Взмах крыльев (Сергеев-Ценский)

Взмах крыльев
автор Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Опубл.: 1904. Источник: az.lib.ru • Стихотворение в прозе.

    Сергей Николаевич Сергеев-Ценский.
    Взмах крыльев
    Править

    Стихотворение в прозе

    IПравить

    Когда я шел домой, был вечер. Я был тогда еще небольшим, но ясно помню, что я устал, еле передвигал несгибавшиеся ноги и хотел пить.

    Целый день, с пяти часов утра, я дышал лесом, ловил рыбу в длинном и тихом озере Глушице и лазил на тонкие верхушки деревьев за спелой черемухой.

    На плече моем болтались плохо смотанные лески трех удочек, руки мне оттягивала круглая кошелка с пятью подлещиками и красноперками, а губы были черны и клейки от черемухи.

    Впрочем, к поясу моему на веревочке был привязан по-охотничьи, за шейку, хвостом вниз, полуощипанный голубь, счастливо отбитый мною у ястреба.

    Этот голубь был моей гордостью.

    Я представлял, как буду рассказывать об этом сестренке Тане подробно и обстоятельно. Изображу, как увидел ястреба в кустах бирючины над оврагом, — огромного, коричневого с белым; он сидел и рвал перья крючковатым клювом, и голубиное мясо краснело под его когтями.

    Я крикнул; он обернулся и поглядел кругло и хищно, вытянув шею. Я бросился к нему с удочками наперевес; он выпустил добычу и шарахнулся кверху, шумя листьями.

    Через минуту он уже далеко тянул над полем к городу, тяжело шевеля крыльями, а сизый белохвостый голубь лежал в моих руках еще теплый и мягкий.

    Я представлял, как Таня будет осторожно гладить его пальцами, прижиматься к нему бледненькой щекой и тягуче говорить: «Бе-едный голубчик!» — а я в это время буду пить чай и торопливо есть булку. И когда я соображал на ходу, сколько чашек чаю я выпью, выходили все двузначные числа, и булка казалась необыкновенно вкусной.

    Я прошел уже прилегавшие к больнице кирпичные сараи и огороды с капустой и огурцами, прошел длинный желтый забор сада и подошел к тому корпусу огромной больницы, в котором служил мой отец.

    На белых стенах больницы мое усталое воображение чертило расплывчатые зеленые пятна на темных лентах — деревья леса; под ними стрельчатые, желтоногие, зеленые пятна — прибережную кугу; а еще ниже белые полосы — воду Глушицы. Из воды лукаво смотрели верткие красноперки, а над деревьями поднимались тучи ястребов с голубями в когтях.

    Я почти спал, идя на прямых ногах, но когда вошел в темный коридор больницы с асфальтовым полом и вечно сырым, густо пропитанным йодоформом воздухом, то очнулся.

    В нашу квартиру, поднявшись на третий этаж, вошел я совсем бодро и, поставив в прихожей удочки, снисходительно передал выбежавшей навстречу Тане кошелку с подлещиками и голубя.

    Против ожидания, она только мельком взглянула на мою добычу, и тут же, маленькая, худенькая, пепельноволосая, подняв на меня огромные синие глаза, сказала испуганным шепотом:

    — А у нас бешеный!

    — Ты голубя-то видела? — не поняв как следует того, что она сказала, и обиженный невниманием, спросил я.

    Таня потрогала голубя за хвост, помолчала и опять тем же испуганным шепотом, как и прежде, сказала:

    — А у нас бешеный… че-ерный… Страшный… Кричи-ит!.

    И в это время я услышал, как в самом конце коридора, где была курительная комната, кто-то завыл протяжно и дико, потом зарычал и застучал в двери.

    Потом оттуда же низом над полом поползли скрежещущие, скребущие звуки, кривые и острые.

    Мне представился огромный черный ястреб с круглыми, желтыми, хищными глазами и загнутым клювом. Он сидел на цепи, хохотал, бил в двери клювом и разрывал их когтями.

