Воспоминание о П. Н. Петрове
правитьНедавно, в одном из дальних углов Волкова кладбища, мы опустили в могилу одного из немногих и редких тружеников на поприще русской науки. Одного из тех, которые принадлежат к вырождающемуся поколению литературных и научных деятелей, способных неутомимо и самоотверженно работать без всякой корысти, без надежды на какой бы то ни был гонорар: — так, просто из любви к искусству… Таким именно деятелем и был в течение всей своей жизни покойный Петр Николаевич Петров, для которого весь смысл, вся цель, вся прелесть жизни, заключались только в одном — в труде.
При этом необходимо оговориться, и пояснить тем, кто не знал П. Н. Петрова, что понятие о труде (конечно, учено-литературном) было у него чрезвычайно-своеобразное. Труд представлялся ему не в виде суммы усилий, затраченных на то, чтобы добыть и передать в литературной форме определенное количество фактов за известную построчную или полистную плату. Труд оказывался для него такою же обычною, естественною потребностью, как сон, как питье и пища; труду отдавал он без исключения все свое время, весь свой день и часть ночи, никогда не рассчитывая на то, что этот труд ему может что-либо принести, кроме удовольствия, которое он ему доставлял… За этим трудом он способен был все позабыть — пищу, сон, всякие житейские потребности и, после нескольких недель самаго усиленного занятия тем или другим научным вопросом, он способен был совершенно спокойно и равнодушно от него отвернуться… «Разочаровался, мол, не нашел того, что искал — и потому бросил». А через неделю после такого разочарования он уже опять вляжет в свой трудовой хомут, опять ретиво вдастся в какой-нибудь новый вопрос, которому иногда посвящал недели, месяцы, даже годы своей жизни… Одним словом, Петр Николаевич никогда не придавал никакого значения, никакой цены, личному труду; он даже не замечал его по той простой причине, что жить, по его понятию, значило — трудиться, и процесс жизни представлялся ему не иначе, как в виде непрерывного процесса труда. При этом у Петра Николаевича, в его понятии о труде, была еще одна весьма оригинальная особенность: — он мог предаваться с наслаждением только такому труду, который ему нравился, труду, который он мог осмыслить какою-нибудь (иногда весьма причудливой) идеей или теорией — и для такого труда готов был жертвовать временем, энергией — чем угодно! И если бы кому-нибудь вздумалось, во время одного из таких трудовых увлечений, предложить Петру Николаевичу такую работу, которая бы доставила ему солидный гонорар, он наверно бы отказался от этой выгодной работы… Деньги — при его житейских потребностях — не имели для него решительно никакого значения!
Но в чем же заключалась эта постоянная, непрерывная, нескончаемая работа Петра Николаевича? Где находил он себе материал для постоянных увлечений теми или другими вопросами? В какой специальной области почерпал он эти вопросы и изощрял свою наблюдательность? На все подобные вопросы мудрено было бы дать положительный ответ, потому что у Петра Николаевича взгляд на научные вопросы и их исследование был совершенно своеобразный; а о специальности он никакого понятия не имел, и представлял собою ни более, ни менее, как огромный, ходячий справочный лексикон по русской истории, географии, археологии, статистике, нумизматике, библиографии, истории искусств, литературе, геральдике, генеалогии, архивоведению и т. д. и т. д. Всеми этими отраслями русской науки он занимался в течение своей долгой жизни, всеми занимался специально, вникая в них до мелочей, изучая предмет до тонкости и увы! — весь приобретенный им материал, благодаря своей громадной памяти, сохранял и носил в голове. Сегодня он исключительно предавался изучению новгородских летописей и древностей, потому что ему казалось, что он открыл в новгородской истории какой-то новый, никем еще незамеченный закон наследственности посадничеств в одном и том же боярском роде… Завтра, по поводу биографии Лефорта, которую ему поручили написать в один из иллюстрированных журналов, он бросался за справкой в какую-нибудь метрику одной из лютеранских церквей, и вдруг на полгода исключительно предавался изучению метрических книг всех петербургских немецких приходов и добывал оттуда огромную массу хронологических и биографических данных о русских немцах! И тотчас после этого, по поводу заседания в Обществе архитекторов, Петр Николаевич заинтересовывался каким-нибудь совершенно специальным вопросом русского зодчества и поднимал на ноги всю археологию и всю церковную историю, чтобы доказать, что, положим, голосники