Великий раскол (Мордовцев)/Часть 2/VI. Стрелец Онисимко

VI. Стрелец Онисимко

Архимандрит нашел царя в Грановитой палате. Была еще ночь, но Алексей Михайлович не спал. Последние смутные годы, борьба с Никоном и суд над ним, напряженное преследование раскола, который, по-видимому, рос с поражающей силой, чувствуемая им атмосфера скрытого неповиновения даже в самом дворце лишили его спокойного сна более, чем внешние войны и неудачи. Он стал необыкновенно подозрителен. Потеряв нравственное равновесие, он принимал меры одна другой суровее, не хотел поступиться ничем и был поражаем на каждом шагу своими же собственными мерами. Он видел, что народ от него отшатнулся. Прежде, во время выездов, народ теснился к нему волнами, давил и заглушал его выражениями своего восторга, а теперь народ, видимо, сторонился от него, избегал встречи, чтобы не попасться в руки «волков», рыскавших день и ночь по Москве в погоне за раскольниками и тайными крамольниками.

Царь это видел, волновался и делал новые ошибки и обиды обществу.

И сегодня он плохо спал, ожидая вести о том, как Морозова приняла его волю…

«Все точно сговорились скорее свести меня в могилу»,— думал он, сидя в Грановитой палате, окруженный боярами и ожидая возвращения послов от Морозовой.

Царь был в шапке, как он обыкновенно принимал бояр ранним утром. Раннее утро в то время начиналось вскоре после полуночи, ибо в то время люди еще не привыкли проводить за делами и удовольствиями напролет целые ночи и ложились вместе с курами и вставали с курами же. В последние пять лет, что мы не видали Алексея Михайловича, он много изменился и постарел. Ясность взгляда и прозрачность сквозившей в нем души заменились чем-то тусклым, безжизненным. Глаза его глядели прямо и как-то взглядывали пытливо и недоверчиво, как бы выпытывая: что-де там у него на душе? …Лицо как-то осунулось, одряблело; углы губ опали; седина на висках белела словно серебряная мишура…

По бокам его, в отдалении, статуйным образом, стояли бояре. Видно было, что многие из них не выспались, но зевать боялись: зевал один царь и крестил рот рукою Только глаза дьяка Алмаза Иванова чернелись на пергаментном лице, осмысленно переносясь с царя на бояр и с бояр на царя. Видно, что эти рабочие глаза привыкли к бессоннице и начинали свою службу всегда с петухами. Петр Урусов тревожно поглядывал на царя и на дверь. Артамон Сергеевич Матвеев кивал тихо головою, выслушивая какие-то нашептывания князя Юрия Долгорукова.

У царского сиденья, несколько позади, стояли в белых кафтанах и высоких шапках молоденькие, с розовыми щеками, словно херувимчики, рынды и совсем дремали.

Тихо и робко вступил в палату Иоаким и низко поклонился царю и боярам.

— Что, отец архимандрит, винится боярыня? — торопливо проговорил царь, так что дремавшие рынды вздрогнули и попятились.

— Сопротивляется, великий государь.

Архимандрит рванулся было сказать, что боярыня не встала даже перед «царской титлой», но спохватился и замолчал.

Алексей Михайлович как-то беспокойно откинулся на сиденье и передвинул шапку выше на лоб, как будто бы ему стало жарко.

— Так гнушается нами? Не крестится? — спрашивал он с видимым раздражением, подозрительно взглядывая на бояр.

— Не крестится, великий государь. Да и княгиня Авдотья, князя Петра Урусова…

— Ноли, и она там? — перебил Алексей Михайлович.

— Тамотка, великий государь.

Алексей Михайлович глянул на Петра Урусова; он был уверен в его татарской, собачьей верности. Урусов стоял бледный.

— Точно, великий государь, я не нашел жены дома и не знал, где она обретается,— сказал он как бы на немой вопрос царя.

— Княгиня тамотка,— повторил архимандрит.

— Что же она? — спросил царь.

— И она, великий государь, крепко сопротивляется твоему повелению.

Царь взглянул снова на Урусова.

