Володя (Коровин)

Володя
автор Константин Алексеевич Коровин
Опубл.: 1935. Источник: az.lib.ru

Коровин К. А. «То было давно… там… в России…»: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.

Кн. 1. «Моя жизнь»: Мемуары; Рассказы (1929—1935)

Володя

править

В России времена года были определенно ясны. Весна — так весна, лето, что ж и говорить — лето в России — это было лето. Зима так зима. А осень…

«Людям скучно, людям грустно…»

Но в сущности и в осени была бодрость, красота прощания с райским летом. Вся земля русская пахла хлебом. Запасались на долгую зиму. Сидеть в зимние вечера в теплом доме, на посиделках с соседями, гостями, друзьями, варить брагу, угощать пирогами с капустой, грибами. Угощать, обязательно угощать. Ходить в гости друг к другу. Нельзя не ходить в гости — невозможно.

— Какой же это человек, он и в гости не ходит, — говорили. — Не угощает…

Эдаких-то людей, уродов, и не было. В России угощали все. В России был быт, и быт был как-то связан с природой. Природа русская, времена года играли роль в жизни. Природа заставляла любить себя. Созерцать. Песня, литература, рассказ, любовь, само построение души было связано с природой и с временем года. Настроение от природы было там внутри человека, было красотой его, наполняло душу. Сама грусть была не как грусть — а как отрадная печаль; она пела душе, как лира.

Пела природа русская звуками несказанных чувств, и сливалась она с душой, как молитва. Россия пела…

Для меня, скажу искренно, эти настроения были священны, дороги, родны, и нигде я их не чувствовал, только в России. И не было выше восхищения, как созерцание русской природы. И мне всегда хотелось как-нибудь, как я мог, красками или пером, передать эти настроения русской природы…

*  *  *

На террасе моего дома, летом, в деревне, где в саду пела иволга, сидел мой родственник — студент Володя. У него большие красные губы, как-то оттянуты вперед. Серьезный молодой человек. Он медленно, в раздумье, ест клубнику со сливками, смотрит вбок на газету, читает, потом тоже медленно и важно говорит доктору Ивану Ивановичу:

— С точки зрения социального сознания масс, введение земского обложения…

Проходя мимо террасы с работы, я тащил зонтик, холст, краски. Остановился.

— Володя, — сказал я. — Ты не пойдешь со мной, покуда холодок, надо малину полить, а то в полдень опять жара будет. Дождя не было две недели. Пойдем, польем.

Володя сердито посмотрел на меня и, встав, пошел со мной в сад и, с еще более сердитым лицом, взял лейку.

Мой родственник считал унижением поливать малину, и я знал, что меня он считает так… ненужным человеком, но все же полезным ему в жизни. Ему казалось, — я это чувствовал, — что я просто живу, как-то нечаянно. Растет у меня в саду и клубника, и малина, и он ее любит есть, между прочим, но он считал меня не таким, как нужно, а себя считал именно таким — умным, разговорчивым, передовым.

*  *  *

Этот милый мой родственник влюбился нечаянно в актрису на вторых ролях, и тут с ним случилась перемена: он совсем бросил ораторствовать о демократизме, социализме, прогрессе, империализме, капитализме, милитаризме, национализме, — сразу забыл все «измы», и говорил только:

— София Павловна… София Павловна играла… будет играть… хочет играть…

И пошло: роли подходящие и неподходящие, изгиб тот, изгиб не тот, антрепренер в Одессе обиделся, контракт порвала. Она теперь едет сюда, едет туда…

Актриса однажды странно сказала:

— Я захочу, заведу себе мужика… Когда захочу… Я одного любила и для искусства бросила…

— София Павловна, София Павловна, — вытянув губы, говорил мой родственник. — Это человек особенный… Вы знаете, из-за нее шестеро застрелились, седьмой тонул. Вы понимаете?

Через две недели я узнал, что Володя — режиссер. Я привык, конечно, к этим штукам, так как с двадцати лет работал в театре. Но все ж удивился немного.

*  *  *

Как природа сменяется у нас, так переменился мой родственник — режиссер. Переменился и внешне. Пиджак короткий, волосы завиты барашком, галстук — широкий бант, штаны в полоску. Политику бросил.

— У Софии Павловны изгиб, — говорит он. — Ни у кого такого нет.

Горит мой родственник театром, будто там родился. У него изменилась походка, выражение лица.

Студентом раньше он был молчаливым и как-то особенно водил глазами, глядя вбок, как бы что-то высматривая; ходил скоро, вроде как бегом, всегда с книжками и прокламациями. На извозчике ехал, как-то согнувшись, робея.

Когда же сделался режиссером, горел энергией, кричал, стучал кулаком по столу, бросая тетради ролей, говорил, что есть только четыре начала: начало совокупности, начало символическое, саркастическое и демократическое…

— Есть еще ерундическое… — сказал ему один мой приятель, барон Клодт, которого он не любил за его насмешки.

Обалдев от увлечения актрисой, Володя только и говорил о Софии Павловне и ее ролях и становился перед всеми в вызывающую позу, сложив на груди руки, как Наполеон.

*  *  *

Однажды осенью, в Москве, в декоративную мастерскую Малого театра, где я писал декорации, пришел ко мне мой родственник Володя. Лицо такое бледное, худое, и рассказал мне серьезно и важно, что разочаровался в Софии Павловне.

Когда он ехал с нею из Киева, в вагоне 3-го класса, София Павловна на какой-то станции, где поезд стоял десять минут, встретила своего знакомого коммивояжера. Разговорилась с ним и велела носильщику вынести из вагона ее чемодан. И пропала с коммивояжером, даже не простившись с Володей.

