Е. А. Гончарова
правитьВоспоминания об И. А. Гончарове
править[I]
правитьПервое мое знакомство с И. А. Гончаровым было в 1874 году, когда я сделалась невестою его племянника и когда он, из родственных чувств, счел своим долгом сделать визит нашему семейству. Я была смущена, когда пришел этот знаменитый писатель; интересно было видеть его так близко, неофициально, говорить с ним и знать, что он пришел посмотреть именно тебя. Он был любезен, очень разговорчив; он желал убедиться собственными глазами, что за семья роднится с ним, каковы достоинства девушки, которая будет носить его фамилию.
Очевидно, наша семья произвела на него благоприятное впечатление. Выражение его лица из строгого сделалось мягким, он улыбался и старался обворожить нас своим обхождением, меткими словами. На другой день он прислал, по моей просьбе, свой портрет с надписью: «Елизавете Александровне Уманец от старого Гончарова усердное приношение».
Через несколько лет, когда я была уже женою его племянника, мы были у него с мужем, на Моховой, с визитом (1883 год). За это время он сильно подался, постарел, плохо видел на правый глаз и потому сидел спиной к свету в кабинете, около своего письменного стола, на котором красовалась большая роскошная, серебряная, вызолоченная чернильница, с эмалью и инкрустациями; весь письменный прибор к ней и подсвечники — подарок императора Александра III. Кажется, ему очень льстило внимание государя, и он охотно рассказывал подробности самого торжества этого подношения. Он был в ударе и говорил много интересного о своих знакомствах и об отношениях к Толстому и Тургеневу, между которыми он проводил параллель, ставя Толстого неизмеримо выше Тургенева по философским идеям и по его влиянию во всем мире. Он особенно подчеркивал именно всемирное значение Толстого; о Тургеневе же он говорил как о близком родном, хорошем знакомом.
Снова мы посетили его через два года. Тогда он начинал терять зрение; несмотря на операцию, глаз отказывался ему служить и он находился под гнетущим, тяжелым чувством утраты зрения. Ему было не по себе. Хотя он угощал нас чаем с какими-то сухарями, но это делалось как будто Ю contre coeur [нехотя — франц.], по провинциальной привычке угощать приезжих родственников. Муж уехал от него раньше, я же осталась посидеть и услышала бесконечную старческую жалобу на потерю зрения. Он говорил, что к нему очень любезна императорская фамилия, что его приглашают ко двору, «все-таки не забывают», ему кланяются, с ним говорят, а он не видит, не замечает никого. Незадолго перед тем он был приглашен на обед к принцу Лейхтенбергскому; против него сидела принцесса Ольденбургская, которая обратилась к нему со словами: «Иван Александрович, вы не хотите узнать меня, почему такая немилость?» Он извинился. «Слепну, ничего не вижу», — сказал он. Рядом сидел князь X., заговаривал с ним, но он его не узнал. В этом роде тянулся длинный ряд сетований о том, что ему трудно бывать в обществе, где раньше он был желанным гостем; приходится отказываться от посещений двора и большого света, к которому он так привык. Обидно было за него, слушая эти старческие жалобы из уст крупного писателя; чуялось разложение великой мысли. Его речь оставила во мне тяжелое впечатление осиротелости, одиночества среди массы поклонников[1].
Через месяц я опять зашла к нему. Он встретил меня совсем официально, холодно. Когда я села в его кабинете, он, стоя, облокотившись на стол, нагнулся ко мне, строго смотря из-под густых седых бровей. «Чаю, может быть, желаете?» — спросил он. Я отказалась, чувствуя что-то враждебное ко мне в этом вопросе. Он как бы с облегчением вздохнул — оттого ли, что я не засижусь, или от чего другого — и, точно успокоенный, сел в свое кресло. На этот раз речь его была без жалоб, спокойная, даже сердечная. Он заинтересовался служебным положением моего мужа, входил в наши дела и вдруг, как бы руководясь минутным влечением, сказал: «Я бы, может быть, мог вам помочь: меня все-таки знают, иногда слушают. Я знаю многих, могу сказать кому следует, располагайте мною…» [1]. Прощаясь, он еще раз напомнил мне, чтобы я написала ему в случае надобности, что он охотно поможет мужу в его служебных делах, и подарил мне свой последний портрет.
