Анатолий Луначарский
правитьВеликомученик индивидуализма
правитьЛет восемь тому назад Стриндберг познакомился в Германии с писателем, не уступающим ему по духовным дарованиям и проникнутым почти таким же острым индивидуализмом. Правда, поэт этот нашел то, что не столько не отыскивал, сколько неоднократно отталкивал от себя великий шведский странник по путям тоски, — тем не менее Рихард Демель не мог не проникнуться восторженной симпатией к гордому северянину, бросавшему свои перчатки всем доминирующим идеям нашего времени поочередно. И он посвятил ему прекрасное стихотворение, так сказать, символический портрет автора «Сына служанки» и «Ада».[1]
Привожу это стихотворение в точном переводе:
Бессмертный
править"Я лежал под сенью темной рощи, и мне было страшно. В сумраке сидел против меня человек, который был подобен большой пещере, полной туманами, — пещере, где живет гигантский барсук допотопных времен, живет и грезит о новых мирах. Все взад и вперед ходит он, вверх и вниз двигая свои тяжелые лапы копателя по решетке, которая его отделяет от мира. Серыми печально-жестокими глазами смотрит он, и вот схватил себе на пищу трепещущий человеческий мозг. А над ним, в глубине его пещеры, с бесконечно мягким, маленьким гордым ртом лежит, склонившись к нему, прекрасная, безумная женщина и плачет, все плачет над сумрачным барсуком… И вот человек поднял ко мне свое божественно-упрямое чело, осененное длинными спутанными волнами светлых и шелково-тонких волос, словно он только что остановил полет свой, и его стыдливые женские губы дрогнули. А я смотрел наверх, туда, где холодное синее небо сияло над вершинами темной рощи, и вдруг радость веселым зимним холодом сожгла в искры мой страх, ибо, как звезды, сияло в темном небе слово: «Стриндберг».[2]
Портрет мне кажется крайне удачным. У Стриндберга действительно были эти лапы копателя, Grubler’а [человека, склонного к рефлексии — нем.], как говорят немцы, и действительно питался он человеческим мозгом, больше всего своим, и действительно был он бездонно мрачен и думал, что не может быть иным, если хочет оставаться честным, и действительно было в нем нечто стародавнее, древнее, дико совмещавшееся с вспыхивавшими порою грезами о послезавтрашнем дне, и действительно, полный рефлексии, сам плакал он нежнейшей частью своей души над своим коренным пороком, осуждавшим его на безысходную муку, — пороком, который он называл честностью. Более же всего, быть может, верно, что его — отшельника — отделяла от мира тяжелая решетка.
Скандинавские страны, с их населением закаленных суровым климатом крестьян и рыбаков, большею частью в одиночку ведущих борьбу с природой, теперь, втягиваясь в капиталистический круговорот сердцем своей интеллигенции, с невероятной глубиною переживают кризис современного индивидуализма.
Какие имена — Серен Киркегор, Генрик Ибсен, Арне Гарборг, Кнут Гамсун, Август Стриндберг! Никто, не исключая самого Достоевского, не изображал с таким терзающим и страдающим надрывом искания выхода изолированной личности. Но и среди этих титанов современного искусства, бросавших вызов современному обществу, современному городу, демократиям, массам, сплоченному большинству, а равно и господам мира сего, тупым хищникам, сведшим свою индивидуальную «душу» к грубому карьеризму и наживе, — никто из этих обреченных бунтовщиков не производит на нас такого удручающего и возвышающего в одно и то же время впечатления, как Стриндберг.