— Не думаю, чтоб было так: слышал я, что княгиня смиренна, не гнушается нашей службы… Но та, сумасбродная, люта.

Урусов молчал. И рынды, и бояре косились на него не то с сочувствием, не то с боязнью. Он вспомнил, что вечером, отсылая жену к сестре предупредить об опасности, он сначала просил свою Дунюшку поскорее воротиться домой; но, когда она на прощанье обняла его и, положив голову на плечо, шептала тихо и нежно: «Петруша, Петрушенька мой, соколик ясный! Что ж будет с нами?» — он отвел от себя лицо ее с заплаканными глазами и почти шепотом сказал: «Княгиня! Послушай, еще аз начну глаголати тебе, ты же внемли словесам Христовым… Он рече в евангелии, свет наш: предадят на сонмы и темницы… не убоитеся от убивающих тело и потом не могущих лише что сотворити…»

Царь сурово задумался и бормотал про себя:

— Тяжко ей бороться со мною, один кто одолеет…

Он поднял голову и окинул глазами бояр; он решился…

— Отогнать ее от дому!— было окончательное решение.— Быть по сему!

Иоаким еще ниже поклонился и вышел, не поднимая головы.

Когда он воротился в дом Морозовой, то первым его делом было собрать всю челядь в передние обширные палаты и повергнуть общему допросу, о сложении перстов.

— Каким крестом вы креститесь? — спросил он, водя своими холодными глазами по рядам челяди «мужска с женска пола».

— Правым крестом! — послышались голоса.

— Подымите руки и сложите персты.

Руки не подымались. Все поглядывали Друг на друга и только переминались на месте, ожидая, кто первый покажет пример. Но никто не решался быть первым.

— Креститесь!— повторил Иоаким свой приказ иным образом.

Стоят и переминаются. Надо начать самому.

— Сице ли креститесь? — поднял он руку.— Так ли?

— Так, так, батюшка!

— Подымите руки!

Руки поднялись, сначала робко, мало, потом все и высоко… Не поднялись только две руки. Иоаким увидел двух женщин, одну молодую, с бледным, красивым лицом и черными глазами, смело глядевшими из-под черного платка, и другую, пожилую, с лицом благодушным и кроткими глазами.

— Как тебя зовут? — обратился он к пожилой, с кроткими глазами.

— Степанидой звали,— отвечало благодушное лицо.

— Степанида Гневная,— подсказал кто-то из челяди.

— Ты как крестишься, Стефанида? — снова обратился к ней Иоаким.

— Вот так, батюшка, как отцы и деды крещивались и как допрежь сево сам государь царь Лексей Михайлыч маливался,— добродушно отвечала Степанида Гневная.

— А тебя как зовут? — обратился Иоаким к младшей.

— Анной,— был ответ.

— Аннушка… Анна Амосовна,— подсказал кто-то из челяди снова.

— Ты как, Анна, крестишься? — продолжал допрос.

— Так, как и Степанида ж.

Иоаким пожал плечами и велел стоявшим у дверей стрельцам отделить от прочих «рабов и рабынь» Морозовой Степаниду Гневную и Анну Амосовну и, распустив остальных, пошел в опочивальню.

Теперь он вошел к молодой боярыне смелее, чем прежде. Морозова продолжала лежать. А Ларион Иванов сидел на лавке, видимо, пересиливая клонивший его голову сон.

— Встань, боярыня! Выслушай стоя царскую титлу и указ! — сказал Иоаким торжественно.

— Не встану; я встаю токмо перед титлою царя небесного,— был тот же ответ упрямой боярыни.

Архимандрит откашлялся и взглянул на Лариона Иванова. Тот стоял навытяжку, ожидая царской титлы. Экое великое дело! Титла царева…

— Великий государь царь Алексей Михайлович всея Русии указать изволил…— громко провозгласил архимандрит и остановился.

— Ну, досказывай, чернец!— кинула слово гордая боярыня.

— Указать изволил: тебя, боярыню Федосью Прокопьевну дочь Морозову, отогнать от дому!

