Волк
автор Евгений Николаевич Чириков
Опубл.: 1909. Источник: az.lib.ru

Евгений Чириков

править

Сумерки опускались все ниже и все шире охватывали безбрежные снежные равнины…

На западе горела багровым пламенем узкая полоска заката, и розовый отблеск его еще дрожал на снежной поляне: казалось, что там день уходит под землю и, готовый скрыться, оглядывается назад с грустною улыбкой скорой разлуки.

Отовсюду надвигалась мгла, веяло одиночеством, равнодушием молчаливой смерти…

Порою словно вспыхивал ветер на снежных курганах и убегал куда-то в сумерки, а снежная пыль дымком гналась за ним, крутясь на гладких целинах снеговой равнины; тогда придорожные вехи, там и сям торчавшие из-под снега, вздрагивали своими озябшими голыми прутьями и что-то жалко-беспомощное, сиротливое было в их клонящихся долу силуэтах…

Быстро потухала багровая полоска заката. Сгущались и тяжелели сумерки. Поползли из-под земли, как очертания далеких гор, темные тучи. Потухли розоватые и палевые блики на снегах. Снежная степь хмурилась все больше и больше… Побежал ветер к закату и жалобно заплакал около одинокой старой березы… Темная, молчаливая долгая зимняя ночь быстро надвигалась со всех сторон.

По проселочной дороге, мало торной, трудно различимой в белесоватой мгле зимнего вечера, шел человек в серенькой шинели; голова его была повязана поверх фуражки с козырьком, через уши пестрым женским платком, кончики которого торчали под подбородком; за спиною болтался лыковый пещер[1]. Человек шел, сильно сгорбившись, и отмахивал шаг левой рукой, а правой опирался на подожок, который, вонзаясь острым наконечником в крепкий снег, жалобно повизгивал в такт торопливому беспокойному шагу… Опушенные снежной пылью брови, жесткие усы и небритый подбородок, меж которыми торчал красный вострый нос, пестрый платок через уши и ноги в лаптях, обмотанные рваным тряпьем и казавшиеся от этого мохнатыми и чрезмерно толстыми, сгорбленность и пугливая осторожность всей этой одинокой фигурки среди безбрежного снежного моря придавали человеку вид голодного рыскающего по степи волка.

Порою одинокий путник тревожно взглядывал в ту сторону, где погасла багровая полоска вечернего заката, и принимался бежать рысцой; и тогда в его пещере что-то побрякивало, под мышкой болталась палка, кончики платка под подбородком вздрагивали, как уши зайца, а под острым носом клубился белый парок… Поскрипывал снежок под жесткими промерзшими лаптями, что-то позванивало в пещере — и это еще более оттеняло одиночество и сиротливость бегущего среди снегов человека. Пробежав две-три минуты, путник, словно отчаявшись в своем намерении добежать куда-то, переменив вдруг рысь на тихий шаг, тяжело дышал и произносил кротким усталым голосом:

— Ах, ты, Боже мой милостивый!

И опять похрустывал лаптями по снегу и скрипел острым подожком…

Уже совершенно стемнело, когда проселочная дорога наконец оборвалась: она, как маленькая речушка, впала в большую дорогу, широкую, плотно укатанную, резко темневшую разбросанным по ней лошадями пометом… Уныла загудела телеграфная проволока, и темные силуэты телеграфных столбов побежали в обе стороны дороги и спрятались во мраке…

— Ах, ты, Боже мой милостивый!

Человечек остановился около одного из столбов, снял с руки варяги[2] и долго возился с жестяной коробочкой из-под монпасье, набивая задрогшими руками цигарку из газетной бумаги. Когда ему удалось наконец закурить, он стал маяться на месте, попыхивая в темноте огоньком цигарки, как маленькая молния вспыхивавшим и по временам озарявшим острый нос и побелевшие усы и сейчас же погасавшим…

Теперь не так жутко на этой широкой ровной дороге с вереницею убегающих вперед и назад столбов. Как живая, непрестанно гудит проволока и напоминает о том, что столбы бегут в город к людям…

А вот и люди!..

