Иероним Ясинский
правитьВесенний день
правитьМы забрались в угловую комнату, где топился камин. Это было в темный мартовский вечер. Варвара Михайловна, всегда умевшая расшевелить общество, веселая и разговорчивая, долго молчала.
— Что с вами, Варвара Михайловна? — спросили ее.
— Наступают праздники. Почки надуваются на деревьях, и почти растаял снег, и нахлынули воспоминания детства. Мне скоро, ведь, сорок лет. Как летит время!
Она вздохнула.
— Расскажите, Варвара Михайловна, что-нибудь из вашего детства, — стали мы просить.
— Разве я умею рассказывать?
— Полноте кокетничать, Варвара Михайловна.
— Хорошо, — вдруг оказала она. — Я расскажу. Только позвольте мне так сесть, чтобы меня не было видно, а то будет стыдно.
— Неужели, Варвара Михайловна, вы собираетесь рассказать что-нибудь неприличное? — спросила ее со смехом моя кузина.
— Можете успокоиться. Но, когда я в темноте и на меня не смотрят, воображение ярче. А ведь это так трудно — вызывать к жизни прошлое. Ну, да слушайте — без дальнейших предисловий.
Она села поглубже в кресло, откатилась в тень и начала.
— Мне было лет двенадцать. Четверть века назад. И тогда была ранняя весна. Мы жили на Петербургской стороне. Отец служил. Я только что пришла из гимназии с книжками. Мы сели за стол, как вдруг вошел отец, радостно-возбужденный и вскричал, обращаясь к матери:
— Оленька, решено. Я купил дачу, Речка вьется в лесу и разделяет участок на две половины. Большая половина не наша, но и наша хороша. Одним словом, мы с тобой помещики. Варя, слышишь, — обратился, он ко мне, — дача двухэтажная, у тебя будет своя комната, я все распределил. Завтра начнется ремонт.
Отец был такой «неожиданный», увлекающийся. И хотя мать не очень обрадовалась покупке, — я заметила это по ее глазам, — но поцеловала отца, а я завизжала, я искренно была счастлива.
— Когда переезжаем?
— Через две недели, к празднику. Мне хочется праздник встретить у себя, на новом месте.
— А это далеко? — спросила мать.
— Каких-нибудь двадцать верст от Петербурга, и все по железной дороге; в сторону версты две, не больше.
Я стала собираться в «имение». Чего я только не передумала! Голова моя горела и была полна самыми очаровательными фантазиями о нашей даче, которая представлялась мне замком. Но то, что ожидало меня там и что пришлось мне увидеть и пережить, оказалось гораздо сильнее моих грез.
Несколько раз отец отправлял мебель на дачу. Лихорадка переселения овладела нами. Мы укладывали картины, книги. Отец приобрел новую посуду, столовое белье, шторы. Наконец, наступил вожделенный день, и мы уехали. Было тепло, ярко светило солнце. Чудесно билось сердце в моей груди.
Несмотря на последние числа марта, в лесных оврагах еще белели глыбы снега. Березы встречались редко, а все больше хмурились сосны и елки. Мы переехали мостик, перекинутый через речку, которая уже тронулась. Как весело кричали птицы! Как нежно зеленела на пригорках трава!
Дача была вовсе не такая величественная, как я воображала, судя по описаниям отца. Она была с мезонином, это и был второй этаж. Пахло сыростью, когда мы вошли. Но внутри она была выбелена, оклеена обоями, и полы вновь покрашены. Отец, схватил меня за руку, обошел все наше место, показавшееся мне громадным, может быть потому, что я не умела найти границу между нашим лесом и соседним, который принадлежал какому-то помещику, жившему в Париже. Вот у этого помещика дача была совсем другая. Она стояла на взгорье, была каменная, с высокой башней. Вокруг нее было три десятины парка. Иронически складывались губы мамаши, когда она выслушивала восторги отца.
Я, впрочем, была вся на стороне отца. Боже мой! Эти деревья наши. Земля наша. Наш снег. Наши птицы. Они словно поют для меня, они разговаривают со мной. Я бегу по нашим дорожкам. Несколько дней я была пьяна от новых впечатлений, а тут надвигались светлые праздники. Отец уехал в город и оставил нас на несколько дней одних. Он собирался взять отпуск, чтобы провести с нами праздники и пожить потом на даче, и окончательно ее отделать.
Громадное наслаждение доставляло мне бродить по берегу реки. Все это было так необычно, так странно для меня. Я выросла в городе, и вдруг кругом — лес и шум пробуждающейся весны. И в груди пробуждались неясные томления. Теперь я на весну смотрю, как на нечто отвлеченное, а в те годы она представлялась мне живым существом. Я не иначе воображала ее, как в венке из цветов. Она пела и кричала птичьими голосами. У нее было лицо розовое, как заря, и руки белые, как березовые стволы, и зеленое платье облекало ее стан. И она улыбалась, как улыбалась эта голубая речка… По временам хотелось плакать от прилива этих весенних томлений, охвативших мою душу, которой тесно уже становилось в двенадцатилетнем теле.
