Лидия Чарская. Вечера княжны Джавахи. Сказания старой Барбалэ. Товарищество М. О. Вольф. 1912 г.
Вместо вступления
править— Тссс! — шепчут густые темные чинары в большом, тенистом, заглохшем саду, — тссс! Не шумите, ветры, не плещи, река, под горою, не стоните, гулкие обвалы, в далеких горах… Тссс! затихни, природа, и внимай сладкому голосу ночного певца. Поет буль-буль (Буль-буль — по-грузински соловей) сладкоголосый, поет чудесную песню на черном от мрака розовом кусте. Тише, ветры, тише, Кура темноводная, тише, далекие горы, — слушайте все песню буль-буля, короля задумчивой восточной ночи, слушайте внимательно!
И замолкают чинары, а, вместо шепота их, звенит голосистая песнь.
Не то быль, не то сказку поет задумчивый крылатый певец ночи. И весь Гори (Гори — небольшой город Тифлисской губ.), весь сонный Гори, с его ароматными садами и зелеными виноградниками, с его грязным базаром и узкими улочками, слушает его.
Слушает сонный, затихший Гори… Поет сладко крылатый певец в заглохшем саду забытой усадьбы.
Его дед, такой же, как и он, певец восточной ночи, передал сыну эту песнь… Сын научил ее петь своего сына… И поет ее молодой задумчивый соловей…
— Здесь, в этом забытом гнезде над Курой, в предместье Гори, — звенит его песнь, — жил когда-то знатный грузинский батоно (Батоно — господин по-грузински). Князь Георгий Джаваха-оглы-Джамата звался батоно. Он был смелый, храбрый офицер. Пускался в далекие Дагестанские горы, усмирял восставшие аулы (Аул — селение горцев на Кавказе) и дружил с покоренными лезгинами, как свой брат-кунак (Кунак — друг, приятель). И сердце свое отдал черноокой лезгинке-магометанке из аула Бестуди, сделал ее своей женой и увез в свою усадьбу.
Старый отец девушки, Хаджи-Магомет, долго не примирялся с дочерью, изменившей вере отцов и принявшей христианство… И только рождение выучки, княжны Нины, вернуло гордому старику угасшую было любовь к дочери.
Как цветок весенний, как роза Алазанской долины, росла девочка Нина, христианское дитя, с душой свободной, как горы Дагестана, и смелой, как у кавказского орла…
Малюткой еще была княжна, когда умерла её мать, тосковавшая по родному аулу, по суровому отцу и далекой родной сакле, — и осталась осиротевшей птичкой в доме отца красоточка Нина…
А годы неслись непрерывной чередой… Поднималась, росла юная княжна, удивляя окружающих людей своей смелостью, ловкостью и неслыханною удалью. Она скакала по горам на своем коне, джигитовала (Джигитовка — искусное наездничество, распространенное между кавказскими горцами) на диво, карабкалась, как дикий джайран (Джайран — вид антилоп, которые водятся в Закавказье), по утесам. А какие песни она пела со своей молоденькой теткой, сестрой матери, Бэлой, приезжавшей к ней в гости, в Джаваховский дом, из родного аула Бестуди!
По вечерам слушала она рассказы старой Барбалэ, верной, доброй служанки, вынянчившей черноокую Нину. Мастерица была старуха рассказывать. И, словно птичка по осени, затихала юная княжна, внимая словам старушки…
Любовно, восторженно слушала она ее. Слушала и у дымящегося бухара (бухар — камин) и на кровле Джаваховского дома при лунном свете, и под тенью утеса в горах, и в саду, под навесом густого каштана…
Но не долго продолжались рассказы Барбалэ: увезли княжну учить в далекий северный город… Заточили вольную пташку в серые стены института. Не ужилась в них Нина, зачахла черная роза Грузии, тоскуя по родному краю, как зачахла когда-то её мать, тоскуя по родному аулу…
Небо Петербурга, холодные люди, врожденный недуг и отсутствие пестрой сказки цветущей родины сделали свое дело. Умерла Нина. Умерла далеко… А через несколько лет умер и отец её (См. повести того же автора: «Княжна Джаваха», «Записки институтки» и «Люда Влассовская»). Скончалась скоро и старая Барбалэ, но сказки верной, преданной служанки, перемешанные с былью, её рассказы, лившиеся из ссохшихся уст, её сказания из далекого прошлого Кавказа не умерли, нет: пережили они и старую Барбалэ, и юную, безвременно погибшую, княжну…
Нет старушки Барбалэ давным-давно на свете, а сказки её реют в воздухе, как птицы, нашедшие гнезда в одичавшем тенистом саду Джаваховского дома. Их шепчет Кура многоводная, их сказывают густые чинары, их повторяют одичавшие розы, их поет горийский буль-буль с серыми крылышками в тихие, нежные, благовонные летние ночи…
Безумец Бессо
правитьУморилась за день старая Барбалэ. Утомилась. Пекла для гостей абрикосовые и каштановые пироги, варила шербеты (Шербеты — лакомства и прохладительные напитки из яблок, лимонов и сахара). То-то было дела. Приехали с батоно-князем пять товарищей-офицеров из полка, приехал из аула дедушка Хаджи-Магомет с дочкой Бэлой, младшей сестрой покойной княгини. Пили, ели, лезгинку плясали…
И всех больше отличалась ясочка черноокая, десятилетка-красоточка Нина-княжна.
Девочка цветет как персик, полная, свежая, как ангел красива, а уж пляшет-то, пляшет!… Отродясь не видела такой пляски старая Барбалэ. Потом сам князь батоно, хозяин дома, играл на чиунгури (Чиунгури — любимый музыкальный инструмента у грузин, род гитары), все пели песни хором, а Нина — всех звончее, всех заливчатее. Старый денщик, казак Михако, сморгнул на седой ус скупую слезу, слушая свою маленькую госпожу-джан (Джан, джаным — по-татарски душа, душенька; очень распространенное ласкательное слово на Востоке); а молодец — наездник Абрек, седлая в конюшне офицерских коней, говорил, сверкая черкесскими глазами:
— Аллах взял жену от батоно-князя в рай Магомета, зато княжной-соловушкой, дочкой-певуньей вдового мужа осчастливил…
К ночи только разъехались гости.
Хаджи-Магомет, старый, вольный татарин, тесть князя Георгия Джаваха, уехал к себе, в горы. Дочку Бэлу гостить у внучки, у княжны Нины, оставил. Офицеры в лагерь умчались.
Барбалэ управилась в кухне, прилегла, у себя в каморке на тахте. Думала о суетливом дне, о добром князе-батоно, о лезгинке и пении маленькой княжны.
Вдруг в окно раздался стук.
— Тук-тук! К тебе пришли мы. старая Барбалэ, открывай, старушка!
— Кто вы?
— Я, твоя Нина-джан, да Бэла-горянка — птичка залетная из Дагестанских аулов… Открывай, роза сердца моего!
Голосок звенит и рвется. Видно смешно самой старую, уродливую Барбалэ называть розой. Но от души это. Не видит старых морщинистых щек Барбалэ молоденькая десятилетняя княжна Джаваха; видит только верную, преданную Джаваховскому роду, любящую душу. И сама любит, ой, как любит свою старую служанку Барбалэ!
— Открывай, звезда моего неба, открывай!
Отскочила задвижка. Дверь распахнулась, и стоят обе девочки, тетка и племянница: пятнадцатилетняя джигитка Бэла в своем национальном, из пестрых цветов, костюме, и красоточка-княжна, со смоляными кудрями, в белом бешмете (Бешмет — кафтан). Обвили головы одной чадрой (Чадра — покрывало, которое набрасывают на себя женщины-мусульманки, совершенно закрывая им лицо от взоров посторонних мужчин) смотрят бойко, улыбаются лукаво и моляще.
— Зачем пожаловали, баловницы-певуньи?
— Сказку, сказку нам, старая Барбалэ!
— Проказницы, ночь скоро. Вишь, луна встала. Спит Гори… Соловьи поют, а вам сказку… Кш… кш… кш… прочь отсюда!.. Покой дайте старой Барбалэ!…
Засмеялась, подпрыгнула грузиночка-княжна, повисла на шее у старухи, в то время как товарка Бэла растерянно метнула из-под чадры газельими глазами.
А Ниночка ластится, воркует, вьется вьюном, лепечет, жарко целуя морщинистые щеки Барбалэ:
— Ну, солнце солнца моего, ну, бирюза души моей, ну, сердце мыслей моих, ну, драгоценное сокровище моих желаний, звезда полночная, восход багряный, цветок душистый, сладкая роза мысли моей, расскажи нам сказку, старая, милая, добрая Барбалэ!
И целует; целует без конца закорузлую черную кожу служанки.
Ну, как тут устоять перед такою ласкою, перед мольбою, перед чарующим обаянием всего существа красоточки-княжны?
И забыты вмиг дневная суета, хлопоты, усталость, заботы по дому и кухне… Все ушло, отодвинулось куда-то далеко…
— Садитесь уж, коли пришли, полунощницы, — ворчит Барбалэ, опускаясь на тахту, — будет вам сказка… Ладно уж, в последний раз… Только не простая сказка, что люди выдумали на досуге, а старинное сказание, которое деды рассказывают внукам, а те опять своим внукам, в саклях и аулах, по всему Кавказу… Садитесь, сейчас начну рассказывать…
Взвизгнула Ниночка-княжна. Козочкой взлетела на тахту, с шумом потащила за собой молоденькую тетку, прильнула чернокудрой головой к высохшей груди Барбалэ, чмокнула в самые губы старуху. Потом снова вспрыгнула, серной метнулась к окну, распахнула его широко…
Тени от исполинских чинар, лунный свет, аромат роз и азалий и песнь соловьиная, поздняя песнь, ворвались в горницу… Точно огромный фиал сладких благовоний розлила в природе восточная красавица-ночь. Душисто, нежно и царственно-прекрасно ступала она по саду…
Задумалась Нина… Задумалась Бэла… И старая Барбалэ задумалась тоже. Чарами ночи сковало всех троих — старуху и детей.
Но не надолго. С трудом оторвалось от чаши сада и темного неба побледневшее от восторга личико Джавахи и, все залитое мягким сиянием месяца, скрылось на груди Барбалэ.
Дрогнувший голосок шепнул тихо:
— О, как хорошо! О, моя родина! О, мои восточные ночи! О, мои звезды, чинары и розы!.. Говори мне скорее печальные сказки, Барбалэ! Говори, рассказывай о горе людском и бессилии, о славных подвигах бесстрашных жителей наших гор, о выходках горных разбойников — душманов, о чем хочешь, но только скорее, скорее… или я умру от нетерпения!..
Погладила морщинистой рукой старуха головку своей баловницы и дрожащим голосом произнесла:
— Слушай, княжна Джаваха, слушай, роскошный бутон черной розы, алмазная роса жемчужных цветов, и ты, Бэла, первая красавица среди лезгинских невест, слушайте обе…
Тихо стало в горнице… Только изредка доносился оттуда, из сада, через открытое окно, шелест ветерка и нежные звуки соловьиной песни…
Старая Барбалэ начала свой рассказ…
Высоко, высоко вздымаются горы… Над ними синее небо и престол Всевышнего, белые облачка, дымчатые покровы ангельских одежд. Под ними бездны, жилища горных духов, гнезда шайтана и черных стражей его… А между вершинами — хребты, горные тропинки и уступы, быстрые потоки речные, нежные благоухающие долины, полные душистых горных цветов…
В этих долинах, крошечных, свисших над безднами, пас когда-то мальчик Бессо своих коз и баранов.
Был Бессо юн и смел, как молодой орленок из высочайших гнезд Дагестана, и силен, как барс весною, и быстр и ловок, как серна гор…
Тело его, бронзовое oт загара, опалено кавказским щедрым солнцем, обветрено родимыми ветрами смуглое пригожее лицо. Он сирота — Бессо и ходит в лохмотьях. Он — пастух. Аул кормит его за то, что он пасет баранов и коз… Но богаче богатейшего бека, наиба селений, он, Бессо… Эти горы — его.
Это небо синее, как волны далекого моря, — тоже его.
И тропинки, и горы, и бездны — все принадлежит ему одному, Бессо. Бог, Создатель мира, как он богат, этот Бессо!
Ему кажется, что Творец вселенной поставил его земным царем над всей этой роскошной природой.
Ему кажется, что для него синеет небо, для него благоухают азалии в долинах, для него звенят и пенятся гордые, быстрые потоки гор. Да, он царь!
Над ним Бог, под ним бездна. Все, что вокруг — царство Бессо и его коз.
Нынче день выдался на славу. Горы дышат и молчат. Цветы поют, благоухая, и потоки журчат ленивее и тише. Алмаз слился с бирюзою, небо и солнце заключили союз. Дышать трудно под палящими лучами ликующего светила.
Пробовал петь Бессо — не поется. Пробовал завивать венки из азалий и роз — руки сами собой опускаются от жары. Истома и лень сковывают все тело.
Опустился на берегу горного потока, залюбовался новыми калабанами (Калабаны — грузинская обувь), мягко охватывающими его ноги.
Хороши калабаны, очень хороши. У сына самого горного духа наверное нет таких…
Сталь мечтать Бессо о том, как хорошо наряжаться каждую неделю в новую обувь, чтобы и по виду казаться владыкой этих высей и пропастей… Стал мечтать и в мечтах незаметно уснул.
Сладкие сны ему снились в этот знойный полдень. Само небо, бездны и дикие розы ущелий нашептывали ему их…
Проснулся. Смотрит кругом: нет его коз близко, ушли козы. Вон, позвякивая колокольчиками, разбрелись они по зеленеющим уступам гор.
Вскочил на ноги Бессо. Плеснул студеной струей из потока себе в лицо, метнулся догонять стадо.
А козы, точно нарочно, все дальше да дальше в ущелье бредут. Словно и не слышат призывных криков пастушонка.
Совсем в незнакомые места попал Бессо… Потемнело в ущельях. Точно темной чадрой окутались горы, точно призрак старого горного духа прошел по узким тропам. В незнакомое место попал Бессо. Вокруг него затеснились исполины-утесы, зашумели глуше нагорные ручьи… И еще потемнело.
Дрогнуло сердце Бессо. Как собрать стадо, как найти дорогу в аул?
Крикнул было…
Веселым эхо отозвались горы.
Точно кто засмеялся, дразнясь.
И вдруг — легкий, чуть слышный, душу надрывающий стон прозвучал близко-близко.
— Горный дух! — в ужасе прошептал Бессо, — я попал в его владение! Чего доброго не выбраться отсюда.
Содрогнулась далеко не трусливая душа Бессо.
Смелый, отважный мальчик, нет боявшийся ни диких зверей, ни лихого человека в горах, был бессилен бороться с хозяином этих стремнин, могущим уничтожить его каждую секунду…
Но вот опять стон, надрывающий сердце, мучительный и страшный, повис над стремниной.
— Нет, не дух это, а человек, нуждающийся в помощи! Иду помочь ему! — мгновенно встряхиваясь от сковавшего его было ужаса, вскрикнул Бессо и кинулся вперед.
Отважно заблестели его черные глазенки. Огонь мужества разлился по всему его существу. Зажглось в сердце мальчика горячее желание спасти того, кто по ту сторону утеса молил, казалось, своими стонами о помощи.
Один прыжок… Другой… Третий… Перепрыгнув быстрый ручей и дикой кошкой вскарабкавшись на утес, Бессо очутился у огромной каменной вершины с зияющим в нее входом в виде норы.
Теперь было ясно откуда неслись стоны.
Они выходили из глубины утеса, из расщелины скалы.
Новый прыжок и…
Бессо испустил крик ужаса и изумления. Он стоял посреди пещеры, пол, потолок и стены которой были вылиты из чистого золота и серебра. Свет, врывающийся извне в отверстие горы, играя миллиардами искр, заливал сотнею лучей пещеру. К стене пещеры тяжелыми цепями был прикован юноша.
Обнаженная грудь узника была бела, как снежная вершина Эльбруса. По этой белоснежной груди сбегали ручьи крови, алые как рубины.
Кровь сочилась из самого сердца юноши, которое клевала огромным острым клювом серая страшная птица — коршун, разрывая тело узника на куски.
Бледное лицо прикованного мученика было полно невыразимого страдания… Пот градом лил с его чела… Черные глаза, исполненные тоски и муки, молили без слов о помощи.
А злая, жестокая птица продолжала свою работу, вырывая кусок за куском тело из груди узника и обагряя новыми потоками крови золотые стены пещеры.
Не помня себя, весь охваченный жалостью и гневом, Бессо с диким криком ринулся вперед.
— Прочь отсюда, ужасная птица! — вскрикнул он во всю силу детского голоса.
Коршун повернул голову, метнул на смелого мальчика сердитый, взгляд, но Бессо не испугался этого взгляда.
— Прочь отсюда! Прочь! — крикнул он еще раз, поднимая высоко руку.
И послушная воле мальчика страшная птица оставила своего пленника, взмахнула крыльями и исчезла из пещеры.
Бледный, израненный, окровавленный юноша поднял на Бессо благодарный взгляд.
— Благодарю тебя. На этот раз мои муки окончены, — прошептал он тихо-тихо. — На этот раз только…
— А завтра? — живо перебил его Бессо.
— А завтра они начнутся снова, если ты, мальчик, не поможешь мне сбросить эти оковы… Голос юноши был слаб, как звенящая струна чиангури, как последние звуки Божьей пташки, умирающей в руках ястреба. И голос этот проник в самое сердце доброго Бессо.
— Скажи мне только, что надо сделать, чтобы спасти тебя, и я сделаю все, чтобы помочь тебе, батоно! — сверкнув глазами, произнес он тихо.
Юноша улыбнулся.
— Это не трудно, дитя. Сам Бог послал мне спасенье в твоем лице. Подай мне только конец цепи, я возьму его в руки, в тот же миг рушатся мои оковы, и я буду спасен.
Он не успел докончить своей речи, как Бессо в один прыжок был уже подле лежавшего на полу конца цепи и потянул ее изо всех сил к узнику.
Но увы! Цепь была слишком коротка. Её не хватало.
Два стона вырвались и слились в один вопль отчаяния.
Скованный юноша и Бессо испустили этот вопль разочарования и горя.
Потом наступила тишина.
Только ночь дышала в отверстие пещеры, благоухая восточными цветами.
И вот узник заговорил снова:
— Дитя, мальчик, слушай мои речи… Я богат, богаче многих владык земли. Я осыплю тебя такими дарами, которые не снятся даже и во сне… Пригоршнями золота и серебра наполню я твою сумку; в твоей сакле будет наряднее и пышнее, нежели в замке султана или во дворце белого царя… Я сделаю тебя счастливым, мальчик. Спаси меня только! Скуй мне цепь из старого железа, такую же, как эта, принеси ее сюда, но так, чтобы никто не узнал и не прослышал об этом, так, чтобы ни один человек не проведал обо мне, принеси сюда, и тогда я буду спасен, и награжу тебя по-царски.
Голос бедного юноши дышал такой мукой, такой жаждой свободы, таким желанием избавления от страданий, что он потряс все существо бедного Бессо с головы до ног.
— Не надо, батоно! Возьми слова свои обратно, — вскрикнул с горячностью мальчик, — не надо мне ни золота, ни сокровищ, я и без них спасу тебя.
И боясь разрыдаться от жалости и печали, как птица вылетел из пещеры маленький пастух.
Не помня себя, собрал он стадо в этот вечер, вернулся в аул и с этой же ночи стал искать старые гвозди, куски железа, словом — все то, что могло пригодиться ему для скования цепи.
Судьба не благоприятствовала Бессо. Трудно было ему найти скоро столько старого металла у себя в ауле.
Наконец набрел он на огромную полосу железа, стащил в кузницу и сковал цепь.
В ауле заметили однако эти приготовления мальчика. Странное поведение Бессо не могло не привлечь внимания осетин.
«Мальчик нашел золото в горах», — подумали его односельчане и решили во что бы то ни стало проследить его.
Наступила желанная для Бессо ночь. Ярким оком зажглась в далеком небе золотая, алмазная звезда Ориона. Открылись чашечки ночных цветов в долинах, запели духи гор на разные голоса, когда, взяв с собою цепь, Бессо, крадучись как вор, прошмыгнуть из родного аула.
Лукавые осетины пошли по его стопам.
Не подозревая преследования, маленький пастух легко и быстро карабкался по уступам, прижимая к груди роковую цепь. Перед ним, не покидая его ни минуту, носился образ окровавленного мученика-узника с таким благородным страдальческим лицом.
Долго-долго бродил он с горы на гору п только под утро достиг памятной ему плоскости.
— Теперь уже скоро, скоро! — мечтал ликуя Бессо, прыгая с утеса на утес. — Несу тебе твое спасение. узник!
Знакомая пещера была уже в нескольких шагах от мальчика, когда точно из-под земли выросли перед ним осетины.
— Покажи нам, где схоронил ты золото, мальчишка, или мы убьем тебя! — закричали они, выхватывая свои кинжалы и размахивая ими над головою маленького пастушка.
Бессо упал на колени, с мольбою сложил руки и просил, полный отчаяния и тоски:
— Пустите меня! О, пустите меня, умоляю! — дрожащими звуками рвалось из его груди. — Я дам вам золото, много золота, только позвольте мне самому сходить за ним, и я принесу его вам, клянусь родным аулом!
Но они засмеялись над ним. Злые и лукавые сами, они и его заподозрили в лукавстве. Потом, приставив ему свои кинжалы к сердцу, послали его вперед, сами же пошли за ним, не отставая.
Бессо плелся чуть живой, без мыслей, без дум, с отчаянием в юном сердце. Черные тучи повисли над ним, острые молнии жгли его душу… Дурное предчувствие лишало его воли и чувств.
Вот и пещера… Легкий стон несется оттуда… Бледный юноша ждет там его, Бессо… Ждет, считая секунды…
Вот Бессо уже у самого входа в пещеру. Еще минута — и он увидит скованного юношу, освободит, спасет его…
Вдруг страшный удар подземный… Адский гул… От гула этого сотряслись горы, низверглась скала с пещерой вниз, в пропасть, прямо в страшные объятия духа гор…
Дикое эхо простонало в ущельях…
Бессо громко вскрикнул и без чувств упал на землю…
С той ночи бродит по горам Бессо-пастух без стада, бродит, чуждаясь людей… Ничего не видя, ничего не слыша, бродит он с диким блуждающим взором в ущельях гор… Лишился рассудка Бессо по вине жадных, завистливых люден, которые помешали ему спасти несчастного юношу…
Замолкла старая Барбалэ… Притихла княжна-джаночка, устремив задумчивые глазки в небо… Притихла и горная серна, татарка Бэла.