В притаившейся тишине близкой ночи глухо доносится далекое бульканье бубенчиков…

Насторожился одинокий человечек… Что-то пугает его: отошел с дороги под березу и, прижавшись к толстому дуплистому стволу ее, исчез в белесоватой мгле… А бульканье бубенчиков все ближе и ближе… Кто там едет с колокольчиком?.. Боится одинокий человечек колокольчиков, как затравленный волк лая гончих…

— Ах, ты, Боже мой милостивый… Слава Тебе на небеси!..

Человечек вышел из-под березы на дорогу и, похлопывая о бока руками и притоптывая ногами, стал дожидаться: теперь отчетливо доносился шум приближающегося обоза… Это целый оркестр: скрип и визг тяжело нагруженных саней-розвальней[3], немолчный говор разноголосых бубенчиков, хруст снега под ногами лошадок и обозных, лошадиное усталое пофыркивание и глухие людские голоса, тяжело понукающие измученных долгим переходом покорных животных:

— Ого-го-го! Милая!..

— Слава Тебе на небеси! — прошептал одинокий человечек и весело заплясал по снегу мохнатыми ногами…

Бубенчики звучали все громче и раздельнее; стало слышно характерное уханье раскатывающихся и режущих снег отводами[4] саней, отдельные голоса людей. А скоро и самый обоз смутно зашевелился в темноте длинной живой змеею, лениво ползущей по дороге. Впереди замаячил темный силуэт человека; он казался великаном, но по мере того, как обоз приближался, фигура его уменьшалась и росла в ширину, пока не превратилась наконец в обыкновенного плотного коренастого мужика в долгополом, перетянутом толстою пояскою овчинном тулупе с высоким торчащим раструбою около головы воротником, делавшим этого мужика похожим на старорусского боярина. Должно быть, этот воротник да огромная, наподобие жезла, палка в руках обозного мужика и делали его в темноте великаном…

— Путь-дорога, православные! — тоненьким осипшим тенорком крикнул одинокий человечек.

Обозный вожатый шевельнулся, и грубый низкий голос ответил из темноты:

— Спасет Бог!

Вожатый поровнялся с путником, подозрительно оглядел его с головы до лаптей и пронзительно свистнул долгим тревожным свистом.

— Го-го-го! — донеслось с дальнего конца обоза, пропадавшего в темноте…

— Холодно, православные!..

— А ты что за человек?

— Путешествующий!..

— Куда же ты пробираешься?..

— В родимые края… Вы не сумлевайтесь! Такой же православный, как и прочие… Вот!..

Одинокий человечек перекрестился и спросил:

— Удостоверились?..

— Да ведь нынче этим не удостоверишься… У нас конокрады, как на промысел идут, сказывают, тоже крестом осеняются… Много теперь блуждающего народу развелось…

— От разных причин… Какая причина — вот в чем дело…

— Ого-го-го! — загудел вожатый и пронзительно свистнул.

— Ого-го-го!

— Ого-го-го! — ответили, постепенно удаляясь в темноту, голоса обозных… И словно чья-то невидимая рука быстро прошла от первых саней до последних и остановила лениво ползшую змею… Лошадки стали фыркать и встряхиваться всем телом; бубенчики забулькали порывисто, захрустел снег под ногами приближающихся людей.

— Что у тебя, Миколай?

— Покуда благополучно.

— А это что за человек?

— Путешествующий, — ответил одинокий человечек и снова перекрестился, — православный!..

— Ты бы шел своей дорогой!..

— Очень уж жуть берет идти одному… На людях как-то спокойнее и не так устаешь…

— Это пущай правильно… Ты что, из солдат, что ли?..

— Из солдат. Запасный теперь… Из Самарской губернии…

— Жуликоват больно ты с виду-то, вот и беспокоишься… Много больно бродячих людей развелось… Ходят, как волки, по земле и ищут, где что плохо лежит…

— Верно. А почему?.. Голодных много… А голодный человек, что — голодный волк…

Три обозных мужика отошли в сторонку, поговорили о чем-то.

— Вот что, человек Божий!.. Оружия при тебе никакого нет?..

— Ножик для хлеба есть, а больше ничего… Да вы не сумлевайтесь!..

Одинокий человечек вывернул карманы шинели…

Вожатый подошел, старательно ощупал его со всех сторон и покряхтел… Ножик взял себе за пазуху.