[II]
правитьИван Александрович не любил жену своего брата и переносил это недружелюбное чувство на ее сына, которого она любила какой-то неразумной любовью. Неприятное, натянутое отношение началось давно, с того момента, когда Александр Николаевич заболел и решено было отправить его за границу. Мать просила денег у Ивана Александровича на эту поездку. Он отказал. Она это ему никогда не простила. Сын знал об отказе, и в нем это не вызвало хороших чувств к дяде. Дядя не доверял ни племяннику, ни матери. Чуткий, по мнению родных и близких, он с невольным душевным трепетом прислушивался к тому, что творил Александр в Дерпте, что он за человек, этот сын его брата. Дядю, умеренного, спокойного человека, все студенческие выходки племянника раздражали, сердили, он открещивался от него, и когда Александр Николаевич заболел и явились признаки болезни легких, кровохарканье, он не удивился и денег на дорогу не дал.
Надо признать, что и я много способствовала, хотя невольно, обострению отношений. Позволю себе привести кое-какие сведения из далекого прошлого. Александр Николаевич, получив в 1875 году мое согласие выйти за него замуж, сообщил об этом дяде. Иван Александрович не торопился познакомиться с невестою племянника и ее семьей. Была весна, затем настанет лето, думал он вместе с Елизаветой Александровной из «Обыкновенной истории». Осенью вернутся с дач, с морских и других купаний, городской сезон начнется, тут и нанесу визит, как добрый родственник. Но Иван Александрович был не в курсе дела. Лето, родные, друзья разрушали понемногу здание Александра Николаевича, и когда наконец Иван Александрович надумал нанести нам визит и подарить нас своей персоной, в воздухе чувствовалась гроза. Мирное течение, «нормы любви жизни», колебалось. Он этого не знал; и откуда было ему знать это? Он не переписывался с племянником[3]. Он знал только, что Александр Николаевич — мой жених, что свадьба должна быть осенью. Возможно, что прежде чем нанести визит, он наводил справки о нашем семействе, наших родных и знакомых.
Он явился к нам часа в два-три дня, в темно-сером сюртучке, застегнутом на одну пуговицу наверху, как на портрете, который он мне прислал, — там он очень похож. Вначале он был как будто озадачен многолюдством нашей семьи. Иван Александрович спросил меня, подчеркивая этим, что визит его предназначался исключительно мне и означал его родственное отношение к моему жениху. Он часто и подолгу останавливал свой взгляд на мне, предлагал вопросы, заставлял отвечать, интересовался моим развитием, знаниями, мышлением. Видно было, что он желал выведать все, узнать человека. Думаю, что это ему вполне удалось.
Он мне говорил, что Александр — умный человек, увлекается, да, непрактичный, хотя теперь ведет крупные дела в больших размерах и его patron ему вполне доверяет. Дай-то бог! «Он хорошо учился, — продолжал он — талантливый и был бы совсем дельным, если бы мать не избаловала его. Это была какая-то безрассудная любовь. Она сделала все, чтобы испортить жизнь моему бедному брату. Она своей практической натурой принижала его. А у него были все задатки, чтобы сделаться ученым. Он парит высоко или зарывается в свои мысли, идеи, создания, а она явится прерывать его занятия каким-нибудь мелочным, пустячным вопросом о хозяйстве, о деньгах. Она никак не могла разглядеть в нем таланта, „высоко даровитую натуру“».
Иван Александрович с горечью останавливался на этом давлении неумелой и недаровитой женщины. Ему бесконечно было жаль брата, и он высоко ставил его филологические способности и богатство знаний.
«У Александра также мягкая, податливая натура, как у брата, — продолжал он, — надо его в руках держать», — и при этом он как-то пытливо и слегка улыбаясь взглядывал на меня своими серо-голубыми, глубоко сидящими глазами, как будто прикидывал в уме — сумеешь ли ты его удержать? Не слишком ли вы оба одинаковые люди?