    И когда я подумал, что он может вырваться, я почувствовал, что холодею.

    IIПравить

    Я не знаю, почему в наше мирное терапевтическое отделение, которым заведовал отец, посадили бешеного. Может быть, потому, что у нас была свободная курительная комната, чего не было в других отделениях, а три корпуса с психическими больными были набиты битком; может быть, за ним просто хотели наблюдать врачи — не знаю, но его посадили, одетого в горячечную рубаху, и заперли, пробив в двери маленькое оконце.

    И с того времени, как его посадили, маленькое оконце курительной комнаты причаровало всех.

    Я никогда не любил больницы. Меня давили тяжелые огромные казенные корпуса, всегда аккуратно выбеленные, многооконные, четырехгранные. Я не выносил прилизанных, лысых больничных садиков с короткими аллеями из подстриженных акаций; я не выносил вида больничной прислуги в однообразных белых фартуках на кубовых платьях; меня тошнило от желтых халатов из верблюжьего сукна и от острого всепроникающего запаха йодоформа.

    Я не любил и своего отделения. Длинный и узкий белый коридор с белым брезентом во всю длину, белые двери высоких палат по сторонам — все белое и нудное казалось еще более нудным, если на его фоне желтым дымком колыхался халат гуляющего больного.

    Медленно и скучно тикали на середине коридора большие стенные часы.

    Каждый день в одиннадцать часов в сопровождении большой свиты фельдшерских учеников и служанок проходил по палатам ординатор; каждый день в семь часов вечера проходил по коридору дежурный врач.

    Часто из отделения в анатомическую на длинных носилках выносили покойников, и на их место из приемной приносили и приводили новых больных.

    Больные даже и перед смертью редко стонали; они мирно лежали по своим койкам, послушно пили свои лекарства и доверчиво ждали выздоровления.

    Поэтому в отделении было тихо. Но когда привели бешеного, все ожило, задвигалось, захлопотало.

    Бешеный в курительной — это было ново и страшно. Это было страшно даже для тех из хроников, которым самим оставалось жить два-три дня. И, собрав остаток сил, они медленно, с передышками доползали до курительной, откуда могучими взрывами несся рев, вой и хохот; там они останавливались, прислушивались и испуганно качали головами.

    Более смелые из больных заглядывали в маленькое оконце. Но когда бешеный видел изнутри наклонившееся к оконцу человечье лицо, он подбегал к двери, ругался, стучал в нее ногами, плевал в коридор — и больные отскакивали со страхом.

    IIIПравить

    Стемнело.

    Нас с Таней в коридор не пускали.

    Но чем строже было запрещено нам выходить из своей комнаты, тем сильнее мне хотелось выйти и посмотреть.

    Усталость исчезла, и чай не казался вкусным. Я слышал от отца, что бешеный был слесарем на железной дороге и несколько недель назад, спасая свою улицу от огромной бешеной овчарки, был укушен ею за руку. Я слышал от Тани, что он был большой, черный и страшный… Но этого было мне мало.

    Мне мучительно хотелось увидеть его самого, близко, с глазу на глаз… И я увидел.

    Было двенадцать часов ночи. Все спали в нашей квартире — и отец и Таня, когда я тихо встал с постели, тихо отворил двери и вышел в коридор.

    В коридоре один дежурный служитель, Кузьма Гнедых, спал на деревянном диване; другой, Давыд Саломатин, сидел на полу недалеко от курительной и тоже дремал, обхватив колени руками и положив на них голову.

    Жутко тикали часы, и я с каждым новым тиканьем делал новый неслышный шаг по мягкому брезенту.

    Посредине коридора, когда я вошел в яркий круг, падавший на пол от висячей лампы, мне захотелось стремглав бежать назад — так сделалось страшно. Но я удержался.

    Кругом было тихо. Беззвучно спали сторожа и молчал бешеный.