— Ничаво нет…

— Я не душегуб… Я мухи не трону, господа поштенные, а не то что…

— Ну, Бог с тобой!.. Лошади задрогли… Но! Милые!..

Заскрипели передние сани, движение быстро передалось по всей линии застывшего обоза, и снова безмолвная зимняя ночь нарушилась своеобразною музыкою: опять бубенчики, скрип саней, фырканье лошадок и глухое выкрикивание «ого-го-го», в котором, казалось, отражалась вся тягота мужицкой жизни…

Темная ночь обнимала снежное море. Горизонты казались мрачными пропастями, телеграфные столбы маячили, как убегающие гуськом в темноту люди… Скрипели сани, булькали бубенчики, и казалось, что никогда не будет конца этой дороге с ухабами, с телеграфными столбами, с монотонным жалобным воем телеграфных проволок… Прошел час, другой. Обоз медленно полз в гору, люди в глубоком молчании шагали рядом. Николай по временам бранил передовую лошадь, кряхтел, хлопал рукавицами и говорил:

— Морозит… В избу бы, в тепло!.. Щей бы горячих!..

— Щей?.. Еще бы!.. — соглашался путешествующий и отирал запушенные снежной пылью усы.

— Водочки бы стаканчик!..

— Ах ты, Боже мой милостивый! — шептал одинокий человек и вздыхал.

— Пора бы Вавилову быть. Не знать что-то…

— Ночевать будете?

— Ночевать… А все-таки ты — сумнительный!

— Я-то? Почему же?

— Видится, зря по земле рыщешь… Сидеть надо.

— Нельзя мне сидеть… Хожу — страдание за людей по земле ношу…

— Чудаковатый ты… Вроде как бы не в полном разуме говоришь…

— Я-то?.. Покуда хожу — жив… Плаваю теперь в море жизни, а раньше по разным морям плавал…

— Домой, что ли, пробираешься?..

— Вроде этого… Хожу да смерть в себе ношу… За мной она ходит… Охота перед смертью на мать поглядеть…

— Придурковат ты, братец, погляжу я…

Заржала передовая лошадь.

— Огонь видать!.. Вавилово…

Впереди мигнул огонек, робкий, красноватый… Он то пропадал, то вновь загорался… Вот он пропал и вернулся с двумя огоньками…. Словно из-под земли выскочили под горкой еще два огонька и затрепетали красноватыми звездочками…

— Кончен, кончен дальний путь, вижу край родимый! — сентиментально произнес путешествующий и вынул коробочку из-под монпасье. Потянуло дымом и навозом. Навстречу прокатились дровни[5], и кто-то сказал:

— Счастливо!

Тявкнула собака. Замаячила околица и ворота, похожие на виселицу.

Обозные стали громко переговариваться о месте ночлега, а лошадки прислушивались, прядя ушами и сверкая синеватыми белками умных и добрых глаз.

*  *  *

Просторная изба постоялого дома кишмя-кишела народом. Трое возчиков, обратный ямщик[6], странствующий шерстобит, одинокий путешествующий, хозяин с хозяйкой и их ребятишки, молодой парень-разбойник, вавиловские старики, зашедшие на постоялый двор потолковать с дальними проезжими людьми… Мужичий клуб.

Все это ютилось на грязной половине, слабо освещенной жестяной коптящей лампой на стенке, сплошь заклеенной синими генералами, аляповатыми пейзажами, бумажками от конфет, нравоучительными картинами на тему о пьянстве и о семи смертных грехах… Возчики ужинали, обратный ямщик с шерстобитом сидели, спустив ноги, на печке, старички разместились по лавкам, кто-то похрапывал на полатях… Маленькие часики на перегородке торопливо махали маятником, наполняя избу хлопотливым тиканьем… Было душно, пахло овчиной, печеным хлебом и махоркой…

Разувшись и распоясавшись, обозные мужики ели щи с убоиной. Ели они серьезно, сосредоточенно и неторопливо, стараясь как можно глубже запрятать ложку в рот, а потом шевелили мускулами челюстей и усами, выжидая каждый своей очереди. Путешествующий сидел на коннике, посматривая на обозных, и время от времени шептал:

— Ах, ты, Боже мой милостивый!..

— С чем щи-то?

— С убоиной. А ты что? Может, похлебаешь и ты горячего-то? — спросила полногрудая миловидная баба, кухарка постоялого.