Удручает в Стриндберге его судорожное метание. В первый период своей литературной деятельности он проникнут всеми идеями передовой интеллигенции — демократизмом, феминизмом, отчасти социализмом. Если миновать отдельные зигзаги его идейного пути и взять его сразу в расцвете его сил, когда он писал свой ядовитый роман «На шхерах», то мы увидим, что теперь он с азартом, ослепляющим гневом, шипящей ненавистью набрасывается на какой-то фантастический блок, куда входят юноши, женщины, чувство, клерикализм, социализм. Всему этому в первой части романа надменно противопоставь ляется зрелый человек, человек научной мысли, аристократ духа, человек одинокий.[3]
Откуда эта ненависть? Она прямо диктуется индивидуализмом Стриндберга. Чуткий, как мимоза, к каждому прикосновению, бесконечно «сам по себе», не терпящий никакого противоречия своему мгновенному настроению — Стриндберг, этот гипериндивидуалист, с силою болезни ощущал ту исключительность колюче обрисовавшейся личности, которая в меньшей степени является гордостью и мукой почти всякого интеллигента, особенно близкого к индивидуалистической среде крестьянства и мещанства, из которой интеллигенция вербуется. И лучше всего Стриндберг чувствовал бы себя в какой-нибудь пустыне, в келье. Родственный ему Гарборг так и поступил, удалившись от людей в неприступные горы. Но Стриндберг этого не мог, потому что его исключительная индивидуальность вместе с тем страшно богата, все его интересует и со всем в мире он таинственно связан. И в том же романе «На шхерах» он говорит о неминуемой смерти индивидуальности, у которой отрезаны те фибры, что связывают ее с цивилизацией и миром. И то, что, естественно, прежде всего нужно Стриндбергу, это — женщина, подруга. Весь ужас разочарований, капризов, ревности, подозрений, злобы, взаимного издевательства, какой принес с собой для Стриндберга брак, — можно было предсказать заранее. Три раза женатый, он каждый раз выбирает по-своему выдающуюся женщину, — иначе какая же она ему будет подруга, — но тотчас же оказывается, что пара превратилась в двух колодников, скованных одной цепью и не умеющих идти в ногу. Женщина была тем существом, с которым хотелось жить одною жизнью, между тем как страшный индивидуализм, взвинченная нетерпимость Стриндберга не могли позволить ему жить одной жизнью с кем бы то ни было. И, с трагической запальчивостью обобщая свои романические неудачи, Стриндберг проклинает женщину, как проклинают ее все ему подобные.
Мстительно разводится Стриндберг не только с конкретной женщиной, но с женщиной вообще.[4] Так же мстительно расстается он с прежней верой своей в темперамент и инстинкт, естественно, окрашивавшие собою его юные годы. Выйдя за пределы юности физической, он психологически отряхает от нее прах, полный тоски и неудовлетворенности, и опять-таки он ненавидит теперь «неустойчивую, бродящую, мутную молодость» вообще… Чем сильнее что-нибудь привлекало Стриндберга, тем сильнее ранило его и тем мучительнее им отвергалось. Массы не удовлетворили его, как и все прочее, и одним взмахом он превращается в аристократа.
Он пишет:
«Я хотел освободить женщину, но увидел, что матери превращаются в проституток. Я хотел освободить людей, порабощенных бедностью и непосильным трудом, но увидел, что готовлю миру еще худших рабов и угнетателей. Хотел освободить молодежь, но чем свободнее она становилась, тем глубже погрязала в пороках: теперь я ничего не хочу».
На самом деле Стриндберг вечно хотел чего-нибудь, идейное вдовство его не бывало долгим. В один период он сотворил себе кумира из науки, холодной, аристократичной, дарвинистичной, надменной. Однако представитель того миросозерцания, которое Стриндберг считал научным par excellence [по преимуществу — фр.], Борг, — в борьбе с женщиной, юношей, толпою и чувством — оказывается раздавленным и превращается в идиота.
Значит ли это все, что Стриндберг ставил по отношению к идеям и жизненным явлениям слишком высокие требования, трудно сказать. Он ставил требования слишком исключительные. Социальная вершина индивидуализма, это — Навуходоносоры и Сарданапалы. Таким же мрачным, вечно скучающим, вечно жаждущим нового, капризным деспотом по отношению к людям и идеям своего круга является и нынешний законченного типа индивидуалист-интеллигент: Аннунцио ли или Ницше, Пшибышевский или Баррес. Стриндберг превосходит их и исключительностью своего непостоянства, и страданием, которое доставляет ему каждый новый разлад с недавно любимым.
