Вашингтон Ирвинг
(1783—1859)
править
I. Детство и юность
правитьАмерика подарила миру много прекрасных писателей. И первым писателем Нового Света, первым американцем, который вошел в ряды классиков мировой литературы, был Вашингтон Ирвинг.
Соединенные штаты боролись за свою независимость, и британские «красные куртки» [«Красные куртки» — так называли английских солдат за красивый цвет их мундира] стояли еще в Нью-Йорке, когда родился Ирвинг. Родители назвали его Вашингтоном в честь героя освободительной войны и первого президента Соединенных штатов.
Детство Вашингтона Ирвинга прошло в Нью-Йорке. Это был тихий городок, сожженный наполовину огнем британских пушек. Тут насчитывалось едва пятьдесят-шестьдесят тысяч жителей. Но в порту собирались корабли со всех концов света, мачты и снасти густой сетью висели в небе. Ребенком еще бродил Ирвинг по верфям и докам, не заботясь о том, найдет ли дорогу домой; потом городской глашатай по всем улицам выкликал его имя, отыскивая заблудившегося мальчугана.
Его манили далекие страны. Любимыми книгами Ирвинга стали «Робинзон Крузо» и «Синдбад-Мореход». На уроках, пряча книгу под партой, он зачитывался рассказами о приключениях великих путешественников. С какой завистью, бродя по пристани, он смотрел, как уходят корабли в далекие страны, как все меньше и меньше становятся их паруса и потом исчезают за горизонтом! Мальчик твердо решил, что будет моряком, открывателем новых земель, как Христофор Колумб, как Кортес и Пизарро.
Он приучал себя есть солонину, и по ночам потихоньку слезал с постели и ложился спать на пол, чтобы привыкнуть к лишениям.
В легком челноке он плавал по Гудзону. Не было уголка в окрестностях Нью-Йорка, где бы он не побывал. Охотясь на белок, он бродил по дремучим лесам и часто забывал об охоте, залюбовавшись чудесной игрой красок на горных вершинах. Он посещал окрестные деревни и присматривался к жизни мирных фермеров; слушал рассказы стариков о войне с англичанами и легенды о тех временах, когда Нью-Йорк назывался еще Новым Амстердамом и капустные поля расстилались на месте Бродвея. Долгие вечера просиживал он в кругу деревенских кумушек; у них всегда был неистощимый запас местных преданий, сказок о привидениях, убийствах, о кладах, зарытых в земле. Ничто не волновало Ирвинга так, как эти легенды. Всю свою жизнь больше всего на свете он любил историю, окутанную дымкой поэтического вымысла, и сказку, возникшую на развалинах прошлого.
Семнадцатилетним юношей Ирвинг совершил свое первое далекое плавание по Гудзону. Капитаном шлюпа был старый голландец, матросами — негры, его рабы. Шлюп медленно скользил по реке, мимо величественных гор, одетых лесами; орлы парили, перекликаясь, в вышине.
Ирвинг горячо полюбил дикую, девственную природу своей родины. Он познакомился с древними хозяевами этой страны — индейцами. Он увидел ее могучие озера — океаны жидкого серебра; ее грозные водопады, грохочущие среди первобытных лесов; плодородные долины и бескрайные прерии. Потом, через много лет, когда он рисовал в своих рассказах эти глухие уголки своей родины, краски его были ясны и чисты, словно по-прежнему вокруг него шумели леса, а в глубине, под ногами, катил свои воды Гудзон.
Корабли из нью-йоркского порта уходили за океан, и с такой же завистью, как в детстве, юноша Ирвинг смотрел им вслед. Америка была молодой страной; Европа же манила его памятниками седой старины. Он мечтал о том, чтобы бродить по следам истории, вглядываться в древние руины, где каждый камень, обросший мхом, — летопись великих событий. Там, в Европе, мог он увидеть картины лучших художников мира, творения лучших ваятелей и архитекторов, все богатства, созданные человеком на протяжении многих веков культуры.