в церковных сводах были чисто-русским или даже местным черниговским явлением, а не занесенным к нам из Греции… Вследствие такого беспорядочного, но все же непрерывного и постоянного накопления самаго разнообразного научного материала, при колоссальной памяти Петра Николаевича, его голова оказывалась настоящим архивом, в котором грудами навалены были существенно важные, драгоценные и совершенно ненужные сведения. Он смело мог тягаться, в области русской науки, с любым, самым узким специалистом, мог, не задумываясь, приводить на память десятки имен, сотни цифр и дат (ошибаясь в них довольно редко) — и в то же время, ничего не мог сделать сам из своего богатейшего запаса! У него на это не хватало ни литературного таланта, ни способности комбинировать, сопоставлять известные данные, созидать из них стройное целое… Принимаясь что-нибудь излагать, он путался в выводах, выражался не ясно и сбивчиво, вдавался в эпизодизм, приходил иногда в конце статьи к неожиданным для него самаго заключениям. Это, конечно, не мешало ему писать во всех родах: то научные исследования по самым специальным вопросам, то исторические романы, то драмы, то критические статьи, то библиографические заметки, то календарные сведения, то биографии и некрологи, то чисто топографические розыскания, то родословные таблицы… Для того, чтобы побудить Петра Николаевича к занятию одним каким-нибудь трудом, нужно было суметь его этим трудом заинтересовать, нужно было его убедить в том, что никто, кроме его, не может этого труда выполнить — и затем уже можно было наваливать ему на плечи какую угодно массу работы… Только распоряжайся и направляй его так, чтобы он этого не заметил и не сообразил.
Я познакомился с Петром Николаевичем в 1871 г., когда оканчивал свою «Историю Русской литературы в очерках и биографиях». Встретились мы как-то в Публичной Библиотеке, разговорились — и он тотчас же, в несколько минут, сообщил мне несколько интересных дат, сделал два-три важных указания на оригиналы портретов, вызвался составить к книге указатель… На другой или третий день, он пришел ко мне уже как старый знакомый прямо к обеду, подробно допросил меня о годе, дне и месяце рождения, потом обратился с теми же вопросами к моим домашним (которых видел в первый раз в жизни), занес все добытые данные в свою записную книжку, справился о родословии Полевых вообще, затем вынул из заднего кармана сюртука маленькую зрительную трубку (он с нею никогда не разлучался), рассмотрел в нее все портреты и гравюры на стенах, все узоры на обоях и даже на платьях жены моей и свояченицы — и ушел от нас, кажется, часов в 12 ночи…
Несколько дней спустя, и я зашел к Петру Николаевичу, не с тем, чтобы отплатить ему визит — ему и в голову не приходили визиты! — а по делу, за одною обещанною справкою. Жил он тогда, как и вообще в течение последней половины жизни, на Малой Итальянской, в одном из старых и грязных домов этой улицы и занимал в 5-м этаже одного из надворных флигелей маленькую квартирку, к которой вела необыкновенно крутая, скользкая и ароматическая лестница. В темной прихожей к квартирке меня встретила громким лаем целая стая шавок и каких-то уродливых собачонок, которых, кажется, Петр Николаевич кормил из жалости, спасая от голодной смерти на улице. Затем ко мне вышел сам хозяин и ввел меня в приемную, в которой, оглядевшись, я, к крайнему удивлению, не увидал ни одного стула! Дело в том, что вся эта комната сплошь, по стенам, по углам и по всей мебели (столам и стульям), была завалена лавиною в несколько тысяч книг, покрытых густым слоем пыли. Книги были везде кругом, и всюду громоздились почти до потолка!.. Хозяин, однако же, не затруднился, — сбросил кучу книг с одного из стульев на пол, обтер стул рукавом сюртука и усадил меня. Затем, по поводу моей справки, нам пришлось заглянуть и в другую комнату, налево, и там я увидал такое же убранство, как и в первой, только с тем различием, что здесь, кроме книг, были еще всюду навалены груды писанной бумаги, а среди этих груд одиноко и сиротливо возвышался письменный столик между окнами и убогая кровать, которая, невидимому, давно уже никем не оправлялась и не перестилалась… На столе стоял заблудившийся сапог и объедки какого- то давнего ужина.
Признаюсь, эта обстановка квартиры труженика ужасно меня поразила, в особенности, когда я узнал, что он женат и даже давно женат. Но потом, ближе узнав этого милого чудака, я уж ничему не удивлялся ни в его домашнем быту, ни в его научно-литературной деятельности, ни в его необычайно странных воззрениях на окружающую действительность.