    Еще один шаг вперед… два… три…

    Вот я уже прошел Давыда Саломатина, прошел совсем тихо, как привидение, так как боялся, что он проснется и остановит.

    Но он не проснулся; он спал, наивно и просто показав свою толстую бычью шею.

    Я вспомнил, что он первый силач на всю больницу, что, если бешеный вырвется, сломав двери, Давыд его одолеет, что только за этим отец и назначил его вторым дежурным, и ободренный пошел дальше.

    Вот уже встала перед глазами высокая белая дверь с черным маленьким окошком.

    Я остановился и оглянулся кругом. За дверью было тихо, и тихо было позади. В желтые круглые пятки спавшего на диване Кузьмы ударился свет лампы, отчего они были похожи на две свежевымытые репы. Чем дальше, тем темнее и уже становился длинный коридор, как лежачая, гладко обтесанная сахарная голова.

    Узенькое окошко чернело в двух-трех шагах. Я не устоял. Несколько мучительных мгновений… и, дотянувшись до окошка, я уже глядел, застывший и холодный, в черную тьму комнаты. И то, что я увидел там, был ужас.

    Прямо в мои глаза колючим блеском освещенных лампой белков вонзились два черных глаза бешеного… два безумно горящих, острых, колючих глаза обвили меня жгучими кольцами, крепко связали и притянули.

    Я не знаю, сколько — секунду, две — мы смотрели один на другого… Я помню, что я вскрикнул и упал на пол. И ползая по полу, я кричал бессмысленно, пронзительно, всю жажду жизни выливая в этом крике; а сверху через окошко на меня плевал бешеный.

    Глухим, торжествующим ревом колыхал он спящие стены коридора, и мне казалось, что стены валились, что сейчас сорвется с петель его дверь и он будет алчно рвать меня ядовитыми зубами.

    — А-га-га-га! Попал в мальчишку! Попал в мальчишку! — обдавая меня ядовитой слюной, кричал бешеный; а я катался по полу, тоже кричал и не имел сил подняться.

    Я смутно помню, как проснулся Давыд, взял меня поперек сильными руками и принес в спальню. Я смутно помню, как с меня снимали заплеванное бешеным белье и вытирали тело губкой с холодной водой.

    Закутанный в теплое одеяло, я дрожал так сильно, что сами собой взбрасывались руки и ноги.

    Помню, отец дал мне брому в голубой чашке. Нервная лихорадка била меня до самого утра, и, засыпая к тому времени, как проснулось отделение, я видел, на границе между явью и сном, белых чаек, летавших над черным, безбрежным озером.

    Чаек было видимо-невидимо. Сверкавшими, белыми зигзагами они разрезали черный воздух и жалобно кричали.

    Когда они пролетали мимо меня, пугливо косясь назад красными от ужаса глазами, я ясно видел, что они боялись не черного озера, не черного воздуха, не меня, а взмаха собственных сверкающих, белых крыльев.

    IVПравить

    На следующий день в больничной церкви была всенощная.

    Наше отделение примыкало к хорам. Я стоял на этих хорах, облокотившись на толстые чугунные перила, и смотрел вниз. Внизу золотел иконостас и синели ползучие клубы ладана. Певчие стройно пели «Свете тихий, святые славы…». И, полные слепого доверия к высшей воле, полные светлого экстаза, вместе с клубами ладана разлетались по церкви звуки молитвы.

    С хор видны были только кивающие головы молящихся я крестящие правые руки, да прямо в глаза с яркого золоченого иконостаса кротко глядели красиво написанные иконы.

    В узкие окна виднелись далекие дома города, пылавшие левой стороной под заходящим солнцем.

    Все было мирно и торжественно, празднично и молитвенно; но за стеной, рядом с хорами, в курительной комнате, сидел бешеный, о котором забыли.