Тишина… Азалии и розы улыбаются лунному свету… Соловей стих давно… Видно, и он заслушался сказки… Княжна Нина дрожит… Бледное её личико прекрасно своими бархатными глазами… Алмазы потухли в их глубине. Прижалась к тетке-подружке, глядит в ее газельи глаза тоскливо и шепчет:
— Бедный Бессо! Бедный маленький Бессо, как ужасно, что мы не можем тебе помочь. Правда, Бэла?
В эту ночь легли поздно в Джаваховском доме…
Старый Гуд
правитьСедлай мне Шалого, Абрек, седлай! Хочу проводить до гор красоточку Бэлу! — крикнула Нина, топнув ножкой.
Глаза загорелись огоньком, нетерпеливым огоньком, знакомым каждому, кто живет в Джаваховском доме.
Вышла на кровлю Бэла, дочь Хаджи-Магомета, закрылась смуглыми ручками от солнца.
Солнце печет. Глядит на молоденькую племянницу татарочка-тетка. Смеются её газельи глазки. Кричит с плоской кровли Джаваховского гнезда, выстроенного по образцу саклей лезгинских аулов:
— Нина-джан! Оставайся дома с Аллахом солнце души моей! Сиди дома! Доеду до гор одна. Встретят меня нукеры (Нукер — слуга) отца у духана (духан — заезжий двор, кабачок). Ждут меня там.
Говорит по-русски, татарски и грузински вместе сразу, смешно путая слова. Голосок гортанный, низкий, как у мальчика, но звонкий.
— Сиди дома, Нина-джан! Сиди дома!
— Ага, ты надо мной смеяться! — заливчато крикнула княжна, бросилась к дому, одним духом взлетела по шатким ступеням на кровлю, обхватила молоденькую тетку сильными, как у джигита — мальчугана, руками, повалила на тахту. Целует, обнимает, хохочет.
— Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе! Не дразни, не дразни Нину, дагестанская дикая коза!
Потом снова вышла и снова громко, громко крикнула:
— Седлать мне Шалого, Абрек! И чтобы сейчас!
Абреку нынче такое приказание не по вкусу. Солнце печет, день жаркий. Изволь-ка в духоту такую сопровождать в горы княжну. А пустить одну нельзя. Попадет от батоно-князя… Или попробовать? Неужто не сохранит Аллах?
Абрек — джигит, татарин, из дагестанских диких аулов, отчаянный сорви-голова и смельчак, Аллаха одного боится и никого больше.
— «Так пускай же палить солнце, не поеду я ни за что».
— Госпожа, — кричит Абрек, — Шалый оседлан. Далеко не заезжай. Батоно-князь не позволил. Поверни от конца предместья. А сейчас, айда с именем Аллаха!
— Айда! — звонко откликнулась княжна Нина, и через три минуты от ворот Горийской усадьбы скакали две юные всадницы, в узких бешметах, в широких шальварах (Шальвары — шаровары, нижняя одежда восточных мужчин и женщин) с кинжаликами, точь в точь как игрушечные, заткнутыми за пояс, в низеньких шапочках мингрельского образца.
Солнце печет, точно томит до полусмерти. До духана недалеко. Тихо шепчут воды Куры. Камешки то и дело скатываются в воду из-под ног лошадей.
Шалый — высокий, статный, как ворон черный, красавец-конь княжны Нины — пламя и вихрь. Под Бэлой — гнедая кабардинка-горянка, которая не уступит ему в прыти: через кручи понесет, перемахнет через бездны. Не лошадь — алмаз драгоценный!
В полчаса обе всадницы доскакали под палящим солнцем до духана.
В духане ждали Бэлу слуги Хаджи-Магомета, трое суток тому назад выехавшие из родного аула. С испытанными, верными нукерами не боится пустить в дальний путь Хаджа-Магомет свою красавицу-дочь.
Спешились Нина и Бэла.
— Прощай, бирюза сердца моего! — обнимая племянницу, лепечет девочка-тетка.
— Прощай, прекраснейшая из звезд аула Бестуди! — находчиво отвечает княжна.
— Прощай, чернокудрая гурия садов Магомета!
— Прощай, роза Аварских ущелий, свет и день очей моих! Поезжай с Богом! Поклон дедушке Магомету!
— Оставайся с Аллахом, благоухающая азалия Горийских долин! Брату Георгию неси привет от Бэлы!
— Папа в лагере. Когда вернется, крепко поцелую за себя и тебя. Прощай, райская пташка Бэла!
— Ниночка-джаным, прощай!
И расстались.
Бэла в сопровождении нукеров углубилась в горы.
Княжна Нина дала шпоры коню и, с обычным своим «айда», полетела обратно.
Но не мил девочке знакомый путь. Захотелось иного, что повыше и покруче, где холмы убегают в горы, где утесы горделиво тянутся в высь.
— .Айда, Шалый! Айда! Айда!
Помчался в горы конь с нетерпеливой всадницей.
В ущельях бежит, извилистая как змейка, тропа. Говорят, идет она вглубь страны до самого неба…
Поскакать разве по ней?..
Но что скажут дома?..
Отец в лагерях, Михако и Барбалэ, старые воспитатели-няньки, поднимут суматоху, Попадет Абреку — зачем пустил Нину одну.
Но все это после, после. А пока… пока синь небес, заповедная горная тропа и быстрый, как вихрь, бег Шалого.
Скоро залучилась прихотливыми зигзагами тропинка. Вправо, влево, вправо, влево… Глуше стали утесы…
Теснее сдвинулись скалы. Все дальше и дальше слышится рокот Куры…
Быстрее помчалась Нина.
— Айда! Айда!
Сейчас поворот. Знакомый старый утес с чинарой.
Но где же они? Где утес? Где чинара? Совсем незнакомые места… Повернуть разве обратно? Глядь — там бездна. Направо кусты орешника и опять бездна.
— Где я? — кричит княжна звонко.
— Где я? — отвечает эхо.
Вдруг из-за утеса вытягивается папаха… Ползет кто-то в черной бурке, с горящими глазами, с зверским лицом. Одет как нищий. Во взоре лукавство, алчность. Впился им прямо в усыпанную дорогими каменьями рукоятку кинжалика Нины.
— Стой! — крикнул по-лезгински. — Стой, отдавай коня и платье, или смерть!
А сам выхватывает аркан и из-за пояса кривой кинжал.
Сердце сжалось в груди Нины.
Не за себя… Нет…
— Если умру, что будет с отцом? — вот мысль, пронзившая жалом чернокудрую головку. И, не медля ни секунды, Нина привстала в стременах.
— Айда! Айда, Шалый!
Взвился конь, прыгнул, метнулся через бездну.
Прыжок, скачок — поминай, как звали. Грянул выстрел позади. Промахнулся горец.
— Домой! Домой скорее! Выноси, Шалый!
Бег бешеный. Скачка удалая. Сама царица амазонок так не мчалась никогда, никогда.
Через полчаса Нина дома. У ворот собрались с бледными лицами Барбалэ, Абрек, Михако.
— Княжна-ласточка, вернулась, храни тебя Бог!
Слезы, стоны старой Барбалэ, причитания…
— Вай! Вай (Вай, вай — чисто грузинский возглас горя, испуга)!.. — шепчет старушка, — что было бы, если…
Княжну снимают с седла, ведут домой, сажают в кунацкой на тахту, кормят шербетом, засахаренными пряниками, миндалем, кишмишем.
— Звездочка неба Горийского, вернулась княжна!..
— И чего боялись? — хохочет Нина. — Что я, девчонка, что-ли?.. Джигит я. Дочь матери-джигитки, отца-джигита. Что сделается мне, мальчишке?
В глазах Абрека и Михако молнии восторга, в заплаканных взорах Барбалэ умиление и любовь, но когда Нина стала рассказывать о встрече с лезгином в горах, с Барбалэ чуть не сделались судороги от ужаса.
— Храни тебя Бог Грузии и всего мира! Святая Тамара и Нина спаси тебя! — в слезах лепечет старуха. — То не горец был… Нет, нет! Не станет горец трогать ребенка. То был сам старый Гуд в образе человека.
— Старый Гуд! — так и вскинулась на тахте Нина. — Старый Гуд?.. Расскажи мне о старом Гуде, добрая Барбалэ!
— Не хорошая это сказка, джан, дурная. Осетины сложили ее в злой час. Не люблю осетин, — замотала головой старуха.
— А ты расскажи, душа души моей. И про Бессо — безумца сложили осетины, а ты же сказывала.
— Не люблю осетин…
— Люби Нину свою, джан, Нину, нянечка Барбалэ, и любя, расскажи ей про Гуда, старушка моя!…
Сама ластится, птичкой порхает, змейкой вьется, а в глазах, как звезды на темном ночном небе, уж загораются огоньки, — такие, как и у князя Георгия Джаваха, когда он нетерпелив и недоволен, такие, как и у кроткой покойной матери Нины бывали в минуты проявления её лезгинской воли.
Хорошеет на диво в такие минуты княжна. Звезды-очи горят и светят. Бледное личико — мрамор и красота. Улыбается — улыбка — подарок солнца.
Нельзя отказать княжне… Такой Нине-княжне совсем отказать нельзя.
И опускается на тахту с ворчанием старая Барбалэ.
А Михако и Абрек пристраиваются по-восточному, поджав ноги, у дверей, на ковре.
На колени Барбалэ склоняется чернокудрая головка, радость и солнце старого Джаваховского гнезда.
И начинает свою сказку старая Барбалэ.
Высоко над безднами, под самым небом, как гнезда ласточек, прилепились к скалам сакли осетинского аула.
Бедный, жалкий, отрепанный, нищий, самим Богом забытый народ, — эти осетины. Кто несчастнее всех племен кавказских — осетины. Ленивы в работе, неподвижны, вялы, как болотные лилии, сонны они. Женщины у них работают на мужчин целыми днями, с утра до ночи, без передышки. И все же грязь кругом, бедность, нищета…
И в высоком поднебесном ауле, что ютится в утесах, что высится над безднами, грозя сорваться в их разверстую пасть с первым обвалом, также бедно, скудно и грязно.
А все же и в нищем ауле есть своя радость. Есть солнышко в поднебесном ауле, что светит на всю Осетию, что дает блеск и знатность далекому осетинскому аулу.
В ауле живет у отца с матерью Нина. Такой красавицы не сыщется больше на земле. Обойди Терек, Куру, Арагву, поднимись до самого Эльбруса, опустись в низины Грузии, Мингрелии и Гурии, — не найдешь такой. Уздени лезгинские (уздени — высшее сословие, знатные дворяне) сказали про нее так:
— Звезда во лбу Аллаха — очи Нины; два клинка дамасского кинжала — взоры — её; алый сок лепестка дикой розы — пурпуровые губки, заоблачные вершины снежного Эльбруса — лицо её, заря — пояс Пророка — ее румяные щечки; тучи грозного неба — черные кудри её; улыбка — сияние неба, светлого восточного неба, благословенного самим Аллахом и Магометом, пророком его.
Так отзывались гордые уздени о Нине. Так отзывался каждый магометанин, видавший её, а грузины, осетины, мингрельцы и армяне, все христианское население страны видело светлого дивного ангела в лице красавицы Нины.
Она же росла да подрастала, хорошея с каждым днем, с каждым часом, радуясь беззаботно, как пташка, своей молодости, своему счастью, своей красоте.
Каждый день был праздником для Нины. С утра убегала она в горы, плела венки из диких азалий и распевала песни, сладкие, как свирель волшебного пастушка.
Однажды услышал старый Гуд эти песни…
Кто не знает старого Гуда? Живет он в хрустальном дворце на самом Эльбрусе в высочайших вершинах кавказских стремнин.
Дворец его — весь как солнце, весь как алмаз исполинский — так и искрится, так и горит миллиардами искр. Хрустальный замок издали видно, а чуть приблизишься к нему — ослепнешь. Да и нельзя к нему приблизиться смертному: черные духи гор стерегут его. Сам Эльбрус стоит на страже подле и бережет покой старого Гуда.
И живет старый Гуд, дух гор, повелитель бездн, вершитель судеб обвалов и потоков, господин урагана и молний, в своем заоблачном дворце.
Весь он белый-белый, как снежная шапка Эльбруса. С седою по пояс бородою, с пронзительным всевидящим взором из-под сдвинутых грозно бровей.
Стар уже Гуд, много тысяч лет живет он на свете, а взор его молодой и мечет молнии не хуже глаз юнейшего из джигитов Дагестана..
Когда доволен и радостен дедушка Гуд, сияет волшебное солнце, улыбается синее небо, расцветают розы в ущельях и звенят заливчатым звоном потоки в горах. А разгневается старый — горе людям. Заскользят по небу змеи-молнии, запрыгают раскаты грома в горах, отрываются куски скал от круч и с диким уханьем падают в бездну. Вспенятся быстрые горные речонки, разольются бурно, загремят стремнины, заохают бездны на тысячи разных голосов во славу старого Гуда… И мохнатые руки черных демонов гор протягиваются из бездн и ущелий, готовые схватить и растерзать путника, попавшего сюда в этот страшный грозный час.
Вот какова мощь старого Гуда и вот каков сам Старый Гуд, увидевший случайно осетинку Нину.
Был тогда ясный день, светлый и роскошный, когда забравшись на крутой утес, собирала Нина цветы. Собирала и пела своим нежным голосом красивую мелодичную песенку. И надо было старому Гуду в ту пору выглянуть из его хрустального дворца.
Увидел красавицу, и замерло в нем сердце.
Неужто она это? Неужто та самая малютка Нина, что не раз оберегал и лелеял он в горах?
Была она тогда крошкой, и баловал он ее тогда как старый дед. Рассыпал ей лучшие цветы перед глазами, перекидывал ей через бездны летучие мостки, заставлял ветер напевать ей чудесные песни и сказывать сказки, не слыханные еще людьми. Тогда была она милым резвым ребенком, сейчас — красавица, перл творения Великих рук.
И ударилась стрелою, вонзилась любовь в сердце старого Гуда… Захотел он во что бы то ни стало взять себе в жены Нину, унести девушку в свой хрустальный дворец, дать горам и безднам молодую красавицу-царицу.
Прикинулся ветерком старый Гуд, стал шептать на уши юной осетинки:
— Поднимись выше, красавица, увидишь роскошный дворец, войдешь, в него — хозяйкой будешь, счастливейшею и богатейшею из женщин земли.
Обернулся белой азалией, коснулся розовой щечки Нины, дышит ароматом и нежно говорит ей:
— Полюби Гуда, красавица, он могучий дух и царь этих бездн и гор.
Пташкой-горленкой обернулся старый и птичьим голосом щебечет с куста:
— Дам тебе счастие, красавица, дам власть и богатство, оставайся в горах со мною, будь моею женою…
Но рассмеялась только в ответ Нина, козочкой прыгая с уступа на уступ.
— Семко, — крикнула она звонко, — звезда души моей, Семко, скорей ко мне!
И предстал перед Ниной красавец-юноша — пастух, смелый, отважный, с пламенным взором, с восторженной улыбкой на прекрасном лице.
— Здесь я, Нина, радость очей моих, невеста моя
любимая! — отозвался он голосом, полным нежности и любви.
Услышал этот голос, увидел юношу и света не взвидел старый Гуд…
Крикнул, ахнул он, застонал злобным стоном…
Отозвались ему бездны и пропасти, скалы и потоки.
Загремел в небе гром, засверкали молнии, разыгралась гроза…
Разгневался Гуд…
О, он этого так не пропустит!..
Прошло несколько недель.
В поднебесном ауле готовятся к свадьбе. Выходит красавица Нина за Семко-пастуха. Богатым узденям отказала, бекам (Бек — князь) отказала, бедного юношу отличила её любовь.
В ауле готовятся к свадьбе, а старый Гуд, как безумный, мечется в горах. Гремят ежедневно громы, обвалы рушатся в бездны, либо снежные метели тучею носятся среди стремнин.
Беснуется Гуд и клянется страшной клятвой отнять невесту у Семко.
Наступил канун свадьбы. Целый день кружила метель в горах. С утра стало мрачно в сакле, как в могиле. А Нине хоть бы что. Прибирает горницы к завтрашнему празднику в ожидании отца с матерью, — те пошли приглашать соседей на свадьбу, — поет как птичка, думает про Семко…
И вдруг, оглянувшись на дверь, вскрикнула радостно на всю саклю.
Стоит он сам, любимый, в дверях, отряхивает снег с бурки, глядит, улыбаясь, на Нину.
— Здравствуй, жемчужина востока!
— Здравствуй, пламя и радость мыслей моих! Садись, гостем будешь.
А сама снимает с него бурку, стряхивает с него снег, сажает на тахту, болтает без умолку.
— Люблю тебя, Семко, люблю, счастие дней моих, люблю, жених мой дорогой….
— Люблю тебя, Нина, алмазное солнце среди мерцающих звездных огней, — отвечает Семко и, взяв за руки невесту, говорит ей еще и еще, как сильна и могуча его любовь к ней.
А старый Гуд все слышит и все видит.
Старый Гуд заходится от злобы, старый Гуд кружит, мечется и вопит:
— Постойте, покажу я вам силу любви вашей, глупые дети!
Сказал и, ухватив руками огромную снежную глыбу, низвергнул ее в стремнину. Кусок глыбы оторвался и завалил дверь и окна сакли, где сидели будущее супруги.
Сразу стало в сакле темно, темно.
Испуганные вскочили молодые люди
— Мы заживо погребены обвалом! — вскричала девушка, дрожа всем телом.
— Успокойся, любимая. Придут люди и отроют нас, — произнес Семко, согревая в своих руках похолодевшие ручки невесты. — Не бойся ничего. Я с тобой.
Эти слова придали мужество Нине. Легче стало от них у неё на душе. Тихо заворковала она снова о будущем, близком счастье, о завтрашнем празднике — свадьбе, обо всем, обо всем…
А часы не шли, а бежали. Незаметно промчалось время… Никто не приходил на помощь, отрывать заживо погребенных молодых людей.
Голод, злейший враг человечества, уже подступил к Нине и Семко. Нестерпимо захотелось есть…
Уже не говорилось, как прежде. Лениво перекидывались словами. Не тянуло говорить.
Еще пробежали часы… Промчалось время… Миновали сутки, — может быть больше, может быть меньше, — не знали они… Голод язвил сильнее, рвал внутренности, валил от слабости с ног.
Как дикий зверь метался по сакле Семко. На тахте, обессиленная, полумертвая от голода, стонала Нина.
Снова тянулись ужасные часы.
Ярко горели, как у голодного волка, безумным огнем глаза Семко. Страшные мысли проносились в его голове.
— Если нас не отроют тотчас же, — метались эти безумные мысли, — я съем ее… Нину… Я не могу больше ждать…
Так думал несчастный.
На беду девушка подняла руку. В эту минуту соскользнул рукав бешмета до самого плеча. Мелькнуло белое плечо в темноте сакли и обезумевший от голода Семко, как дикий зверь, бросился к Нине и вцепился зубами в её плечо… Девушка испустила вопль ужаса, отвращения и лишилась чувств.
В тот же миг послышались голоса за дверями. Это пришли горцы спасти погребенных обвалом. Несчастных отрыли, привели в чувство, накормили.
Но Нина уже не хотела смотреть на Семко, и на следующий день не праздновал их свадьбу поднебесный аул.
Зато старый Гуд хохотал на весь мир громко у себя в горах, ликуя и беснуясь. Удалось старому Гуду расстроить свадьбу Нины!..
И еще говорят осетины, что удалось Гуду увлечь Нину в свой хрустальный замок на Эльбрусе и сделать ее царицей бездн и гор, своей женою.
Только вряд ли правдиво это. Вернее — умерла Нина, и ищет ее всюду по свету старый свирепый Гуд…
Замолкла Барбалэ…
Стало тихо в горнице…
Михако закурил трубку. Замурлыкал горскую песенку удалец Абрек.
Княжна Нина заглянула в лицо старухи черными, горящими любопытством, глазами.
— Так ты думаешь, джан, что тот горец и был…
— Старый Гуд! — подхватила Барбалэ уверенным тоном. — Вишь, ищет свою Нину в горах старый и в каждой девушке видит ее… Прикинуться горцем, лезгином, или нашим грузином, — ему ничего не стоит. Ведай это, моя ласточка!..
И опять замолчала… И опять наступила тишина…
И каждый думал о старом Гуде и о том, как хорошо удалось общей любимице-княжне избежать беды.
Каменный джигит
правитьСловно ясное утро свеженькая, проснулась молоденькая княжна.
— Пикник нынче. Лошадей готовьте. Скачем все, скачем все!
Кричит, торопит, смеется. Смеется, как ручеек булькает внизу под горою и серебристый тополь шушукается в роще с ветерком.
— Собирайтесь все. Все собирайтесь. Пикник нынче… Барбалэ, готовь корзины с провизией, моя старая, милая добрая Барбалэ!
Бэла, дочь Хаджи-Магомета, еще на той неделе приехала из аула, и от зари до зари распевала веселые песни.
Князь Георгий накануне из лагерей вернулся. С ним молоденький хорунжий прискакал, его адъютант, и сестра адъютанта, Зиночка, беленькая, нежненькая, так мало похожая на восточных роз — Нину и Бэлу.
Кусочек северного петербургского неба, казалось, упал в бледные глаза Зиночки, да так и остался в них, прозрачно-голубовато-серый, не улыбающийся, не туманный.
Издалека, с холодных берегов Невы, прилетела в Джаваховское гнездо Зиночка на побывку к брату и не может придти в себя от восторга при виде сказки: панорамы величавых гор, гордой кавказской красоты, царственной природы и этого моря красок, цветов и поэзии вокруг…
— Время выезжать!.. В путь пускаться время!.
Голос княжны звучит властно, повелительно.
Князь Георгий улыбается. Любуется красивой, как ливанская роза, цветущей дочуркой.
— Ах, ты Нина — джигит, командир-сотник, постой ты у меня!..
И снова смех, шутки, серебро плавленое, звенящие колокольчики и голос феи:
— Пора! Пора!