Мечта Ирвинга сбылась, хотя он не стал моряком. Он был слаб здоровьем, и братья отправили его в Европу — в надежде на то, что долгое путешествие и перемена обстановки укрепят его. Он был счастлив: впереди ждал Старый Свет, который был для него новее, чем Новый…
«Когда я увидел, как последняя голубая черта родной моей страны растаяла вдали, словно облачко на горизонте, мне показалось, будто я закрыл один том мира и теперь имею время для размышления, прежде чем раскрою другой».
Так рассказывал он о чувствах, которыми полон был в этот день.
2. По старому свету
правитьИрвингу шел двадцать второй год. Это был стройный юноша среднего роста, с вьющимися каштановыми волосами, с бледным лицом и голубыми глазами, подвижной, общительный и веселый, жадный до впечатлений. Он не был еще писателем. У него не было никаких литературных замыслов и планов; единственное, что писал он в эту пору, — это письма друзьям и свой путевой дневник.
Полтора года он путешествовал по Европе. Франция, Италия, Швейцария, Голландия, Англия прошли у него перед глазами. Он был любопытен и наблюдателен. Все было интересно ему здесь, в Старом Свете: города и картины природы, местные нравы, случайные спутники, памятники старины, театры и галереи.
Он был жизнерадостен и сразу располагал к себе. Всюду, куда бы он ни приехал, тотчас же у него заводились знакомства, друзья.
Вот со своим случайным спутником, толстеньким доктором, он очутился в маленьком городке Южной Франции. Они бродят по улицам, заговаривая с каждым встречным. Они входят в первый попавшийся дом. Несколько девушек сидят здесь кружком и вышивают. Они дают Ирвингу иголку, усаживают его за работу. Ирвинг плохо говорит по-французски и еще хуже понимает народное патуа — смесь французских, итальянских, испанских слов. Но он болтает не переставая, и девушки хохочут до слез. На прощанье они дают Ирвингу бутылку вина и набивают фруктами его карманы.
Он приезжает в Сиракузы. Тут стоят английские, американские корабли. На каждом из кораблей Ирвинг чувствует себя как дома; все моряки ему — друзья. Вместе с ними, с риском для жизни, он спускается по веревке в пропасть, чтобы осмотреть знаменитое сооружение древности — Дионисиево Ухо. Через несколько дней по приезде он появляется на маскараде в костюме старого лекаря и болтает с моряками на ломаном языке; все думают, что он — сицилиец. Про каждого из гостей он знает уже все сплетни и дразнит их своими шутками, острыми намеками. Ему жаль расставаться с Сиракузами: столько за неделю завелось у него здесь друзей. Многие из них едут провожать его — до Катании, до Палермо.
Ни одного памятника старины не пропускает Ирвинг, ни одного уголка, примечательного своеобразием своей природы. Здоровье его окрепло. Никакие трудности не страшат его. Задыхаясь в клубах серного дыма, он поднимается ночью на кратер Везувия, чтобы увидеть вулкан во всем великолепии пылающей лавы. Вооруженный до зубов, весь увешанный пистолетами и кинжалами, он пересекает Сицилию глухими дорогами, по которым никогда не отваживались следовать путешественники, опасаясь знаменитых сицилийских разбойников; он ночует в грязных лачугах сицилийской бедноты, в пещерах и землянках, вырытых в склонах гор. Он путешествует без всякого плана, по воле прихоти и случая. Путевые приключения, лица, разговоры в тавернах, картины великих мастеров, встречи с пиратами в море, итальянская музыка, театры Парижа и Лондона, — он шел навстречу этому вихрю впечатлений, захлебываясь и принимая все без разбора.
Как губка, вбирая в себя впечатления, Ирвинг не знал, для чего они пригодятся ему впоследствии. Он полагал, что впереди его ждет карьера юриста. Еще до отъезда в Европу он начал изучать юридические науки. Но в Риме, среди прекрасных произведений искусства, он задумался о том, что ждет его впереди.