Однажды я шла, шла вдоль реки по песчаному берегу. Я оглянулась; кругом стояли незнакомые деревья, и пели незнакомые птицы. Вдруг я услышала мелодичный голос с того берега.
— Милая, милая!
Женский голос. Такого голоса не было у моей мамаши. Он был лучше. Он проникал в самое сердце, — столько было в нем нежности, какой-то звенящей любви, требовавшей отклика. Я широко раскрыла глаза и стала всматриваться, но никого не видела, а голос продолжал:
— Девочка, родная… Что же ты молчишь? Жизнь моя, жизнь… Пора! О, еще несколько дней, и ты будешь моя! Посмотри на меня своими глазками, протяни мне свои губки. Обними меня вот так… Милая, милая…
Странный испуг потряс меня. Ноги подкосились. Я стояла за кустом и чуть не упала. Я боялась выйти из-за него. Но мне хотелось отозваться и спросить: «Что вам надо, кого вы зовете, какую девочку, кто вы?» Внезапная болезненная застенчивость помешала мне. Я стояла, пригвожденная к месту, а голос становился тише, слабее. Уже издали доносилось до меня только: «Милая, милая! Посмотри на меня своими глазками, протяни свои губки!» Он повторял те же слова долго и, наконец, совсем замер этот голос в гомоне и щебете птиц, покрывших его своей беспорядочной музыкой.
Когда я вернулась, мать спросила:
— Что с тобой? Голова болит?
Я решила утаить приключение, боясь, что надо мной станут смеяться; а меня и без того называли «фантазеркой». Мама терпеть не могла никаких сказок и ничего таинственного. Она старалась трезво смотреть на жизнь и, в особенности, оберегала детей от «глупой поэзии», — как она выражалась. Поэтом был отец, а мама предпочитала здравый смысл. Я забилась в свою комнату, стала рисовать, пробовала читать, но все звучал в ушах мелодичный голос: «Милая, милая»… И даже когда, опьяненная весенним ароматом оттаявшей земли и букетом собранных мною фиалок, я внезапно заснула, — этот голос и во сне пел в моей душе…
Я раскрыла глаза; мать держала у меня на лбу руку. Но, по-видимому, она успокоилась и сухо сказала:
— У тебя нет никакого жара. Ты слишком много бегаешь, и легко простудиться. Завтра изволь-ка посидеть дома. Ступай пить чай.
Нельзя было ослушаться мамаши; но как томителен был день, когда я должна была сидеть на даче и только из окна смотреть на пушистую зелень ив и березок, и слушать чириканье воробьев и каких-то других птичек, звеневших, как колокольчики.
Был уже страстной четверг. Приехал отец и привез кульки с гостинцами и закусками. Он подмигнул мне и, узнав, что я не выхожу, покачал головой.
— Нет, пусть бегает, а то и без того в городе она стала совсем малокровной. Не правда ли, звенит в ушах?
«Милая, милая!» — вспомнила я таинственный голос и, словно чего-то опасаясь, сказала:
— Нет, у меня в ушах не звенит.
— А день прекрасный! — продолжал отец. — Одевайся, и я советую тебе взять с собой краски, и нарисуй мне к празднику картинку, слышишь?
И тихонько от матери он сунул мне в руки плитку шоколаду.
Я расцеловала отца и бросилась в парк; акварель взять с собой забыла.
Меня жгло любопытство. Уже стало казаться, что голос мне снился, что этого ничего не было наяву. Хотелось проверить себя.
В самом деле, как только я перебежала мостик, — тут была дорога в роскошную усадьбу соседа — я услышала сквозь веселый лепет ручья и весенних потоков опять тоскующий любовный призыв: «Милая, милая»… А когда я очутилась в лесу, голос, казалось, погнался за мной. Я упала на пригорок за кустом орешника и слушала.
— Девочка родная… Что же ты молчишь? Жизнь моя, жизнь… Пора… О, еще несколько дней, и ты будешь моя! Посмотри на меня своими глазками. Дай мне губки… Милая, милая…
Те же слова, те же мелодичные переливы, звенящая любовь и страстная тоска. Судорога передернула мои губы, я готова была разрыдаться. Голос не умолкал — и вдруг я увидела даму в черном пальто и шляпе с перьями — на самом берегу реки на песчаном выступе. Она стояла и протягивала руки к моему берегу. Я не могла разглядеть ее лица. Она показалась, однако, молодой — даже моложе мамы. И странную нежность, и непонятный страх внушала она мне.
Я вскочила и побежала домой.
— Краски забыла? — спросил отец. — Или волка испугалась? Волки не водятся у нас. А хочешь ветчины? — вдруг конспиративно спросил отец.
