Вне жизни (Мачтет)

Вне жизни : Рассказ
автор Григорий Александрович Мачтет
Источник: Мачтет Г. А. Живые картины. — М.: Издание книжного магазина Гросман и Кнебель, 1895. — С. 55.

Я умер…

Как это случилось — рассказать обстоятельно не могу, но за одно ручаюсь: вышло это совершенно просто, легко, внезапно и, главное, совсем не так страшно, как оно кажется всем. Безусловно ничего страшного!.. Помню, — у меня вдруг закружилась голова, всё тело сковала какая-то страшная дремота, я бессильно упал на свою конторку и затем… затем… я стал, кажется, подниматься сам из себя вверх точно пар или дым… По крайней мере, витая незримо в голубом, беспредельном эфире, я увидел нашу контору «торгового дома братьев Букиных», моих сослуживцев, своё собственное безжизненно склонившееся тело и прочее, и прочее — где-то глубоко-глубоко внизу…

И право же, было как-то особенно сладко купаться в эфире, чувствовать себя свободным, ничем не связанным, далёким от всяких дрязг и житейских волнений… Ни подвохов и козней друзей-сослуживцев, ни выговоров и распеканий управляющего конторой, жёлчного, высохшего Ивана Яковлевича, ни страшных, холодных белков г-на Букина, в которых только и светилось: «прогнать» или «рассчитать»! Блаженство да и только, — и я весь и всецело отдался этому новому, ещё неизведанному ощущению!.. Я летал в эфире легко и свободно как птица, как белое облачко, ни о чём не гадая, не тревожась, не волнуясь, упиваясь счастьем небытия и безграничной свободы… Сколько прошло времени, не знаю, — для меня не существовало уже ни времени, ни пространства, — но в конце концов меня всё-таки потянуло вниз… Сильное любопытство так и подзадоривало поглядеть, что сталось теперь там, и с лёгким порывом ветра я опустился над нашей конторой…

Там шёл переполох… Меня, очевидно, успели уже убрать, и конторка стояла незанятой, пустой, одинокой, с разбросанными в беспорядке счетами и конторскими книгами. У сослуживцев, правду сказать, были довольно постные лица, в особенности у Семёна Семёновича, которому я остался должен 25 руб. Ликовал, кажется, один Пузиков, давно ждавший вакансии и скаливший зубы на моё место, — но и тот считал своим долгом прикрывать ликование вздохами, скорбным качанием головой и грустным видом… Все столпились в кучу и, к моему изумлению, расхваливали меня на все лады… Можно было подумать, что все они были моими закадычными друзьями, что у меня не было ни одной слабой чёрточки, что я жил, окружённый только любовью, уважением и преданностью…

— Заме…е…чательный человек! — с волнением, почти восторженно говорил один, всегда подсмеивавшийся надо мной при жизни, всегда искавший случая пустить мне какую-нибудь шпильку. — Какая честность! Какое благородство!.. Нет, такого уж не найдёшь!

— А душа какая, а сердце! — не менее восторженно подхватил Пузиков, ещё вчера только нашёптывавший на меня всякую гадость подозрительному Ивану Яковлевичу. — Да это звезда-с была!

— А способности какие, а знание дела!? — захлёбывался мой помощник, уверявший всех и каждого, что без него я ничего не сумел бы сделать, что я — круглый невежда и профан. — Вся счётная часть, можно сказать, держалась только на нём!..