Он возвращался с прогулки со своим другом, художником Олстоном. Перед глазами у него еще стояла стройная вилла, мраморные залы, картинная галерея, террасы садов, украшенные статуями и фонтанами. Воздух был тих, и в небе догорали последние лучи заката. Олстон взволнованно говорил о неуловимом очаровании итальянского пейзажа. В эту минуту, прислушиваясь к словам друга, Ирвинг подумал о будущем. Его друг останется здесь, среди вечных шедевров живописи и скульптуры; вся его жизнь посвящена будет изучению прекрасного. Сам же Ирвинг вернется домой — изучать бездушные, мертвые законы.
— Может быть, и мне остаться здесь и стать художником? — спросил он друга.
У Ирвинга были способности к рисованию, и Олстон горячо подхватил его мысль. Они снимут студию вместе. Олстон поможет ему овладеть мастерством.
Два-три дня эта мысль волновала Ирвинга. Но он не уверен был в своих силах. Радужные краски поблекли, он попрощался с художником и уехал из Рима.
Возвратившись на родину, Ирвинг закончил свое юридическое образование, но адвокатом не стал, как не стал моряком. Понемногу, шутя, не придавая этому серьезного значения, он начал заниматься литературой.
3. «История Нью-Йорка»
править26 октября 1809 года в нью-йоркской газете «Ивнинг пост» появилось следующее объявление:
«Покинул свою комнату несколько времени назад и с тех пор пропал без вести пожилой джентльмен небольшого роста, одетый в старый черный камзол и треуголку, по имени Никербокер. Так как есть основания полагать, что он находится не совсем в своем уме, и судьба его вызывает большую тревогу, всякое сообщение о нем, доставленное в Колумбийский отель, улица Мальбери, либо в редакцию этой газеты, будет принято с благодарностью.
Издателей газет просим помочь делу гуманности, перепечатав эту заметку».
Читатели, заинтересовавшись судьбой злополучного джентльмена, внимательно следили за следующими номерами газеты, надеясь встретить его имя. Некоторый свет на это происшествие бросило письмо в редакцию, напечатанное в той же газете десять дней спустя:
Сэр, я прочел в вашей газете от 26 октября сего года заметку относительно пожилого джентльмена по имени Никербокер, который пропал из своей комнаты; если это облегчит сколько-нибудь горе его друзей или наведет их на след его местопребывания, вы можете сообщить им, что лицо, соответствующее приведенному описанию, замечено было пассажирами олбенского дилижанса, рано утром, четыре или пять недель тому назад; оно отдыхало, сидя у дороги, немного повыше Королевского моста. В руках у джентльмена был небольшой узелок, завязанный в красный платок; по-видимому, он направлялся на север, и вид у него был очень утомленный и изнуренный.
Еще раз вздохнули читатели газеты; теперь ясно было, что пожилой джентльмен исчез окончательно. Прошло еще десять дней, и в газете снова появилось имя Никербокера:
Сэр, вы были настолько добры, что напечатали в вашей газете заметку о мистере Дидрихе Никербокере, который так странно исчез несколько времени назад. Ничего утешительного с тех пор не было слышно о старом джентльмене, но весьма любопытная рукописная книга, написанная его собственным почерком, обнаружена в его комнате. Я хотел бы с вашей помощью поставить его в известность, что в случае, если он не вернется и не оплатит своего счета за помещение и стол, я вынужден буду располагать его книгой по своему усмотрению, чтобы возместить эти расходы.
владелец Колумбийского отеля, улица Мальбери".
Пропавший джентльмен так и не вернулся, и не оплатил своего счета в отеле. Поэтому владелец последнего, Сэт Хдндэсайд, передал найденную рукопись для издания (и возмещения своих расходов) издательству Инскип и Брэдфорд, каковое опубликовало в той же газете 28 ноября 1809 года следующее объявление:
Книга содержит рассказ об открытии и возникновении города, с описанием внутриполитических отношений, манер, обычаев, войн и т. д. в дни правления голландцев; знакомит со многими любопытными и интересными подробностями, доныне не опубликованными и собранными среди различных рукописных и иных достоверных источников; причем все в целом уснащено философическими рассуждениями и нравоучениями.
