Вокальная и инструментальная музыка в храмах христианских (Аскоченский)

Вокальная и инструментальная музыка в храмах христианских
автор Виктор Ипатьевич Аскоченский
Опубл.: 1860. Источник: az.lib.ru

За Русь Святую!

М.: Институт русской цивилизации, 2014.

ВОКАЛЬНАЯ И ИНСТРУМЕНТАЛЬНАЯ МУЗЫКА В ХРАМАХ ХРИСТИАНСКИХ

править

Это было в Киеве.

Не помню, какой-то католический праздник в тамошнем костеле любители и дилетанты музыки разыгрывали ораторию Гайдна [1] «Творение мира». Часу во втором пополудни заехал я с визитом к одному из моих знакомых, у которого застал несколько гостей; они вели между собою, как видно, горячий разговор, смолкнувший при моем появлении. После первых официальных приветствий хозяин обратился ко мне с следующею речью:

— Кстати пожаловали! У нас тут завязался в некотором роде диспут; да предмет-то такой, что я чувствую себя как-то недостаточно сильным против такого оппонента, как Тимофей Константинович. Поддержите, батюшка.

— Что ж такое? — спросил я.

— Прежде скажите: вы не были сегодня в костеле?

— И не думал.

— Отчего так? — спросил гость с огромной лысиной и с огромнейшими, выпуклыми глазами.

— Что мне там делать?

— Послушать ораторию.

— Для этого нет надобности ходить в церковь, точно так же как не было надобности делать из храма Божия какую-ту филармоническую залу.

— Да, вот у нас небось лучше! — возразил он с едкой усмешкой. — Воля ваша, — а если бы к нашему, действительно великолепному, действительно торжественному и истинно умилительному богослужению да придать инструментальное пение как более способное к стройности, так дело-то вышло бы чуть ли не лучше.

— Что и говорить! Да вправе ли кто бы такой ни был вводить в обряды нашей Церкви такую новизну и изменять чрез это внешнюю сторону нашего богослужения?

— Почему ж новизну?

— Да вот почему, благоволите прислушать. Благодатная церковь Христова в первые веки своего существования, прияв от Апостолов чин богослужения, никогда не видала в храмах своих никаких органов, свирелей и разных дудок; она чуждалась инструментальных звуков даже при обряде погребения, где употребление труб было освящено давностию и обычаем. Сам Спаситель, исходя на вольное страдание, шел не в древнем гласе трубном, а с новой, умилительной песнию на устах: и воспевше, сказано, изыдоша на гору Елеонскую[1]. А ученики Христовы на гуслях ли или органах утишали скорбь свою в лютых гонениях? Опять нет: среди глубокой ночи они молились и пояху Бога[2]. Слово Христово, — пишет апостол Павел, — да вселяется в вас богатно во всякой премудрости, учащее и вразумляющее себе самех во псалмех и пениих и песнех духовных, во благодати поюще в сердцах ваших Господеви[3]. Послушные голосу своего учителя, верные тогда строго исполняли эту заповедь; дни и ночи проводили они в святых псалмопениях. Слова нет, они пели не витиевато, без этих рулад и агрема, без этих соблазнительных morendo и affectuoso: зато песнь их была от души, от сердца. Они не ахали и не охали от приторной сантиментальности, не безмолвствовали от чувственного восторга: но зато слух их оставался целомудренным.

— Что такое? Слух — целомудренным? Так у вас есть еще целомудрие слуха?

— А как бы вы думали? Если вам понятна тайна сочувствия души звукам мирской гармонии, которая влечет так легко, так, по-видимому, усладительно к мечтаниям, подчас куда как грешным; если вам случалось читать об этом мнения, правда немножко строгие, но справедливые, подвижников: то вы и без меня поймете, что такое и в чем должно состоять целомудрие слуха. Думайте себе, как хотите, а все-таки вы согласитесь, что инструментальная музыка в храме Божием крепко неуместна. На что было этот чуждый огнь вносить, подобно Дафану и Авирону [2], в святилище Бога истинного? На что эти бессмысленные звуки и тоны там, где должно слышаться слово?

— Ах Боже мой! — воскликнула бывшая тут дева, порядком заматоревшая во днях своих и вот уже лет пятнадцать терзающая уши убийственным завыванием известной арии Casta diva, — да такая музыка… такая музыка, monsieur, гораздо более говорит душе, чем… — она не докончила своей реплики и взвела глаза к небу.