Последнее было остро отточенной шпилькой по адресу Пузикова, — мой помощник тоже рассчитывал на вакансию и в Пузикове поэтому видел врага. Тот позеленел, съёжился, злобно заморгал глазами, но замолчал, не проронил и слова, потому что заговорил вдруг и сам Иван Яковлевич… К моему изумлению, этот жёлчный, вечно ворчащий и недовольный старик, только вчера ещё распевавший меня в пух и прах, поднял голову и авторитетно проговорил:

— Да-с! Золотой работник был покойный… Трудно найти другого!.. Воскресни он, я выхлопотал бы ему прибавочку…

Увы, немножко поздно, — тем не менее это меня всё-таки тронуло!.. «Прибавочка» — прелестное слово в нашем жизненном обиходе и заветная мечта чуть ли не каждого, а я ещё не успел совсем освоиться с новым состоянием и отстать от всего земного… Поэтому я восторженно затрепетал сначала, потом горько вздохнул, вспомнив, что никаких прибавочек мне теперь не полагается, а затем расхохотался. Зачем всё это мне, в самом деле, когда я — «ничто», когда я — только частица эфира, которой не нужны ни «места», ни повышения, ни прибавочки, ни все эти конторы с их заправилами!? Дрязги, взаимные счёты, пикировка, подвохи, словом всё земное показалось мне сейчас таким мелким и ничтожным, таким смешным, что я только удивился, каким образом не понимал этого при жизни и отдавался им как и все… Меня потянуло снова в высь, и я наверное вспорхнул бы, не раздайся призывный звонок, которым хозяин вызывал Ивана Яковлевича к обычному докладу.

«Погляжу ещё там!» — подумал я и остался.

Иван Яковлевич быстро оправил привычным жестом виски, обдёрнул фалды, суетливо заглянул в свой портфель и быстрой походкой направился к заветному порогу, переступать который мог он один только… Свободный от земных законов, я смело потянулся за ним лёгкой воздушной струйкой… У порога нас задержал Семён Семёнович и что-то жалобно затянул о моём долге… Иван Яковлевич нетерпеливо выслушал, наскоро пообещал уплатить из похоронных денег, которые вероятно будут отпущены хозяином, и, откашлявшись, почтительно отворил дверь.

— Здравствуйте! Что нового?

Наш амфитрион в халате сидел за лёгким завтраком с добрым стаканом любимого шабли. Он только искоса взглянул на вошедшего и сейчас же повернулся к куриной котлетке.

— В конторе, надеюсь, всё исправно?!

Иван Яковлевич, общая наша гроза, согнулся в три погибели, умильно осклабился и в то же время как-то печально повёл глазами. Так дипломатично соединять улыбку с печальным взглядом умеют только старые, опытные, хорошо выдрессированные служаки.

— Всё-с! — проговорил он голосом, так и дрожавшим преданной радостью. — Всё-с! Только вот наш бухгалтер… Косолапов…

Амфитрион шевельнул левой бровью.

— Опять пьян?

— Никак-с нет-с! — заспешил Иван Яковлевич и, вздохнув, добавил. — Скончался! Сегодня-с утром в конторе… Внезапно!

Тот шевельнул другой бровью и стал ковырять в зубах зубочисткой.

— Вот как!?

— Так точно-с! — ответил Иван Яковлевич. — Недавно только отвезли на квартиру…

Амфитрион сидел немного задумавшись.

— Гм… Что ж, все мы смертны! — ответил он, наконец, не то с сокрушением, не то покорно. — Ничего, кажется, был малый, а? Пил, отлынивал, правда, любил забирать вперёд, но в общем ничего… Гм… Сколько за ним в конторе?..

— Сотни две наберётся! — укоризненно ответил Иван Яковлевич. — Это верно-с, любил забирать вперёд… Опять Семёнову 25 рублей…

Амфитрион нахмурил брови и, вздохнув, сказал:

— Скостить!

Иван Яковлевич поклонился.

— На похороны тоже рублей пятьдесят… Записать в счёт убытков… Да, а кого же на его место?

— Можно Пузикова…

— Ну, поставьте Пузикова… Кстати, пошлите сейчас же взять ложу бельэтажа в оперу, ну, и давайте сюда бумаги… Что у вас?..