Иван Александрович делал впечатление и петербургского чиновника и чистокровного аристократа по манере держать себя, говорить, не отдавая себя никогда, всегда начеку, выжидая, высматривая. Он не встретил во мне ни влюбленности, ни восторга к Александру Николаевичу. Наши отношения, как я сказала выше, расклеивались. Иван Александрович ничего этого не подозревал, а мое спокойное отношение к жениху поставил мне в заслугу.
Он сидел на кресле около меня, в гостиной, со шляпой в руках, и говорил о своем путешествии, о многих виденных странах, о фрегате «Паллада»; он оживился, и рассказы его были увлекательны. Сестры обступили его, и его, видимо, занимало или забавляло это внимание молодежи.
Вошел мой отец, разговор зашел общий. Отец мой, очень умный человек и на службе очень ценимый, был в то время уже в отставке. Он взял у Ивана Александровича шляпу и скоро увел к себе в кабинет, где предложил ему сигару. Отец не курил, но для друзей и знакомых держал хорошие сигары. Наверное, Иван Александрович не доверял чужому выбору и закурил свою собственную. На другой день Иван Александрович, по моей просьбе, прислал мне свой портрет с надписью: «Елизавете Александровне Уманец от старого Гончарова усердное приношение».
Отец был у него с визитом, и, кажется, они остались очень довольны друг другом. Сомнения же мои относительно соединения моей судьбы с судьбою Александра Николаевича привели к ряду вопросов, на которые он ответил лично, приехав разузнать, в чем дело.
Дела с Джонстоном[4] были хороши, в полном ходу, но эта частная служба не нравилась моему отцу, который желал бы, чтобы зять его шел по старопроторенной дорожке казенной службы. Александр Николаевич зашел к дяде и услыхал от него похвалы его выбору, он мне передавал его отзывы обо мне и о нашем семействе.
Иван Александрович служил сплошь все тридцать пять — сорок лет в своей жизни, был страшно занят этой казенной службой и писал романы в минуты отдыха в Мариенбаде или у сестры на Волге. Служить необходимо, считал он. Также находил, что это только и дает основу всему существованию молодого человека. С ним вместе так думали все, и когда к нему осенью приехал Александр Николаевич, он наткнулся на требование служить не только от моего отца, но и от дяди также. Что такое служба у Джонстона? Как бы выгодна она ни была, но она временна, ни чинов, ни наград не дает, ни положения в обществе. Это тот же приказчик, который в больших гостиных приходит за приказаниями и сесть не смеет при господах. Приходит на память его (то есть Ивана Александровича) изречение: «Звание купца не лестно»[5]. Чины не позволяли заниматься практическим делом, и звание купца не было лестно.
Разрыв мой с Александром Николаевичем произошел вскоре. Мой дядя, П. А. Рихтер, управляющий уездной конторой в Самаре, знавший Александра Николаевича, находил, что мы совсем не подходим друг к другу, и письменно настаивал на моем отказе. Когда это было уже совершившийся факт, отец мой пошел к Ивану Александровичу объявить и пояснить, как и почему свадьба не может состояться. Возможно, что он показал письма дяди Рихтера. Думаю, что самолюбие Ивана Александровича было уязвлено и отказом и недобрым мнением о племяннике. Он, наверное, досадовал на себя, что поторопился нанести нам визит. Но, как человек светский, он затаил свою обиду и был очень любезен с отцом, даже принял приглашение на карточный вечер к нам, sans rancune [не помня зла — франц.], как добрый знакомый. Меня не было в это время в Петербурге. Он очаровал всех, о нем мне писала Ек. Ал. Сысоева, бывшая на вечере. С ней он говорил Ю parte [отдельно — франц.] обо мне, восхваляя меня и топя Александра Николаевича. В пользу последнего не было произнесено ни единого слова. Но, верно, скребло все-таки на сердце у Ивана Александровича, вспоминая, что его племяннику отказали, и желчь против него поднималась в душе.
Весною 1876 года Александр Николаевич переехал на житье в Петербург и искал места. Иван Александрович отозвался, и у меня имеется его письмо к Владимиру Михайловичу[6], где он просит найти для Александра Николаевича подходящее дело. «Воззрите оком милосердия», — заключал он. В этом письме он перечислил все достоинства племянника: «Он умен, добросовестен, образован, исполнителен. Кроме того, как бывший дерптский студент, отлично знает по-немецки».