Выехали гуськом из ворот усадьбы. На гнедом кабардинце, впереди всех, князь Георгий Джаваха. Подле него, как ртуть живая, как вьюн гибкая, как огонек горячая, княжна Нина на своем Шалом. Улыбка на гордых, приоткрытых теперь от счастья, губках, черные сверкающие звезды в глазах.
Три всадника за ними: хорунжий Гордовин, с ним Зиночка, сестра его, и Бэла. Дальше Абрек, конюх князя. Еще дальше — арба с провизией, самоваром, утварью, необходимою для пикника. Правит Михако. На ящике с посудой сидит старая Барбалэ, заслонив рукой слезящиеся от солнца глаза.
О, это солнце!
Оно — плавленое золото, оно — груда червонцев, оно — золотое руно. Какъ красиво заливает оно и Куру безпутную, старую ворчунью, и прибрежные утесы, п змеистую тропинку, убегающую вдаль,,.
И цветы в низинах кажутся при нем золотыми, и воды Куры, и весь пурпурно-розово-янтариый в его сверкающем сиянии Гори…
Дальше, дальше углубляются путники в горы… Теперь едут гуськом… Играет под княжной Ниной красавец Шалый, тихонько ржет, закусывает удила…
Играет и сердце княжны… Любо ей, весело..
Милая родина!.. Милые горы!..
Дитя она вольных ущелий, кавказских глыб и громад…
— Папа, папа мой, — лепечет она гортанным голосом, вся алея как вешняя роза, — нет па свете лучше нашей восточной страны!..
Улыбается князь Георгий. Крутит рукою ус. О, он лучше других понимает свою девочку, свою Ниночку-джан, эту очаровательную дикарку.
В ней говорить кровь её матери-джигитки, кровь гордых лезгин, свободных детей Дагестана, вольной гордой страны…
Все выше, выше поднимается караван.
Реже, разбросаннее становятся разговоры. Сильнее поскрипывает арба.
Солнце выплыло из-за высоченного утеса, глядит прямо в глаза, жжет…
— Полдень скоро… Через час будем на месте…
Молоденький хорунжий притомился как будто, перестал пересыпать речь свою шутками, перестал смешить сестру и Бэлу.
Последняя по-прежнему остается бодрой. Ей ли, дикой горной козе, привыкшей неделями приводить дни и ночи в седле, уставать от трехчасового перехода!
И Нина по-прежнему свежа, как персик. Глядят бодро яркие звездочки-очи, улыбаются румяные милые уста.
— Стоп! Мы у места…
Князь Георгий первый соскакивает с коня и бросает поводья Абреку. Потом снимает с седла Нину.
— Что, джаночка, это ли не местечко?!.
— Отец, какая прелесть! Красиво, как в сказке. Мы не были еще здесь с тобой?
— Нет, мой алмаз, мой цветок душистый, не были. Нравится здесь тебе? — ласково бросает князь Георгий.
Зачарованными глазами смотрит княжна Нина.
Трепещет маленькое сердце, умеющее так сильно чувствовать и переживать.
Какая красота!
Нависли теснинами, образуя ущелье, высокие утесы-великаны, куполом сошлись сверху, солнца не видно, застлали солнце.
Прохлада и полумрак…
Сверкающей лентой, вьется ручей, сбегая каскадом по камням на лужайку. А здесь, внизу, целый сноп света, блеска, ослепительного сияния дня и лучей.
Как в раме, в отверстии скал виднеется лужайка. Ковер всевозможных цветов покрывает ее. Здесь и дикие левкои, и розы, и азалии, и нежные пахучий и пряный жасмин.
Какая красота!
Здесь наверху — молчание и величие покоя; там, внизу, — пир жизни и юности, цветущей как сад, душистый пир цветов и солнца…
Замерла княжна, трогательно сложив маленькие загорелые ручки.
Замерла Зиночка, ничего подобного не видевшая в холодном Петербурге.
Замерла дикарка Бэла. Только ноздри её вздрагивают, да черные глаза поблескивают, как клинки дамасского кинжала.
А солнце все ниже, ниже…
Барбалэ с Михако разгрузили арбу.
Абрек спустился в рощу, набрал сухих веток орешника, сложил костер на утесе… Поднялся дым победной струйкой и взвился в высоту ..
Разложили скатерть на скале, поверх ковров, положили вокруг седла. Девочки уселись на них. Князь и хорунжий уселись просто на ковры. Рядом, на другом уступе, — слуги, Михако и Абрек.
Старая Барбалэ поставила закуски и приютилась тут же у ног своей джаным-княжны.
Началась пирушка.
Как вкусны на свежем воздухе паштеты из молодого барашка, свежие домашние колбасы, холодные цыплятки, персиковые и дынные пирожки!
Мастерица их делать старая Барбалэ!
А вкусное грузинское родное вино из собственного виноградника, разве это не прелесть!
К концу пира совсем низко спустилось солнце. Оно встало как раз над противоположным утесом, проскользнуло вьюном, змейкой огнистой в расщелине между скал и утонуло где-то в темном провале.
— Папа! Что это?
Тоненький смуглый пальчик княжны указывает направо.
В стороне — утес, старый, престарый. У подножия его нора, почти что в рост человека, продолговатое отверстие — вход в подземелье.
— Увидела таки! — рассмеялся князь Джаваха. — Я думал, ты не заметишь, солнце мое!
— Что это, папа?
Князь молчит. Губы его таинственно сжаты. В черных быстрых глазах видна легкая усмешка.
Пытливо устремляются глаза эти на княжну. Полным необъяснимого значения становится взгляд князя. И голос его полон такого же значения, когда он говорит: :
— Нина-джан, любопытная козочка, это пещера. В пещере — тайна. В тайне — глубокий и прекрасный смысл… Никто не проникнет в пещеру. Люди боятся тайны… страшным кажется им издалека её мрак… Боятся люди… Немного есть храбрых на земле…
— Там притаилось что-нибудь жуткое, князь? — невольно бледнея, осведомляется Зиночка, испуганно вскидывая глаза.
Широко раскрывается в пугливом недоумении и искрометный взгляд Бэлы.
И только звезды-очи хорошенькой княжны с огневым вопросом впиваются в черное отверстие пещеры.
— Ты говоришь — там тайна, отец?
— Да, моя Нина.
— Страшная, жуткая, пугающая трусов?
— И может быть даже храбрецов.
— Но ты был там, раз ты это знаешь?
— Был, моя девочка, сердце мое!
— А раз ты был, может ли устоять твоя Нина?
Последние слова летят на-бегу.
Княжна уже мчится туда, прямо к пещере.
Солнце давно упало в бездну, но отблеск его еще дрожит у входа в таинственный, жуткий грот.
— Боже мой! Она там! Она уже там! Да удержите же ее! Удержите! — кричит Зиночка, побледнев, и вся дрожит, готовая упасть в обморок со страха за участь Нины.
Бэла настороже, застывшая, вытянувшаяся, как струнка.
— Храни Аллах ее, Нину! Храни Аллах! О, безумная девочка! К чему служит эта глупая храбрость? Брат Георгий тоже хорош! Совсем не жалеет дочку… — И Бэла переводит на князя . негодующие глаза.
Последний спокоен. Спокойно его лицо. Спокойны глаза. В углах рта змеится довольная горделивая усмешка.
Вот раскрываются губы, его и произносят без малейшего волнения:
— Ты можешь гордиться, старая Барбалэ, что вынянчила такую удалую, такую смелую джигитку!
В старых, но далеко еще не потухших глазах Барбалэ заметен яркий блеск. За храбрость своей княжны она поручится перед кем угодно, старая Барбалэ. И как благодарна она батоно-князю за то, что он сумел отличить своего орленка-дочку перед заезжими гостями.
А Нина уже в пещере. Последние лучи солнца, проникшие сюда, чуть освещают ее.
В пещере полутьма. Тайной веет от стен её, утонувших во мраке. Жутко и холодно в сердце утеса, но Нина смело углубляется в грот.
Её сердечко бьется не от страха… Жгучее любопытство загорается в нем…
И вот, крик скорее неожиданности, нежели испуга, готов сорваться с полуоткрытых губок княжны.
Что это?..
Белая высокая фигура стоит перед нею…
Очертания человека, вытянувшегося во весь рост, с простертою ей навстречу рукою.
Минуту медлит княжна.
Потом смело протягивает свою маленькую ручку,
— Здравствуй! Привет тебе! Здравствуй!
Протянутая ручка жмет что-то холодное, неподвижное как камень.
Княжна невольно отдергивает руку.
— Кто ты? — срывается с её губ.
— Я каменный джигит, — отвечает с порога знакомый милый голос.
Она живо оборачивается.
— Отец!
— Да, моя Нина!
— Зачем ты пришел сюда? Ты не надеялся на мою храбрость?
— Моя смелая, милая малютка, я верил в нее. Я пришел полюбоваться моим юным джигитом Ниной и каменным хозяином скалы.
— Так он из камня, отец?
— Да, моя крошка. Целая легенда сложилась про каменного джигита. Старая Барбалэ, как молитву, заучила ее наизусть. Пускай она расскажет ее нам нынче.
— О, да! Да!
Княжна птичкой выпорхнула из пещеры. За нею выходит князь.
Бурные рукоплескания встречают Нину.
Зиночка, Бэла, хорунжий и слуги вслух восторгаются ею.
— О, как вы смелы! Настоящая героиня! — лепечет Зиночка.
— В роде Джаваха еще не было трусов… Все мы такие, — гордо срывается с очаровательных губок.
Бэла висит на шее Нины.
— У, у! ястребенок горный. Лезет в опасность, к горным демонам, сама не знает для чего.
И лицо у неё притворно-сердитое, а глаза так и сверкают.
— Ха, ха, ха! — заливается Нина, — нашла чем испугать!
Абрек берет горящую головню из костра и несет ее в пещеру. За ним в молчании спешат остальные.
Вот он каменный джигит! Вот!
Посреди грота высится фигура из камня со всеми очертаниями человека. Запрокинута каменная голова назад, простерты каменные руки. Одна кверху, к небу, другая вытянута вперед, как бы защищаясь, как бы угрожая.
Жуткой тайной веет от этого окаменевшего фантома.
— Простой камень, а как страшно, как страшно! — лепечет Зиночка и пугливо жмется к брату.
Здесь, у входа, молодежь обступает Барбалэ.
— Расскажите нам, милая, старое предание о каменном джигите.
Барбалэ молчит с минуту, почти с благоговением глядит в пещеру и, мотнув головою, тихо бредет к ковру.
Здесь девочки устраивают ей возвышение из седел, в виде трона, покрывают его пушистым ковром, сажают на него старуху.
— Будь как царица нынче, Барбалэ, будь как царица! О старом, престаром времени ты станешь нам рассказывать, милая, а в прежнее старое время певцы и рассказчики пользовались такою же славой, как и цари. Тебе царская слава!
Княжна Нина козочкой спрыгнула с уступа, нарвала веток дикого винограда на склоне горы и, связав их тесьмой, оторванной от бешмета, сделала род венка, который и возложила на седую голову старой грузинки.
— Ну, Барбалэ, начинай, мое солнце! Мы все слушаем тебя.
И Барбалэ, подумав минуту, начала разсказывать.
Давно-давно это было…
Еще православное учение не распространилось до Грузии и мало кто из нашего народа постиг веру Иссы, веру христиан. Еще святая, равноапостольная Нина, просветительница Грузии, не родилась на свет Божий, а старый князь Гудал уже гремел на всю Грузию.
Мрачный замок его стоял над бездной. Высилось, подобно орлиному, его неприступное гнездо в горах.
И ночью, и днем обходил далеко гнездо это одинокий путник.
И не только запоздалый всадник, а целые караваны избегали страшного места, где жил в своем замке Гудал.
Жестоким, свирепым уродился князь. Вид крови пьянил его, чужие страдания и муки услаждали его мохнатое сердце, а стоны и вопли лучше всякой райской музыки тешили его слух.
Он пуще всего в жизни любил засесть со своими абреками где-нибудь за утесом, выжидать приближения каравана и внезапно напасть на несчастных безоружных людей.
Ни мольбы, ни вопли о пощаде не умилостивили ни разу свирепого сердца Гудала. Крошила его окровавленная шашка тела и головы ни в чем неповинных жертв.
Покончив с людьми, жестокий князь забирал себе в казну их богатства. И разживался не по дням, а по часам на разгромленные сокровища страшный джигит.
В народе говорили, что такие злодеяния не могут совершаться человеком, и все окрестные жители были уверены, что под роскошной княжеской одеждой и княжеской тиарой прячется сам злой дух.
В нагорной усадьбе князя, куда трудно, почти невозможно, проникнуть, благодаря дремучим лесам и крутым утесам, жила с ним красавица Тамара, его дочь.
Подлинно верно говорит пословица в народе: яблоко от яблони не откатится далеко. Так и княжна Тамара по характеру своему ничем не отличалась от отца, хотя разница и была во внешности обоих.
Суровостью, жестокостью и злобою веяло от лица старого князя. Но как Божий день хороша была княжна. Темная, злобная душа пряталась под ангельским обликом такой очаровательной красавицы, какой не сыщешь ни в Грузии, ни в Дагестане.
Многие знатные беки добивались руки и сердца княжны, многие жаждали через дочь найти милость у могущественного князя.
Всё напрасно. Словно студеный родник в горах, словно снеговая вершина Эльборуса, холодна и недоступна была Тамара на все искания женихов.
К кровавым затеям и зрелищам только и было чувствительно сердце гордой княжны.
Любила она травить джайранов в ущельях, любила издали любоваться набегами отца, любила смотреть с высокой башни замка, как гуляет его окровавленная шашка по головам несчастных путников, обреченных на гибель…
Когда приводили пленных на двор усадьбы со связанными руками, закованных в кандалы, любила, княжна Тамара издеваться всячески над ними. Стегала их длинной нагайкой по бледным лицам, хохоча до упаду над их бессильным гневом, обидой и страданием.
Еще больше любила присутствовать при их казни.
Однажды вернулся из похода с богатой добычей князь Гудал. Привез он много ценной парчи, дорогого оружия, драгоценных камней и огромные лари с золотом и серебром.
Говорили слуги, что удалось князю напасть на богатую усадьбу соседнего бея и совершенно разграбить ее.
Но лучшей добычей являлось не золото, не камни, не парча и не оружие.
Лучшей добычей, самой драгоценной, был молодой бей Гремия, статный красавец с черными очами — молодой сраженный орел.
Увидела его Тамара из окна своей светлицы, и растаяло мигом ледяное сердце княжны.
Таких очей глубоких и мглистых, такого прекрасного, и гордого рта, таких кудрей, нежнее льна и шелка, не встречала еще в своей юной жизни Тамара.
Взглянула еще раз пристальнее в лицо скованного цепями пленника и зацвели пышные алые розы у неё на душе… Расцвел роскошный пурпурный цветок в сердце Тамары — цветок любви, горячей как огонь.
Вне себя кинулась она с вышки на двор замка. Подоспела как раз в ту минуту, когда палач заносил меч над головой Гремии.
— Остановись! — не своим голосом крикнула княжна, — остановись!.. Отец! Тебя прошу я!.. подари мне пленника! Он будет моим оруженосцем. Так хочет твоя дочь!
Для старого Гудала каждый каприз княжны являлся законом, и он тут же поспешил выразить согласие и даровал пленнику жизнь.
В тот же вечер, гуляя по саду, Тамара увидела Гремию, печально бродившего по двору под наблюдением двух слуг приставленной к нему стражи.
Княжна сделала знак сторожам оставить ее наедине с молодым беем.
Те молча повиновались.
— Видишь, Гремия, — по уходе их в смятении зашептала княжна, — я. спасла тебя от смерти и спасу от неволи… Верну тебе свободу, которой лишил тебя отец… Хочешь снова очутиться на свободе, пленный сокол?
Но Гремия печально покачал головою.
— К чему мне теперь свобода, княжна Тамара? Мой отец убит твоим отцом… Богатые поместья мои разграблены… Моя старая мать умерла на глазах моих от горя, а невеста моя, сердце сердца моего, Гайянэ, пропала без вести в нынешнюю ночь, роковую для нас обоих…
— Невеста! — вся вспыхнув, вскрикнула Тамара — так у тебя была уже невеста на родине, бей!
— Да, девушка, я обручен был с детских лет с любимой моей Гайянэ. Где она, бедная горлинка, одинокая птичка, не ведаю ныне.
— Брось думать о какой-то жалкой девчонке, Гремия… Взгляни на меня, посмотри мне в очи… Ты видишь, огнем радости горят они… Я рада, что вижу тебя, Гремия… Я рада говорить с тобою… Слушай, пленник! Княжна Тамара, дочь могущественного Гудала, любит тебя.
И замерла в волнении красавица, произнеся роковое слово…
Молчал и Гремия, пораженный речами княжны.
Луна успела выплыть из-за облака и осветить бледное лицо пленника и смятенные черты красавицы, когда Гремия спросил тихо:
— Чего же ты хочешь от меня!?
Подняла гордую голову Тамара.
— Ты знаешь, отец мой подарил тебе жизнь по одному моему слову. Ему ничего не стоит подарить нам и свое согласие на брак. Ты едва ли менее знатен меня родом… Ты славный бей, и замужество мое с тобою не будет позором. Завтра же я иду сказать отцу, что люблю тебя больше, жизни и выбираю тебя в супруги.
— Никогда! — вырвалось из груди молодого бея, — никогда не женюсь я на дочери убийцы моих близких, на дочери моего злейшего врага… Да, если бы я и не переносил моего несчастия и встретил бы тебя на своем пути, девушка, все равно, не забилось бы сердце мое при виде тебя… Одну Гайянэ любил я всю жизнь, одну ее и любить буду вечно, всегда!
— Молчи, безумец! Или кинжал княжны Тамары заставит тебя поневоле сделать это! — вся закипая бешенством, вскричала красавица.
Потом дрожащая, трепещущая гневом, едва переводя дыхание, заговорила опять:
— Берегись, джигит! Такой обиды до самой смерти не простит тебе Тамара! И оскорбленная княжна жестоко отомстит тебе, Гремия!..
Сказала и, окинув взором, полным ненависти, юношу, исчезла как призрак во мраке ночи…
С того самого вечера не знает покоя Тамара. День и ночь стоит перед нею, как живой, красавец Гремия с его пламенными очами. И лютые муки терзают сердце княжны.
Цветок любви рдеет все пышнее и ярче в ее душе. И ненависть, и любовь борятся в сердце Тамары.
Она в тот же вечер роковой беседы упросила отца унизить, как можно больше, гордость молодого пленника.
Приказал Гудал, по желанию дочери, одеть в жалкие смрадные рубища Гремию, кормить его с собаками из одной чашки, самую унизительную работу — убирать мусор и грязь со двора и в кухне замка — заставил делать его, знатного владетельного бея, недавнего хозяина роскошных поместий.
Удовлетворилась таким мщением Тамара, но не надолго.
Увидела как-то Гремию на дворе, подметающего мусор, вскинула на него глазами и получила в ответ такой взгляд, счастливый, сияющий, как солнце, такой светлый и прекрасный, какого не бывает у несчастных людей.
«Есть какая-то радость у Гремии, есть утешение.. Иначе почему бы, подобно солнцу, сияли его глаза».
Так подумала Тамара и, закипая новым приливом ненависти, решила во что бы то ни стало добиться истины, узнать все.
В ту ночь она не ложилась. Несмятой оставалась постель княжны. А сама княжна легкой тенью скользнула из башни, в то время, как луна скрылась за высью гор.
Старый сад замка прилегал к уступу скалы, высившейся за его оградой.
Вскарабкаться по отвесу скалы было невозможно, а другого выхода из разбойничьего гнезда не было, кроме ворот замка, которые караулила стража.
Вот почему и оставляли безбоязненно Гремию на свободе ночью в саду. Знали, что пленнику все равно не уйти из неволи.
Его стройную фигуру, облаченную в жалкие лохмотья, увидела Тамара у подножия скалы.
Он стоял с запрокинутой головою, неподвижно застывшей, и не сводил взора с вершины утеса.
Тамара взглянула туда и едва сумела удержать крик испуга и изумления.
Луна снова выскользнула из-за верхушек гор и осветила появившуюся на скале фигуру.
То была белокурая высокая, бледная девушка, с глазами кроткими, как небеса Грузии, с шелковыми золотыми косами до пят.
Она шептала:
— Ты видишь, Гремия, я снова с тобою, солнце души моей. Я опять пришла сюда, алмаз мой, надеюсь последний раз, так как удалось мне приобрести длинную веревку, прикрепить ее к стволу чинары на утесе, и по ней ты поднимешься ко мне, на скалу.
— О, Гайянэ, звезда всех моих помыслов, — зашептал в ответ молодой пленник, — до сих пор не верится мне, что ты жива и здорова и, благополучно избегнув рук злодея, спаслась и укрылась в горах…
— Полно, сердце мое. Говорить будем после… Лови конец веревки… Я бросаю его тебе вниз…
Не веря ушам и глазам своим, стояла Тамара, окаменев от неожиданности и изумления.
— Так вот оно что! Вот откуда эти лучи солнца и счастья в очах Гремии! Вернулась к нему его Гайянэ! Сейчас он поднимется к ней на скалу по веревке, и они убегут далеко отсюда, навсегда, навсегда! Нет! Нет! Не бывать этому! Не бывать!
Подобно насмерть раненой тигрице, встрепенулась Тамара. Быстрее лани кинулась к дому, кричит:
— Тревога! Отец, тревога! Верные джигиты, сюда, ко мне! Седлайте коней! Снаряжайте погоню!
Диким воплем, стоустым эхо, пронесся этот крик по горам…
И мгновенно проснулся, ожил старый замок. Заметались люди, заржали кони. Факелы запылали на дворе. Стали снаряжать погоню.
А в то время Гремия, ловкий как кошка, вскарабкался по веревке на скалу, и нежно обнял свою невесту.
— Спешим, свет очей моих, спешим! Авось не догонит погоня!
Подхватил на руки Гайянэ и бегом пустился с нею по горной тропинке.
А погоня уже тут-как тут… Мчится, как туча. Видны в лунном свете силуэты всадников, слышно бряцание уздечек, крики, гикание, голоса…
— Нас нагоняют, сердце мое! Все пропало! Смерть наша пришла, милая Гайянэ!