Аудиенция кончилась… Иван Яковлевич поклонился, как-то весь изогнувшись, и быстро ускользнул неслышной тенью… За ним двинулся и я… Признаться, я дрожал от негодования, от боли и обиды… Двадцать лет просидел я не разгибаясь над своей конторкой, двадцать лет считал, подсчитывал, записывал десятки и сотни тысяч, подводил миллионные итоги, и вдруг — ни одного доброго слова!.. Был или не был, — всё равно! Впрочем, я скоро успокоился, сопоставив с этой правдой приторную ложь расхваливавших меня сослуживцев, и снова беззаботно потонул в эфире.

Стоял вечер, и на улицах зажигали уже фонари… Я прилетел опять, — подглядеть, что творится у родственников, с которыми жил душа в душу, кажется, и ежедневно обедал в качестве холостяка, у которого не было своего хозяйства. Брат Павел, довольно убитый, угрюмо прихлёбывал чай и скатывал шарики из хлеба, что служило у него всегда признаком сильного волнения… Толстая тётя Люба, похожая на старого мопса, полудремала, полуобдумывала что-то в широком кресле и мерно сопела. Прелестная Неточка, жена брата, успевшая уже выплакаться, вертелась теперь с мокрыми от слёз глазами пред зеркалом, примеривая «траур» и укладывая живописными складками длинную до полу креповую вуаль…

— Так, хорошо? — спрашивала она, егозя слева направо и справа налево пред зеркалом.

Тётя Люба полуоткрыла один дремавший глаз и лениво засопела, как бы всматриваясь, а Павел, не расслышав, продолжал скатывать шарики… Это взволновало нервную, впечатлительную женщину.

— Ах, Павел, ну, что ты сидишь всё букой, — не воскреснет же он от этого! — проговорила она с раздражением. — Тётя Люба, хоть вы отзовитесь, — ну, что? Как, идёт?

Брат оставил шарики, осмотрел наряд, нашёл слишком много сборок на шляпке, но тётя Люба, открыв оба глаза, авторитетно решила, что теперь такая мода. Успокоенная Неточка, довольная нарядом, который был ей к лицу, сочла своим долгом сейчас же вернуться к грусти.

— Ах, мне так жаль его, так жаль! — мило протянула она с грустною ноткой опечаленного ребёнка и, метнув глазами в зеркало, ещё раз оглядела себя с ног до головы. — Эта Теплова, право, шьёт недурно и, главное, дёшево! Правда, Павлуша? Да? Креп… шёлк… работа… и всё за такую ничтожную цену!.. Правда? Ты всё грустишь? И я тоже! Ах, бедный Ваня, — он так нас любил, так был к нам привязан и вдруг… Ах, я снова расплачусь… Павел, портнихе нужно пять рублей!..

Она говорила всё это, не отходя от зеркала, поворачиваясь во все стороны и, пока брат доставал деньги, выразительно уставилась в тётю Любу, указывая пальчиком какую-то складочку на лифе… Тётя её успокоила, сказав, что это ничего, что можно подложить ваты, и затем, как бы отвечая самой себе на последние слова Неточки, угрожающе проговорила:

— Да, любил, был привязан, а, небось, наверное оставил завещание и отказал всё своей… этой…

Она не договорила из целомудрия или глубокого презрения, которое совсем обезобразило её злое лицо… Брат вздрогнул и поднял глаза.

— Вы полагаете? — тревожно спросил он. — Не думаю, знаете ли… вряд ли есть завещание, — он всегда боялся мысли о смерти… А впрочем…

Его перебила Неточка; она заволновалась и даже всплеснула ручками.

— Неужели всё ей!? Такой… такой… Но, ведь, это будет ужасно, Павел!.. Мы родственники… а она… она!.. Двадцать лет копил — и вдруг всё какой-то швейке!.. Фи… Не может быть!..

— Я сам не думаю, — ответил Павел. — Может быть, он и завещал ей что-нибудь… немного… но не всё же…

Тётя Люба была в дурном настроении и потому продолжала каркать:

— Да, да, говори! Не всё же!.. Как бы не так! Вот увидишь, что он записал всё ей! Увидишь. Теперь это всегда так: своим ничего, а всякой, прости Господи, дряни — всё!.. Теперь о своих не думают!..