Писал он также о приискании дела Александру Николаевичу и к Константину Николаевичу[7], который обещал его иметь в виду. Но Александр Николаевич через других получил занятия.
Отношения стали портиться и стали настолько тяжелы, что они старались реже видеться. Иван Александрович изливал на племянника желчь свою, свое уязвленное самолюбие. Тут гадкие, обидные слова против матери Александра Николаевича, насмешки на то, что Александр Николаевич не мог ужиться у Джонстона, в Самарской губернии, что его сместил, как пешку, какой-то авантюрист, но усидчивый, смотрящий в очи начальства. Тут вылилась обида за брата и все мелкие и давние занозы; все вспомнилось ему, когда он колко и едко заметил племяннику, что Уманец — умный мужчина, что не позволил дочери выйти замуж за такого юнца без должности.
Выражение «не позволил выйти» доказывает, что ему были известны все разговоры и письма, подготовившие разрыв.
В одном письме ко мне, от 17 апреля 1882 года, Александр Николаевич пишет: «Я никогда не любил дядю Ивана Александровича, но в это время он мне сделался гадок, он смеялся, издевался надо мной, уверяя, что игра не стоит свеч, что это одна из глав „Обыкновенной истории“. Он — холодный и жестокий эгоист». Недоверие к силам племянника, возможностям его постоянно копошилось в дяде, и он боялся за его неумение применяться к обстоятельствам.
Александр Николаевич вносил всегда беспорядок, сумятицу в размеренную, спокойную жизнь Ивана Александровича, и он был для него беспокойным, беспочвенным романтиком. Александр Николаевич, по своим собственным словам, был вечный студент, и в разговорах с дядей невольно у него проскальзывало вольнодумство, шокировавшее последнего. Бутадам дядюшки Александр Николаевич придавал, может быть, больше значения, чем следовало, отсюда обоюдное охлаждение и озлобление. В конце 80-х годов отношения Ивана Александровича к племяннику, хоть и очень далекие, совсем расклеились вследствие расстроенного здоровья первого и все большего влияния на Ивана Александровича его экономки, охранявшей его от родственников.
Примечания:
правитьГончарова Елизавета Александровна, рожд. Уманец, — жена племянника писателя, А. Н. Гончарова.
Воспоминания написаны ею по просьбе биографа И. А. Гончарова, М. Ф. Суперанского. Они состоят из двух разрозненных и разновременных по написанию частей. Первая часть, написанная в 1907 году, была опубликована М. Ф. Суперанским в его обработке и с некоторыми сокращениями в 1908 году в «Вестнике Европы» (№ 12), вслед за воспоминаниями о Гончарове ее мужа. Желая в какой-то мере оправдать своего мужа в глазах общественного мнения и в то же время внести ясность в его отношения с дядей, Е. А. Гончарова в юбилейный гончаровский год (1912) вновь обратилась к воспоминаниям об И. А. Гончарове, так мотивируя их написание в письме к М. Ф. Суперанскому от 28 мая 1912 года: «Мужа моего нет более в живых, он не может выяснить этих отношений, но они были тяжелы, и это не вымысел, все это пережито, Александр Николаевич был человек правдивый, честный, во многом не сходился с дядей, был, может быть, горяч в своих нападках, по явной неправды не было в его словах, и я желала бы по возможности выяснить некоторые причины раздора» (ЦГАЛИ, ф. 488, оп. 1, № 49).
Первая часть печатается по публикации в «Вестнике Европы» (1908, № 12, стр. 417—419), вторая — впервые, по рукописи, хранящейся в Центральном государственном архиве литературы и искусства в Москве (ф. 488, оп. 1, № 49).