— О, Гремия, брось меня в бездну, а сам спасайся… Пусть я погибну, но ты хоть останься жив… Ты не можешь, ты не должен умереть, пока не отомстишь за смерть отца по адату (Адат — обычай у горцев, вошедший в закон) страны!
И Гайянэ с тоской прижалась к груди своего милого. Гремия остановился. Погоня гналась по пятам. Все равно от неё нельзя было укрыться.
Единственным его желанием было теперь — умереть вместе со своей Гайянэ. Но немыслимо это!.. Надо, по закону страны, отомстить еще за гибель отца. Он должен сделать это прежде, нежели соединиться навеки со своей Гайянэ. Оставить же в живых девушку — значило бы предать ее в руки извергов-злодеев, которые, вне всякого сомнения, обрекут ее на муки и позор…
Не долго боролась в сомнениях душа молодого бея.
В последний раз прошептал он слова любви и прижал к сердцу невесту. Потом запечатлел на челе её самый нежный поцелуй и, высоко подняв Гайянэ над бездной, сбросил в нее любимую девушку. Сам же кинулся в пещеру, что темнела своим черным входом в двух шагах от него.
И было как раз время,
С диким гиканьем прискакала к пещере погоня. Князь Гудал и окружающие его джигиты спешились с коней, кинулись во внутрь пещеры.
— Все кончено! Я умру, не отомстив злодею за смерть отца. Темные духи гор, сделайте это за меня! — вскричал Гремия во весь голос.
И… о, чудо! — захолодела мгновенно кровь в его жилах… Застыло тело… Закаменел он и превратился в камень со всеми очертаниями человека.
Но ослепленный злобой, Гудал не заметил этого превращения и, со зверской стремительностью, кинулся на закаменевшего бея.
Нерассчитанным движением ударился головою князь о каменную голову скалы-человека и с раздробленным черепом упал навзничь мертвый у ног каменной фигуры…
Так исполнили духи последнюю просьбу юноши-бея и отплатили за него злодею.
Княжна Тамара не многими пережила Гудала.
Узнав о судьбе Гремии, которого она так полюбила, взбежала княжна на высокую башню замка и оттуда с воплем ринулась вниз…
И разбилась насмерть злая красавица Тамара.
Гнездо: Гудала опустело… Прекратились разбойничьи набеги в горах, забыты страшные казни злодея…
А в глубине пещеры по-прежнему день и ночь стоит на страже каменный джигит и с мольбою и угрозою простирает руки…
Кончила свой рассказ старая Барбалэ. Погасли последние уголья на костре. Задумчивый отблеск зари бросал розоватые тени на лица.
— Спасибо, Барбалэ, спасибо…
— А теперь пора собираться, друзья мои, в обратный путь, — первый нарушил молчание князь Георгий.
— Абрек, Михако, седлайте коней!..
Княжна Нина змейкой скользнула к пещере, заглянула во внутрь на каменного бея, с трепещущим сердцем, со смятенной душою…
Долго, долго смотрела… Потом птичкой порхнула к остальным, вскочила в седло и быстро помчалась с горы, как ветер…
А в голове её зрели мысли, не детские мысли и переживания, глубокие, грустные…
И никто не ведал, что роилось в чернокудрой головке девочки-княжны…
Кинжал Сафара
правитьСнова минуло лето. Последние розы отцвели на клумбах. Прошла и сладкая восточная осень, насыщенная ароматом персиков, напоенная виноградным соком, убаюканная золотозвездными ночами.
Плохое наступило время. Без передышки льет ливмя дождь, хмурым серым пологом нависли тучи. Кура бурливо разыгралась под горой. Стонут вековые чинары в саду, плачут горько высокие каштаны.
О чем плачете, милые? Ведь снова придет весна!..
Укняжны Нины словно побледнело её свежее личико. Запали глубже в орбиты прекрасные горючие глаза-звезды.
— Скучно, старая Барбалэ, скучно. Ни в горы ускакать на Шалом, ни в Гори на базар проехать. Дождь — как из ведра. Скучно, радость души моей, скучно!
Двое они нынче остались, Барбалэ с княжною. Князь Георгий в полку, Михако уехал за припасами в город. Вернутся к ночи. Где-то рыщет в окрестностях беспутный Абрек.
А княжна томится. Ей ли — вольной дочери, вольной джигитке — сидеть, поджавши ножки на пестрой тахте в кунацкой отца?
Ах, скука, скука!..
Рано теперь темнеет…
Зажгла лампу старая Барбалэ, взяла бесконечное вязанье в руки. Глядит добро и мягко поверх очков.
— Вот постой, дитятко, вернется Михако из лавок, привезет фиников, сладкого кишмишу.
Упрямо вертит головкой княжна.
— Какие финики? Какой кишмиш? В горы хочу, на волю!
Совсем стемнело. Ночь на дворе. Слышно за окнами хлюпанье дождя и свист ветра. Темно и жутко… А сердце томится и ноет, не то предчувствием, не то тоскою..
— Что-то должно случиться нынче, — вслух размышляет Нина, — что-то должно случиться…
— Бог с тобою, алмазная, что может случиться, дитятко, в старом мирном нашем гнезде! Господь над тобою и святая Нина!
Вздрагивает старая Барбалэ. Крестит взбалмошную головку трепетной рукой.
— Что случится-то, джан темноокая, что же случится?
— Хорошее или дурное, не знаю. Но должно быть из ряду вон выходящее что-то, — говорить Нина, поблескивая глазами, и встряхивает головой.
— Полно, радость дней моих, пол…
Не договаривает старая Барбалэ. Стук в дверь прерывает ее на полуслове.
Стучат у порога. Михако или Абрек?.. А может быть и оба вместе. Но не их это стуки, не громкие, хозяйские, а робкие, пугливые и несмелые.
— Чужой! — чуть слышным шопотом произносит княжна, и глаза её вспыхивают любопытством.
Быстро вскакивает она с тахты, подбегает к окну, всматривается зорким взглядом во тьму ночи.
Свет из комнаты падает на крыльцо, на ту часть галереи, опоясывающей дом, где входная дверь в сени.
— Барбалэ! Милая! Кто-то темный в плаще стоит у порога. Открывай скорее! — командует княжна.
— Ни в жизнь не открою, джан, ни в жизнь не открою. Ишь, выдумала! Пустить чужого в дом моего князя!.. А вдруг это барантач (Барантач — разбойник), душегуб, убийца.
И, вздрогнув при одной мысли об этом, Барбалэ закрывает глаза.
Княжна Нина уже не у окошка больше. Стоить посреди комнаты вся стройная, пряменькая, как стрелка. Глаза горят. Губы вздрагивают.
— Барбалэ! Ты забыла верно обычай восточной страны. Нельзя отказать путнику от крова. Или запамятовала, что с гостями под кровлю входят ангелы Аллаха?
И, гордо поведя черными бровками, не дав опомниться няньке, мчится в сени и настежь распахивает дверь.
— Входи, путник, с миром, входи! Всегда рады гостям. в доме князя Георгия Джавахи! — говорит звонким голосом княжна, а сама так и впивается в пришельца немигающими, острыми глазами.
О, как он бледен и худ! Какое у него встревоженное лицо. И этот взгляд исподлобья, взгляд затравленного волчонка. Растеряно и смущено молодое лицо..
Быстрые шаги Барбалэ за дверью — и сама она стоить через минуту на пороге сеней.
— Кто ты и откуда? Зачем пришел сюда искать крова? — Здесь не духан! — говорить Барбалэ.
Её голос суров, лицо угрюмо. На всякий случай захватила княжеский кинжал со стены, спрятала у сердца. Не приведи Господь, случится что, сумеет защитить им красоточку-княжну.
А таинственный гость от слов этих еще ниже опускает голову, скрывает за старой буркой юное лицо. Как будто чего-то боится… И вдруг разом отбрасывает с лица мохнатый капюшон.
— Бабушка! Неужели же не узнала? — звенит и рвется молодой голос.
Словно девочка, в два прыжка, подскакивает к юноше старая Барбалэ, заглядывает ему глубоко в очи. И вдруг как завопит, как заплачет па весь дом:
— Вано мой! Вано! Внучек мой! Последняя услада сердца моего!
Обвила руками шею юноши, прильнула к его груди, смеется и плачет:
— Вано мой! Вано! Пришел он, вернулся Вано к старой бабке своей!
И снова плачет, снова смеется и покрывает поцелуями и слезами худое бледное изможденное лицо.
Княжна Нина смотрит пристально черными задумчивыми, не-детски умными глазами.
Так вот он каков Вано, внук старой Барбалэ! Так вот он каков!
Его историю хорошо знает княжна Нина.
Сирота Вано. Умерла дочь Барбалэ, умер муж её. Остался Вано один на свете. Бабушка приютила его у себя. Князь Георгий одел, обул, оставил жить при доме. В школу сначала, потом в гимназию хотел отдать. Да Вано птицей лесной, беспутным певцом уродился. Не понутру ему пришлась домашняя жизнь. Приобрел сааз (Сааз — струнный музыкальный инструмента в роде лютни) на базаре, убежал из дома, стал бродячим певцом, сазандаром. Плакала по нем старая бабка, жалела его, беспутного, много рассказывала о нем Нине…
Вот он какой! Снова вернулся!
На кухне зажгли лампу, развели огонь в очаге, холодную баранину Барбалэ разогрела, княжна приказала раскупорить свежую бутыль с вином.
— Кушай и пей, усталый путник, с Богом!
А сама любопытных глаз не сводить с худого лица юного сазандара, с его бедного наряда, с примитивного сааза, что болтается у него за спиной.
— Неужели уйдет снова Вано, предпочтет довольной сытой жизни печальную участь бродячего певца?
А бедняга Барбалэ так и приникла к внуку, глядит на него не наглядится, и плачут старые глаза.
— Вано мой, Вано! Наконец-то вспомнил меня, старуху!
Ласково гладит юноша костлявую руку бабки, шепчет:
— О тебе много и часто думал твой Вано, бабушка. Когда пел свои песни под звонкий сааз, думал и во сне тебя видел и в грезах порой. А только вернуться было трудно… Люблю свободу и песни больше жизни и тебя.
— Сердце мое! Как ты не боялся бродить один в горах и ущельях?
— А это? Или ты забыла, бабушка, о нем? — ответил Вано, быстрым движением выхватив из-за пояса кинжал.
Слабо сверкнула сталь в сравнении с искрометным огнем камней, сплошь заливавших рукоятку.
Глаза Нины вспыхнули от восторга и удивления.
— Вот так прелесть!
У нищего байгуша и такое оружие! Откуда? Вопрос готов был уже сорваться с дрогнувших губок.
— После, потом расскажу, — с молящим выражением поднялись на нее глаза Барбалэ. — Дай накормить его прежде, — без слов говорили они.
Насытился Вано. Порозовели впалые щеки, подернулись дымкой, дремлют черные глаза.
— Усни, мое сердце, сокол мой смелый! Отдохни после. долгого пути, — обвив голову юноши и целуя его спутанные кудри, прошептала Барбалэ. Потом, когда внук её громко всхрапывал на широкой тахте в маленькой коморке подле кухни, с сияющими глазами сказала старуха княжне:
— Слушай, роза моя, расскажу о кинжале Сафара, слушай, стройный тополь горийских садов!
У старого татарина Бекира родился сын.
В ночь рождения малютки собралось двенадцать светлых джинов (Джин — дух) у изголовья его, потому что любил Аллах отца Сафара, жителя дальнего лезгинского аула, за благочестие и смирение его.
И дал один из джинов красоту новорожденному.
И дал другой — смелую руку и взор орлиный.
И дал отвагу джигита ему третий джин.
Четвертый — счастье в любви дал ребенку Сафару.
Пятый — военную славу посулил ему дать.
Шестой — сладкий соловьиный голос.
Седьмой — богатство лучших овец и табуны коней.
Восьмой — посулил ему первых красавиц Дагестана в жены. .
Девятый — любовь и уважение односельчан.
Десятый — мудрость.
Одиннадцатый — силу необыкновенную.
Двенадцатый джин, прекрасный, как сам Джабриил на небе, положил под подушку новорожденному кинжал с рукояткой, осыпанной драгоценными камнями, и сказал:
— Этот кинжал заговорен самим Пророком. Покуда в честном и правом деле ты будешь применять его, до тех пор и будет он служить тебе, Сафар, верой и правдой. Но берегись нечестным путем, на подлое дело пойти с этим оружием, кинжал твой в тот же час изменит тебе…
Сказал и исчез светлый джин из сакли. Исчезли вместе с ним и одиннадцать остальных.
Остался кинжал в колыбели малютки Сафара.
Промчались годы. Вырос, окреп Сафар. Из слабого ребенка превратился в юношу редкой красоты.
Поистине Сафар казался баловнем судьбы. Все у него было.
В двадцать с лишком лет он сумел уже запастись военной славой, отразив несколько набегов на родной аул со стороны соседних племен, и приобрел любовь и уважение не только среди товарищей-однолетков, на и со стороны мудрейших старейшин селения.
В его сакле жили богатство и радость.
Красавицы-жены наперерыв старались угождать ему непрерывными заботами, веселыми песнями и плясками, услаждая досуги своего властелина.
С его советами считались ученейшие мудрецы Дагестана.
Силен, бодр и прекрасен быль, он — Сафар.
А когда он брал чиунгури и пел свои песни, сама природа, казалось, и весь мир пели заодно с ним…
В соседнем ауле расцвела новая роза — девушка, о красоте которой пели все бродячие певцы Дагестанской страны.
Увидел ее мельком Сафар, когда она спускалась к студеному роднику с кувшином, и взыгралось в нем сердце.
Как меркнут звезды перед сиянием солнца, так померкла перед красотою Зюльмы красота Сафаровых жен. Полюбил Сафар Зюльму с первого взгляда. И не столько за красоту, сколько за кроткий нрав и мягкую душу.
Но знал Сафар: старому кадию (Кадий — судья), злому, жестокому богачу, просватана была отцом Зюльма.
В ту же ночь собрал он удальцов-джигитов, своего аула, заткнул за пояс свой прекрасный кинжал и помчался в селение, где была сакля отца Зюльмы.
В сакле этой сидел кадий и пил в кунацкой бузу (Буза — хмельной напиток) со своим будущим тестем. А красавица Зюльма гуляла с женщинами по саду, пользуясь тихой роскошной ночью.
Словно из-под земли вырос перед ней Сафар со словами:
— Я люблю тебя, Зюльма, и жажду назвать тебя своею женою, красавица моя!
Могла ли устоять против соловьиного голоса и искрометных очей Сафара Зюльма?!. Ведь и любовь к нему давно уже зрела в её сердце.
Вместо ответа подняла только черные очи красавица, и целую поэму нежной любви прочел в них Сафар.
Он схватил в объятия девушку, посадил ее в седло, дал шпоры коню…
Взвился было конь, метнулся стрелою. Но неожиданно предстал перед лихим Сафаром его злейший враг — кадий, с кинжалом в руке.
— Так вот ты кто, подлый похититель Зюльмы! — вскричал он, багровея от гнева, — умри же, барантач! — и занес кинжал над головой Сафара.
Но тут поднялась рука джигита. Блеснул яхонтами и рубинами роковой кинжал, и кадий повалился на траву, обливаясь кровью.
В тот же миг до ушей Сафара. донесся тихий, чуть слышный, голос:
— Я помог тебе, потому что твое дело правое. Кадий нападал на тебя, ты защищался и не по злобе совершил убийство это.
Это говорил чудесный кинжал.
Роскошная ночь сторожила горы. Миром и покоем веяло от неё. Но то был кажущийся, призрачный покой и только…
Из далекого города с покупками ехал Сафар обратно к своему аулу. Верные слуги сопровождали его. Он вез не мало драгоценных украшений своим молодым женам!.. Красавице же Зюльме ярче и краше всех.
Странный шорох, — не то рокот ручья, не то шелест ветра, привлек к себе внимание Сафара.
Он велел спешиться людям, сам слез с коня и, извиваясь змеею, пополз по земле в ту сторону, откуда слышался шорох. И видит Сафар: несколько человек со зверскими лицами лежать у потухших костров и сладко храпят на все ущелье.
Стал вглядываться в лица их Сафар и невольно вздрогнул от неожиданности и удивления: узнал он в спящих людях злейших разбойников края, наводивших страх и трепет па весь Дагестан. Узнал в лице одного из них и главного предводителя шайки, злодея Магому, на душе которого числилось не мало человеческих жертв.
Много людей неповинных загубил злодей Магома. Не давал он спуску ни богачу, ни бедняку.
Тогда точно осенило что-то сердце Сафара.
«Надо во что бы то ни стало избавить от злодея родной край!» — пронеслось вихрем в его мыслях, и он громким криком разбудил спящих:
— Эй, Магома! Проснись! Не хочешь ли потягаться со мною силой?
Разбойник — душман, встревоженный, вскочил на ноги и стал неистово махать своей шашкой.
- — Я мог бы убить тебя сонного, но не привык нападать на безоружных, — вскричал Сафар и, отклонив направленный на него удар разбойника, вонзил ему кинжал прямо в сердце.
Увидя гибель своего вожака, остальные душманы обратились в бегство.
И опять Сафар услышал тихий, нежный голос, шепнувший ему;
— И нынче ты прав, Сафар: совершил ты честное дело, избавив край от злодея. И я охотно помог тебе.
О доброте, величии души и счастье Сафара прослышал шайтан, князь бездны. И решил смутить Сафара, совратить его душу с истинного пути.
С этой целью принял на себя шайтан образ человека, надел одежду странствующего торгаша и пошел в саклю Сафара.
Разложил товары перед хозяином сакли, а сам говорит:
— Вижу я, счастлив ты, господин! Всего у тебя есть вдоволь. И лучшего ты ничего не требуешь для себя, а между тем есть люди менее славные и богатые нежели ты, а счастливее тебя много.
— Кто же такие эти люди? — заинтересованный и задетый за живое, спросил Сафар.
— Те, у которых есть алмазный камень.
— О чем говоришь ты?
— Слушай, Сафар! В тихих долинах Грузии есть селение. Там живут, по виду, жители самые бедные, самые нищие на вид и самые богатые, самые довольные на самом деле. Потому что есть у них алмазный камень счастья. С этим камнем они живут так счастливо, как вряд ли сам Аллах у себя в раю. Этот камень не дурно бы приобрести и тебе, Сафар. И ты будешь самым могущественным и сильным, и знатным, и счастливым, и богатым князем в мире. Самым счастливым, Сафар!..
Хорошо говорил искуситель.
Падали на рыхлую почву в душу Сафара эти слова.
И показалось Сафару таким ничтожным его собственное благополучие, таким бледным. Захотелось во что бы то ни стало достать алмазный камень, чтобы стать могущественнейшим человеком на земле.
И собрал Сафар шайку удальцов-джигитов и пустился с ними в дальний путь, в селение под Мцхетом, в долины тихой и печальной Грузии.
— Пойдем приобретать драгоценный алмаз счастья у грузин, — сказал Сафар своим спутникам.
Долго скакали они по горным тропам и ущельям, пока не достигли селения грузин, — бедного селения с покосившимися домишками.
— Вот где должен быть спрятан драгоценный камень счастья, — спешившись у самой богатой по виду сакли, произнес Сафар и вошел в нее.
Испугались хозяева сакли, увидя стольких вооруженных людей чужого племени у себя под кровлей.
Но еще больше испугались они, услышав требование Сафара, за какую угодно цену продать им камень счастья.
Они стояли, испуганные, дрожащие, и лепетали в страхе:
— Нет у нас такого камня, батоно, нет у нас.
— Полно притворяться, скряги! Запрятали свое сокровище подальше, чтобы не лишиться его. Позволь нам обыскать их, Сафар, — сказал ближайший из друзей Сафара.
Последний колебался недолго. Враг человеческий, шайтан, нашептывал ему в это время:
— «Камень счастья спрятан у них. Ты его должен найти во что бы то ни стало».
И дал свое согласие Сафар связать хозяев и перевернуть вверх дном их жилище.
Но ничего не нашли в бедной сакле Сафар и его люди.
Отсюда метнулись с обманутыми надеждами в другие. Все селение обшарили, многих жителей, подозреваемых в укрывательстве сокровища, жестоко избили, а камня счастья так и не нашли.
Озлобленные, хмурые, пустились они в обратный путь.
Вдруг видят, при выезде из селения, молодого пастуха Дато, гнавшего на ночь стадо баранов в деревню.
Юноша веселой песенкой сокращал себе путь, а радостное, счастливое лицо его выражало такое довольство жизнью, что в голове Сафара мигом явилась мысль:
— «Нет сомнения, камень счастья должен быть у него».
По приказанию Сафара, его спутники схватили Дато, связали его и подвели к Сафару.
— Ты получишь свободу и целую кошму денег, если откроешь, где спрятан камень счастья, который делает тебя таким сияющим, радостным и счастливым, — обратился к нему с речью Сафар.
Юноша Дато весело рассмеялся. Сверкнул зубами, блеснул глазами и бесшабашно произнес:
— Я и не думаю скрывать своего счастья, батоно. Оно лежит во мне… И если это камень, то должно быть очень большой камень, батоно, потому что он наполняет меня всего…
Дружный крик дикой радости вырвался из груди Сафара и его друзей.
Так вот он где скрывается, желанный камень счастья!
Но как извлечь его из тела юноши?
И опять шайтан зашептал в ухо Сафару:
— «Без убийства здесь не обойтись. Убей Дато, и драгоценнейшее сокровище мира будет твоим».
Жаль было Сафару губить веселого Дато, но еще более было жаль лишиться возможности быть самым счастливым человеком на земле,
Плохо сознавая то, что он делает, Сафар поднял кинжал и вонзил его в сердце Дато.
Слуги кинулись к окровавленному трупу пастуха, стали крошить ого на части своими шашками, стараясь отыскать камень счастья среди обрезков мяса и костей.
Но не находили камня.
В ту же ночь, когда Сафар и его спутники отдыхали в горах, жители разгромленного грузинского селения окружили спящих.
Сафар проснулся как раз в ту минуту, когда отец погибшего Дато поднял над головой его ятаган.
Сафар схватился за свой кинжал, но увы! Было уже поздно…
Грузин взмахнул рукою и, сраженный топором мстителя, Сафар упал мертвый, обливаясь кровью.
Отец Дато взял драгоценный кинжал Сафара. И с той самой ночи этот кинжал переходил из поколения в поколение рода Дато, от отца к сыну.