— Но есть суд! — кричала раздражённая Неточка. — Можно в суд… Есть законы!..

Спор на такую щекотливую тему, вероятно, продолжался бы ещё долго, к моему глубокому огорчению, если бы не приход гостей. Первой влетела Анфиса Павловна, которая всегда прочила за меня свою не сходившую с рук Наташу, и, после поцелуев и долгих объятий с недолюбливавшей её Неточкой, не преминувшей вызвать на свои прелестные глазки слезинки, долго охала и ахала, повторяя: «Ах, скажите, — кто мог ожидать! В полной силе и вдруг!» Она всплёскивала руками и, поворачиваясь то к тёте Любе, то к Павлу, то к Неточке, не переставая спрашивала: «С чего, скажите пожалуйста, с чего это он умер?!» Весть о моей смерти, очевидно, облетела уже знакомых, потому что вслед за Анфисой Павловной влетела с теми же восклицаниями и вопросами Раиса Кузьминична с мужем, за той Анна Аркадьевна без мужа, затем холостяк Петров, с которым Анфиса Павловна сейчас же стала устраивать дипломатические апроши по направлению к «счастью Наташи», за ним ещё, ещё и ещё! Все восклицали, качали головами, ахали и, как бы сговорившись, добивались узнать, «с чего» и почему именно я умер…

— Удар!? Паралич!? Была какая-нибудь неприятность? Что-нибудь взволновало?

Неточка в ответ страшно рыдала, наслаждаясь уходом и тревожными уговариваниями красавца Куцопулова, не отходившего от неё со стаканом воды. Тётя Люба что-то ядовито шептала на ухо Анфисе Павловне об «этой»… «швейке», которая, чего доброго, могла и отравить с какими-нибудь целями, на что гостья всплёскивала руками, повторяя одно и то же: «Скажите! Ах, ты Боже мой! Какие эти мужчины глупые, право! Вместо того, чтобы по закону, с какой-нибудь благородной девицей… они… Ах, скажите!» — и один только Павел старался по возможности удовлетворить общее любопытство…

— Да, он был взволнован… Приходилось против совести, знаете ли, составлять какой-то отчёт… Неверные цифры… бессонные ночи… тоже коньяк и, к тому же, короткая шея…


Павел был прав, — этот отчёт с ложными цифрами, дутыми балансами и неверными выводами о деятельности конторы, составить который по указаниям г-на Букина выпало мне, был причиной всему… Возмущённый до глубины души, я не спал ночей, сгорал от стыда, волновался, мучился угрызениями совести и, наконец, погиб. Отказаться — значило потерять должность, что для каждого страшнее всего; выполнить же — значило явиться соучастником в гнусном деле, помочь обмануть, ограбить тысячи людей, разорить несчастный люд большего района… Дилемма была жестокая, тем более жестокая, что с одной стороны моя память никак не забывала всего того, чем трепетало когда-то моё молодое сердце в дни золотой и чистой юности, а с другой — я был олицетворённый трепет. Я трепетал всего и за всё. Трепетал неудобных перспектив, трепетал за должность, за благополучие, за обстановку, за… словом, за всё, за всё, пока меня не выручила холодная, бесстрастная смерть…

Я забыл всё это, как только стал частицей голубого эфира, как только сбросил с себя тлен бытия, и Павел теперь мне напомнил… Теперь я понял, почему так остро было ощущение блаженства, в котором я забылся: я перестал трепетать и был свободен от всяких уз, обстановок и вопросов благополучия… Я мог быть самим собою безо всякого трепета, без муки о том, что будет со мною завтра!.. Только теперь понял я, в чём сущность счастья, и что такое счастье… Ещё острее, кажется, ощутил его я, и каждая молекула моя дрожала невыразимым восторгом…