— Только-то? — презрительно улыбнулась боярыня, не переменяя своего положения.— Я сама себя от него и от смрадного боярского сана давно отгнала.

— Не гордись, не гордись, боярыня!

— Ты гордишься своим холопством у царя, а не я.

— То-то не умела ты жить в покорении, но утвердилась в прекословии своем; так полно тебе жить на высоте, сниди долу… Встань и иди отсюда…

Морозова продолжала лежать и только усиленно перебирала четки. Стрельцы из другого покоя робко просовывали в дверь головы, чтобы взглянуть на боярыньку… «Эко лебедушка белая!.. Поди, вить и спрямь святая, и царя не боится… эка красавица!..»

— Встань и иди! — настаивал Иоаким.

— Не пойду… силой, аки мертвую, вынесете,— был ответ упрямицы.

— Ах ты, господи! — Иоаким даже руками ударился об полы.

— И впрямь нести надоть,— посоветовал Ларион Иванов,— долго ль еще короводиться нам тутотка! Вон скоро свет.

В окна уже действительно заглядывало морозное утро. Дождь и снег перестали: ветер дул с полуночи, сиверко. Истомились и стрельцы.

— Позовите рабынь! — приказал им архимандрит. Стрельцы метнулись искать «рабынь» и скоро привели Степаниду Гневную и Анну Амосовну. Те со слезами бросились целовать руки у своей госпожи.

— Полно, полно, голубицы мои! Не плачьте! — с чувством говорила Морозова.— Не плачьте, а радуйтесь за меня… я больше не боярыня: от меня не смердит кровью…

— Матушка наша, святая ты наша! Золот перстень! — плакались «рабыни».

— Сымите ее с ложа и посадите на седалище сие. Иоаким указал на стоящее у постели высокое обитое золотою матернею кресло.

— Сымите меня, голубицы мои! — сказала, в свою очередь, и Морозова.— Я не повинуюсь еретикам, так пущай несут меня силою.

— Что ты, что ты, золот перстень!

— Сымите, други мои, я повелеваю вам!— настаивала боярыня.

«Рабыни» повиновались и бережно усадили свою госпожу в кресло. Иоаким позвал четырех стрельцов, стоявших у дверей. Они робко вошли и поклонились хозяйке.

— Здравствуйте, миленькие!— ласково отвечала она им поклоном.

— Возьмите и несите из дому,— распоряжался Иоаким. Стрельцы нагнулись, осторожно приподняли кресло с молодою боярынею и понесли через все богатые палаты к выходу.

За креслами шла Урусова, повторяя: «Я не отвергнуся тебе, сестрица… Апостол Петр отвергся и, изшед вон, плакася горько, а я не отвергнуся…»

Тут же шли Степанида Гневная и Анна Амосовна и плакали. Иоаким и Ларион Иванов открывали шествие.

Из внутренних покоев показалось испуганное лицо юноши: это был сын Морозовой, Ванюшка, Иван Глебович… Мать не видала его и не оглядывалась: она думала, что он спит…

«На новой лошадке», на иноходце и на черкасском седельце хотел голубчик ноне ехать к Дюрьдиньке в гости,— вспомнилось ей вчерашнее прощание с сыном,— и он, и Дюрдя сиротки теперь, да добро: богородица не нам чета, лучше их, матушка, взростит…"

Ванюшка молча в спину поклонился матери и закрыл лицо руками…

Когда Морозову вынесли на крыльцо, было уже совсем светло и холодный ветер трепал голые ветви деревьев. В доме и на дворе раздались вопли и причитания. На улице, против ворот и дома знаменитой боярыни, тоже толпились любопытствующие и слышались неприязненные возгласы:

— Что это, дневной грабеж! Боярыню из своего дома выбивают! Эки нехристи!

— Матушка! Куда ее несут, голубушку? Хоронить живую, что ли?

На крыльце верная челядь успела накинуть на опальную боярыню с сестрою по теплому платку и по шубейке.

— Прощайте, миленькие! — кланялась Морозова на все четыре стороны.— Молитесь обо мне, за крест хочу пострадать.

— Прощай, матушка боярыня! Молись за нас, грешных!

