А. С. Серафимович. Собрание сочинений в семи томах. Том второй
М., ГИХЛ, 1959
Было шумно, весело, людно. Сидели тесно вокруг длинного стола за ослепительной скатертью человек двадцать. Висячая столовая и стенные лампы широко и ярко заливали светом. В рюмках беспрерывно колебалось и искрилось вино. Приглашенный из клуба лакей во фраке, в белом, с огромным вырезом жилете, в нитяных перчатках, с прилизанными напусками на височках, подавал с особенным шиком и ловкостью. И говор, как и свет, наполнял весь зал, и сквозь него с усилием прорывался стук ножей, вилок, звон рюмок.
Хозяин, молодой учитель гимназии, с лицом именинника, поворачиваясь то в ту, то в другую сторону, бегая глазами по тарелкам гостей, непрерывно, без устали улыбаясь, подливал вино в рюмки и напрягал все силы, чтобы гости как можно больше наелись, напились, чтобы они тоже непрерывно улыбались, смеялись и говорили.
Когда у всех лица стали слегка влажными и глаза заискрились, как и вино, — начали говорить речи. После речей пили, потом опять говорили, ели и опять пили. Когда съели мороженое и пирожное, а за пирожным поели виноград, яблоки и груши, — все, чувствуя, как отяжелели и раздались стесненные платьем желудки, захотели встать из-за стола, еще недавно блиставшего, приятного, привлекательного, со стройно расставленной посудой, неначатыми бутылками, а теперь залитого вином, со сдвинутыми тарелками, с недоеденными на них остатками, недопитым в рюмках вином. Всем хотелось поскорее отделаться от этого места.
— Алексей Павлыч… можно?
— Прошу… прошу… господа… — заторопился хозяин. — Прошу в гостиную, в кабинет…
Все разом задвигали стульями, зашаркали, стали расходиться, закуривать и наполнять комнаты синим слоистым дымом. Разбились на группы.
Молодой доктор, с обыденным, как будто бы всегда готовым на добрую, приветливую для всех улыбку лицом, и его товарищ по университету, заведующий редакцией местной газеты, весь обросший бородой, со свесившимися на самые глаза бровями, сели к сторонке за круглый столик, где стояла бутылка и две высокие рюмки.
— Да-а, — проговорил доктор, держа в руках рюмку, подняв брови, задумчиво глядя перед собой и не видя ни говорящих, курящих товарищей, ни яркого освещения, ни сизого, стоявшего везде табачного дыма.
Выражение обыденности, то выражение, которое каждый носит каждый день и для всех, которое привычно и неизбежно, как повседневный костюм, улыбка, которою каждый улыбается всем и всегда, — сбежали с лица. Что-то, что было за этой повседневной улыбкой, за этим привычным для всех лицом, что человек носит бессознательно скрытое в тайниках души, — теперь всплыло, как всплывает в весенний разлив тело утонувшего человека.
— Ты говоришь, что я заелся, что я неблагодарная свинья… Да… это, пожалуй, правда. Что мне? Тридцать лет, любим, люблю, сын чудесный, дело из рук не валится, — чего мне?.. Да…
Он задумался и провел ладонью по лицу со лба и глаз,
— Это, брат, все оттого… — заговорил собеседник, наливая себе и ему вина, — все, брат, оттого…
— И я все-таки должен сказать… — проговорил доктор, перебивая и не слушая, — я должен сказать… ну, не то, что я несчастлив… Боже мой, я до свинства счастлив… А вот червоточина… не червоточина даже, а вот, как отломится иногда тонкий-тонкий конец иглы, самое жало, его и не заметишь даже глазом и не слышишь, что он — в теле; а вот подавишь иногда нечаянно совершенно, вдруг кольнет — слабо, незаметно, тонко-тонко, а все-таки кольнет… Вот и у меня… Знаешь ведь жену… я без ума от нее… Это само счастье…
Брови у собеседника опустились еще ниже, — он смотрел перед собой сощуренными глазами, и доктор, принимая это за подтверждение того, что он говорил, взял рюмку. Они выпили и опять поставили. И, заглядывая в нахмуренные и опущенные глаза, доктор сказал:
— Вот и у меня… Меня вдруг иногда начинает беспокоить этот отломившийся кончик иглы… Это, как тебе сказать? — повторяемость. Понимаешь ли, как это выразить: я ласкаю, целую жену, — но ведь это уж было, это было… Ведь первые горячие, стыдливые, девственные, молодые ласки я ведь уже отдал женщине, другим женщинам, и в каждом поцелуе я слышу: «А те?» При всей силе страсти, любви, я слышу: «Но ведь это уже было, это — копия, повторение того, что уже было, прошло и никогда не вернется, когда ты был молод, когда ты был чист»… Как хочешь — смейся или думай, что я выпил лишнее, но это, как отрава, вливается во все мои радости, как отрава, по каплям незаметно, бессознательно, бессмысленно… Это даже не голос, это — ощущение, ощущение повторяемости… Я ласкаю ребенка, — а те дети?.. Да, да, да, дети, мои дети… У меня уже был первенец, и теперь, когда я имею ребенка от любимой женщины… понимаешь ли, от любимой, — я лишен этой остроты новизны счастья… Ведь это уже не первенец, это было… я забыл о первом… Казалось, память самая вытравилась… Новые наслоения, новое счастье, дела, заботы, неудачи, радости, — и вот когда наклоняешься и берешь своего ребенка, точно где-то глубоко сидящий, отломившийся тонкий шип колет, беспокоит… Не долг перед ними, перед теми, перед прежними-то меня мучит, не участь, не судьба их… Они обеспечены, их любят, у них — отец и мать… да, да… Ну, что ж, тут уж ничего не поделаешь: того, что было, не переделаешь… Не это, а то, что у меня-то в жизни, мои-то отношения к ребенку, к моему ребенку, эти отношения — повторяемость… Это — тоже уже было, и это прошлое, уже забытое, уже ушедшее назад, оно дает о себе знать, напоминая, что оно все-таки было… Я-то, лаская своего ребенка, в поцелуе жены слышу, что эти ласки, эти поцелуи, эти порывы сердца уже отдавались кому-то, точно мимоходом, как будто это было не на самом деле, не по-настоящему, не всерьез, а так себе, пока. А теперь то, что было, оказывается, было на самом деле, а не нарочно, и оно оставило после себя тонкое жало мести — ощущение, что теперешнее мое счастье, которое кажется настоящим, именно таким, каким должно быть, что это — повторение.
Он вздохнул, помолчал и проговорил:
— Выпьем!
Они налили опять,
Мно-ого пе-есен слыха-ал
Я-а-а в ра-адн-ой сто-ро-не-е…
Покрывая говор, шелест платья, звон рюмок, шарканье ног, покрывая смех и возгласы, вырастал в накуренном, душном, ярко освещенном воздухе особенный, казалось, отличавшийся ото всех говоривших тут голосов баритональный голос, отличавшийся не только тембром и силой, но и тем, что запел эту песню.
И всем представлялась эта огромная и печальная страна, над которой из всех песен только одна западает в душу и уныло звучит из края в край. И всем вспомнилась молодость, студенчество и то, что они пели тогда эту же песню с молодыми свежими лицами, молодыми, свежими голосами, с молодыми, нетронутыми еще надеждами, и что все это далеко и уже никогда не вернется, и теперь они помяты жизнью, лица износились, черты заострились. И все подходили и, кто как мог, впопад и невпопад, разными голосами подхватили:
Э-эй, ду-у-би-ину-ушка, у-у-ухнем!..
Ра-а-аз зе-ле-на-ая са-ма пойдет, сам-ма пойдет…
Да у-у-ухнем…
— Да, брат, ты действительно похож на свинью, — проговорил, насупливая еще больше брови, собеседник, моча усы в пахнущем спиртом вине. — Свинье насыпят корму, и хорошего корму, ну, и ешь. Нет, этого мало: она влезет всеми четырьмя ногами да ляжет и… недовольна… Выпьем!..
Доктор сидел все с так же поднятыми бровями, с блуждающей улыбкой, которая закрывала душевную боль, точно прислушиваясь к тому, что у него делалось на душе.
— Да-а, — заговорил он опять, — как-то в весенний вечер… ну, я тогда сошелся с одной… Жена чиновника… красивая, милая, умная… Город лежал тут же, под горой, в весенней белесой дымке. Черное облако загораживало ночное весеннее небо. Должно быть, вверху светила луна, потому что черный край слегка золотился. Далеко за городом блестел разлив. Ничего особенного, вечер как вечер — тихий, теплый, немного таинственный… Но, боже мой, как хотелось любви, хотелось… уж как хочешь там, сентиментальность это или что, только хотелось выплакаться слезами на груди любимой женщины, понимаешь ли ты, чтобы жизнь, счастье, все за нее мог бы отдать… Понимаешь ли, любимой… Мы шли, я смотрел на нее и думал: отчего она не та, которую я ищу, которую я жажду любить?.. Не знаю, какие мысли были у нее: о нелюбимом муже, о детях или о любовнике, который шел рядом. Или, быть может, в этот весенний вечер она также думала о любви — о чистой, омытой слезами любви, вместо которой надо было довольствоваться адюльтером. А я полжизни бы отдал, чтобы идти в этот вечер с любимой женщиной, чтобы держать ее руку в своей… Говоришь, проще всего было бы взять да уйти, порвать… То-то и есть, сил не хватало, — кровь-то, молодость, знаешь, да и распущенность наша… а любви, а любви-то, которой жаждало сердце, не было, ну, не было, — где же ее возьмешь? На нет и суда нет… Ведь она приходит слепо: не знаешь и не подозреваешь — когда, откуда, почему… Да уж что там… выпьем!..
Они выпили…
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьВпервые напечатано в «Журнале для всех», 1904, № 4, апрель, стр. 202—204.