Перешел он и к отцу Вано, мужу дочери моей, а теперь им владеет внук мой.
Есть поверие, что у кого находится роковой кинжал, тот может смело не бояться ни лихого человека, ни самого шайтана.
Так закончила старая Барбалэ сказание.
Долго думала в эту ночь юная княжна о лезгине Сафаре и о подарке светлого джина, и о сазандаре Вано, владеющем им.
На утро вскочила прежде всех в доме ранняя пташка. Метнулась в коморку к старой Барбалэ.
— Где роковой кинжал? Дайте взглянуть на него еще раз, Вано!
Но увы! Не было кинжала! И Вано не было тоже в комнатке Барбалэ…
Сидит одиноко старая Барбалэ. Сидит и плачет на своей постели. Упали бессильно на колени костлявые руки. Крупные слезы катятся по морщинистым щекам. Взглянула на вбежавшую княжну печальным взглядом, и сильнее закапали слезы по старому лицу Барбалэ…
Бросилась к ней княжна Нина. Целует, ласкает няньку… Без слов поняла она горе старой Барбалэ.
Ушел Вано. Ушел поутру юный сазандар, такой гордый, такой свободный. Ушел, чтобы не вернуться никогда… никогда…
Последняя песнь Хочбара
правитьУгрюмый и хмурый как-то приехал домой князь Георгий.
Приехал не один. С ним казаки, перед ними привязанные к седлам, с закрученными за спину руками, какие-то люди, понурые, оборванные.
В окошко своей горницы все это увидела княжна.
Екнуло сердечко чуткой птички, затрепетало. Роем мыслей запылала сразу её головка. Пробралась Нина в кунацкую, где наскоро закусывал князь. Прильнула к плечу его чернокудрой головкой.
— Отец! Кто они, эти люди? Откуда?
— Горные душманы, звездочка моя, разбойники. Те, что безжалостно грабили, а подчас и убивали людей в ущельях. Мне удалось окружить их с моими казаками, поймать и привезти сюда. На утро сдам их судебным властям Гори.
— Их будут судить?
— Да, птичка.
— И в тюрьму посадят?
— Наверное, Нинa.
— Но ведь про них говорят, что они храбрецы, папа! Орлы!
— Хищные шакалы, а не орлы они, ласточка. Орел горд, он парит в высоте, он не ест падали, крошка. Он бьет открыто, гордо, смело. А эти люди шакалы, которые подбираются в темноте к намеченной жёртве. Они трусливы, Нина, и в открытый бой не идут… Нападают только на беззащитных… Трусы они, подлые трусы…
— И эти душманы трусливы, папа?
— Не все. Есть один между ними, Гирей. Он их предводитель, вождь. Отчаянный малый, много людей загубил он, но не раз его жизнь была на волоске… Отважен этот Гирей, как барс, это все признают. Когда все уже сдались, он еще бился. Один бился, понимаешь, Нина? Он напомнил мне предание о Хочбаре, дагестанском душмане… Попроси рассказать о нем как-нибудь старую Барбалэ. Она все знает. Так вот, Хочбара напомнил этот разбойник. Такой же отчаянный головорез и безжалостный какой-то. Говорят, не одну душу загубил он в горах.
— Папа! Они проведут ночь под нашим кровом.
— Да, девочка, а наутро их отправят в тюрьму.
Княжна вспыхнула, потом побледнела. Мысли, быстрые, как птицы, вихрем завертелись в голове.
Как? Могучий разбойник, гроза Кавказа, проведет всю ночь в старой Джаваховской родной усадьбе и она — Нина не увидит его! Нет! Нет! Она должна увидеть и Гирея, и его страшных товарищей.
Под черными кудрями уже зрело решение дерзкой мысли, и блестели, как молния в грозовую ночь, прекрасные черные глаза княжны.
Утомленный предыдущими бессонными ночами, проведенными в «деле», и трудной задачей поимки разбойников, князь Георгий рано ушел к себе.
В подвал старого дома, где обыкновенно зимою хранились припасы из овощей и плодов, водворили пленных душманов: Гирея и трех других.
Четыре казака стали на страже. Пятый караульщик, Абрек, присоединился к ним.
Княжне Нине в окно её комнаты прекрасно слышны тихие разговоры казаков и гортанный смех её любимца Абрека.
Весело им. Смеются. А каково тем, пойманным, что томятся в неведении в подвале? Что ожидает их? Тюрьма, каторга, или что-нибудь еще худшее, пожалуй…
Больно сжимается сердечно княжны, при одной мысли о той участи, которая неминуемо ждет заключенных в подвале, что-то давит горло, что-то клокочет в груди, бурное, как лава.
А мысль все несется и несется вперед, как сказочный конь быстрокрылый.
— Голодные они сейчас, — усталые, наверное кушать хотят. А она то княжна провела время за ужином, как ни в чем не бывало. А что, если пойти в буфетную, поискать остатков от стола, баранины, вина, да отнести тем несчастным, ведь всё же люди они… Все же люди…
Быстро зреет смелая мысль, захватывает все существо Нины.. "Нечего думать долго — надо действовать! решается княжна и крадется к буфетной, хватает большой остаток бараньего окорока, вино, лепешки.
«Живей, живей! Айда, Нина, айда! Завтра во всем покаешься отцу, а сейчас действуй, действуй!» — тихим голосом подбодряет себя девочка.
Вот готова она. Руки заняты, ноги несут быстро. Где-то скрипнула дверь, еще одна, еще — на галерею, и Нина на дворе, в саду.
Осенний ветер утих. Почти по-летнему тепло нынче. Хорошо! Луна сияет и серебряным озером света заливает сад.
Внезапно черная тень, как из-под земли вырастает перед княжною.
— Абрек, ты?
— Не узнала, госпожа?
— Абрек! Голубь мой, молчи! Пусть не услышат казаки нашей речи. Абрек, покажи мне Гирея и его товарищей! Я хочу их видеть. Хочу! Только никому об этом ни слова. Чего ты смеешься, глупый? Я принесла им поесть. Ведь они голодны, Абрек…
И, совсем смущенная, замолкает княжна.
Пауза длится долго. Стучит сердце девушки.
Казаки отошли далеко. У дверей подвала двое здесь, только двое — она и Абрек.
Помолчав минуту, снова молит княжна:
— Абрек! Отдай им вот эти припасы. И покажи мне, который из них Гирей:
— А ты не боишься, княжна? — отвечает Абрек. — Гирей страшный! Такого и встретить жутко. Черный, косматый, как зверь.
— — Все равно покажи, покажи…
Колеблется Абрек. Не знает, исполнить странное желание княжны или нет. Наконец решается.
— Будь по-твоему, звездочка рая. Идем!
— Будь благословен твоим Аллахом, джигит, — шепчет княжна юноше-конюху, крадясь следом за ним кошачьей походкой.
Вот они у наружной стены дома, около крошечного оконца, приходящегося почти в уровень с землею.
Абрек наклоняется, припадает к земле, ползет.
Как у змеи, извивается его стан, тонкий стан прирожденного горца. Вот поднял он руку, бесшумно отодвинул засов ставни, распахнул окно, просунул в него голову и что-то прошептал по-татарски. В тот же миг у окна появилось бледное, еще молодое лицо.
Свет серебряного месяца облил черты пленника. В них не было ничего злого, жестокого, зверского. Только пронырливостью и лукавством сверкали маленькие темные глазки, да глубокие складки бороздили лоб, придавая выражение угрюмой сосредоточенности лицу молодого душмана.
— Гирей! Вот дочь князя, наша княжна, пожалела тебя и твоих приятелей и принесла тебе и твоим товарищам ужин, произнес по-татарски Абрек.
Гирей кивнул головою и долгим проницательным взглядом окинул Нину. Потом что-то быстро-быстро залопотал по-лезгински.
— У них связаны руки… — произнес Абрек. — Надо им нарезать еду…
И, выхватив кинжал из-за пояса, он накрошил им баранину на мелкие кусочки, наломал лепешки и разложил все на крошечном подоконнике подвала.
Гирей жадными глазами следил за всеми этими приготовлениями.
И еще три пары алчных глаз смотрели на это. Душманы были голодны, как молодые звери. Они жадно набросились на еду, и в один миг съели баранину и лоби.
Потом Абрек открыл бутылку и подставил ее горлышко к губам Гирея.
Разбойник отхлебнул, затем взором позвал товарищей. Те таким же способом из рук Абрека пили вино.
— И правда, шакалы, — содрогаясь, мысленно говорила Нина, в то время, как сердце её сжималось от ужаса, жалости и тоски.
Когда пленные душманы покончили с едой, Гирей что-то долго и много говорил Абреку.
— О чём он? — плохо понимавшая язык горцев, спросила Нина.
— Он говорит, что его и его товарищей ждет казнь, но что в последнюю минуту жизни, прежде нежели отойти Аллаху, он, Гирей, произнесет имя девочки, первой чистой души, отнесшейся к нему без презрения, злобы и ненависти, как к человеку. И спросил, как зовут тебя, молодая госпожа.
— Нина! — помимо воли вырвалось из груди княжны.
. Потрясенная до глубины души, готовая разрыдаться она, как безумная, ринулась к дому…
Гирей очевидно понял и, мотнув головою, повторил дрожащим голосом:
— Нина! — и еще что-то прибавил по-татарски.
Всю ночь тревожные сны и страшные кошмары томили Нину. Пойманные разбойники снились до утра.
На утро она встала побледневшая, осунувшаяся, с лихорадочно блестящими глазами. Выбежала в сад, бросилась к подвалу.
Ни казаков, ни Абрека. В подвале тишина. Увели душманов… Увели в город на суд.
Сжалось сердце девочки. Жаль ей стало до боли навеки загубивших свою совесть людей. Вспомнилось бледное лицо Гирея, озаренное луною, его благодарный взгляд, глубокие вещие слова…
Опустилась тут же у окна Нина, закрыла лицо руками и тихо-тихо заплакала без слез…
— О чем, солнце души моей? О чем, моя радость?
И старая Барбалэ с тревогой в глазах предстала перед княжной.
— Жалко их, Барбалэ, жалко, — скорей стоном, нежели словами, ответила Нина.
— Кого, сердце мое, душегубов-то этих? Гирейку с его ястребятами? Полно, дитятко, полно! Не жалей их, звездочка ясная наших ночей. Не люди они — звери, хищные звери… Их не следует жалеть… Слыхала, когда про разбойника Хочбара, княжна моя, розочка душистая? Слыхала, куда привела жалость пожалевших его людей? Хочешь, расскажу про Хочбара, злодея похуже Гирейки, и не будет болеть чуткое, жалостное сердечко твое. Хочешь?
Кивок чернокудрой головки и… начала свой рассказ старая Барбалэ.
Страшный свирепствовал в Дагестане разбойник Хочбар из Гидатли. Буйные набеги на все окрестные селения, аулы, на богатые усадьбы князей и беков, и на бедные деревушки жителей совершал то и дело со своей лихой шайкой этот свирепый душман.
Никому не давал пощады. Ни перед лицом старца, убеленного сединами, ни перед юностью не останавливался Хочбар. Рубила его шашка и старые, и молодые головы, не щадил он ни женщин, ни детей…:
Черными восточными ночами прокрадывался разбойник со своей шайкой к намеченной усадьбе или поселку, диким гиканьем будил ночную тишь, с головокружительною быстротою набрасывался на облюбованное им селение и через полчаса, где только что цвели пастбища, гуляли табуны коней и стада баранов, да белелись каменные сакли, — там от руки Хочбара дымились развалины, стонали раненые, истекая кровью, валялись трупы убитых. А Хочбар со своей шайкой уже мчался дальше, угоняя за собою табуны и стада, унося казну, оружие, парчовые и шелковые ткани, золотые и серебряные украшения, снятые с убитых женщин.
А то, засев в ущельи, поджидал со своими душманами проезжих купцов или паломников, нападал на них, грабил, убивал…
Была у него особенность, дарованная ему, казалось, самим шайтаном на гибель несчастным людям: обладал Хочбар голосом соловьиным. Слаще меда, звончее лютни и сааза звучала его песнь.
И каждый, кто бы ни услышал голос Хочбара, будь то князь или нищий, простой джигит или кадий, не мог противиться желанию подойти и послушать его песнь.
Этой-то песнью и приманивал к себе своих жертв Хочбар.
Наслушавшись райской мелодии, приближался неосторожный путник к засаде. Выскакивал из нее, подобно дикому зверю, в сопровождении своей шайки Хочбар, и погибал под ударом его шашки путник…
Ограбленный и обезображенный труп его бросали в бездну сподвижники Хочбара по приказанию своего жестокого вождя.
Вот, какою славою пользовался певец-разбойник, вот, чем гремело всем известное имя его…
И не было ни одной матери в ауле Дагестана, которая именем Хочбара — злодея не запугивала бы расшалившихся детей.
— Постой! Вот придет Хочбар, возьмет тебя, постреленок!
И ужас наводило это имя на взрослых и детей.
Но вот однажды исчез Хочбар.
Затихли стоны раненых в Дагестанских ущельях. Вздохнули облегченно жители нагорной страны.
Исчез Хочбар, сгинул. Не слышно стало ничего об его кровавых проделках. Зацвели пастбища снова на родине Хочбара. Выстроились снова разоренные Хочбаром аулы. Снова загуляли на воле табуны горских коней.
Нет Хочбара — и некому угонять их отсюда.
Но известно, что чем меньше ожидается несчастие, тем с бСльшею силою обрушивается оно на людей.
Как снег на голову упал Хочбар на аварцев. Появился нежданно-негаданно в аварском ханстве, владетелем которого был в то время могучий Нуцал.
Несколько селений и аулов сжег Хочбар, стер с лица земли несколько усадеб и поместий и готовился уже к новым нападениям, но внезапно люди Нуцала напали на него врасплох, заковали в цепи и доставили скованного, безоружного в столицу Аварии, ко двору самого Нуцала.
Был чудный день лучезарного востока… Синее небо — плавленная бирюза. Золотое солнце — янтарное море. Белые орлы в облаках — жемчужные каменья среди лазури небесного моря.
Парит день кавказского знойного лета и, раскаленные ласками солнца, дремлют аварские ущелья.
Но столица хана Нуцала не спит. На дворе ханского сераля собрался суд. Тут были и ученые — кадии и алимы, муллы и мудрецы и сам хан Нуцал среди них, как блистающий месяц среди своих созвездий.
В стороне ото всех стоит со связанными на спине руками Хочбар. Стоит с гордым видом, с надменным взором.
Знает свою участь Хочбар и готов встретить смерть без страха, как настоящий джигит.
Недолго длится суд: перечислив все вины Хочбара, судьи в один голос решили, что для разбойника не должно быть пощады, пусть умрет лютою смертью в огне.
Слуги Нуцала раскладывают костер посреди двора. На этом костре и сожгут Хочбара.
Вот уже последние поленья положили, вот зажгли дрова, и вспыхнуло золотое пламя.
Улыбается зловеще Нуцал.
— Что приумолк, горный соловей? Аль струсил перед смертью? Почему не споешь своей песни? — спрашивает Хочбара торжествующий хан.
— Отчего не спеть — спою, если дозволишь мне это, повелитель! Но со связанными руками трудно петь. Прикажи развязать мне руки, — отвечает Хочбар.
Дал на это свое согласие хан.
— Пой хорошенько! Чем слаще будет твои предсмертная песнь, тем жарче станет разгораться янтарное пламя на костре, — произнес он, глядя с насмешкой в лицо Хочбара. — Подожди только: хочу, чтобы и дети мои были здесь. Пусть и они послушают последнюю песню разбойника, пусть посмотрят, какая участь ждет душманов.
И велит позвать детей своих.
Выступив вперед, запел Хочбар.
И была его песнь сочна, как виноградная лоза Карталинии, медвяна, как вкус ананасного шербета, душиста, как аромат розы в саду, ярка и блестяща, как солнце востока, смела и задорна, как злой ветер в горах…
Вот что пел Хочбар за минуту до смерти:
Слушайте, джигиты, то, что вам спою!
Знайте же, аварцы, удаль вы мою,
Знайте, все то правда, все, о чем пою.
Эта песня, знайте, мой последний дар, —
На костер бесстрашно с ней взойдет Хочбар…Заслушались, зачарованные пением, Нуцал и его слуги. Помутились их головы, застлались очи…
Двое маленьких детей Нуцала подошли к самому певцу: сын и дочь. Слушают песнь тоже. Блестят детские глазенки, как розы, рдеют щечки детей.
— О, как дивно прекрасен голос певца, как прекрасен! — думают они.
И вдруг, — дикий вопль разбудил хана и его свиту.
Хочбар не пел больше, Хочбар с криком метнулся к стоявшим у самого костра ханским детям, схватил их на руки и вместе с ними бросился в пламя.
— Вот тебе месть Хочбара, Нуцал, и его последний подвиг! — крикнул разбойник с костра и снова запел свою песнь, под вопли и стоны детей и треск поленьев…
Кончена сказка, — нет, не сказка, ибо она не выдумана, не сочинена, а сказание о том, что было на самом деле, если верить седым старикам.
Замолкла Барбалэ…
Молчит и Нина под впечатлением только что слышанного. В чернокудрой головке княжны вьются, кружатся мысли.
Два образа сплетаются, сливаясь в один, — образы Гирея и Хочбара…
И все же жалко Гирея, как каждого пострадавшего, хотя и по вине своей. Человека жалко.
И стоят, в памяти трогательные, переданные через Абрека, его слова:
— «В последнюю минуту жизни не забудет он ее, Нину, и её участия… Не забудет…»
— Нет! Нет! Нe Хочбар он… Не уснула еще в нем совесть! Или же проснулась опять!
И загорается в душе Нины невольная молитва. Молитва за Гирея…
Глупый Дев
правитьПочему так тихо в Джаваховском доме?..
Почему бесшумно, чуть слышно, ступает в мягких чевяках батоно-князь, сбросив с ног обычные сапоги со шпорами? Почему бледно, как известь, смуглое лицо Георгия Джаваха?
И почему по изрытым морщинами щекам Барбалэ катятся слезы, а у Абрека, и у старого Михако беспокойно поблескивают под нахмуренными бровями встревоженные глаза?
Не мелькнет, как бывало, ни в тенистом саду, ни в старом доме красивое личико княжны-джан, не слышно райской птички ни на кровле, устланной коврами, ни в чинаровой аллее, ни в дальней беседке, увитой азалиями и ветвями диких роз. И сиротливо ржет в стойле одинокий Шалый. Где его хозяйка? Почему не мчится в горы с ним Нина-джан?
Княжна Нина лежит, багровая от жара, уже четвертый день в своей горнице. Старый доктор, друг князя, добрый старик с темными глазами, спрятанными за стеклами очков, дважды в день приезжает навещать больную, — берет горячую маленькую ручку, щупает пульс, считает секунды на круглых, как луковица, старинных часах…
Он смотрит на часы, а на него с надеждой и тревогой во взоре глядят, в свою очередь, князь Георгий, Михако, старая Барбалэ.
— Плохо дочурке моей? — шепчет в отчаянии князь, встревоженный до полусмерти.
— Надеяться надо. Бог на небе, молитва на земле, — отрывисто бросает врач.
Голос старика дрожит, глаза неспокойно, с тревогою впиваются в больную.
Жаль ему Нину. Знал он ее с младенческих лет. И мать её, красавицу-лезгинку из аула Безстуди, знал и лечил когда-то. Ужели за матерью отдавать смерти и дочь, это дитя с черными локонами, похожими на ночи востока, с глазами — звездочками Горийских небес?!
Смотрит с печалью старик на разметавшееся перед ним багровое личико, на хрипло клокочущую от дыхания грудку.
В горле Нины-джан вся её болезнь, — огромный нарыв, закрывший гортань, мешающий проникать воздуху, грозящий задушить больную.
— Как случилось это? Как? — спрашивает старик-доктор.
Печальным голосом поясняет князь несложную повесть:
Было знойно до удушья. Блекли рдяные розы на кустах. Весь Гори прятался в домах, спасаясь от зноя — в ту пору. А она, княжна, носилась и джигитовала там внизу в долине и, вся мокрая, разгоряченная, влетела во двор, схватила ковш ледяной воды, принесенной из колодца, и выпила залпом прежде, нежели успели удержать ее.
К вечеру свалилась с ног. На утро хрипела вот, как сейчас…
И жестом, исполненным отчаяния, князь Георгий указывает на дочь.
Мечется и бьется на подушках маленькое тело. Багрово-красное, сводится поминутно судорогою боли лицо.
Глаза вышли из орбит, огромные и блестящие, как маслины, смоченные росою, и в них целый мир темной муки и страдания. Клокочет и хрипит что-то в горле. Вот, вот, кажется задушит смертельный недуг, унёсет княжну.
— К вечеру привезу еще товарища-доктора с собою. Надо усыпить девочку и, разрезав нарыв, выпустить гной. Может статься, не поздно еще. Велик и милосерд Господь! Будем ждать его милостей!
И, не отводя затуманенных глаз от глаз княжны, доктор неловко, боком кланяется и выходит из опечаленного дома.
— Резать ее! — дико вскрикивает ему в след Барбалэ, — душу сердца моего, ласточку лесов пророка? Сизую горленку райских садов резать? Не дам! Не дам! Светлые и темные духи, смилуйтесь над нею! Ангел смерти, помедли, не заноси кинжала над счастием жизни моей! Помедли, прекрасный, смуглый гонец Господень!
Страшно, жутко становится от этих воплей старой Барбалэ. Плачет, разливается старуха, бросается к больной, покрывает поцелуями свесившийся конец одеяла из белой мягкой бурки, целует горячие ручонки и черные локоны княжны. Потом, как безумная, кидается к князю:
— Батоно! Батоно! Сокол Дагестанских ущелий! Орел могучий Кавказских гор! Прежде, чем отдать сокровище наше под нож, дозволь старой служанке, верной Барбалэ, испробовать испытанное средство. Девчонкой еще слыхала от наших старух. Дозволь, батоно! А там, когда не поможет, режьте ее, мою ясочку, розу Господних садов. Велик Всемогущий, и Милостива святая Нина, её заступница! Дозволь, батоно, дозволь!
— Что хочешь, делай, старуха! Один Господь волен ее спасти… — обрывается в бессилии голос князя, бледнеет пуще красивое, гордое лицо. — И да поможет тебе Всемогущий, моя добрая Барбалэ — через минуту молчания добавляет обезумевший от горя отец.