— Матыньки! Да что ж это такое будет, голубчики? Ноли Литва на нас пришла?

Возгласы неслись со всех сторон, и каждый из этих возгласов, словно порыв ветра, говоря иносказательно, обрывающий листья со старого дуба, отрывал у Алексея Михайловича народную любовь и доверие.

Морозову перенесли через двор и внесли в так называемые людские хоромы.

Войдя в хоромы, Иоаким приказал стрелецкому десятнику подать кандалы. Звук желез, вынимаемых из мешка, заставил Урусову вздрогнуть, но Морозова обратилась к сестре со взором, сияющим радостью.

— Слышь, сестрица! Слышишь, Дунюшка!

— Слышу, сестрица! О-ох!

— Не охай, а радуйся, Дуня милая! То наши новые четки звенят… Ах, как радостно звенят они ко господу!.. Лучше колоколов звонят… Каждый их звоночек слышит ухо Христово, до сердца божия звонят звоночки-те эти…

— Ах, сестрица!

— Так, так, Дунюшка! Это наша молитва, цепи-те, путы Христовы…

Стрелецкий десятник стоял нерешительно, держа в руках железа. Его добродушное лицо с вздернутым носом и вообще мало сформировавшимся профилем заливалось красными пятнами стыда…

— Что ж стоишь? Куй,— хрипло сказал Иоаким.

— Царева воля, заковывай,— повторил и Ларион Иванов, не глядя на Морозову.

— Куй, миленькой! — ободряла десятского Морозова.— Куй, исполняй волю цареву, токмо не при них… Вон отсюда!— крикнула она на архимандрита и на Лариона Иванова.— Вон, Пилаты! При вас, на ваших глазах не обнажу ногу моею, не обнажу, во еже мне и умрети…

Десятский топтался на месте. Урусова припала на колени перед сестрой…

— Изыдите вон! — повторила упрямица.

Иоаким и думный переглянулись. «Надо покориться бесу-бабе»,— читалось в глазах думного.

— А без нас дашь себя заковать?— спросил Иоаким.

— Дам, не токмо ноги, но и выю дам заковать. Иоаким и думный, пожимая плечами, вышли в подклеть, оставив сестер с стрельцами.

— Куй, миленькой,— ласково обратилась Морозова к десятскому и, приподняв немного ряску, показала маленькие, в шитых золотом черевичках, ножки и часть полных икор, обтянутых белыми чулками.

Стрелец стал на колени, нагнулся и еще более вспыхнул, покраснели даже уши.

— Куй же, вот мои ноги…

Стрелец пыхтел, не смея взглянуть в лицо арестантке.

— Микола угодник! Эки махоньки ножки… да это робячьи ножки, у робенка словно,— бессвязно и растерянно бормотал он.— Тут и ковать нечего, ничевошеньки… эх!

Морозова горько улыбнулась, а Урусова, припав головой к ручке кресел, тихо всхлипывала:

— Куй, миленькой… Христа ради… для Христа это… Стрелец отчаянно тряхнул волосами и перекрестился…

двумя перстами… У Морозовой глаза блеснули радостью…

— Миленькой! Братец! Куй же! — И она восторженно перекрестила стрельца и его наклоненную, встрепанную голову.

Стрелец дрожащею рукою дотронулся до ноги боярыни, словно до раскаленного железа… Разнял кольцо ножное, обножие железа и дрожащими пальцами обвил это кольцо вокруг ноги повыше щиколотки…

— Прости, матушка… мученица… не я кую, нужда кует… Крестное целование, детки махоньки… Микола угодник…— бормотал он, замыкая обножие.

То же сделал он и с другою ногою, бессвязно бормоча:

— Эки ножки… робячьи… крохотки… эк только ну!.. Уж и служба же проклятая!.. Ах, ножки божьи, ах!..

И он порывисто, крестясь и утирая слезы, припал лицом к закованным им ногам и целовал их, как святыню…

— Матушка! Прости! Святые ножки… молись об нас… помяни раба божия Онисимку-стрельца… ах!

Остальные стрельцы стояли и набожно крестились.