Если бы можно было выяснить личность Петра Николаевича сравнением, я бы сказал, что в нем было много общего с одним из философов древности — с Диогеном. Он точно так же как и Диоген, способен был жить в бочке, спать на соломе, питаться, чем Бог пошлет, и относиться с полнейшим равнодушием к всем благам и всякому величию мирскому. Честности он был непомерной и неподкупной, и уж наверно во всю жизнь ни разу ни перед кем не покривил душой; но честность эта была не «воинствующая», не торжествующая и трубящая о себе всем и каждому, а очень скромная, стыдливая, даже застенчивая. О себе и о своей учено-литературной деятельности он был очень высокого мнения; но и это мнение высказывал не охотно и только в крайних случаях, когда, в горячем споре, ему приходилось осадить какого-нибудь зарвавшегося нахала или недоучившегося писаку. Чрезвычайно добрый и снисходительный ко всем, для всех и всегда готовый на всякую услугу, он вообще относился к людям гораздо лучше, нежели люди относились к нему. Едва ли кто-нибудь другой из наших ученых и литераторов видел и испытал более Петра Николаевича всяких уколов самолюбия, всяких пренебрежений, невнимания и даже прямых насмешек и оскорблений. И он, как Диоген, все это переносил, забывал, никому не помня зла… Жизнь и действительность для него не существовали, вне его деятельности, вне того наслаждения, которое доставлял ему труд; а при чем же тут были люди?.. В оправдание многих, относившихся к Петру Николаевичу небрежно или нелюбезно, заметим, что он в значительной степени и сам бывал виноват в том, что у него устанавливались иногда странные отношения к окружающим: — он не признавал никаких общепринятых приличий, был крайне чудачлив, смешон по многим своим привычкам и обычаям, замечательно-неряшлив в внешности и костюме, рассеян до последней степени, иногда даже докучен тем, что не умел ценить чужое время и удаляться кстати…. Но эти маленькие и ничтожные недостатки вознаграждались в нем столькими добродетелями и достоинствами, что все близко-знавшие Петра Николаевича всегда будут о нем вспоминать с глубоким сочувствием и с самым искренним сожалением. Вообще говоря, об этом российском Диогене можно было бы собрать и передать потомству сотни самых забавных и смешных анекдотов; но из сотни людей его знавших не нашлось бы, конечно, ни одного, который бы мог рассказать о нем хоть что-нибудь, что могло бы набросить тень на его память.
В последние два-три года жизни, Петр Николаевич как будто несколько оправился от ударов постоянно тяготевшего над ним какого-то злого рока… В его семейной жизни произошла такая перемена, которая дала ему возможность вздохнуть несколько свободнее. При том и огромная работа, которую он взвалил на себя по Историческому Обществу, сильно его увлекала и несколько улучшила его материальное положение. Он как будто даже повеселел, пообчистился, подстриг свои длинные, космами висевшие, волосы и бороду, проявил некоторую небывалую щеголеватость в костюме — даже завел какую-то длиннейшую и претяжелую енотовую шубу! Еще незадолго до смерти, постоянно роясь в биографических данных в Публичной Библиотеке, он говорил одному приятелю-профессору:
— Что вы, батенька, сгорбились? Стариком смотрите! Я на десять лет вас постарше — а посмотрите-ка я каков? Сто двадцать лет прожить собираюсь!
Недели две-три спустя после этой беседы, мы прочли в газетах о кончине Петра Николаевича и пришли поклониться его гробу. Судьба, в течение всей жизни не баловавшая покойного, и тут, при конце, как будто захотела посмеяться над бедным и терпеливым тружеником! Кому-то пришло н голову похоронить его в очень пышной обстановке: золотой глазетовый гроб, покрытый золотым покровом, был поставлен на высокий катафалк, под золотым балдахином. Шестерик лошадей с гербами (!) на траурных попонах вез похоронную колесницу; жандармы гарцевали кругом на конях… Что сказал бы наш Диоген, если бы мог вообразить себе, что какой-то досужий приятель вздумает его похоронить с такою помпою?
Мир праху твоему, честный и неутомимый труженик!..
Источник текста: Полевой П. Н. Воспоминание о П. Н. Петрове // Исторический вестник, 1891. — Т. 44. № 5. — С. 433—438.