Но Барбалэ уже не слышит.
Склонилась к изголовью Нины и тихо шепчет больной:
— Хочешь сказочку, джан, хочешь, славную, забавную сказочку скажет тебе, сладкий луч мысли моей, твоя старая Барбалэ?
Ни звука в ответ. То же клокотание и хрип в горле. Слова не может произнести княжна. Но она слышит, она понимает, она в полном сознании. Вздрагивают черные ресницы, что-то слабо проскальзывает, не то улыбка, не то невыраженное желание, по ссохшимся открытым горячим губкам.
Но понимает и без слов свою питомицу старая Барбалэ. Кивает радостно головой старуха: — поняла! поняла, — и опускается на стул подле кровати, берет в морщинистые сухие руки горячую ручонку больной и, тихо и нежно поглаживая ее, начинает свою сказку.
Беден, нищ, обездолен молодой Дев, сын Гамида. Говорили люди Деву, когда собирался он жениться на Заре, красавице с черными глазами: — «Ой, Дев, одумайся. Если горя не видал, увидишь, когда пойдут дети. Чем кормить их, — пресными чуреками станешь? Опомнись, глупый джигит!»
Не послушался Дев. Полюбилась ему Зара черноокая пуще солнца весеннего, пуще звездочки ночной. Пуще коня своего кабардинского полюбил он девушку.
Поженились они, наперекор людским советам да пересудам, на зло безысходной своей нужде.
Через год родился у них сынишка Гарун, а еще через год дочка Фатима, и еще за нею через год опять двое ребяток-близнецов. Что было делать Деву? Дети кушать просили, молодая жена попрекать стала: зачем женился, когда нечем самому прокормиться?
Нечего делать было Деву. Продал он своего кабардинца, на вырученные деньги купил корову. Оставалось еще немного от продажи — нанял на это работников Дев, обнес с ними высоким тыном свою саклю, чтобы не пришли барантачи да лесные хищники в его усадьбу.
Жил Дев вдали от аула, на опушке густого леса, и боялся он нападения разбойников и диких зверей. Теперь нечего было ему бояться. Крепкая, высокая ограда защищала от врагов его бедную усадьбу. Целый день работал Дев на дворе, по хозяйству, Зара нянчила ребят и стряпала обед. А корова — кормилица всего Девова хозяйства — паслась на опушке леса, пощипывая траву.
Был жаркий июньский вечер. Пряно благоухали азалии, в долинах дышали теплым туманом утесы, а на зеленой опушке было свежо и прохладно. Мирно паслась корова Дева, а сам он после рабочего дня отдыхал, растянувшись под шатром густолиственной чинары. Незаметно стемнело, подкралась ночь. Месяц выплыл на небо и осветил окрестность.
Вдруг жалобное мычание донеслось издали до слуха Дева.
Вскочил, как встрепанный, с травы Дев. Глядит — нет коровы. Углубилась она в чащу, пока он сладко дремал в холодке. И опять жалобное мычание достигло его слуха.
Корова точно жаловалась, молила о помощи и звала к себе.
Не помня себя, бросился в чащу Дев. По дороге, на всякий случай выломал он дубину, толстую и тяжелую — что твое бревно.
Углубился с нею в лес и видит: несколько десятков волков нападают на его корову. А она отбивается от них рогами, кружится и мечется в их замкнутом кругу и жалобным мычанием взывает о помощи.
Велик Аллах! Что было делать ему! Поднял свою дубину Дев над головою и ну колотить ею вправо и влево наседавших на него и корову волков. А другой рукой ухватил веревку, привязанную к рогам коровы, и потащил за нее животное.
Волки так и замерли от неожиданности в первую минуту. Откуда, дивились, мог взяться человек? Но не долго смущались они внезапным появлением Дева с его дубинкой. С новым оглушительным воем приступили они к нему и к корове, норовя загрызть и человека и животное крепкими, острыми зубами. Дев не растерялся, однако. Работала его дубинка. А сам он, под отчаянный вой хищников и мычание коровы, окруженный со всех сторон волками, двигался по направлению к своей сакле.
Вот и она стоит, вся облитая сиянием месяца. Крепко-накрепко заперты её ворота. Уснула Зара с детьми, позабыв отодвинуть запор у входа.
Стал изо всех сил стучаться в ворота Дев.
— Отвори, Зара, отопри, во имя Аллаха! Волки одолели, отопри скорей!
Но Зара, как нарочно, не слышит крика. Видно, уснула крепко. Ни жалобного мычания не слышит, ни воя волков, ни просьб Дева, а голодные лесные хищники так и надсаживаются, что есть мочи, так и воют, норовя в то же время схватить за ноги Дева и его корову. Видит Дев — плохо его дело… Наседают проклятые волки. Так и лезут, так и лезут на него, и нет от них защиты и спасения. Подумал он минуту, другую… Смерил глазами забор: больно высок, не перепрыгнуть его корове. И вот осенила взволнованную голову Дева новая мысль, хорошая мысль. Сам пророк вдохнул ее ему вместе с дыханием ночи.
Напряг все свои силы, все мускулы Дев. Схватил сильными руками поперек туловища корову и перебросил ее через забор, во двор усадьбы. А за нею следом и сам перепрыгнул. Завыли от обманутой надежды одураченные волки и, беснуясь и кусая друг друга, со всех ног кинулись в лес искать другой добычи.
А Дев чуть не прыгал от радости, избавившись от лихой беды, и благодарил Аллаха за спасение.
Глаз не сомкнул Дев всю эту ночь.
И от радости не спалось ему, и гордость его одолела. «Вот какой я силач-богатырь! — думалось Деву. — Небось, не найдется, пожалуй, другого такого во всем мире джигита-силача?»
Хотелось ему разбудить жену и рассказать ей все: как нападали волки, как перебросил он корову через забор, и похвастать перед нею своей богатырской силой. Да неловко стало ему. Что она такое — Зара? Женщина! А женщина разве сможет оценить силу такого богатыря, как он? Сама она слабая былинка перед ним, Девом. Аллах с нею! Пусть спит и видит райские сады пророка во сне. А ему, Деву, все же надо померяться с кем-нибудь силой, похвастать перед другим таким же, как он, сильным, узнать, есть ли такой другой богатырь, как он, Дев, на белом свете?
До утренней зари не спал Дев. А как брызнуло солнце на вершине гор алым потоком лучей восхода, вскочил он со своей деревянной тахты, набросил на себя бешмет, нахлобучил на голову папаху и, не говоря ни слова жене, ушел тайком из дома искать человека, который смог бы померяться удальством и силой с ним, джигитом, Девом-богатырем.
Идет густым темным лесом Дев, по узкой, едва заметной тропинке. Шепчут что-то столетние каштаны, дубы, шелестит орешник, неслышно лепечут высокие травочки. Белки прыгают по ветвям дерев, барсук пробирается к реке на водопой. Зайчонок высовывает из зеленой травы свою острую мордочку. Где-то шумит река и булькает серебристыми струйками, рассказывая свою вечную сказку. Вот сверкнул ручей за кущей деревьев. Открылся взорам Дева покатый берег. У берега на большом камне сидит человек и удит рыбу. Посмотрел на него Дев и ахнул. Такого огромного человека он еще и не видывал. Пробрал невольный страх Дева перед великаном, подошел к нему и сказал:
— Помоги тебе Аллах с ангелами! Хорошо ли клюет рыба нынче?
И вдруг, взглянув на удочку, которую держал великан, отступил в изумлении Дев. Не простое удилище было в руках рыболова, а огромный, тяжелый и толстый брус, точно толстый ствол векового каштана держал он в своих исполинских пальцах.
— Знаю, зачем ты пришел сюда, Дев, — произнес рыболов с усмешкой, — ищешь человека, который был бы сильнее тебя. Попробуй померяться со мною силою. Возьми этот брус в руки, и ты увидишь, кто сильнее — ты или я?
И он протянул Деву свое огромное удилище.
Тот едва только взял его, как выпустил из рук и отступил от воды, обливаясь потом. Страшная тяжесть удилища едва не сбила его с ног.
Усмехнулся снова рыболов-великан и сказал Деву:
— Удивляет тебя моя сила, сын мой! Пойдешь дальше и не таких еще силачей встретишь по дороге, Ступай вдоль берега реки.
Поклонился рыболову Дев, преисполненный уважения к его силе, и пошел по указанному ему пути. Вскоре увидел он второго рыбака-великана, закинувшего в реку такое огромное удилище-дерево, которое совсем пригнуло к земле Дева, когда он, по предложению рыболова, взял его в руки.
И до третьего рыболова дошел берегом Дев. Удилище этого последнего едва не задавило его на смерть под собою.
Прощаясь с Девом, третий великан сказал:
— Там, на горе, ты увидишь поляну, на поляне стоит сакля, а в сакле живет женщина, сила которой превосходить силу всех нас троих, взятых вместе.
Любопытство разобрало Дева. Захотелось увидеть женщину-богатыря, и полез он на вершину горы, указанной ему третьим рыболовом-великаном. Вот и горная вершина. Дивный луг раскинулся на ней перед глазами Дева. Самые прекрасные цветы востока пестреют здесь и там роскошным бархатным ковром. Благоухают цветы медвяным ароматом, а мотыльки переносятся с цветка на цветок нарядным роем в прозрачном воздухе летнего утра. Посреди лужайки высится темной громадой исполинская сакля, сложенная из гигантских бревен. На пороге сакли сидит старая, как лунь, седая, старуха-великанша и прядет шерсть.
Увидел огромную старуху Дев и… испугался. Сам он казался таким ничтожным и маленьким перед нею.
— Да будет над тобою благословение Аллаха! — произнес Дев заплетающимся от страха языком. — В гости пришел к тебе, госпожа. Не прогневайся за это!
— Сам Пророк строго наказал людям свято почитать гостей, — произнесла в ответ старуха. — Странник, посланный Аллахом в саклю хозяина, должен чтиться им, как ангел и гонец из рая. Входи без страха, сын мой. Я спрячу тебя от глаз моих сыновей-великанов, которые охотнее едят человеческое мясо, нежели лесную дичь и рыбу.
И, сказав все это глухим, как трубный звук голосом, старуха-великанша ввела в дом не помнившего себя от страха Дева, вырыла ему посредине сакли, в земляном полу, яму своим огромным веретеном и опустила его туда. А отверстие ямы прикрыла доскою. Сквозь небольшую щелку Деву было видно, как с последними лучами солнца открылась дверь сакли, и три огромных, знакомых ему уже, рыболова-великана вошли в саклю.
— А где же тот глупый человек, матушка, которого мы послали к тебе! — забасили дни все трое в один голос, и от этого страшного баса, казалось, задрожала земля.
— Мы нарочно отправили его к тебе, чтобы ты приготовила нам из него блюдо на ужин, — произнес старший из братьев.
— Нынче плохой улов, рыба не клюет совсем, — вторил ему средний, — не грех отведать и человечьего мясца.
— Подавай его нам, матушка, мы сами справимся с ним! — крикнул младший, и все трое бросились искать спрятанного Дева. Напрасно старуха убеждала их, что по обычаю горцев грешно бить гостя, что по адату страны; гость священная особа, — сыновья не послушались её и вытащили чуть живого от страха Дева из его ямы. Потом они посадили свою жертву на пол, посередине сакли, а сами заняли три угла горницы, предложив матери занять четвертый.
— Мы хотим, прежде нежели его съесть, — загудел старший из сыновей, — позабавиться хорошенько этим глупым человеком, зазнавшимся через меру и вообразившим себя таким же силачом, как мы.
Тут все четверо вытянули губы и начали дуть на Дева.
И точно осенний вихрь наполнил в ту же минуту саклю. Налетел, закружился по хижине, подхватил, как щепку, Дева и стал носить его в дикой пляске по всей горнице, как оторванный от ветки дерева слабый листок. Завертелся, запрыгал, закувыркался Дев слева направо, справа налево. Запрыгали с ним полы его бешмета, слетела папаха с головы, задрожали бессильно ноги в старых чевяках. То подпрыгивая, как мячик, катался он из угла в угол, то отлетал к окну, от окна к стенке, из одного конца сакли в другой.
Смотрели на него великаны, дули все сильнее и сильнее и хохотали до слез, забавляясь своей выдумкой. А старуха-великанша, мать, думала в это время, как бы сдержать данное Деву слово и выручить его, из беды. Думала, думала и придумала старая.
— Сынишки родимые, — -- запела она голосом, похожим на вой горной чекалки, — не довольно ли позабавились мы?.. Я другую затею придумала, куда смешнее. Глядите на меня и делайте то же… Умрем со смеха!
С этими словами она стала дуть под Дева.
Последовали её примеру и сыновья. Снова поднялся бешеный вихрь в сакле вдвое сильнее предыдущего.
Теперь уже не катился, подпрыгивая от полу, как мячик, Дев, но как пушинка, взвился он на воздух, взлетел в трубу великановой сакли, перелетел в один миг все пространство до своей усадьбы и влетел в ворота, в дверь собственной сакли. Там он наткнулся со всего размаха на жену свою Зару и пребольно ударился лбом о каменный таганчик с похлебкой, который она держала в руках. Упал и вдребезги разбился таганчик… Разлилась похлебка… Огромная шишка вскочила у Дева на лбу…
— Ха, ха, ха, ха!.. — раздается вдруг хохот княжны.
— Что это? Бог Всесильный!
Смолкла старая Барбалэ, оборвала рассказ.
— Ха, ха, ха, ха!..
— Создатель Гори, Грузии и всего мира! Будь милостив к нам!
Бросилась к Нине-джан, хватает смуглыми руками плечи девочки.
— Батоно-князь! Батоно-князь! — кричит, как безумная, старуха. — Воды и таз… воды и таз скорее…
— Ха, ха, ха, ха! — заливается княжна хриплым смехом, а алая пена и кровь так и брызжет у неё изо рта.
Кровь льет фонтаном, но лицо проясняется, и глаза становятся светлее с каждым мгновением, и багровый лобик и щечки принимают свой прежний, нормальный цвет.
— Велик Бог, Творец гор и неба, зеленых чинар и розовых кущ! Лучше Нине-джан… Удалось рассмешить больную старой Барбалэ её сказкой, лопнул в горле от смеха ужасный нарыв! Спасена маленькая княжна! Спасена!
Князь Георгий глазам не верит.
Подает полосканье, вату, полотенце, а у самого лицо сияет, как солнце весной.
— «Нина-джан, дочка любимая, сокровище его, спасена, спасена!»
— Глупый Дев спас! — лепечет Барбалэ, и слезы льются потоком из старушечьих глаз.
— Ты спасла мне дочь, Барбалэ! Святая Нина да сохранит тебя долгие годы на радость нам всем, верная старуха!
Князь и служанка обнялись, как родные. Смахнул слезу Михако, старый казак, нависшую на конце сивого уса, предательскую слезу.
А Ниночка не хрипит уже больше… Нет предсмертного глухого клокотанья удушья в освобожденном горле. Избавлена больная гортань от нарыва. Свободнее и легче дышит больная.
Смех спас ее, спасла сказка про глупого Дева, вообразившего себя силачом, спасла старая, верная Барбалэ, милая, верная, преданная, как никто, Джаваховскому роду Барбалэ.
— Испытанное средство, — лепечет она, сияя от счастья, покрывая несчетными поцелуями лицо своей Нины-джан, своей звездочки восточной, солнышка светлого, — говорила я — испытанное. Старые женщины в аулах, горянки, так лечат, и наши грузинки не раз сказывали: рассмешишь — от смерти спасешь. А только рассмешить не всегда можно, вот беда!.. Но тут помог Дев-джигит меднолобый, и слава и честь ему от княжны!
И сама смеется, тихо смеется счастливым смехом старая Барбалэ.
И целует, без счета целует княжну.
Опять лето.
Опять спеет янтарный виноград на солнце.
Опять наливаются соком под тонкой эластичной, кожицей ягод пышные грозди на кустах. Опять багряно рдеют розы, и кровянисто-алые, как кровь и пурпур, и темно-красные, бархатистые, почти черные, и палевые, как топаз, и молочно-белые, и нежно-розовые как зори в мае.
В каштановой аллее, что спускается к реке уступами, тенисто и прохладно. Кругом зато душно от зноя. Сохнут губы, накаляется тело. Влагой обильно покрыты лица. Жарко.
— Ой, задохнусь, душенька-радость, — кричит Бэла и смеется, — сердце сердца моего, умру сейчас, черноглазая джан!
— Жива будешь! Ишь, избаловалась у себя в ауле. Небось, в жару не выглянешь за порог сакли, — вторит голосу молоденькой тетки звонкий Нинин голосок.
— На Койсу хожу по жаре купаться, райская пташка садов пророка! Студеная водица в Койсу. Ай, хорошо! — сверкая белыми зубами, восторженно лепечет татарочка,
— Неправда! Неправда! В ваших Койсу джайтан копыт не умоет по весне, да осенью вода только и есть в ваших Койсу, а летом в них хоть дыни сажай, так сухо! — хохочет княжна и звенит далеко серебряный колокольчик милого голоска Нины, — вашим Койсу далеко до Куры нашей. Гляди, воды сколько! На весь мир хватит! Пойдем купаться вниз!
— Бирюзовая Нина, а не страшно? — боязливо поглядывая в сторону хрустально-сонной, зеленовато-мутной реки, шепчет дочь Хаджи-Магомета.
— Вот выдумала тоже! Или боишься, что водяной джин тебе нос откусит, горная коза?
И хохочет юная грузиночка, так хохочет, что не только в предместье Гори, на самом городском базаре слышно.
— Эй, Барбалэ, неси простыни, мы с Бэлой-красоточкой идем купаться! — властно звучит минутой позже звонкий голосок. Повелительные в нем отцовские нотки. Нельзя ослушаться. Рассердится Нина-джан.
Выползает из-под навеса кухни старая Барбалэ с двумя простынями.
— Ишь, что выдумали горные серны! Обед время готовить, а они купаться. Вот еще!
— Ну, ну, не сердись, не ворчи, Барбалэ, не то состаришься рано, — кричит княжна и неудержимо заливается смехом. — Уж кажется старее Барбалэ и быть нельзя. Седой Эльбрус-великан разве ее старше да Казбек мохнатый там в небесах…
И Бэла смеется. Сверкают газельи глазки, блестят белые миндалины зубов. Обе девочки прыгают вниз по уступам, туда к берегу, к самой воде.
Пыхтя и отдуваясь, спешит за ними Барбалэ.
— Выдумщицы, проказницы, скажу батоно-князю, достанется ужо вам.
Вот и река. Журчит и ропщет. Чуть дышит от зноя мутновато-зеленая Кура в берегах изумрудных. Дальше горы. Благодать!
Сонно кругом. В жару ни души на берегу. Купальня князя ютится одиноко. В нее вбегают обе девочки. За ними Барбалэ. Хлопает дверь.
— Стой! Не входи в воду, княжна-радость, Нина-джан! Стой, не входи! — внезапно оживляясь, тревожно кричит старуха.
— Что ты, Барбалэ? Аль и ты водяных джинов боишься? — смеется Нина.
— Молчи! Молчи!
Быстро опускает руку в карман Барбалэ, вынимает оттуда блестящий камушек и, размахнувшись, бросает его в воду.
— Господь и Святая Нина, будьте милостивы к ним, — шепчут чуть слышно блёклые старческие губы.
— Что это значит, Барбалэ?
— В первый раз купаетесь нынче, надо умилостивить джинов воды, а не то случится с тобою то, что случилось с глупенькой девушкой Тамарой из Мцхета.
— А что с ней случилось? Что? — так и всколыхнулись обе девочки, и тетка и племянница, впиваясь загоревшимися глазами в лицо старой Барбалэ.
И про купанье забыли обе. Чуют занятное что-то. Новую не то сказку, не то быль.
— Расскажи, светик жизни, солнце счастья, расскажи! — зашептали обе в раз, подбегая с двух сторон к старухе.
— Ума решились! А обед? А пилав кто будет варить нынче? А аладьи с персиковым сиропом кто спечет? Вы, что ли, разбойницы, непоседы?
Обеими руками открещивается старая Барбалэ. Да, видно, не в добрый час сорвалось у неё слово. Не отвертеться все равно. Не прослушав сказки, не пустят ее из купальни.
— Говори, персиковая, говори, медовая, виноградная, сладкая, говори!
Так и вьется вьюном, так и ластится княжна-красавица, так и сияет умильными глазками в лицо няньки-служанки.
Вздохнула Барбалэ. Поняла — нельзя отвертеться. Присела на приступочку у воды между двумя любимицами и начала ровным певучим голосом свое сказание.
Была у старого грузина Дато, что держал духан под горою, по проезжему тракту, дочка. Тамарой звали. Красоты неописуемой. Джигиты по ней с ума сходили. Таких очей, черных, как две бездны в горах, других не встретить на свете; таких губок — двух кизилевых ягод — не увидеть нигде. И щечек, похожих на спелые персики, тоже. А распустит Тамара черные косы свои, ну точь в точь черная туча в грозу-непогоду. Ресницы — что стрелы, брови — две темные змейки, а стан у неё так тонок и гибок, что готового пояса нельзя было во всей Грузии для красавицы сыскать. Уж больно тонка была Тамара.
Старый Дато души не чаял в дочери. Одна она у него была. Жена умерла давно, другими детьми не благословил Господь. Как не дорожить единственным детищем одинокому старику?
Многие женихи сватались за нее. Всем отказ, — больно горда и высокомерна была девушка.
Князья, уздени, беки, свои и горные, все не подходили. Последние и веру ради неё менять решались и коран свой нарушить и грузинскому христианскому Богу кланяться хотели — все из любви к красавице, а она и слышать о таких женихах не хотела.
— Не пойду ни за узденя, ни за бека, ни за князя, ни за дворянина, — гордо говорила красавица, — за царя выйду или ни за кого.
— За какого царя? — изумленно спрашивал дочку Дато.
— За земного, за горного, за водяного — все едино, лишь бы царская власть у него была! — шутливо отмахивалась она.
Шутила-то шутила Тамара, а в душе лелеяла тщеславную мечту: выйти замуж за такого человека, власть и могущество которого равнялись бы её красоте.
Отступились мало-по-малу женихи от девушки. Видят — недоступно для них сердце и рука красавицы, насилу милы не будут.