— Не имею средств, очень ограничен…

— Иди похлебай! — предложил Николай.

— Совесть не дозволяет…

— Хватит щей-то… Иди!..

— Коли милость будет… Надо маленько брюхо прогреть…

Получив от бабы деревянную ложку с узорами и выеденным краем, путешествующий перекрестился, подсел и скромно и застенчиво начал опускать ложку в блюдо, избегая захватов мяса.

— Кто ты будешь? — спрашивали его старики.

— Путешествующий!..

— А чем занимаешься?

— Хожу по земле между людями… Одинокий. Хочу в остальный раз на родимую матушку поглядеть…

— Городской, что ли?

— Всякий… Служил в солдатах… Теперь уволен.

— Кислая шерсть[7], значит, — сказал с печи шерстобит.

— А куда пробиваешься?

— Иду, а конца не вижу… Известно, куда человек идет: к своей могиле… Погляжу на матушку и опять пойду…

— Это правильно…

— Сумнительный, брат, ты человек…

— Безвредный… Земля не принимает, люди для меня, как собаки для волка…

— Бродяга, видно?..

— Все мы бродяги… Ходим-бродим, а потом в яму и уж крепко…

— Смерть-то не знаешь, где найдешь… Вот у нас грех-то с Василием Игнатовым! Жил-был поживал, добра наживал, думал, конца жизни не будет. А оно вон как перевернулось. Пришел из солдат сын: «Где земля?» Нет земли: закрепился на пять душ да и продал… А сын без ничего остался. «Как же, говорит, это выходит, тятенька?.. По миру, говорит, идти?» — «Как хочешь!» — «Отдай хоть деньги, что за мою душу получил!..» — «Не дам!» Взял полено да по башке… Отца-то!.. Свернулся старик и готов: Богу душу отдал…

— Бог покарал!.. И сына и весь мир обидел… Кабы два года еще прошло, передел бы сделали — ему бы только на две души земли-то пришлось. Вот он и поторопился: закрепил мирскую-то землю, продал ее, а она всем миром столько годов потом да кровью поливалась… За нее сколь годов другие выкуп платили…

— Мир земли лишился, а сын убег, бродягой заделался… Ищут его, ловят теперь, а пымать не могут…

— Бог прячет… За мир грех на себя принял… На прошлой неделе был здесь урядник и наказывал ловить, если в родных местах обнаружится…

— А нам что же его ловить?.. Он нам ничего худого не сделал…

— Что на отца руку поднял — это его дело с Господом Богом…

— Верно! Мы ему не судьи!..

— Правильно! Лови, коли хочешь сам, а мы убежать пособим!..

— А деньги-то где?.. За землю-то?..

— Пропали, братец!.. Кок произошло убийство, сын убежал, бросил избу-то, а покойник пятеро суток на полу в сенях валялся… Урядник осмотрел, запечатал, на бумагу все дело закрепил и уехал. А когда было вскрытие, и имущество в известность приводилось, обнаружили только рупь семь гривен!.. Где они, деньги-то?..

— Надо бы в кармашке у урядника поискать!..

Дружно засмеялись…

— Он еще придет, Егор-то!.. Наши бабы встретили его, как за дровами ездили… Я, говорит, еще не кончил свои дела, сожгу, говорит, Лукьяныча-то, чтобы краденую у мира землю не скупал…

— Теперь Лукьяныч помещиком у нас стал!.. И деды и отцы за землю выкуп платили, своим потом ее поливали, своим навозом питали, а Лукьяныч пришел и говорит: «Моя земля!»

— Великое смятение опять по земле пойдет…

— Нехорошо будет…

— На одного помещика — душ десять-пятнадцать по миру пойдут… А куда денешься?.. В город? С бабами, с ребятами?..

— Им оттуда не видать… У них на бумаге-то все складно выходит!..

— Вот рассудите, православные! Ежели мне теперь закрепиться, я две души получу, а у меня четверо ребят, баба да матка, да сам — семь человек… Через два года я должен прирезку получить на три души… Мои они, эти три души-то, а который теперь ими владеет, закрепится да продаст!.. А я что буду делать? Куда ребята-то денутся?..

— Сказывают, что Егор-то к японцам убег! — заговорила вдруг полногрудая баба-кухарка, стоявшая в сосредоточенном молчании около печки.