«Убила бобра! — подумал я. — Нашла смысл в инструментальном гаерстве!»

— Совершенно согласен, — отвечал я, — что музыка много, даже чрезвычайно много говорит душе, — да что говорит — вот вопрос! Те ли утешительные истины Веры, которые так живо, так действенно передаются в членораздельных звуках? Заимствуя изящность свою в гармонии природы, похищая у бури грозное завывание, у грома страшные раскаты, у ручья журчание, у птиц мелодические напевы — такая музыка не переносит ли молящегося из храма Божия в разнообразный мир природы видимой? Не развлекает ли его в ту пору, когда ему более всего нужно самоуглубление? Я знаю, что такая гармония иногда исторгает слезы у слушателя, — но спросите его: отчего он плакал? Что осталось в душе его от этих слез? Уверяю вас, что он ничего не скажет вам толком: возгласы, безотчетные восторги, ахи да охи — вот и весь ответ его! Смотря на него в такую пору, невольно подумаешь: эк — он какой щекотливый на нервы! Я не траппист, не строгий анахорет, но смею думать, что это самая тонкая, самая неприметная, а вместе с тем прекрепкая цепь, которою тайный враг наш влечет нас ко греху, — и если есть похоть очес, похоть плоти, то есть также и похоть слуха.

— Что вы это? Да как это? Помилуйте! — раздалось со всех сторон. Я только поглядывал по сторонам, ожидая, чем все это кончится.

— Позвольте, — сказал один из гостей, тщательно выбритый, с изящно уложенною Анною на шее и с манерами немножко маниловскими, — позвольте-с. Небесный дар гармонии, которым обладали некоторые гениальные люди, употреблявшие его к прославлению величества Творца миров, неужели также не может избегнуть нарекания? Что ж после этого все искусства, если самое возвышеннейшее из них не смеет являться там, где душа верующая должна испытывать чистейшее удовольствие, где внешняя гармония должна возбуждать и производить внутреннюю?

— А позвольте припомнить вам слова Самого Спасителя: дом Мой — дом молитвы[4]. Это, кажется, ясно: так зачем же вы хотите, чтобы храм Божий был святилищем искусства? Что родилось от мира и для мира, то пусть и остается в мире. Святая простота Веры Христовой лишних украшений не требует. Да и что, скажите на милость, могли бы принесть в область благолепия Церкви самые прославленные гении музыкального мира? Кстати, мне пришел теперь на память отзыв знаменитого Гофмана [3], который, как вам самим известно, и сам был не глух к музыке и не близорук в суждениях своих о ее корифеях. Замечу наперед, что он смотрит на них с той же точки, с какой смотрел и смотрит доселе целый свет. Что ж в этом отзыве? А вот извольте прислушать. Один характеризуется как ребенок, забавляющийся игрушками досужей своей фантазии, — это Гайдн; другой, углубляющийся, по-видимому, во внутренность нашего существа, представляется заклинателем, вызывающим духов и привидения, — это Моцарт [4]; третий изображается каким-то мучителем, который действует страхом и исступлением, раскрывает какое-то бесконечное стремление (куда?), которому нет ни границ, ни предмета, ни цели, — это Бетховен [5]. Скажите ж, как перед Богом, что это такое? Что тут взять святого, нерастленного впечатлениями мира в жертву Богу? И это называют небесным даром!.. Это ли тот огнь, который, как веяние Духа Божия, расплавляет жесткое сердце грешника, открывает у него источник слез, и все существо его делает как бы светозарным? Положим, что стройность и гармония в так называемой инструментальной музыке доведены до высочайшей степени совершенства, что пение церковное уступает ей в этом отношении: но так оно и должно быть. Пение или, пожалуй, музыка, как нечто внешнее, не должна совершенно закрывать внутреннего, не должна отторгать души слушателя от святая-святых и уносить его в мир бесплодных грез и пустопорожних мечтаний. Умейте только хоть раз отвлечься от бездушных звуков этих сопелей, гуслей и труб, издающих пискание или гудение[5] и прислушаться к мелодическому напеву церковных песнословий, — вы тотчас увидите превосходство последнего перед первым. Да вот лучше всего: случалось ли вам провожать друга или встречать провожающих усопшего в могилу? Слыхали ли вы при этом звук труб погребальных — обычай, к слову сказать, перенятый нами у язычников, — и пение хорошего, даже хоть мало-мальски порядочного хора? Что вас более поражало — этот ли заунывный голос труб, которые стоном своим как бы пророчили усопшему ничтожество, или умилительное пение трисвятой песни как свидетельство веры умершего и надежды его на воскресение? Что до меня, то, признаюсь, я не могу оставаться хладнокровным и в том и в другом случае: но — чудное дело! — при звуке труб и разного рода гудков и сопелей мне всегда приходит на мысль сомнение, и я как-то невольно вопрошаю:

Что же там за гробом?

Где душа витает?

Что там ожидает

В небе человека?..

Будет ли он вечно

Жизнию особой

Жить, не умирая?

Иль своей чредою

Обратится снова

К первому Началу,

И в едино слившись

Неразрывно с Богом,

Потеряться должен

В беспредельной жизни?..

Теперь — поют трисвятое, — и милосердное Небо сказывает мне тайну загробной жизни: там, говорит, несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь безконечная; там праведницы просветятся яко солнце, в царствии Отца их[6], где уготованы им обители многи[7]; там к отшедшим, которые умели

Терпеньем, верой заслужить

Себе небесное веселье,

Тогда придет его делить

Сам Бог на новоселье…

Да, милостивые государи, в эти минуты, действительно,

И верится, и плачется,

И так легко, легко…

Собеседники мои молчали; я продолжал: — Знаю опять, что наше церковное пение потому еще не нравится многим, что оно, как заметили мне однажды, слишком обнажено, просто. Оно, если хотите, с одной стороны, так, а с другой — не так. Если коснемся внешнего выполнения, то пение и должно быть просто. Древние христиане не заботились о витиеватости своих песней; они пели безыскуственно, так что, по свидетельству современных писателей, пение их больше походило на распевное чтение, чем на пение в строгом смысле. Подражая им, и мы не должны украшать нашего песнопения внешней витиеватостью, потому что она всегда вредит, отвлекая внимание певца и слушателя от предмета воспеваемого. Что ж касается до внутреннего его содержания, до духа, — то оно непросто. Не в звуках, а в словах воспеваемых содержится та внутренняя сила, которая движет волю и сердце молящегося. Просто всякому известно пение таинственного: Иже херувимы; не витиевата, по внешности, песнь: Чертог Твой вижду, Спасе мой; нет изысканных мотивов в погребальном стихе: Благообразный Иосиф; нет особенно восторженных излияний в радостном: Христос воскресе: но скажите откровенно, — с чем сравнится то движение сердца, которое всякий раз испытывает верующая душа, внимающая сим песнопениям? Кто не падал ниц при словах: Просвети омрачение души моея, Светодавче! Кто не плакал ни разу в жизни от радости, услышав в первый раз в году: Христос воскресе!..

— Прекрасно, — сказал господин с огромной лысиной, — но ведь это для нас с вами так оно кажется, потому что обстановка, обстановка действует на ваши чувства, потому что душа ваша уже предзанята ожиданием впечатлений; на всякого другого, как говорится, не нашего прихода, сомнительно, чтоб это имело такое же действие, тогда как музыка инструментальная есть язык общий, понятный всем и каждому, без отношения к обстоятельствам того или другого быта.