— На какой станции-то? — спросил я.

— Не помню. Это все так скоро случилось, я растерялся… Был страшно расстроен…

— Хорошо, что не застрелился, а то бы восьмой дурак был…

Он удивился и сказал мне:

— Странно, как вы на все так легко смотрите… Удивительно. Вас не трогают трагедии жизни…

— Да верно, мой друг, — согласился я. — Но есть еще в жизни и комедии…

— Знаете, — прервал он меня важно, — я теперь себя посвятил литературе. Начинаю писать романы.

Свою разлуку с Софией Павловной Володя называл «драматический разрыв». Он снова резко изменился, принял другой образ. Стал полон мыслями о себе. На лице его было написано, что он знает что-то важное, нужное… Ходил медленно, важно, ноги ставил как-то врозь. Ходил покачиваясь, солидно. Так ходят миллионеры. Губы выставлял вперед. Помолчав, важно так, как эксперт, делал короткие замечания. Видно было, что он — писатель…

— Внутри горит священный огонь… — как-то сознался мне он.

*  *  *

Он сам себя убедил, что он писатель, стал носить шерстяную черную блузу и штаны заправил в сапоги. Я и друзья мои удивлялись переменам, с ним случившимся, и посмеивались. Он покорно отвечал:

— Пускай… я все перестрадаю…

А режиссером-то как ругался, орал, прыгал, подняв руки, чуть не дрался. В те времена провинциальные актеры боялись его, слушали, что говорит, потом уныло шли в буфет и пили водку. Качая головой, говорили:

— Черт его знает, говорит, говорит, а что говорит — не поймешь. Но теперь время такое, все новое ищут…

Глядя на Володины перемены, я удивлялся энергии, которая его охватывала. Я думал: «А есть мимикрия в человеке. Какое приспособление. Казаться, а не быть. Я часто видел это в жизни…»

*  *  *

Поздняя осень. Утро. Дымят овины. Я приехал в деревню. В сарае около дома мой сосед Феоктист рубит капусту. Тетка Афросинья укладывает ее в бочку, посыпая солью.

А напротив сидит на лавочке Володя и ест кочерыжку.

Увидав меня, у ворот двора, он подошел ко мне и сказал:

— Конец, хорошо, начало еще не написал.

— Вали, — говорю, — начинай с конца, все равно…

— То есть как же это? — удивился он.

— Жарь, — говорю я, — все равно…

*  *  *

— Господи, до чего хорошо у вас, — говорил приехавший со мной приятель-охотник Караулов. — Гляди-ка, — говорит, — чего это, сколько… ишь ты… дроздов летит. Это они к рябиннику…

И спешно вынимает ружье из чехла.

— Василий Васильевич, — говорю я приятелю, — у меня закон: нельзя стрелять в саду. Заповедный сад. У меня здесь во ржи к речке выводок тетеревов. А я его не трогал…

— Правильно, — согласился Караулов.

*  *  *

В комнате Володи, посередине, стоял большой стол, весь покрытый рукописями, лежавшими между бутылками пива. Под столом тоже пустые бутылки пива. Пол засыпан рваной, в комках, бумагой. Видно было, что он здорово принялся за литературу.

— Я начинаю так… — говорит мне Володя. — «В несвободной стране — свободная любовь…»

И он умно посмотрел на меня.

— Вот что, — сказал я. — Вечером поговорим. На охоту иду…

*  *  *

Лиловыми мутными полосами стоят обнаженные осины. Темные ели выделяются на лесном мелколесье. На полянке пожелтевшей травы стога сена. Мы с Карауловым сидим у стога, гончий пес Бурмистр смотрит на нас. Серый осенний день. Хорошо у стога, как-то интимно. Едим пеклеванный хлеб с сыром, бросаем Бурмистру, он глотает не жуя.

— Родственник-то ваш не охотник, не любит охоту, — говорит Караулов.

— Да, не любит.

— Он говорил мне за чаем: «Этой ерундой заниматься, когда можно дичи купить на Охотном ряду сколько хочешь…» А я ему: «А природа, картины какие видишь, когда на охоте ходишь?» А он говорит: «Какая природа, скука… Это, — говорит, — для дикарей, для людей несознательных. А я, — говорит, — сам писатель. Всегда, когда читал, всегда, где про природу писали, не читаю, пропускаю. Если бы была у нас свобода, то писатели никогда бы про природу не писали. Пиши про природу, разрешается, сколько хочешь. А я пишу, — говорит, — про свободную любовь и боюсь — запретят». А он серьезный такой, он ученый, что ли?

— Да, — согласился я. — Серьезный.

— А где же он пишет? В каких журналах?

— Пишет тут, в комнате. А где печатать будут — не знаю.

*  *  *

За бесконечными лесами, далеко, солнце осветило пригорок. Белой точкой блистала церковь, и так манила к себе голубая даль. Я был там как-то. Это погост. Там церковь и кладбище. И сразу как-то в душу вошли воспоминания. Я вспомнил мать, ее — больную, печальную, и смерть ее, и смерть отца…

И подумалось мне: какая странная, тайная жизнь наша… И как радостно было смотреть на даль. В ней надежда и жизнь. Есть что-то другое, есть другая жизнь, такая простая, нужная, жизнь — наша русская, честная. Она давно ушла от нас…

ПРИМЕЧАНИЯ

править

Володя — Впервые: Возрождение. 1935. 9 июня. Печатается по газетному тексту.