Сын поэта П. И. Вайнберга — Евгений (см.: там же, с. 246—247).
109 Гауптман Герхарт (1862—1946), немецкий драматург (см.: Гриневская И. А. Из Гауптмана // Вестник Европы, 1898, № 10, с. 793). Последние четыре строки стихотворения расходятся с печатным текстом.
110 Гриневская И. А. Три пути (1900—1901); она же. Стихотворения. СПб., 1904, с. 123—135; она же. … Баб. Драматическая поэма в 5-ти действиях. СПб., 1903.
111 ЦГАЛИ, ф. 125, оп. 1, ед. хр. 413, лл. 1—2. Автограф. Кроме воспроизводимого, писем Вл. С. Соловьева к И. А. Гриневской в архиве последней не обнаружено. В архиве философа сохранился недатированный список с его телеграммы к И. А. Гриневской следующего содержания: «Очень благодарю. Поручение исполню в среду» (там же, ф. 446, оп. 1, ед. хр. 46, л. 1).
112 Гриневская И. А. Стихотворения, с. 16—18.
113 См.: Соловьев Вл. С. Судьба Пушкина. СПб., 1898. Публичная лекция о М. Ю. Лермонтове состоялась в марте 1899 г. (Вестник Европы, 1901, № 2, с. 441—459).
114 Панихида по поэту Я. П. Полонскому (1820—1898) состоялась 18 октября 1900 г.
115 Меньшиков Михаил Осипович (1859—1918), публицист, ведущий сотрудник газет «Неделя» (до 1901), «Новое Время».
116 См.: Книжки «Недели». 1901, № 1, с. 139; Гриневская И. А. Указ. соч., с. 106.
- ↑ второе я (лат.).