— Что ему к японцам-то!.. Врут, поди!..

— Он, Егор-то, девять месяцев в плену у них гостил… Сказывал — доволен, не обижали…

— За Рассею кровь проливал, а домой вернулся, ни земли, ни избы… деться некуда…

— Я, господа поштенные, тоже кровь проливал! Под Мукденом[8] был! Рану имею! — с гордостью заявил вдруг путешествующий и начал отворачивать рукав рубахи:

— Извольте удостовериться!..

Мужики обступили героя со всех сторон, и каждый разглядывал рубец на руке повыше локтя, покачивал головой и говорил:

— Действительно!..

— Чайку выпьешь? — шепотком спросила героя полногрудая баба и налила расписную чашку через верх.

— А моего убили! — сказала она с глубоким вздохом и отерла слезу рукавом кофты.

— Солдатка?

— Солдатская вдова! — не без гордости ответила баба, подавая герою чашку с чаем.

С этой минуты баба стала ласково останавливать свой взор на путешествующем и вздыхать, подпирая грудь обеими руками.

— Женатый ты, что ли?

— Вдовый же!..

— И ты вдовый? — радостно спросила бабенка, и в глазах ее сверкнула теплая симпатия к герою.

— Померла?

— Вроде этого…

И пока мужики обсуждали свои дела в шумной, бестолковой, похожей на карканье стаи ворон беседе, баба стояла в полутемном углу с героем и тихо и ласково о чем-то разговаривала с ним…

О чем? Бог их знает. Но казалось, что они давно уже знают друг друга, и теперь, внезапно встретившись после долгой разлуки, не могут наговориться друг с другом… Ворковал сиплый тенорок, вздыхала смазливая баба, а мужики кричали о душах и об земле…

— Где ты спишь-то?

— В чулане…

— Морозит нынче.

— Холодно. Чего и говорить!..

— Не знаю, где мне ложиться…

— Ближе к печке ложись… Теплее!..

— И к тебе поближе… Вон от тебя какой жар идет: не хуже печки!..

— Такая ли я была!.. Теперь и половины не осталось…

И опять глубокий вздох…

— Чаю-то еще выпьешь?

— Пожалуй…

Крутил ветер в поле, выл, как голодный волк, под крышами, и, как дым, кружилась в воздухе снежная пыль, засыпая спящее Вавилово сугробами…

Стихло в избе. Помолясь Богу, разбрелись люди спать: кто на печь, кто на полати, кто на конник. В тяжелом дыхании и в разноголосом храпе суетливо стучали маятником маленькие часы на дощатой стенке. Тараканы шуршали на картинах и за печью. С крытого сплошным настилом и соломой темного двора доносилось мелодичное побрякивание бубенчиков. Где-то брехала одинокая собака. Ночь успокоила уставших, и потонули в ее безучастном течении все обиды людские… Слабо мерцал во мраке снеговой отсвет в двух забитых снегом окошечках и, когда налетал порыв снежной метели, — то казалось, что белые голуби бьются за окнами, трепыхая крыльями…

Никто не прислушивался к молчанию ночи… А если бы кто-нибудь затаил дыхание и вслушался в это молчание, то среди тяжелого дыхания, сонных молитв и похрапывания он уловил бы, кроме суетливого постукивания часиков на стене, еще затаенный шепот за стеной…

— Милый, милый!.. Уж как я тебя жалею!..

Воет ветер, бьет метель в окошко, и словно кто-то осторожно плачет на полу в чулане…

Под крышей избы пропел и захлопал жесткими крыльями петух. Кто-то глухо заговорил вдруг у ворот и под окнами. Стряхнулась и фыркнула лошадь…

— Эх, ты… Никак проезжающие…

— Ах, ты, Боже мой милостивый! — прошептал путешествующий и, выйдя из чулана, сладко потянулся и поглядел в окно.

Словно страшное что-то увидел он там спросонья: метнулся к бабе, что-то прошептал ей и, захватив шинель, фуражку и подожок с лаптями, опрометью выбежал в сени…

Кто-то сердито стучал в окно и в ворота…

Завозились люди на печке и на полатях. Кто-то покашлял и слез с печи.

— Аксинья!..