— Не спорю, но ведь дело не в действии на чувство, а в самом характере этого действия. Если ваша инструментальная музыка, скажу словами Гофмана, уносит вас туда, где нет ни границ, ни предмета, ни цели, то что ж тут хорошего в деле богослужения? Уноситесь себе, пожалуй, куда хотите, например, в опере, в балете: но в церкви это не совсем прилично. А что церковное пение может действовать на людей, как вы сказали, и не нашего прихода, так доказательство этому служат послы равноапостольного Владимира, которые, услышав в Константинополе пение при богослужении, сознавались потом, что они воображали себя стоящими не на земле, а на небе. Если же теперь, благодаря цивилизации, не все одинаково испытывают благодатное влияние пения церковного: то в этом виновато не пение, а они сами. Слепому дайте хоть рафаелевскую картину, он не отличит ее от вывески с колбасами и свиным окороком; глухому пойте хоть райские песни, — они не займут его. Нет, господа, только в богослужебном пении та чистая, неподдельная, истинно духовная гармония, которой иногда напрасно доискиваются люди в страстных тонах светской музыки; в нем-то те звуки, которые, как легкие крылья херувимов, касаются внутреннейших струн души. Там — в светской музыке, куда бы не переносили вы ее, хоть бы за тридевять земель, в тридесятое царство, никогда не перестанут говорить страсти; как ни утончайте, как ни одухотворяйте звуков ее, вы никогда не изгладите печати, налагаемой на них человеком, по преимуществу страстным, каковы вообще все музыкальные гении. Порождение беспокойного, вечно томимого, бесцельно стремящегося духа, звуки эти способны возбудить только бурю в душе вашей, только тоску и безвестные порывы, а тихая гармония также не произведет в вас гармонии, как нет ее в ней самой. Пение же, и пение церковное, порождаемое тихим, благоговейным излиянием молящейся души, проливается в нее благотворною струею и при благочестивом внимании производит в человеке такую тишину и такой рай, какого не дадут вам никогда ни ваши Тамберлики со своими ut diéze, ни ваши Бозии, ни все наипрекраснейшие органы в свете!..

Ну, тут уж чуть было не пришлось мне плохо. Дилетанты и мужского, и женского пола хором возопили на меня за такое ужасное посягательство на бессмертную славу Тамберлика [6], Бозио [7] и других, как пишется в музыкальных обозрениях, божественных певцов Большой Оперы. Переждав бурю упреков, советов, убеждений и даже немножко колких слов, я продолжал:

— Заметьте еще, messieurs и mesdames, что пение гораздо древнее и сообразнее с достоинством существа человеческого и с существом самого дела, чем музыка на каких бы то ни было инструментах. Полный чувств благоговения и благодарности к Творцу своему, человек всегда прежде извлекал звуки из себя, а не из мертвого инструмента. Он пел, — и песнь его была понятна и ему самому, и окружавшим его. Прекрасный, Божий дар слова, остающийся без употребления, омертвелым там, где его заменяет одно механическое движение, в пении бывает главным деятелем, самым лучшим, вернейшим и благороднейшим проводником внутренних движений духа; все твари, в разнообразных звуках поведающие благость и славу Создателя своего, передают человеку свои песни, чтобы он, как жрец, истолковал их живым словом, одним из существеннейших принадлежностей его природы. Змиеве и вся бездны, огнь, град, снег, голоть, дух бурен, творящия слово Его; горы и еси холми, древа плодоносна и еси кедри, зверие и еси скоти, гади и птицы пернаты[8], — все это устремляет на человека полные надежды и ожидания очи, умоляя, чтоб он перевел их хваление Создателю и Промыслителю своему. Стало быть, грешит человек против Творца своего, против самого себя, даже против низших себя тварей, если в святой молитве благодарения и хвалы Богу оставляет без употребления свое слово и, по странному своенравию, становится в храме Божием бессловесным певцом чудес Всемогущего. Воля ваша, а мне кажется, что в таком разе он хоть и в более благородном смысле, но все-таки прилагается скотом бессмысленным и уподобляется им.

— Ну, уж это слишком! — с улыбкой заметил хозяин. — Не забывайте однако ж, что инструментальная музыка допущена была в церкви подзаконной, что там были в употреблении и трубы, и гусли, и другие современные инструменты.