— Папа, — призналась я, прижимаясь к нему, — какая-то дама зовет меня… Вся в черном… Я так испугалась… и оттого прибежала…
— Дама? В черном?
Я рассказала.
— Что же ей надо от тебя? — спросил отец. — Ты понравилась ей? Не бойся, наверное она тебе не хочет никакого зла. А может быть, это весна? — спросил отец впадая в тон моих фантазий.
— Разве весна в черном? У весны зеленое платье…
— Подожди, а весенние тучи… Что, если это была тучка?
— Нет, папа, дама в черном.
— Эхо? А? Весеннее эхо?
— Папа, я ничего не говорила… Как же эхо, когда оно отзывается, а не само первое начинает!
— Видишь, — весною эхо особое… ласковое, влюбчивое. Ну, хорошо, пойдем со мной, — смеясь сказал отец, — посмотрим, что за дама пристает к тебе.
Я привела отца к тому месту, откуда видела даму в черном. Тут как раз солнце, которое так ярко светило все утро, погасло, — на него надвинулась туча, и отец шутливо сказал:
— Тебе померещилось, моя девочка. Я говорил, — туча. Присядь. Я посижу около тебя и покурю.
Отец озабоченно поглядывал на меня и старался развеселить.
— Ну-ка, — сказал он вдруг, и вынул из кармана бутерброд с ветчиной.
Но я отказалась.
— Папа, страстная неделя!
— Да, ты милая девочка, — сказал отец. — Вот из этих мелочей, в конце концов, и складывается инстинкт долга, — проговорил он и сам съел бутерброд.
Новые места тем хороши, что на первых порах всегда они более или менее загадочны. Дымка такой загадочности особенно сгустилась, благодаря даме в черном. Ни на другой день, ни в субботу я уже не видела ее и не слышала ее голоса.
В великую заутреню мамаша одела меня в "пышное коротенькое платье, которое было очень нарядно, но в нем я казалась себе совсем маленькой. Я не смела спорить с матерью; это платье стесняло меня. Мне было стыдно своих длинных ног. Я томилась жаждой скорей вырасти, стать большой, чтобы носить длинные платья; и так была занята своими ногами, что мало обращала внимания на происходившее в церкви, и матери показалось, что я капризничаю.
Пропели «Христос Воскресе». Мы участвовали в крестном ходе вокруг деревенской церкви. Потом отец взял меня на руки, расцеловал и вышел за ограду. Мать с Лушей, которая дожидалась освящения пасхи и куличей, села на дрожки, а мы с отцом — на другие.
Мы приехали раньше. Рассветало. Такого рассвета с розовыми облаками я еще никогда не видела в своей жизни. В передней я разделась и вбежала в нашу маленькую, похорошевшую залу, убранную цветами. Отец сам убирал. Он был большой мастер на этого рода праздничные декорации. Но вдруг, не успела я раздеться, как навстречу мне из синего утреннего сумрака выступила дама в черном.
Сердце мое замерло, точно оторвалось. Я хотела сделать реверанс и застыла в непонятном ужасе, а незнакомая дама громко заговорила:
— Милая, милая… Девочка, родная! Что же ты молчишь? Жизнь моя, жизнь… Посмотри на меня своими глазками. Протяни ко мне свои губки. Какая ты стала большая! Беленький цветочек на длинных стебелечках! Воскресшая!.. Христос Воскресе! Христос Воскресе!
Она двинулась ко мне, я потеряла сознание и упала на руки к подоспевшему ко мне отцу.
Варвара Михайловна замолчала.
— Кто же была эта дама? — спросили мы ее.
— Это было привидение? — спросила моя кузина.
— Нет, не привидение, — отвечала Варвара Михайловна. — Строго говоря, это уже не интересно. Это была, как потом мы узнали, родственница того помещика, которому принадлежала роскошная дача. Или его жена. Точность в таких историях не требуется. Когда-то у нее родилась дочь и вскоре умерла. Она сошла с ума. Ее поселили в парке в барской обстановке, в надежде, что она выздоровеет, но разум ее был подавлен горем, и она бродила по парку и звала дочь. Зимой она успокаивалась, погружалась в мрачное раздумье, но как только начиналась весна, оживала в ней надежда, что дочь ее воскреснет. И чем ближе были праздники, тем сильнее становилась эта уверенность… На нашей даче мы не прожили даже лета. Я все болела. Мать взяла меня и повезла в Крым, а дачу отец продал. Теперь, господа, если вам понравился мой рассказ — угостите меня, пожалуйста, чаем.
— Пойдемте, душечка, — сказала хозяйка и увела Варвару Михайловну.
А мы с кузиной сидели у догорающего камина и думали о бедной даме в черном, о прелестной двенадцатилетней девочке, превратившейся в Варвару Михайловну, и о светлом празднике.
Первая публикация: журнал «Огонек» № 15, 1913 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.