И перестали надоедать Дато-духанщику. Прекратили свои посещения. Опустел духан. Стали реже наведываться в него гости. Стали хуже идти дела. Рассердился на дочь старый Дато. Стал попрекать ее.
— Вот, мол, отвадила гордостью своей всех посетителей. Обеднели мы. Последний байгуш (нищий) теперь не посватается… Вот тебе и царица.
Обижалась на такие речи Тамара, уходила плакать на озеро, что лежало в горах, позади духана. Садилась на бережок и мечтала.
Я ли не красавица, я ли не завидная невеста, а вот нет-таки могущественного человека, который бы посватался за меня…
Сидит она, как-то раз, на бережку и тоскует. А день давно уже миновал. Вечер спустился над горами, заглянул в ущелья и в долины и замер над озером, такой нежный, тихий, прозрачный и голубой.
Тихо поднялся туман от озера и окутал берег.
И видит Тамара: выделяется из тумана что-то серое, в широкой хламиде, непонятно-расплывчатое, большое.
Мало-помалу обрисовываются неясные очертания, определеннее становятся формы видения. Теперь уже Тамара может разобрать что это такое.
Огромного роста, страшный и уродливый человек выходит из недр озера, одетый во все серое, точно облаком окутанный, с развевающимися по ветру зелеными кудрями. Зеленая борода до пояса. Огромные руки и ноги обвиты запястьями из стеблей водяных лилий и водорослей. А на зеленых кудрях — корона из белых цветов подводных. И синие глаза обращены прямо в лицо Тамары.
Испугалась девушка. Вскочила на ноги, хотела бежать от серого великана. Но синие глаза словно приковали ее к месту, словно заворожили ее.
Поднял руку водяной дух и произнес голосом, похожим на стон озера в бурю:
— Добрый вечер, красавица, давно я заприметил тебя, как ты приходишь сюда после солнечного заката горевать и печалиться на судьбу свою. Не тоскуй, звезда очей моих, не горюй о том, что не нашлось тебе жениха по сердцу. Права ты во всем, Тамара. Такой красавице не бывать женой ничтожного грузинского князя или горца-бека. Самому царю такая жена пара. Слушай, девушка, что буду я тебе говорить… Давно я приметил тебя, я, водяной царь — могучий Вод, повелитель рек и озер нашей страны. И полюбилась ты мне, красавица… Захотел я отличить тебя, сделать супругой своей, сделать царицей подводной… Согласись полюбить меня, прекрасная… Я ли не могуч и не силен! У меня есть роскошный хрустальный дворец, увитый водорослями, есть тенистые сады из высоких тростников, есть целые полчища рыб, мне подвластных, есть прелестные рабыни, зеленоокие русалки, что пляшут день и ночь, забавляя меня… Сила и власть мои огромны в подводном царстве, и я разделю их с тобою, если ты полюбишь меня… А вот взгляни и на те одежды, которые должна ты будешь носить, как водяная царица.
И, сказав это, нырнул обратно в озеро повелитель водных джинов. Нырнул и выплыл снова. Теперь в руках у него была тончайшая пряжа, отливающая серебром в лунном свете, вся затканная жемчугами. А на огромной ладони лежала прелестная царская корона и хрустальные башмачки.
Тамаре, не носившей ничего, кроме заплатанного бешмета и дешевых шальвар, вся эта роскошь помрачила рассудок.
И старый Вод с зеленою бородою не казался ей больше таким страшным, как прежде.
А повелитель джинов протягивал ей драгоценное платье и нашептывал в это время:
— Согласись быть моей женой и водяной царицей, и я окружу тебя такой роскошью и властью, какая тебе и не снилась никогда… Падать ниц будут перед тобой мои джины и русалки и предупреждать каждое желание твое… На ложе из лилий будешь ты отдыхать, прекраснейшая из дев Востока, а есть станешь такие редкие яства, каких не пробовал даже сам турецкий султан… Лишь только взойдет луна на небе, ты станешь выплывать с русалками, будешь резвиться и заводить пляски на хрустальной поверхности и песнею своей тревожить сладко сердца смертных. А сама ты не умрешь никогда, но по прошествии десяти сотен лет расплывешься туманом над землею… Вся твоя жизнь будет один сплошной праздник, и я, старый царь, склонюсь перед тобою со всем моим водяным народом, прекраснейшая жемчужина мира…
При последних словах Вода вздрогнула всем телом Тамара. Всколыхнулось сердце тщеславной девушки, затрепетала она.
Гордо выпрямилась статная её фигурка.
— Из дочери духанщика-бедняка царицей стану! — прошептала она надменно и, бросив горделивый взгляд вокруг, смело протянула руку водяному духу.
Вспыхнули, как молнии, синие очи Вода. Схватил он в объятия красавицу и, прежде нежели успела крикнуть Тамара, исчез с нею под водою…
С тех пор немало лет уже прошло. Живет Тамара царицей в подводном хрустальном дворце, спит на мягком пушистом ложе из белых лилий, ест редкие яства с жемчужных раковин-тарелочек, одевается в ослепительной красоты ткани и носить корону из синих аквамаринов на черных кудрях.
Целые полчища рыбок даны ей в утеху, целые сотни зеленооких прислужниц-русалок окружают ее. Пляшут, тешат ее играми, забавляют всячески.
А она тоскует. Тоскует царица подводная, несмотря на всю эту роскошь, все богатство и власть…
Несносна, скучна вся её жизнь в хрустальном дворце. Скучает она по земле, по зеленым долинам, по высоким утесам, по голубому небу, по родному духану, даже по прежней нищенской жизни у отца. А больше всего по отце, по старом Дато, скучает Тамара.
Xочется ей на волю, домой. Всю свою царскую власть, все свое богатство отдала бы, всю свою долгую тысячелетнюю жизнь русалки, — лишь бы год, лишь бы месяц побывать дома, на земле, а там хоть и умереть.
Но нельзя этого никак сделать. Не возвращает Вод земле своей жертвы. И тоскует, и мечется царица у себя, в подводных палатах из голубого хрусталя.
Стонет и плачет Тамара, сверкает молниями глаз на своих прислужниц, и тогда закипает обычно спокойная поверхность озера, поднимается ветер, и перекатываются с грохотом от берега к берегу белые кипучие седые валы.
— Буря на озере! — говорят тогда в духане, а старый Дато тихо вздыхает при этом, вспоминая утонувшую дочь…
Барбалэ кончила сказку.
А Нина-джан и козочка Бэла все еще сидят, приумолкшие, и робко поглядывают в мутные воды Куры,
И мнится обеим: вот — вот выглянет из темной поверхности реки черная голова в аквамариновой короне и взглянут на них печально и жалобно большие страдальческие очи водяной царицы…
И жалостью полны сердца девочек — и смелой красоточки Нины, и молоденькой Бэлы-горянки — и думают обе о глупой Тамаре, променявшей вольную жизнь на холодный водяной чертог…
Восьмое сказание старой Барбалэ.
Веселый джин.
Короткая, мокрая ветряная зима, с метелями в горах, с бурями в долинах, миновала.
Веселою весеннею дымкой заволоклась природа. Голубоватый фимиам поднялся из хрустальной кадильницы и окутал горы. Звонко запели ручьи, загремели по скатам, побежали в низины. Запело свои нежные песни пернатое царство, зашумела молодая листва каштанов, весело-весело засверкало вечное солнце на бирюзовом пологе небес.
Опять весна, радость, песни, веселые всплески, аромат цветов и золотые потоки солнца.
Нынче не праздник, но как празднично выглядит природа. И горы, и небо, и земля…
— Седлай Шалого, Абрек! Поскачу в ущелье!
Княжна Нина, нарядная и розовая, как бабочка, как райская птичка, влетает в конюшню.
— Была на Куре! Ах, славно! И в нижних виноградниках была у старого Илико — еще лучше! А сейчас в горы! В горы! Скорее седлай мне Шалого, Абрек!
Говорит и смеется. Звенит сотнями звонков юный голос, а сама, как царевна из сказки.
Голубые шальвары, белый бешмет, папаха с алым донышком. Серебряные газыри на груди так и сверкают на солнце, черные кудри рассыпались по плечам.
Абрек смотрит и не налюбуется маленькой госпожой.
Только вдруг сдвигаются растерянно черные густые Нинины бровки. Хватается за пояс…
— Где мой пояс?
Сейчас только надевала его перед зеркалом, золоченый пояс — позументик, разукрашенный зеленоватой кавказской бирюзой.
— Куда он девался? Только что сама в руках держала, надевал а и вдруг исчез. Куда он мог деваться?
Мчится в дом княжна по чинаровой аллее, вбегает стрелою в кухню.
Там, в клубах пара, орудует Барбалэ.
— Барбалэ, милая моя, старая Барбалэ, где мой пояс?
— Пять минут тому назад держала в руках, говоришь, моя радость? — пытливо осведомляётся старуха
у княжны.
— Пять минут.
А никуда но спрятала? А?
— Ну вот еще! Будто я не помню!
Подумала-подумала Барбалэ и наконец сказала:
— Стало быть веселый джин унес, не иначе.
— Кто?
Глаза у княжны разом вспыхивают от изумления и любопытства. Два черные горящие факела так и впились в лицо Барбалэ.
— Ну да, чему удивляешься, сердце мое? Унес весенний веселый джин, маленький весенний джин. О, он любит такие шутки!.. Давно что-то про него не было ничего слышно. А теперь, очевидно, опять появился, проказник. Всю зиму спал веселый джин под снежным сугробом неподвижно. Ударили первые лучи солнца, растопили снег, разбудили красавчика-джина с голубыми глазами. Проснулся джин и принялся за свои шутки… Ну, да мы сыщем твой пояс, не горюй, моя райская пташка.
Княжна слушает и недоумевает. Какой-такой веселый джин? Никогда она про него ничего не слышала!
А старая Барбалэ в это время с серьезным, сосредоточенным видом сняла алую ленточку с кудрей княжны, вышла на крыльцо с нею, спустилась со ступенек его к ближней чинаре, повесила ленточку на ветку её, украшенную молодой, только что нарядившейся листвой, и громко произнесла:
— Веселый джин! Веселый джин! Красавчик с голубыми глазами! Возьми ленточку на память, верни пояс Нине-княжне!
— Вот увидишь, золотая княжна моя, скоро пояс тебе вернет веселый джин, — прибавила Барбалэ, обращаясь к Нине.
— Неужели вернет? — замирая от любопытства, осведомилась княжна.
— Ну, понятно, зоренька восточная!
— Да кто он таков, этот веселый джин? — спросила Нина. — Расскажи мне о нем, о веселом джине!
— Подожди, Ниночка, после расскажу. Надо сперва работу окончить.
— Нет! Нет! Сейчас! Сейчас расскажи!
Ярко вспыхивают глазки Нины. Шумно прыгает на шею старой няньке.
— Расскажи, сердце мое, расскажи!
Можно ли отказать, когда просит Нина?
И покачивая седою головою, начинает рассказывать старая Барбалэ.
Каждую весну, как только зазеленеют внизу долины, зацветут первые персиковые деревья, зашумит старый орешник, — из чащи выбегает хорошенький юный веселый мальчик-крошка.
Ростом в вершок, не больше, а такой красавчик, какого не сыщешь ни на земле, ни на небе среди ангелов Божиих.
Кудри — золото, очи — бирюза, губы — лепестки роз, а сам весь смеющийся, звенящий.
Так и хохочет, так и заливается на всю рощу.
Личико все так и сияет.
А только не всем дано его видеть, не все способны слышать его смех. Иным кажется — просто кузнечик где-то поет или бабочка.
Этот мальчик и есть веселый джин, веселый дух кавказских гор.
Проказник он большой. Чего только не выдумает, чего только не делает, чтобы подразнить людей, да посмеяться над людьми.
Что ни день — то новая у него проказа, что ни час — то новая шалость.
Шла старая Като за водой к источнику, шла глупая, старая Като. Несла в руках кувшин, а веселый джин как свистнет ей в самое ухо, как гикнет изо всей мочи, — она на землю даже присела от страха, да как закричит, а кувшин то и выронила из рук. Упал кувшин и разбился на мелкие кусочки, на черепки.
Думает Като — ветер у неё из рук кувшин выхватил, а на самом деле джин это был, веселый джин…
В другой раз вышел веселый джин прогуляться по низине, глядит — убирают работники виноградник.
Подошел он, подкрался незаметно, бросил горсть песку в глаза одному, другому, третьему. А они как забранятся, как накинутся друг на друга, как начнут ссориться на весь сад.
— Ага! Ты так то, Вано, подожди у меня! Песком бросаться? Что выдумал, баран туполобый! — кричит один рабочий.
— Сам ты, Михако, бросаешься, я это видел, чекалка ты лукавая из горных лесов, — отвечает другой.
— Нет, это Нико черномазый, а не Михако! Клянусь святой Ниной! — возражает третий.
Слово за словом, и пошла перепалка
А веселый джин стоить, да тешится, весело смеется…
— А ну-ка еще! А ну-ка еще! Подбавьте! — кричит он…
И так постоянно. Без всякой цели, просто, чтобы напроказить, придумывает свои шалости веселый джин.
Узнал как-то джин, что красавица Маро любила юношу Дато. Ждали, ждали обручения, не могли дождаться.
Наступил день великий, наконец, для Маро и для Дато. Повели молодых в церковь.
Идут по дороге. Зурна играет. Девушки все в ярких платьях, джигиты стреляют из винтовок. Маро так и сияет. Еще бы! Первый красавец из аула в мужья ей достался.
Ну, и не вытерпел шалун-джин. Взял, да и свистнул в ухо Дато.
Тот от неожиданности как шарахнется, да прямо Маро головою в лоб. Даже затрещало у неё в голове что-то, и в тот же миг шишка на лбу выскочила.
Маро как рассердится, как закричит на всю улицу от боли и досады;
— Что ты, Дато, дурачиться вздумал в такой торжественный час! Что ты, Дато!
А веселый джин уже успел ему свистнуть в другое ухо и шарахнулся Дато в другую сторону, прямо на будущую тещу.
— Что ты, дурачиться вздумал, Дато? — закричала и теща.
А джин опять свистнул жениху в ухо — и стал он вдруг плясать и прыгать.
Смеются джигиты, смеются девушки. Вот так жених! В такую торжественную минуту — и вдруг дурачится!
Посмотрела Маро на жениха, а тот не унимается, все прыгает, пляшет.
— Не пойду я за такого дурака замуж! — крикнула Маро.
И расстроилась свадьба Маро и Дато.
Вот что наделал проказник джин.
И много-много еще разных шалостей придумывал веселый джин. И все такие злые.
Но чаще всего смеется джин над рассеянными людьми. Чуть только рассеянный оставит какую-нибудь вещь не на месте — джин тут как тут, либо подменит вещь, либо испортит, либо унесет ее далеко-далеко, где никто и искать не догадается.
Собрался Сумбат однажды на охоту, да не посмотрел, в порядке ли его винтовка. С трудом добрался до верхушки горы и нацелил винтовку на дикую козу, — выстрелил, а вместо пули из винтовки песок полетел.
Спустилась Зафара из аула вниз к ручью за водой, да не доглядела, что кувшин чужой захватила. Джин уже тут, в кувшине дырку просверлил, и Зафара без воды в аул вернулась.
И так каждый день, каждый час…
Прослышали старики про проказы веселого джина.
— Так вот кто так зло шутить рад нами! Не бывать же этому больше! Поймаем веселого джина и придумаем для него наказание.
В назначенный день собрались все старики на площади аула, уселись в кружок, все важные, угрюмые на вид. По бокам их стала молодежь.
На кровли саклей высыпали женщины, девушки, дети.
— Глядите, добрые люди, сейчас начнется суд над проказником-джином! — слышались их возбужденные голоса.
А веселый джин стоит, как ни в чем не бывало. Точно и не его вовсе судить собираются.
— Раньше, нежели решить, какое наказание назначить джину, надо его самого поймать, — замечает вдруг старик с длинной седой бородой.
— Нет, раньше придумаем наказание, а потом уже решим, как его поймать, — говорит другой, помоложе.
Кто принял сторону старика, кто молодого, и начался спор.
А веселый джин порхает тут же невидимкой и то одному шепнет на ухо, то к другому отлетает и твердит тихим шепотком — одному:
— «Нет, словить разбойника-джина сперва нужно, а потом уже судить его», — другому же: «Нет, сперва наказание придумать надо, а потом словить проказника!»
А голубые глазенки джина сверкают лукаво, и златокудрая головка хитро-прехитро нагибается к спорящим.
Старики послушно следуют совету и все сильнее и сильнее становится спор между ними, закипел уж во всю. Один даже за кинжал было схватился. Еще минута — и началась бы драка.
Вспорхнул в это время веселый джин во весь свой рост, вытянулся и закричал громко:
— Эх, вы, недогадливые головы, обо мне заспорили, да не заметили, что я тут, среди вас. Поймайте-ка меня!
И на один миг веселый джин перестал быть невидимкой, на глазах всех замахал крылышками и в тот же миг скрылся из виду.
С широко раскрытыми ртами глядели люди вслед улетавшему джину, одурачившему их всех; еще сильнее заспорили — кто из них виноват, что джин улетел безнаказанно…
А от джина-проказника только рваный пояс на земле остался, который он бросил, нарочно, улетая…
И продолжает веселый джин совершать над людьми свои странные шутки и проделки, и никто не может поймать его, никто не знает, где он: сегодня здесь, а завтра там… Но старые люди говорят, что можно его умилостивить подарками. Вот и я, — закончила Барбалэ, — повесила твою ленточку, княжна, на дерево и просила его вернуть твой пояс. Ведь джин вероятно и унес его, заметив, что ты его бросила…
Замолкла Барбалэ и уставила в чащу каштанов свои старые глаза.
Туда же глядела и княжна Нина.
И казалось ей: мелькает среди зелени деревьев златокудрый мальчик-крошка с голубыми глазами и заливчато смеется над ней и старой нянькой, ласково, добродушно смеется. И от этого смеха еще веселее пробуждается дружная весна Востока, зеленее становятся деревья, ярче и роскошнее сияет солнце, слаще дышат первые весенние цветы…
Девятое сказание старой Барбалэ.
Кунаки Шайтана
Вернулась весна.
Вспыхнуло солнце, заголубело небо вверху, зазеленели внизу долины, зацвели персиковые деревья, зашумел старый орешник, защелкал в его зеленой чаще соловей…
Казалось бы, в весенние дни не должно быть тоски и грусти.
Но княжна Нина грустит, тоскует… Печальна княжна.
— Что с моей яркой звездочкой? Что с моим лучом Востока? — спрашивает старая Барбалэ.
— Ах, сердце мое, видела я нынче коня в ущельях!.. Вот конь, Барбалэ, красоты чудесной!
— Лучше Шалого? — спрашивает, улыбаясь и делая изумленное лицо, старуха.
— Шалый свой, любимый! А тот чужой, но на него зарятся взоры… Хочу такого! Ах, приобрести бы нам его! Не конь, а молния!.. Все бы, кажется, отдала за такого коня! Вороной он, черный, как ночь в стремнинах, глаза — стрелы…
— Молчи, молчи, джан черноокая! не говори так! — изменяясь в лице, в испуге шепчет старуха. — Разве не знаешь, какого коня ты встретила нынче? Не слыхала разве, какой конь-молния встречается в горных теснинах.
— Какой конь? Какой конь, старушка моя?
И загорается любопытством и без того горячий, как угольки, взор Нины.
Барбалэ глядит на свою питомицу, потом крестится и шепчет, переводя взор на небо:
— Храни святая Нина, великая защитница Грузии нашей, от встречи с таким конем. Он от Шайтана послан, от самого Шайтана, от черного духа бездны… Княжна, радость моя, храни тебя Господь от встречи с таким конем! Рассказать тебе о нем, свет очей моих, розан нашей долины?
— Расскажи, расскажи, конечно… Скорее рассказывай, старая Барбалэ!
И, как была в бешмете и шальварах, с казацкой нагайкой в руке, не успев переодеться после бешеной скачки верхом по горам и долинам, княжна Нина опустилась на тахту и теми же горящими любопытством глазами впилась в лицо няньки.
И старая Барбалэ начала свой рассказ.
Высоко, высоко, точно ласточкино гнездо, к откосу одной из самых высоких гор Дагестана, прилепился богатый аул со множеством красивых саклей.
Внизу, у откоса, зловеще чернела огромная пропасть, на дне которой мутно-серою лентою крикливо бежали пенящиеся, бурливые волны реки Койсу. Из аула доносились крики, веселые, торжествующие, точно там праздновали победу над врагами.
На площади аула, почти над самой пропастью, были разложены костры, на которых жарилось любимое кушанье горцев Дагестана — шашлык из баранины. Кругом. костров расселись старики, вспоминая про былые походы, и, от времени до времени, раздавались старинные песни, в которых восхвалялась храбрость дагестанцев.
Но вот на площадь, вышли юноши и вывели своих коней.
Быстрые, ловкие, огневые, выстроились кони. Ноздрями поводят, глазами сверкают, так и рвутся вперед — не удержать.
Вскочили на своих коней юные наездники-абреки, взметнули нагайками и понеслись вперед, как тучи, как ветер, как стрелы…
Несутся юноши, то спускаясь с седла на землю, то опять поднимаясь. Один только отстал, позади всех плетется…
Смеются над ним абреки, смеются старцы, смеются девушки, которые высыпали на крыши, чтобы посмотреть, как джигитуют юные жители аула.
— Гарун! Гарун! — кричат отовсюду неудачливому всаднику. — Ты коня себе на спину посади, так скорее доскачешь…
— Ну и конь, ну и всадник! — смеются девушки. — Шашлык тебе жарить, Гарун, а не с юными абреками по горам гоняться.
Точно кинжал врезался в сердце Гаруна, такой обидой отозвались в нем эти крики.
Сам он знает, что конь у него плохой, но что поделаешь? Где достать ему другого коня? — Беден он, Гарун. У отца его нет денег, чтобы купить cынy другого коня.
Добрая лошадь у каждого жителя Дагестана — его добрая слава. Но такая лошадь, как та, что у Гаруна, не может считаться «доброю славою».
Больно, обидно Гаруну. Из себя он красавец, статный, сильный, черноокий, а конь плох…
Девушки смотрят, пальцами на Гаруна указывают, смеются…
— Ну и конь, ну и всадник! — кричат они. — Куда ты с таким конем с другими соперничать вздумал! Достань коня лучше, тогда можешь и гоняться с абреками во славу Аллаха.