1 Стр. 179. После этих слов М. Ф. Суперанским было исключено в рукописи: «В темной парадной, куда оп вышел проводить меня, подала мне шубу та же высокая женщина с хмурым лицом, которая подавала нам чай и сторожила его всю последнюю половину его жизни, удаляя от него родных, как мне думается, боясь сближения его с кем-либо из них. Жалкий, жалкий старик, никем не любимый, эгоист, и теперь одинокий, в беспросветной тьме доживающий свой век, не имея ничего отрадного впереди» (ЦГАЛИ, ф. 488, оп. 1, № 49). «Высокая женщина с хмурым лицом» — А. И. Трейгут, экономка И. А. Гончарова и мать детей, воспитанных И. А. Гончаровым.
2 Стр. 180. После этих слов в рукописи следовало: "Я обыкновенно, — продолжал он, — сторонюсь от родных и родственных отношений, да вообще я не признаю их. Племянник был у меня, надумал приехать в Петербург и прямо ко мне в объятья: «Я, говорит, к вам, дядюшка, маменька прислала». Надеялся через меня попасть и туда и сюда, повидать свет, найти занятие. «Хорошо, милый друг, — успокоил я его: не хотелось мне сразу огорчить такого жизнерадостного провинциала. Но он не успокоился, все в объятья мои кидался. „А это что такое?“ — спросил я его, указывая на какие-то чемоданы и узлы. „Это мои пожитки, дядюшка, я прямо к вам с вокзала“. — „Так мы сейчас распорядимся“. Я велел призвать старшего дворника, нашлась во дворе комнатка, куда я направил моего племянника со всеми его вещами и продуктами, наделенными его маменькой из провинции. (По словам мужа моего, это мог быть Виктор Михайлович Кирмалов, около 1860 года) Я его угостил обедом в HТtel de France, куда хожу всегда обедать. Угомонился он потом, ничего стал, в объятья больше не лез, говорил разумно. Хороший вышел чиновник.
Вообще меня родные не балуют, и я их не балую, мало кого из них вижу, мало кто и помнит меня. Вот только с Александром Николаевичем больше, чем с кем-либо из родных, сошлись, помнит меня, заходит ко мне. Да, родных у меня никого нет, — по крови родные есть, да я не придаю им никакой цены. Какие это родные, что в них близкого мне? Чужие, но близкие по мысли, по чувствам могут быть мне более дорогими, чем кровные родные, — только таким родством я дорожу и высоко ценю его» (ЦГАЛИ, ф. 488, оп. I, № 49).
Рассказанный писателем эпизод с приехавшим из Симбирска племянником действительно относится к В. М. Кирмалову, явившемуся к И. А. Гончарову 31 июля 1858 года.
3 Стр. 181. Известны два более ранних письма И. А. Гончарова к А. Н. Гончарову, еще студенту Дерптского университета — от 16 декабря 1861 года и 16 февраля 1862 года («Новое время», илл. прилож., 1912, 16 июня).
4 Стр. 182. По-видимому, саратовский предприниматель, у которого служил в начале 70-х годов А. Н. Гончаров.
5 Стр. 183. И. А. Гончаров всю жизнь тяготился своим купеческим происхождением. Еще до поступления на государственную службу, 18 февраля 1835 года указом сената он был исключен из купеческого звания. В статье «Лучше поздно, чем никогда», говоря о заводчиках-предпринимателях 20—40-х годов типа Адуева-старшего, Гончаров писал: «Тайные советники мало решались на это. Чин не позволял, а звание купца не было лестно». Этим, по-видимому, объясняется и то обстоятельство, что в произведениях Гончарова мы не встречаем образов купцов, хотя сам он восторженно отзывался о творчестве А. Н. Островского.
6 Стр. 184. Письмо к поэту В. М. Жемчужникову, директору департамента общих дел Министерства путей сообщения в 1876—1879 годах, от 12 апреля 1876 года (ЦГАЛИ, ф. 135, оп. 1, № 23).
7 Стр. 184. К. Н. Посьету — министру путей сообщения в 1874—1878 годах.
Источник текста: Гончарова Е. Л. Воспоминания об И. А. Гончарове // И. А. Гончаров в воспоминаниях современников / Отв. ред. Н. К. Пиксанов. — Л.: Художеств. лит. Ленингр. отд-ние, 1969. — С. 178—185. — (Серия литературных мемуаров).
Исходник здесь: http://www.feb-web.ru/feb/gonchar/critics/gvs/gvs-178-.htm