Этот труд найден был в комнате мистера Дидриха Никербокера, старого джентльмена, о внезапном и загадочном исчезновении которого сообщалось в печати. Труд публикуется в возмещение некоторых долгов, оставшихся за автором».
Можно представить себе, с каким нетерпением читатели «Ивнинг пост» ожидали выхода в свет этой книги. И вот, наконец, в начале декабря того же года в газете «Американский гражданин» было сообщено, что
У книга был очень длинный заголовок:
«История Нью-Йорка от сотворения мира до конца голландской династии, содержащая в числе многих удивительных и любопытных материалов неизъяснимые размышления Вальтера Сомневающегося, разрушительные проекты Вильяма Упрямого и рыцарские деяния Питера Твердоголового — трех голландских губернаторов Нового Амстердама; единственная достоверная история этих времен из всех, когда-либо опубликованных».
Под этим заголовком стояло имя Дидриха Никербокера, а еще пониже — голландское двустишие:
Правда, что во тьме лежала,
В лучах денницы засверкала.
Не скоро узнали читатели этой веселой книги, что Дидрих Никербокер — вымышленное лицо и книга написана молодым писателем Вашингтоном Ирвингом.
«История Нью-Йорка» — свежая книга, полная непринужденного юмора. Ирвинг старательно собрал скудные материалы о жизни Нового Амстердама, припомнил легенды, которые слышал на берегах Гудзона. Во время путешествия по Европе он недолго пробыл в Голландии, но этого было достаточно, чтобы нарисовать портреты Никербокера и мирных голландских фермеров, первых поселенцев острова Манхэттен. Да и в окрестностях Нью-Йорка, в глухих голландских поселках видал он старожилов, которые очень напоминали своих славных предков — Ван-Винклей, Ван-Боммелей и Вандердонков. Но вымысла в книге, конечно, было гораздо больше, чем исторической правды: история для Ирвинга была только канвой, по которой он вышил свой прихотливый, яркий узор.
Книга встречена была критикой с восторгом. Старик Вальтер Скотт, прочитав «Историю Нью-Йорка», сказал, что по стилю эту книгу можно сравнить только с манерою Свифта. По вечерам он читал «Историю Нью- Йорка» своей семье, и каждое слово заставляло его хохотать. Он говорил, что Ирвинг не показал еще всей силы своего таланта; отдельные страницы книги убеждали его в том, что молодой писатель способен не только на шутку.
Очень скоро герой Ирвинга — Никербокер — сделался в Америке нарицательным именем для всего голландского, старомодного.
Между тем успех «Истерии Нью-Йорка» вовсе не означал, что Ирвинг стал уже зрелым писателем. Десять долгих лет прошло, прежде чем вышла следующая книга Ирвинга.
4. В гостях у Вальтера Скотта
правитьРанним утром, в конце августа 1817 года, почтовая карета остановилась у ворот Абботсфорда, поместья Вальтера Скотта. Пока почтальон с визитной карточкой гостя ходил в дом, гость рассматривал скромное жилище знаменитого шотландца. Небольшой коттедж стоял на склоне холма, сбегающем к Твиду — речке, прославленной песнями Вальтера Скотта. Вьющиеся растения оплели весь дом, а прямо над входом раскинулись ветвистые рога лося, точно это была охотничья сторожка.
На шум кареты выбежали с яростным лаем собаки — всевозможных пород и мастей. Вскоре показался хозяин: он был высок ростом, могучего телосложения. Одет он был просто — старая зеленая охотничья куртка, грубые башмаки, поношенная шляпа. Прихрамывая, он шагал по аллее, опираясь на тяжелую дубинку. Большая гончая степенно выступала рядом с ним.