Засверкали глаза Гаруна от гнева, лицо побледнело от злости.
Соскочил он с коня, бросил его посреди дороги, а сам бегом пустился в сторону от аула, в глухое горное ущелье, куда нога человеческая не проникала, где бродили стадами горные туры и козы.
Бросился на землю у самого края бездны Гарун и взвыл, как дикий, на все ущелье:
— Где достать коня?.. Негде взять… Бедны мы.. Нет денег в сакле отца, чтобы купить Гаруну коня другого… Изведут Гаруна лютые насмешки… Не жить Гаруну на свете… Лучше горному туру живется, лучше чекалке дышится, лучше змеям и гадам, нежели Гаруну-беку-Наида…
И зарыдал Гарун. Зарыдал так громко, что, казалось, зарыдали и горы, и бездны, и самая земля вместе с ним.
И вдруг, в плотно обступивших горы вечерних сумерках стало надвигаться что-то огромное, серое, выплывая прямо из бездны.
Стало это серое надвигаться на Гаруна, все еще распростертого на краю бездны. Вот уже принимать формы стало… Вот уже различить можно: лохматая голова с седыми волосами, черные крылья, огромные глаза и козлиные рога на темени. Руки костлявые, цепкие; пальцы, словно ветви дерев, обнаженные от листьев. Огромный хвост черным потоком по краю бездны струится.
— Гарун! Гарун! — позвало горное чудище.
Вскочил на ноги Гарун. Вскинул глазами на страшилище, да как вскрикнет…
Даже волосы у него дыбом поднялись от страха. Весь дрожит, слова вымолвить не может, только зубами лязгает, как волк в горной теснине.
А страшное чудище снова говорит:
-Не бойся меня, Гарун-бек-Наида. Зла я тебе не сделаю… Я Шайтан, дух бездны… Я владею всеми этими пропастями и стремнинами… Могуч и славен дух бездны и все даст тебе, чего ты ни попросишь… Если горе у тебя, юноша. — горе унесет за собою в бездну Шайтан; если просьба есть, — выкладывай. Всякую просьбу исполнит… А горе у тебя наверное есть… Не даром же ты здесь ночью над пропастью рыдаешь. Говори свою просьбу. Помогу тебе.
Точно луч света пронизал ночную тьму, такою радостью наполнилась душа Гаруна. Куда и страх делся.
— Дай мне, великий Шайтан, доброго коня. — просит Гарун, — такого коня, чтоб я на нем всех абреков перегнал и далеко их всех позади себя оставил, чтобы слава о моем коне пронеслась по всему нагорному Дагестану, чтобы люди дивились, на него глядя…
Подумал дух бездны и сказал:
— Хорошо, юноша; дам я тебе такого коня. Из моих подземных конюшен подарю я тебе первого, лучшего скакуна, под одним, однако, условием: ты за это обещай со мной покумиться… Клятву дай быть моим кумом, кунаком значить… И первого сына, который у тебя будет, как только ему шестнадцать лет стукнет, мне в полное владение обещай отдать… Слышишь, в полное! Я его к себе. уведу и принцем бездны сделаю.
Замолк Шайтан, а Гарун белее своего белого бешмета стал…
Так вот за какую плату ему лучшего скакуна подарит Шайтан!
Страшно стало Гаруну, так страшно, что захотелось бежать в аул к людям, только бы не видеть горного чудища, не слышать его страшных слов.
И вдруг тихое, ласковое ржание достигло до слуха Гаруна.
Оглянулся Гарун и… не выдержал, вскрикнул от восторга.
Месяц выплыл из-за тучи и осветил своим нежным сиянием красавца-коня, внезапно появившегося перед ним.
Не конь то был, а диво. Тонконогий, породистый, глаза — молнии, ноздри — алые азалии со дна ущелий, грива — шелк пушистый, хвост — бахрома; сам весь так и лоснится и отливает серебром.
Вздрогнул Гарун, затрепетал от счастья. Глазами впился в коня-красавца.
Много коней на своем веку видел Гарун, а такого не видал. Нет даже у самого турецкого султана коня такого…
А дух бездны видит восторг Гаруна и шепчет ему лукаво:
— Хорош мой подарок? Бери же его! Он твой! И за этого коня я от тебя требую лишь, ежели будет сын у тебя, — чтобы ты мне его отдал. А только ведь у тебя сына может и не быть… Не женишься — и договор наш пустим по ветру… А конь то все-же твой будет… Гляди, хорош конь… Ни у кого такого нет и не будет.
Вспыхнул от радости Гарун.
Его конь! Его!
Ему одному принадлежит красавец долгогривый. А сына у него может и не быть. Правду говорит дух бездны. Не женится он, Гарун, да и все тут.
И, не помня себя, вскочил на коня Гарун, прижался головой к его тонкой, блестящей шее и лепечет, как дитя, с счастливым смехом в самые уши коню:
— Радость очей моих, гордость сердца моего, золотой луч звезды восточной!.. Ты мой!.. Ты мой!..
А дух бездны уже не прежним, а новым суровым голосом говорит снова:
— Помни, как минет твоему сыну шестнадцать лет, присылай его сюда. А не то сам приду и возьму. А как силком его возьму — худо ему будет. Не принцем бездны его уже тогда сделаю, а моим рабом — слугою последним.
И снова, слыша эти слова, преисполнился страха Гарун. Но ненадолго. Вспомнил он, что никто его жениться не неволит. Не будет сына у него — и договор с Шайтаном одной сказкой будет, сказкой, какою маленьких ребят пугают в аулах.
А конь у него останется. И какой конь!..
И, не помня себя от радости, ударил слегка коня Гарун и, громко крикнув: — «Принимаю договор. Прощай, дух бездны!» — в один миг скрылся из виду.
А вслед ему гром ударил и покатился по горам диким, страшным рокотом…
На разные голоса повторили удар этот горы и бездны, стремнины пропасти.
Дети проснулись в саклях аула и заплакали со страха…
А дух бездны захохотал и радовался всю ночь до утра и праздновал, кружась по горам в вихре бури, свой новый договор с человеком…
?
Не обманул Шайтан. Дал такого коня Гаруну-беку, какого в целом мире днем с огнем не сыщешь.
Первым джигитом стал, благодаря этому коню, Гарун. Никто его перегнать не может, никто состязаться с ним теперь не смеет.
Со всего Дагестана сначала, а потом со всего Кавказа и других стран стали съезжаться на праздник, прослышав про удивительного коня.
Большие деньги давали Гаруну, лишь бы продал своего коня. Большие деньги давали, когда о заклад бились насчет быстроты бега Гарунова скакуна. Лучших коней приводили из конюшен и персидского шаха, и турецкого султана, и Белого Царя — и всех перегонял конь Гаруна.
И деньги сыпались в карман его бешмета, как золотой песок с берега моря.
Стал богатым беком Гарун. Стал знатным. Ест на серебряной посуде, носит золотом шитые бешметы, коврами персидскими всю свою саклю украсил. Оружие в драгоценной оираве по стенам развесил; а коня, всю сбрую, седло и повод — все камнями самоцветными разукрасил…
Прошел год… Прошел другой… и третий…
Прослыл Гарун непобедимым абреком.
Старики всех соседних и дальних аулов дочерей своих ему в жены прочат.
А только хорошо помнить договор с шайтаном Гарун, Не женится он ни за что… И решил никогда не жениться.
Так решил Гарун, а судьба думала иначе.
Оседлал как то раз Гарун своего скакуна и поехал с ним в горы. Долго ездил. Жарко было. Солнце пекло и накаливало утесы. Притомился Гарун и подъехал к горному ключу напиться.
Подъехал, спешился, подошел к ключу и отступил от неожиданности…
— Что это? Сон или правда?
У ключа, наполняя глиняный кувшин студеной водою, наклонилась девушка.
Такой красавицы Гарун еще не видывал.
Очи девушки, словно два отточенные лезвия дагестанских кинжалов, так и блещут, так и сверкают. Черные ресницы шелковыми навесами их накрыли; лицо у девушки — снег стремнин горных; волосы черные, как тьма ночей восточных; уста — две дикие пурпуровые розы горных стремнин.
— Кто ты, звездочка неба восточного? — спрашивает Гарун.
— Лейлой-Зарой зовут меня, — отвечает девушка.
Голос у неё сладкий. В самое сердце он Гаруна проникает.
Впился глазами в Леилу-Зару Гарун, любуется.
— Вот бы мне такую жену! — думает он,
И вдруг вспомнил про договор с Шайтаном. Нельзя ему полюбить ни одной девушки, нельзя жениться…
Вспомнил это Гарун, вскочил на коня, гикнул и исчез из виду.
Только не один ускакал Гарун: понеслась за ним следом и любовь к Леиле-Заре.
Вошла вместе с Гаруном любовь в его аул, в его саклю. Не дает покоя Гаруну, — все про красавицу Леилу-Зару ему напоминает.
Не ест, не спит Гарун. И про коня забыл. Никуда его не тянет, сидит в сакле и печальную думу думает.
Много суток прошло, извелся, исстрадался Гарун. Не выдержал, оседлал коня и поехал опять к источнику.
Хоть одним глазком захотелось взглянуть на Леилу-Зару. Одним глазком.
Приехал, дождался её, как она к горному ключу за водой пришла. Увидел и решил, что жить без неё не может.
Сказал Леиле: — «Будь моей женой!»
Согласилась девушка. Ей самой крепко полюбился Гарун черноокий на быстром, как вихрь, коне.
Леила-Зара была сирота; она поехала с ним в его аул, в саклю Гаруна, к его матери и отцу.
Свадьбу отпраздновали весело. Плакала чиангури, звенел сааз, девушки плясали лезгинку, а на улице абреки джигитовали до утра и стреляли из винтовок.
Женился Гарун на Леиле-Заре.
Прошел год.
И опять плакала чиангури и заливался сааз. И опять стреляли из винтовок, джигитуя, абреки, а девушки плясали лезгинку…
В честь сына Гаруна и Леилы-Зары быль устроен праздник,
У Леилы-Зары и Гаруна родился сын, Магома.
И все веселились при его рождении: и старики, и юноши, и дети… Только один отец новорожденного малютки, Гарун, не веселился. Не ел, не пил, сидел бледный и суровый.
В эту ночь над аулом гроза разразилась, какой старики не запомнят. Гром гремел по горам так, что горы шатались…
Это дух бездны радовался рождению Магомы…
Хорошенький был ребенок Магома-крошка, а как подрастать стал, все на него дивились.
Смелое, гордое у него личико, точно он, Магома, не сын простого бека, а дитя самого султана; бесстрашные черные глазки так и сверкают мыслью и смелостью. Бешмет на нем сидит, как вылитый, а улыбнется — словно золотая звездочка кивнет с неба.
Как цветок горной азалии красив Магома… А сам он смелый и отважный — ничего не боится. Шести лет на любом скакуне проскачет… С утеса на утес, как дикая коза, над самой глубокой бездной перепрыгнет… А бороться с мальчиками начнет — всех их победит, всех переборет.
Гордостью и красотою всего аула считается Магома. Все-то его любят, все на него не надышатся. Все, на него глядя, улыбаются счастливо, довольно.
Один отец не улыбается. Один Гарун смотрит печальными глазами на сына…
Незаметно, как горный цветок, растет Магома. И чем старше, чем краше он становится, тем печальнее, тем мрачнее на душе Гаруна.
Вот уже пятнадцать лет стукнуло Магоме. Не ест, не пьет Гарун. Смотрит на сына, и дрожит. Так и слышится ему постоянно голос духа бездны:
«Как только стукнет твоему сыну шестнадцать лет в полное владение мне его отдашь!..»
От жены Гарун таит свое горе. Пусть уж он один страдает. Зачем смущать душу Леилы-Зары.
Заметила Леила-Зара, что неладное что-то творится с мужем, и как-то вечером, когда они были одни в сакле, спрашивает:
— Зачем печальны глаза твои? Что гнетет твое сердце?
Отвернул от жены лицо Гарун, брови нахмурил, молчит, глаза от неё прячет.
Но Леила-Зара обняла мужа, заглянула ему в лицо и говорит:
— Не таи от меня горя! Милостью Аллаха легче тебе будет, если разделишь печаль твою со мной.
Взглянул на жену Гарун, увидел перед собою встревоженное, взволнованное личико, увидел добрые, любящие очи, готовые разделить с ним горе… Не выдержал и все рассказал, все поведал жене — и про встречу с духом бездны, и про коня, и про договор с Шайтаном.
Горько плакала в этот вечер Леила-Зара, узнав от мужа его страшную тайну. Громко рыдала она в тишине сакли, пока наконец, обессиленная слезами, уснула.
Тут поднялся со своего ложа юный Магома и неслышно скользнул за дверь сакли.
Все от слова до слова слышал Магома, что рассказывал отец и теперь твердо решил пойти на край пропасти, вызвать духа бездны и упросить его изменить свое решение.
А в горах стояла черная-черная ночь… Непроглядной пеленою накрыла она все кругом. Только далекий месяц указывал юному Магоме путь куда идти. Он смотрел на месяц, шел вперед и думал:
— Вызову духа бездны, предложу ему другое условие и избавлю отца от его печали.
Очень любил отца Магома и всей душой хотел помочь ему.
А ночь все надвигалась, все темнее, непрогляднее…
Пришел к страшной пропасти Магома, сел на обломок скалы подле самой бездны, да как крикнет:
— Эй, ты, Шайтан, выползай, что ли! К тебе по делу пришел! Не всю же ночь тебя дожидаться!
Звонким эхом пронесся по горам звук молодого чистого голоса.
Всколыхнул он горы.
Дух бездны проснулся, разбуженный им, поднялся со своей постели и, расправив черные крылья, стал медленно подниматься над пропастью.
Выплыл весь из бездны и неожиданно очутился перед Магомой.
Вздрогнул Магома при виде Шайтана, хотел бежать, да вспомнил зачем пришел сюда и, как прикованный, остался на месте.
— Эге! Вот ты какой, — говорить; — а и страшный же ты, Шайтан!
— Зачем ты побеспокоил меня, мальчишка? — суровым, страшным голосом обратился дух бездны к Магоме.
— А ты не сердись, господин! Не даром я тебя вызвал, — произнес Магома и тут же рассказал Шайтану все про горе отца.
— Чего ж ты хочешь от меня? — выслушав его, спросил дух бездны.
— Избавь отца от лютого горя. Не дай проливаться слезам матери. Поставь, какие хочешь, условия, только не отнимай меня от родителей, — попросил Магома.
Захохотал дух бездны. Захохотали с ним вместе и горы, и небо, и ночь, и пропасти…
— Так вот оно что! — произнес он, — ну, так знай, избавить отца твоего от прежнего договора я могу, только если ты, юноша, найдешь в себе силы вынести испытания, которым я тебя подвергну. Как бы ни были они страшны, ты должен их вынести без единого крика и просьбы о помиловании. Если вынесешь, то останешься с твоими родителями, и я откажусь от тебя навсегда. Если же ты испугаешься, крикнешь, станешь молить о пощаде, — ты погублен навеки и в эту же ночь, ранее положенного срока, не успев попрощаться с отцом и матерью, будешь моим. Согласен?
— Согласен! — бесстрашно отвечал Магома.
Едва только успел он произнести это слово, как страшный раскат грома пронесся по горам и потряс их. И в тот же миг откуда-то из-под земли выскочил огненный конь.
Пламя вылетало у него изо рта, ноздрей, глаз и ушей. Он издавал страшное ржание и бил копытами о землю. Молнии вырывались из-под копыт и искрами сыпались во все стороны. Огненным пламенем стоял хвост чудовища-коня за его спиной.
— Садись на него! — приказал дух бездны Магоме.
Едва только мальчик успел вскочить на коня, как тот взвился на дыбы, сделал отчаянный скачек и понесся с быстротою ветра по горам и ущельям, по горным тропам и утесам, перепрыгивая бездны и пропасти, то взвиваясь к самым вершинам гор, то опускаясь вниз в долины.
Дух захватывало у Магомы. Крепко вцепился он руками в гриву коня, рискуя каждую минуту свалиться и разбиться насмерть, или удариться головою о встречные утесы и скалы.
Огненный конь летел все быстрее и быстрее с каждой минутой, обдавая Магому пламенем.
Мальчик задыхался. Пот градом лился с него.
Руки и ноги слабели с каждой минутой. Голова кружилась. Вот-вот он выпустит гриву, и все пропало…
А конь все ускоряет шаг… Уже быстрее стрелы вьется он над самой бездной…
Холодный ужас сковывает Магому, леденит его кровь. Он готов крикнуть, готов молить о помощи и тогда разом прервется эта бешеная скачка, и он спасен…
Да, он спасен. Он будет тогда любимым сыном духа бездны… Но его отец? Мать? О, они изойдут слезами, они зачахнут с горя…
Нет, нет! Он, Магома, не допустит этого, хотя бы целый год длилась эта бешеная скачка.
Едва успел подумать это юноша, как конь взлетел выше гор, под самые облака, и оттуда ринулся в бездну, на самое дно её…
Магома до крови закусил губы, чтобы не крикнуть, и зажмурил глаза.
Когда он открыл их, то нечто худшее, нежели огненный конь, представилось его взору.
Вокруг него на дне пропасти толпились чудовища. Страшные, с человечьими головами, огромные жабы, исполинские змеи, костлявые старухи в образе ведьм, худые скелеты с улыбающимися черепами, маленькие духи бездны с высунутыми языками…
Все это прыгало, плясало и кривлялось, составив огромный хоровод вокруг него — Магомы. Они рычали, пели что-то загробными голосами, и с каждой секундой круг их всё суживался и суживался, и они приближались все быстрее и быстрее, тесня Магому. Они жадно смотрели на него, щелкая зубами, готовые растерзать его каждую минуту. Они протягивали к нему мохнатые лапы и костлявые пальцы и вопили дикими голосами на тысячу ладов.
— Подари нам мальчика, дух бездны!
И вот послышался вдруг страшный голос Шайтана:
— Берите его! Он ваш!
Застыл от ужаса Магома, готовый вскрикнуть, молить о пощаде, но тут же перед ним мелькнуло измученное лицо отца, и он сдержался.
Зато страшный рев испустили чудовища и ринулись на него.
Но тут чьи-то невидимый руки подхватили Магому и вынесли его из бездны.
Один миг — и он очутился на земле и жадно вдыхал горный воздух.
— Иди! — послышался страшный голос Шайтана, — и счастье твое, если ты вынесешь еще последнее испытание по дорбге…
Магома, чуть стоявший на ногах от перенесенных ужасов и усталости, двинулся по горной тропинке… И вдруг огромная серая скала выросла на его дороге.
Испуганный и изумленный неожиданностью, он сделал шаг направо — новая скала встала перед его глазами, налево — такой же точно утес вырос перед испуганным мальчиком. Повернул назад Магома, — а сзади над ним вздымается такая же гранитная стена, ростом до самых небес…
Точно живые, надвигаются на него со всех сторон скалы, заключив его в узкую маленькую, пещеру.
Куда ни шагнет Магома, всюду натыкается на холодный, твердый, непроницаемый камень.
А скалы подвигаются все ближе и ближе к нему. Вот они сейчас надвинутся вплотную, сейчас задавят его своей каменной грудью… Вот ему уже трудно, почти невозможно, дышать… Он чует холод смерти… Но голова еще работает, мысль кипит… Он еще жив, он дышит — юноша Магома.
— «Стоить только крикнуть, и я спасен, — мелькает в его мыслях: — Дух бездны избавит меня от смерти, сделает меня принцем своих пропастей и стремнин, и я не буду больше переживать этого ужаса».
И он готов, уже испустить крик мольбы о пощаде, но, точно наяву, представляется ему убитое горем лицо отца, рыдающая мать, их горе…
— Нет! Нет! Ни за что!.. Пусть мне грозит смерть — я не крикну! Я не дам торжествовать духу бездны! — громко и бесстрашно произнес Магома. — Пусть умру, раздавленный здесь горами, мои родители узнают, что я не в руках Шайтана, и Аллах снимет с отца его вину, — заключил чуть живой, полузадушенный мальчик…
Едва он сказал это, как страшный гул пронесся над горами. Рухнули стены вокруг мальчика… Золотые звезды сверкнули с неба. Целая струя свежего воздуха влилась в грудь Магома.
Он был на свободе.
Дух бездны снова появился перед ним.
— Храбрый юноша, — произнеси дух бездны, — пойди в свою саклю и скажи отцу, что ты спас его от большого горя. Дух бездны избавляет Гаруна-бека-Наида от его клятвы.
И со страшным гулом исчез на дне пропасти Шайтан.
Магома не шел, а летел домой, как на крыльях, точно невидимые светлые духи несли его на руках.
Вот аул… Вот и родная сакля… У дверей её отец с матерью сидят в ожидании Магомы.
Вспыхнул Магома, весь загорелся счастьем. Бросился на грудь отца и прокричал громким голосом:
— Дух бездны берет назад свое слово, батюшка. Мы спасены! — и рассказал все, что перенес, и слова Шайтана.
Не взвидел света от счастья Гарун после рассказа сына. Леила-Зара с рыданием обняла Магому.
Сошелся народ к их сакле. Девушки запели песни, абреки стреляли из винтовок.
Все славили Магому.
Только под утро разошлись по саклям.
А когда сошлись все снова обсудить на досуге храбрый поступок Магомы, то узнали странную новость: сбежал, исчез из-под навеса сакли конь Гаруна, подаренный Шайтаном.
Но Гарун не жалел его, не грустил по нем, не томился…
Потерял коня Гарун, зато приобрел спокойствие и счастье.
Замолчала старая Барбалэ.
Закончила свое сказанье…
Молчит, вся охваченная волнением, и молоденькая княжна.
Темнея, спускается вечер… Точно гигантская черная птица, пролетая над усадьбой, прикрыла ее своим темным крылом…
Нежданно тихое ржание долетает из конюшни… Заслыша его, вздрагивает Нина, вскакивает с тахты и бежит туда.
— Шалый мой! Шалый! — шепчет она минутой позднее, — как могла я пожелать другого друга, имея тебя!
И она обнимает сильную шею коня и прижимается к голове лошади своей чернокудрой головкой.
— Один ты у меня был, один и останешься навсегда, алмаз души моей, Шалый!
И она нежно гладит блестящую спину любимца-коня…