— Совершенно справедливо: но ведь и лепет допускается в человеке в известную пору его жизни; если же он будет продолжать лепетать и в возрасте мужества, то его извиняют разве потому только, если он косноязычен. Не хочу вдаваться в рассмотрение свойства и характера церковной музыки древних евреев, во всем совершенно отличной от нынешних реквиемов и ораторий, — скажу только, что в первобытные времена Церкви подзаконной, действительно, при некоторых торжественных случаях были употребляемы органы, гусли, свирели и тимпаны: но все это, по мере возвышения израильтян к духовности, мало-помалу оставляемо было вне врат храма. Уже Идифум, Асаф, Ефам, сыны Кореовы, получали от пророка Давида не какие-нибудь нотные каракульки, а полные псалмы, состоявшие в слове и из слов молитвенных. Чем более прозревали древние евреи сквозь подзаконную сень, чем более от внешних образов и обрядов углублялись внутрь самих себя и чем яснее усматривали невозможность очищения себя кровию козлов и овнов и потребность другого, более духовного очищения: тем более становились слышны песни покаяния и молитвы, возносимые уже не на мертвых органах, а в тихом слове умиления, в святой песне плача и воздыхания. Постепенно спадала завеса с огрубевших очей древнего Израиля; постепенно исчезало и ликование их на гуслях, свирелях и тимпанах. Во времена, близкие ко временам Спасителя, вы уже не найдете ничего такого между иудеями, а тем более не найдете во время земной жизни Господа нашего Иисуса Христа. Даже общее всем народам употребление музыки как средства развлечения было уже оставляемо, так что св. апостол Иаков [8] говорит уже только о пении: благодушествует ли кто в вас? да поет[9]. Притом изящная сторона музыки доступна понятию только небольшой части народа, так называемому образованному классу, что ж делать другим-то? Поневоле этот огромный участок народа должен оставаться безмолвным, мертвым слушателем ораторий, над выполнением которых так усердно трудятся дилетанты, — или довольствоваться своею простосердечною молитвою, без всякого участия в церковном славословии такого рода.

— А разве наш простолюдин, — спросил один из гостей, — все понимает, что поется в церкви?

— Все не все, а понимает гораздо больше, чем многие и весьма многие даже из высокообразованных господ. Он с детства навык этим песнопениям, слова которых глубоко вошли в душу его вместе с звуками. Он скорее падет на землю при пении, например, праздничного тропаря, чем иной велеученый мудрец, который будет стоять при этом, бессмысленно вытаращивать глаза…

В эту пору вошел знакомый уже читателям «Домашней беседы» «трехименный» Антон-Феликс-Алоизий Пршипршинский. Не желая связываться с этим господином, который до сих пор еще верит в непогрешимость своего папы, я замолчал…

ПРИМЕЧАНИЯ

править

Печатается по единственному изданию: Аскоченский В. И. [Без подп.] Вокальная и инструментальная музыка в храмах христианских // Домашняя беседа для народного чтения. — 1860. — Вып. 13. — С. 188—195.

[1] Гайдн (Haydn) Франц Йозеф (1732—1809) — австрийский композитор, представитель венской классической школы, один из основоположников таких музыкальных жанров, как симфония и струнный квартет.

[2] Дафан и Авирон — сыновья рувимлянина Елиава, вместе с соплеменником Авнаном участвовали в восстании левита Корея против Моисея и Аарона. Они упрекали Моисея за то, что он вывел их из богатого Египта в пустыню, а не в землю обетованную. Вместе с прочими мятежниками были поглощены землей (Чис 16; 26:7-11; Втор 11:6; Пс 105:17).

[3] Гофман (Hoffmann) Эрнст Теодор Амадей (1776—1822) — немецкий писатель, композитор.

[4] Моцарт (Mozart) Иоганн Хризостом Вольфганг Теофил (известный как Вольфганг Амадей Моцарт) (1756—1791) — австрийский композитор. Выступал как клавесинист-виртуоз, скрипач, органист, дирижер, импровизатор.

[5] Бетховен (Beethoven) Людвиг ван (1770—1827) — немецкий композитор, дирижер и пианист, один из трех «венских классиков».

[6] Тамберлик (TaMberlinck) Энрико (1820—1889) — итальянский певец (драматический тенор).

[7] Бозио (Bosio) Анджелина (1824—1859) — итальянская певица (сопрано). В 1856 г. пела в С.-Петербурге 4 сезона (1856—1859) в эпоху расцвета в России итальянской оперы.

[8] Иаков — апостол, «брат Господень» — один из 70 апостолов Христа, первый епископ Иерусалима. Казнен около 62 г. в Иерусалиме иудеями.



  1. Мф 26, ст. 30.
  2. Деян 16, ст. 25.
  3. Кол 3, ст. 17.
  4. Лк 17, ст. 46.
  5. 1 Кор 14, ст 7.
  6. Мф 13, ст. 43.
  7. Ин 14, ст. 2.
  8. Пс 148, ст. 7-10.
  9. Иак 5, ст. 13.