Старый писатель радушно приветствовал своего гостя; он держался с ним так, будто они давно знакомы. Они и вправду были знакомы: Вальтер Скотт помнил первую книжку Ирвинга — веселую «Историю Нью-Йорка»; Ирвинг с детства любил исторические романы и романтические поэмы шотландца.
— Не думайте, что наш уголок можно прочитать в одно утро, как газету, — сказал старик своему молодому другу.
Два дня прожил Ирвинг под гостеприимным кровом Вальтера Скотта. Он подружился со всей семьей — с женой писателя и со старшей, семнадцатилетней дочерью Софи, которая чудесно пела старинные шотландские песни, и с младшей, мисс Энн, и с мальчиками — подростком Вальтером и маленьким Чарльзом, не хуже отца знавшим все местные предания и поверья.
На всю жизнь запомнились Ирвингу прогулки, которые совершил он со Скоттом по окрестностям Абботсфорда. Вальтер Скотт неизменно был в бодром настроении и полон жизнерадостности. Он словно и не думал о работе. Эта черта его характера всегда удивляла гостей. Целыми днями бродил он с ними — то пешком, то верхом — среди поросших вереском холмов, окруженный стаей любимых собак. Он был прекрасным собеседником и без конца мог рассказывать легенды старой Шотландии; о каждом встречном была у него занимательная история, и рассказы его были так же ярки, а портреты, нарисованные невзначай, на ходу, так же выпуклы, как образы героев в его романах.
Он умел не только рассказывать, но и слушать. Всей душой отдавался он беседе. Молодой американец тоже был отличным рассказчиком и не менее, чем его гостеприимный хозяин, любил народные песни, легенды и поверья; так же жадно всматривался он в людей, стараясь в каждом найти особые, неповторимые черты.
Они сблизились очень быстро. Ирвинг с глубоким волнением осматривал места, которые были для него родными с детства. Отец его был шотландцем, и няня — шотландкой. Об этих холмах и ручьях слышал он песни еще в колыбели.
— Потому так трогает нас этот нежный шотландский пейзаж, что приводит на память песни, слышанные в детстве, и людей, которых мы любили и которых уже нет, — сказал он Скотту.
Старик оживился, почувствовав, как глубоко волнует его гостя народная шотландская песня. Он показывал Ирвингу Ламермур, и Смальгольм, и склоны Ярроу, и ручей Этрик, струящийся серебряной питью и впадающий в Твид. Все эти холмы и ручьи прославил в своих песнях «великий менестрель Севера». И они показались Ирвингу бледными по сравнению с волшебными картинами романов и баллад Вальтера Скотта.
Перед Ирвингом простирались однообразные холмы, нагие, безлесные; и прославленный Твид, бегущий среди обнаженных берегов, обманул его ожидания. Ирвинг не удержался и поделился этим впечатлением с Вальтером Скоттом. Тот задумался, стал серьезен.
— Может быть, я пристрастен, — сказал он, — но для моих глаз эти серые холмы имеют свои особые красоты. Я люблю самую обнаженность этих мест; что-то смелое, строгое есть в этой наготе. Когда случилось мне жить под Эдинбургом, среди пышной природы, я стал тосковать по этим честным серым холмам; если бы нельзя мне было видеть этот вереск хоть раз в год, — я, верно, умер бы с тоски.
Он подчеркнул последнее слово, стукнув о землю своей дубинкой; потом стал доказывать, что Твид — очень красивая река, и нечего жалеть, что по берегам ее — ни кустов, ни деревьев. Тогда Ирвинг снова вспомнил свое детство, горы, одетые могучими лесами, и реки, пробивающие себе путь через чащу.