Вслед за увлечением наукой и интеллектом пришел яростный бунт против них. Стриндберг, относившийся раньше с величайшим презрением к религии и в своей знаменитой драме «Отец» старавшийся установить то, что свободомыслие есть мужское начало, а религия — женское, — вдруг возжаждал всеми фибрами стать мистиком, чернокнижником, усердным сыном католической церкви, проникнулся верой угольщика [5], и душа его настолько омрачается в это время, что иные страницы «Ада» в самом деле наводят на мысль о разложении психики, каким окончилась гордая эпопея Борга. Навуходоносор становится животным и питается травою, которую жуют овцы стада, Сарданапал сжигает себя: и действительно, дымом и пламенем самосожигателей жарко веет от автобиографий Стриндберга.[6]
Это метание, эта абсолютная неспособность жить одиноким и жить с кем-нибудь, прижать к груди своей какую бы то ни было идею без того, чтобы грудь не оказалась израненной и идея проклятой, — как я уже сказал, удручают.
Но, повторяем, в Стриндберге есть не только нечто удручающее, но и нечто поднимающее. Недаром вся мыслящая Швеция благоговейно почтила сорокалетний юбилей его писательской деятельности. Недаром пятьдесят тысяч стокгольмских рабочих с восторженными криками дефилировали под окнами этого страшного старика, доживавшего свой век среди пожарищ сожженных им ценностей.[7] Свою муку Стриндберг называл честностью, и он был прав. Он абсолютно не способен был хранить верность идее или женщине без любви. Он выговаривает до конца не только перед самим собою, но перед человечеством все, что шевелится в потемках его души, как бы чудовищным оно ни казалось.
В гневе своем он часто жестоко несправедлив. Он бросает в ненавидимое им всем, что под руку попадет, никакой грязью не брезгуя. Тут вы часто встретите ложь, но он-то верит в нее. И глубина его бешенства служит оправданием несправедливости. Зато никакие соображения божеские и человеческие не в состоянии остановить его. Разрушение было стихией Стриндберга. Он был гением-молотом, гением-динамитом. Но этот молот, этот динамит потому так бил, так рвал, что судорожно искал пристанища и покоя. Вечно дрожащий от ненависти, он таил под своей истерической злобой бездну любви, органически неспособной быть утоленной. В полном смысле бездну, нечто без дна, принципиально ничем не наполнимое. В нем индивидуализм дошел до своего болезненнейшего выражения. Стриндберг — это вопль одиночества. Барсук и клетка составляли в нем одно. Такая уж это была душа, раз навсегда отделенная от вселенной решеткою. Она в себе самой эту решетку носила и… страдала. И если принять во внимание огромность дарований Стриндберга, который был не только величайшим романистом и драматургом современной Швеции, но и крупным поэтом, археологом, этнографом, биологом, химиком, историком, то невольно приходишь к выводу, что всем своим существом Стриндберг являлся колоссальным симптомом болезни, которая называется индивидуализмом. Но в болезнь эту входят как элементы, когда она благородно выражена, — гордость и свобода. Они входили в душу Стриндберга в огромной степени. Такая гордость уже уродство. Такая свобода уже несчастье, но и как уродство, и как несчастье они полны величественной романтической прелести. Биография Стриндберга и его сочинения — это, на мои взгляд, смерть индивидуализма, но перед такой смертью противники индивидуализма должны снять шапки.
Примечания
править1 Романы А. Стриндберга, первый опубликован в 1886—1887, второй — в 1897 годах.
2 Ср. Richard Dehmel, Gesammelte Werke in zehm BБnden, B. 2, S. Fischer, Berlin, 1907, S. 89—90.
3 Подразумевается герой романа «На шхерах» (1890) Аксель Борг.
4 См. сборник новелл «Трагикомедия брака» (1884—1886), роман «Исповедь безумца» (1887—1888, опубликован в 1893 г.), драматическую трилогию «Отец» (1887), «Фрекен Юлия» (1888), «Заимодавцы» (поставлена в 1889, опубликована в 1890 г.) и др.
5 То есть фанатическая, слепая вера.
6 Имеются в виду произведения «Сын служанки», «Развитие одной души» (1886), «Исповедь безумца», «Ад», носящие автобиографический характер.
7 Чествование, о котором пишет Луначарский и в котором приняли участие рабочие Стокгольма, состоялось в 1912 году в связи с исполнившимся 22 января шестидесятитрехлетием со дня рождения писателя.
Впервые напечатано в газете «Киевская мысль», 1912, № 140, 22 мая. Печатается по тексту сборника «Мещанство и индивидуализм».
Исходник здесь: http://lunacharsky.newgod.su/lib/ss-tom-5/velikomucenik-individualizma