Коровин К. А. «То было давно… там… в России…»: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. «Моя жизнь»: Мемуары; Рассказы (1929—1935)
Вор
правитьЛето. Смотрю я как-то из окна моей мастерской: у загородки сада стоит крестьянский мальчик лет двенадцати, на руках у него маленькая девочка.
— Дедушка, — обращаюсь я к живущему у меня старику-сторожу, — взгляни, что это за парнишка? Который раз замечаю: стоит у загородки и все смотрит на торфяное болото.
— Э-э, да это Колька, — вор. Глядит на пленных мадьяр, что в торфяном у Блудова работают. Отца-то его на войне убили. Вот он и глядит на них. Думает, дурачок, что они-то и убили отца.
— А почему говоришь — вор?
— Все знают. Из верши у меня в утро рыбу таскал. Я сам видал. Его много били за это самое воровство.
Я пошел к Кольке. Тот было наутек.
— Постой, Коля! — крикнул я.
Он остановился, смотрит пристально. На нем рваная женская кофта, из-под которой торчит грязная рубаха. Худенькая шея, лицо болезненное: бледные губы открыты, длинные ресницы больших карих глаз слиплись, а в глазах обида и печаль. Он уставился на меня недоверчиво. Крепче стиснул в руках сестренку свою, замотанную в жалкие лохмотья.
— Колька, — говорю, — что ты все под гору смотришь на пленных? Он ответил:
— Они мово тятьку убили. Почто?
— Коля, — стал я объяснять ему, — война идет. Может, и не эти мадьяры убили твоего отца. Много воюет и их, и наших.
— А почто?
— Как почто? Враги. Ну и воюют.
— Не-е, — говорит Колька.
— Как — не-е, что ты. Да подневольненькие тоже они…
— Кто тебе сказал?
— Война — понимаешь? Враги и есть. И наши тоже там у мальчика отца убили, и такой же там Колька, как и ты, сиротой остался…
Продолжая пристально смотреть на меня, он спрашивает:
— Я-то ведь мал еще, а тот Колька боле меня?
— Такой же, как ты.
— Ну так чего же? Нам вот и не вспахать. Боронить-то еще можно. А соху — где же! Не достать…
— Твоя мать где?
— Бают, в терпевном доме в Ярославе.
— Ну, что тебе, Коля, наврали! Такого и дома нет, — говорю я, озадаченный. — Пойдем к тебе. С кем живешь?
— Вот с ей, — показал он на сестру.
Коля повел меня к себе в избу. Изба бедная, у самого края небольшой деревни. Окна выбиты, заткнуты соломой и тряпками. Темно, печально.
Коля опустил сестру в корзину с грязным одеяльцем.
Большой лапоть валяется на полу. «Отцовский», — подумал я. Мяучит котенок. На столе стоит крынка, в крынке вода. Тут же — корка хлеба, облепленная мухами, да половина репы.
— Пойдем, Коля, жить ко мне. Бери сестру, а я возьму котенка. А что, рубашки и портки есть?
— Есть еще одна, а то украли.
Он достал с печи грязную рубаху… Так и пришли ко мне.
— Вот, — говорю, — Коля, живи тут, рядом с дедушкой. Здесь, в этой комнате. Да сбегай к Павлу Киселеву, позови его.
— Не-е, — запротестовал Колька. — Он меня оттаскает.
— За что?
— Я у его лепешки украл.
— Разве ты воруешь?
— Да как же! Я ведь сестре, да и сам поешь. Тут дедушка отозвал меня на крыльцо.
— Эх, Киститин Лисеич, чего это, право! Почто Кольку привел, беда. Он ведь во-ор…
— Ну, ничего, дедушка, как-нибудь… Пойди за Павлом… А ты — будешь сыт, Коля. Только не воруй. Слышишь? А то пропадешь. Сестру пожалей.
Павел пришел недовольный, сумрачный.