И я сразу почувствовал себя другим, совсем не тем, что стоял за конторкой, — я точно вновь родился… Я не трус, не забитый, придавленный счетовод, из-за личных удобств способный на всякую пакость, — я существо, у которого есть и родина, и сознание долга, и убеждение, и стыд!.. Если бы теперь кто-нибудь заикнулся мне о подобном отчёте, какого требовал Букин, — о, я и договорить бы не дал, — я уничтожил бы дерзкого одним взглядом! Ещё бы, — я ничего не боялся, ничто не могло бы меня смутить, я был самим собою… Мало того, я почувствовал вдруг потребность безбоязненно всё обличить, предостеречь других, наставить, открыть всем, что познал я сам…

Кругом уже спали… Я направился прежде всего к тёте Любе, которая храпела, закутавшись с головой в ватное одеяло и уткнув свой нос, похожий на раздавленную сливу, в подушку… Прокравшись неслышной грёзой, я стал нашёптывать свои новые речи, но она сейчас же заметалась беспокойно и затем вскочила в испуге…

— Ну, и сон, прости Господи! — проговорила она, зевая и тараща испуганно глаза. — Тьфу ты, что за гадость!

Она перекрестилась, зевнула ещё раз, затем решительно повернулась на другой бок и, как ни в чём не бывало, захрапела снова…

Я пошёл к брату… Тому я начал с напоминания о давнем… пережитом… золотых днях юности, когда мы грезили оба полные любви и веры в будущее… Я видел, как во сне его бледные щёки покрылись румянцем, как глубоко стала дышать впалая грудь, и, признаться, затрепетал от нового прилива счастья… Но вдруг он вскочил, сел, опустив ноги, потёр лоб рукою, сплюнул и стал ругать свои нервы…

— Вот так расходились, проклятые!.. Чёрт знает, что в голову лезет! Ишь, ты, что вспомнилось!? Выпить, что ли?!

Он выпил и… заснул…

Я направился к Неточке, но та немедленно заёрзала и закричала вне себя:

— Я боюсь!.. Павел, слышишь, — мне чего-то страшно!.. Успокой меня; иди же, слышишь… Павел!..

Тогда, независимый, гордый, полный мощного гнева и чистого, святого негодования, я пошёл обличать…

В конторе ещё работали; хозяин только что вернулся из театра и сидел за ужином… Мой дух стал пред ними и властно заговорил каждому голосом скрытой в глубине его сердца совести… Свершилось чудо! Жёлчный, прожжённый Иван Яковлевич вдруг зарыдал, и эти, первые, может быть, в жизни тёплые, чистые слёзы его смывали с белых страниц записанную в них ложь и подлоги… Пузиков колотил себя в грудь и рвал целые кучи написанной клеветы… Семёнов, другой, третий… все метались, каялись, рвали на себе волосы… Вбежал сам Букин, бледный, встревоженный, задыхающийся, и общим хором все стали взывать ко мне:

— Иван Иванович! Господин Косолапов!..

— Иван Иванович!.. Ива… а… а!..


Я открыл глаза и очнулся за своей конторкой, полный грустного изумления… Стоял серый, слякотный, промозглый день серой жизни… Все как ни в чём не бывало скрипели перьями, выводя обычную ложь, а Иван Яковлевич окликал меня со своего кресла:

— Устали-с, а? Всю ночь проработали, — знаю! Хозяин спрашивает отчёт… Готов-с?

— Вот-с! — я быстро подал толстую, тщательно переписанную тетрадь, над которой и заснул. — Готово!

Но руки мои ещё дрожали, и сердце билось трепетно стыдом…

— Ничто не пропущено?.. По указаниям?.. — зашептал он, многозначительно подмигнув бровью.

— Так точно-с!..

Он потёр, довольный, руки, сказал «ладно!» и отнёс… Мелкий, грязный дождик как-то страшно уныло стучал не переставая в большие конторские окна… Было сонливо, скучно, гадко… Я потянулся, зевнул и окончательно почувствовал себя живым…