— Слышу…

Мигнул огонек спички, загорелся грязный фонарь и поплыл в темноте к двери… А под окном и у ворот тихо переговаривались люди, и кто-то стучал в звонкие смолистые доски запертых ворот.

— Кто там? — слышен со двора звонкий голос Аксиньи.

— Охотники! Отворяй скорее!

— Сейчас…

Распахнулась дверь, и в белых облаках закрутившегося под порогом пара блеснули светлые пуговицы…

— Зажигай огонь!..

— Сею минутою…

— Где хозяин?

— На чистой половине.

— Сотский!

— Здесь!

— Двоих оставь у ворот, третьего — с прогара[9], двоих — на зады!

— Слышу…

— А сам вернись и останься в сенях. Никого не выпускай из избы!

— Можно!

Загорелась на стенке лампа, и желтоватый свет разогнал мрак ночи по углам…

Кто-то слез с печи, пошел к двери.

— Нельзя!.. Чтобы никто не смел выходить!

— Лошадку бы надо напоить, ваше благородие!

— Успеется!.. Паспорт есть? Иди к свету! Ближе!

— Мы с обозом… На чугунку… Нас трое…

Проснулись люди, выглядывали из темных углов, с полатей и пугливо прятали взлохмаченные головы…

— Вылезай! Эй, ты! На полатях!.. Чего прячешься?

— Нашто прятаться…

Начался подробный осмотр и допрос ночлежников.

— Все?

— Все, ваше благородие!

— Смотри: за укрывательство преступника сам сгинешь в тюрьме!

— Что нам, г. урядник, укрывать их?!

— Кого ищут-то? — шепотом спрашивает чей-то испуганный голос.

— Преступника…

«А где у нас этот: сумнительный-то человечек? Не видать его что-то…» — молча думали мужики, озирая избу.

Зашептались, тихо заговорили между собою…

— Предупреждаю: преступник важный, от смерти убежал… За укрывательство в Сибири сгноят!..

— Я по следу двое суток ехал… Должен быть здесь, в Вавилове!.. Смотрите, — дело серьезное…

Все смолкли. Слышно было, как билась в окно метель, как выл под крышей ветер и как суетливо постукивали часы на стенке…

Примечания
(М. В. Михайлова)

править

Печ. по: Чириков Е. Плен страстей. М., 1909. С. 261—276. Впервые: Новый журнал для всех, 1910. № 16. С. 11-22. За этот рассказ, в котором выражалось отрицательное отношение крестьян к Столыпинской реформе, на номер журнала был наложен арест (он был конфискован). Арест был отменен 25 февр. 1910 г.

Рассказ отличает прекрасное знание народного слова. Известно, что Чириков в одной из любительских постановок играл Луку в пьесе М. Горького «На дне», и его игру сравнивали с игрой И. М. Москвина. Особенно поражало произнесение слов «особым казанским народным говорком» (Лазаревский Б. Е. Н. Чириков // Россия и славянство, 1932. № 165. 23 янв.). Известно также, что Чириков очень удачно выступил в роли Третьего мужика в толстовских «Плодах просвещения».

[1] Пещер — большая, высокая корзина, плетенная раструбом.

[2] Варяги — грубые рукавицы.

[3] Сани-розвальни — низкие и широкие сани без сиденья с боками, расходящимися врозь от передка.

[4] Отвод (саней) — крюки, дуги с боков.

[5] Дровни — крестьянские сани без кузова для перевозки дров или грузов.

[6] Обратный ямщик — ямщик, возвращающийся порожняком домой.

[7] Кислая шерсть — шерсть, отделенная от шкуры перед выделкой. Здесь: никчемный, невостребованный, ненужный человек.

[8] Мукден — город в Северо-Восточном Китае, где 6 (19) февр. — 25 февр. (10 марта) 1905 г. произошло сражение, в котором три русские Маньчжурские армии (главнокомандующий генерал А. Н. Куропаткин) потерпели поражение от японских войск.

[9] Прогар — отверстие в своде или сбоку печи. Здесь: черный ход.


Источник текста: Чириков Е. Н. Зверь из бездны. [Роман, повести, рассказы, легенды, сказки] / Вступ. ст., подгот. текта и примеч. М. В. Михайловой. — СПб.: Фолио-плюс, 2000. — 846 с.