    Он напомнил о себе к концу всенощной, когда певчие тихо и сдержанно вступили в волнистую мелодию баюкающей песни: «Слава в вышних богу, и на земли мир, в человецех благоволение».

    Он заревел, глухо слышный сквозь плотно затворенные двери, но могучий, неутомимый, протестующий, точно хотел властно обличить сладкоголосую церковную песнь в вековой неправде, властно заявить, что на земле нет мира и благоволения, нет и не было. И чем дальше пели внизу певчие, тем громче и неистовее ревел наверху бешеный и ожесточеннее колотил в дверь коленями и плечами.

    Я видел, как на наши хоры начали смотреть снизу странные, расплюснутые недоумением лица; я чувствовал, как оттуда вверх пополз густой, как кадильный дым, страх, — и мне стало весело.

    Постепенно пустели хоры. Широко перекрестившись, вышел из церкви старший врач больницы с явным желанием подняться к нам наверх; за ним вышли дежурный ординатор и еще несколько человек.

    Церковь пустела. Звуки пения стали слабыми, тревожными и мягкими, как крылья ночных бабочек; зато крепли и царили над опустевшим пространством крики бешеного — буйные, негодующие, вызывающие и дикие, такие непривычные для больничной обстановки.

    И чем больше выжимали они страха кругом, тем почему-то веселее становилось мне.

    VПравить

    Ночью снова раздались стуки. От них первой проснулась Таня.

    Ночь была месячная, и сквозь занавески в спальню пробивался холодный, осторожный свет. В полосе этого света Таня казалась прозрачной и бестелесной. Она сидела на своей кроватке и плакала.

    — Таня, ты что? — шепнул я ей, подымаясь.

    — Бою-юсь!.. Он стучит!. — протянула Таня и заплакала сильнее, дергаясь худеньким телом.

    За мною проснулся отец.

    Я видел, как он долго искал в углу туфли и ворчливо надевал поверх белья летнее пальто.

    Кашляя на ходу, он вышел, и мы остались одни. Слышно было, как проснулось от сильных стуков отделение. В коридоре ходили, отворяли и затворяли двери палат, громко ругались.

    Я зажег свечку и посмотрел на часы: было около часу.

    Комната тревожно замигала колыхавшимися от света тенями. Стоявший на этажерке бородавчатый куст кактуса стал похож на огромного зеленого паука с хитро прищуренным глазом; глубоким скрытым смыслом повеяло от старого пузатого комода, а висевшее над ним полотенце, скрученное и шершавое, притаилось, как белая змея.

    Таня, успокоенная светом, тихо хныкала, утирая слезы, потом уснула.

    Бешеный не переставал стучать, и когда во мне любопытство победило страх и я вышел из комнаты, то увидел, что весь коридор был заполнен служителями, служанками и больными; стоя в отдалении от курительной плотной толпою, они жестикулировали и гудели.

    Высокий и тонкий легочный больной, которого звали Эверестом Максимычем, возмущенным голосом говорил отцу:

    — Это бесчеловечно! Как хотите, это бесчеловечно!.. Его отравить нужно, и больше ничего. Поставьте ему мышьяку на окошко.

    Отец недоумело разводил руками и отрицательно качал головой.

    Видно было, что бешеному безысходно надоело сидеть взаперти. Собрав свою огромную силу, полустянутую горячечной рубахой, ритмически и неослабно он ударялся всем телом в толстую дверь. После каждого удара он рычал глухо и злобно, отбегал к стене и снова всем телом с разгона бросался к двери.

    И дверь трещала. Расшатанные петли ее визжали и хлюпали, середина ее уже коробилась и выступала в коридор, и только крепкий двойной замок еще держался.

    — А-га-га-га! — хрипло кричал бешеный. И жутко было всем от этого крика.

    — А ведь он сорвет, пожалуй, двери? — пугливо отступая к порогу своей палаты, говорил Эверест моему отцу.