— Послушай, — обратился я к нему, — что это Колька мне про мать сказал? Павел, сморщив брови и прищурив глаза, процедил:
— Гулящая она была. Отец-то Колькин из солдат когда пришел, ее не застал уже. Колька-то — его, а девочка от шематона — вроде как дармоед какой был — не то барин, не то что. Не разберешь. Только он ее и увез. А Колька — вор. Все тащит, но, вестимо, больше чтобы съесть. А мать — что! Пила вино. Красива была. Ох, красива…
— Ну, так послушай, Павел, — сказал я, — как же это Кольке одному жить, кормить сестру? Они же дети! Подумай!
— Это верно, — согласился Павел. — Ну что же теперь делать? Отца убили в войне. Три рубля пенсии матери платят. Да где она? Ему по малолетству ее не дадут. Да теперь
и нет уплаты. Царь отказался, с престола сошел. Вот вчера все пленные, что было их, все уехали. Теперь слобода. Мать-то однова приезжала сюда, ну, только били ее очинно. Конечно, парни. Ну, она и не кажет более носа, а пожалуй, ее и нету боле…
— Павел, — распорядился я, — стащи постели с чердака. Знаешь, которую в палатку ставят: надо им постелить. Пусть живут, мне жаль Колю.
— Всех теперь не пережалеешь, — сказал Павел, — явный фахт. Человек — конечно. И мне жалко. Но вот только вор, вот что!
Утром Колька умывался и пил с сестренкой чай, и видно было, что он доволен. И необыкновенная радость была в душе моей, будто я нашел драгоценнейший клад в жизни, и не верил тому, что Колька вор…
— Коля, можешь сходить на станцию?
— Знаю, — ответил Колька.
— Купи мне папирос три пачки. Я тебе напишу. Отдай эту записку Козакову в буфете. Вот деньги — керенка. Знаешь деньги?
— Не-е…
— Да ты просто отдай Козакову, он знает.
Через полчаса Колька вернулся, принес папиросы, мелочь сдачи и… толстую стеариновую свечу.
— А свечу где взял? — удивился я.
— Из фонаря украл, — невозмутимо заявил Колька.
— Как из фонаря? Да разве можно?
— Чево ж, никто не видал. Я ведь ничего.
— Коля, да нельзя же этого! Ведь тебя бить будут, ведь это нечестно, бессовестно. Грех! Я с тобой жить не стану. Ты вор. Нельзя этого.
— Не буду боле, — пробормотал Колька.
— Вот что… свечку отнеси назад. Тихонько поставь ее на место, откуда взял. Говорю Кольке, а сам думаю: поймают Кольку, изобьют.
— Нет, не относи, ее надо в помойку бросить, за сарай.
— Свечка-то больно гожа. Думал, засвечу с дедушкой… — защищался Колька. Дедушка свечку взял.
— А ты сказал ему, что украл? — спросил я у Кольки.
— Сказал.
— Что ж он, ругал тебя?
— Не.
Ночью слышу, Колька глухо кашляет. Утром, смотрю, — бледный. Пришел Павел, я ему говорю:
— А ведь Колька нездоров!
— Вестимо, — сказал Павел. — Явный фахт. Еще бы, как его били! Он в Плечове платок украл и сестру повязал. Любит ее очень. Платок-то узнали, ну и били, ногами топтали. Крови вышло что из горла, ужасти. Вор потому, явный фахт…
Я заглянул вечером в полуоткрытую дверь Колькиной комнаты. На постели сидит сестренка и смотрит бирюзовыми глазами на брата. Тот на столе разложил свои богатства: ленточку, остаток тесемки, цветные шерстинки, крашеный поплавок, который я подарил ему, старый пенал, катушку, две пуговицы, ломаный перочинный
ножик… На столе горит огарок украденной свечки, и Колька, нагнувшись, шьет из рубашки, которую я ему подарил, платье для своей сестры. Худые руки Кольки тянут иголку. Он с заботой и вниманием изредка взглядывает на сестру и говорит:
— У Авдотьи видал голубую тесемочку, вот бы обшить шею хорошо. Не даст! И Колька опять шьет.