    — Наказание какое-то! — махнул рукою отец. — Дураку пришла фантазия принять бешеного, а я за него отдувайся.

    — Ну, а вы все-таки как думаете, сорвет или не сорвет? — не отставал Эверест.

    — Должен же он когда-нибудь устать? — сердито отозвался отец.

    Давыд и Кузьма, ругая один другого, подперли дверь плечами, но через четверть часа они запросили смены, а бешеный был неутомим, его стуки стали еще страшнее, торжествующий хриплый крик еще зловещей.

    Скоро кто-то заметил, что у него свободна правая рука, толстый холст рубахи он, должно быть, разгрыз острыми зубами, и теперь эта мускулистая, волосатая рука могуче потрясала изнутри дверь за медную скобку.

    Дверь дрожала, как осока под ветром. Стало ясно всем, что сейчас он навалится на нее и сорвет с петель.

    Кузьма Гнедых опрометью бросился в другие отделения за служителями; отец искал в кладовой веревок, больные захлопывали двери своих палат.

    Я стоял, готовый каждый момент убежать к себе в комнаты и запереться на ключ.

    И вдруг случилось нечто героическое и простое, как всякий героизм.

    У нас в 8-й палате лежал худосочный семнадцатилетний парень Гаврюшка. Так как была у него болезнь почек, то звали его в отделении Гаврюшкой «с почками». Лечился он от своей болезни какими-то водами в синих сифонах.

    Когда все разбежались от дверей курительной, я увидел Гаврюшку с сифоном, поспешно идущего к этим самым дверям.

    Он остановился перед окошком и хладнокровно направил свежую струю воды на голую руку бешеного.

    И вышло то, чего никто не ждал. Бешеный завыл, как собака, в которую попали камнем, и бросился в дальний угол. Прекратились стуки, торжествующий рев сменился жалким плачем.

    Плохонький Гаврюшка победил. Что потом было — месть? ликование? — я не могу точно сказать, но изо всех палат высыпали больные с оловянными кружками, со стаканами, с чашками воды. Все вспомнили вдруг, что бешенство — водобоязнь. Всякому хотелось плеснуть водою туда, в страшное, маленькое окошко курительной комнаты. Кто-то вытащил из кладовой старый гидропульт и прилаживал к окошку его длинную кишку, а кругом все смеялись.

    Побежденный бешеный жалобно кричал, как большая хищная птица, гонимая стаей ласточек.

    И мне сделалось его жаль и хотелось, чтобы снова поднялся он, несокрушимый и дикий, и начал трясти двери.

    К утру он умер.

    Когда его выносили, в коридоре вдоль его пути выстроилось все отделение.

    Длинный, высоколобый, чернобородый, он лежал на носилках, сухой и прямой, как убитый ястреб. И на него, мертвого, все кругом смотрели большими, пугливыми глазами, точно боялись, что вот он сейчас очнется и встанет.

    Мне вспомнилось то, что я видел на границе между явью и сном: черное безбрежное озеро, черный воздух над ним и видимо-невидимо белых чаек.

    Сверкающими, легкими крыльями они разрезали черный воздух и испуганно кричали.

    Когда они пролетали мимо меня, косясь назад красными от ужаса глазами, я видел, что они боялись не черного воздуха, не черного озера, не безбрежного простора, — они боялись сильного взмаха своих собственных легких крыльев.

    1904 г.

    Комментарии.
    Взмах крыльев
    Править

    Впервые напечатано в «Журнале для всех» № 9 за 1904 год. Вошло в первый том собрания сочинений изд. «Мысль» с датой: «Февраль 1904 г.». В собрании сочинений изд. «Художественная литература» (1955—1956 гг.) автор дал «Взмаху крыльев» подзаголовок: «Стихотворение в прозе».

    H. M. Любимов

    Источник текста: Сергеев-Ценский С. Н. Собрание сочинений в двенадцати томах Том 1. Произведения 1902—1909. — М.: Правда, 1967.