— Какую карамель я ел, — рассказывал он сестре, — желтая, красная, зеленая, разная… Вот карамель! Ты не едала, а я успел. Теперь нет боле. Пряник я видал раза в трактире! Большой такой: конь, а на нем вот как мадьяр в каске, что отца убил, с усами, весь белый. Их господа все едали. Теперь нету. Вот украл бы, ежели б где нашел. Вот пряник, посмотрела б ты! Ну и скусный, знать! На станции боле нет буфета. А чего там было! Мать квасу раз дала мне испить. Ты не пивала, а я успел. Белый хлеб, баранки… А вот просфора святая, мать приносила, — как репа! Я успел, едал, а ты нет.
Сестренка с любовью и с любопытством слушает брата. И странно, никогда не плачет. В ней тихая гордость…
Возвратясь в мастерскую, я вспомнил, что у меня в ящике, в шкафу, где аптечка, есть сухая малина. Разбирая, я нашел в бумажном мешке на дне остатки киевского варенья. Десяток сухих ягод в сахаре.
— Коля, — крикнул я, — вот гостинец. Немного, возьми.
Дети сидели друг против друга. Сестра ела, а Коля смотрел близко на нее — смотрел, радуясь, что вот и она успевает изведать этих сокровищ…
Ноябрь в Москве. Трудно достать сахару, соли, хлеба. Я набрал разной рухляди: занавески с окон, белье, сапоги, старое пальто, шубу — для мены. Достал и пропуск к себе в деревню по железной дороге и залез в теплушку — вагон товарного поезда.
В вагоне едет со мною веселый молодой человек. Галифе, ухарски надетый картуз, военная шинель. С ним молодая женщина, по-видимому — жена. Он — парень разбитной. Тут же в вагоне разрубил скамейку, из щепок разжег костер, вынул чайник, достал стаканы. Откуда-то появились давно не виданный белый хлеб, сало, колбаса. Обратясь ко мне, парень спросил:
— Далеко едете, папаша?
— Да вот, до Павлова.
— Закусите! Копчености. Мы едем дальше, с Ярославля и по Волге.
— Благодарю, — сказал я. — А вы не боитесь так огонь разводить? Ведь прямо костер, а тут большие кипы газет, не попала бы искра, сгорим.
— Папаша, не бойтесь, мой вагон. Это я везу литературу. Вот скушайте, колбаса из Киева, привез копчености. В Киеве еще всего хватит. Белые булки, ой, как выборгские крендели!
Жена засмеялась и мне на ухо:
— Он литературу везет, а внутри-то там мануфактура! Не дурак он у меня. На станции Павлово народу тьма-тьмущая: мешочники. Подбегает Павел.
— Я без лошади, — говорит. — Пойду поищу, кто довезет. Третьего дня из Переславля приехал какой-то начальник Штюрьме. У вас ружья взял, читал бумагу охранную: «Мне, — говорит, — плевать на ее».
— А что Колька?
— Э-э… Да вот что — мать приехала. Ну, с ней такой козырь, платье на ней шелковое, кольцы, вот форсит! Кольку и сестру увезла. Поплакала она, когда увидала их, и все целовала. Чего еще, не надо говорить только, ни-ни… Для вас оставила полпуда белой муки и икры, сахару. Вот, поди, барыня чисто!
Я вздрогнул. Глубоко внутри больно кольнуло. Испугался даже. А я-то куда же вез карамель, которую с таким трудом достал в Москве? И стало мне так одиноко, так пусто…
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьВор — Впервые: Возрождение. 1931. 18 октября. Печатается по газетному тексту.
верша — здесь и далее: рыболовная снасть, обычно сплетенная из ивовых прутьев, в виде узкой круглой корзины с воронкообразным отверстием.
шематон (шаматон) — здесь и далее: бездельник, шалопай.