— В этом великое очарование вашей страны! — воскликнул Скотт. — Вы любите леса, как я — мой вереск; но вы не думайте, что я не чувствую величия лесистых просторов. Больше всего на свете хотел бы я очутиться среди ваших огромных диких, первобытных лесов; знать, что вокруг — сотни миль девственного леса. Однажды я видел в Лейтсе бревно, только что привезенное из Америки. Это, должно быть, было огромное дерево, когда стояло оно на своей родной почве, со всеми своими ветвями. Я глядел на него с восхищением; оно похоже было на гигантский обелиск, из тех, которые привозят порой из Египта, чтобы пристыдить карликовые памятники Европы; и правда, эти могучие деревья, под которыми находили кров индейцы до вторжения белых, — это памятники, это древние обелиски вашей страны.
Ливень застиг путников в горах; они укрылись в лесной чаще. Вальтер Скотт усадил Ирвинга подле себя и накрыл его своим плащом. Так, прижавшись друг к другу, сидели два писателя, два поэта, которых сразу породнила и сдружила любовь к народным легендам, к реликвиям прошлых веков. Они толковали о прошлом, каждый осколок старины волновал их воображение, история вставала перед ними во всей пышности романтической сказки.
Старый шотландец угадал в своем госте большого писателя. Он протянул ему свою широкую руку, и впервые Ирвинг почувствовал уверенность в своих силах.
Эта поддержка была ему очень нужна. Слишком много времени прошло уже с тех пор, как он написал «Историю Нью-Йорка»; ему самому казалось иногда, что это — только случайная вспышка таланта. Он боялся, что не сможет зарабатывать хлеб писательским трудом, и принимался за разные дела: издавал журнал, служил в военном штабе, помогал брату вести торговлю.
Беседуя со Скоттом, Ирвинг понял, что у него хватит и мыслей, и чувств, и мастерства, чтобы оправдать доверие старого писателя.
И он оправдал его: через два года после этой встречи вышла из печати новая книга Ирвинга: «Книга эскизов Джеффри Крэйона».
5. «Книга эскизов»
правитьНесколько строк о себе и о своем творчестве предпослал Ирвинг «Книге эскизов»:
«Я бродил по разным странам и был свидетелем многих сменяющихся сиен жизни. Я не могу сказать, чтобы я всматривался в них глазами философа, — скорее, мой взгляд перебегал от одной картины к другой, плененный то очертаниями красоты, то причудливыми линиями карикатуры. то прелестью пейзажа.
Поскольку сейчас в моде, чтобы туристы путешествовали с карандашом в руках и привозили домой папки, набитые эскизами, мне хотелось также привезти немного, чтобы поразвлечь моих друзей. Однако, когда я просматриваю наброски и дневники, которые я вел с этой целью, я падаю духом, убеждаясь, как часто моя праздная прихоть уводила меня в сторону от великих предметов, изучаемых обычно всяким путешественником, который имеет в виду написание книги. Я боюсь, что разочарую моих друзей так же, как один неудачливый художник-пейзажист, который путешествовал по континенту, следуя бродячим своим наклонностям, и делал зарисовки по всяким закоулкам, тупичкам и окраинам. Его записная книжка битком набита была коттеджами, ландшафтами и безвестными руинами; но он позабыл нарисовать собор св. Петра или Колизей, каскад Терни или Неаполитанский залив; и не привез в своей коллекции ни одного ледника или вулкана».
В этих строках — автопортрет Ирвинга. И этот портрет оставался верным в течение многих десятилетий. До самой старости писатель был все тем же Джеффри Крэйоном.
«Книга эскизов» — необычная книга. Рядом с сюжетным рассказом тут — путевые заметки, рядом с очерком — осколки истории, собранные бережной рукой исследователя. Темы этих очерков и рассказов различны. Могучий Гудзон, Каатскильскис горы, среди отрогов которых так часто бродил Ирвинг мальчуганом. Чудесные легенды, которые когда-то слыхал он в старинных голландских поселках. Живописные картины сельской жизни в Англии, описание плавания по океану и правдивый рассказ о бесстрашном и благородном индейце Филиппе из Поканокета.
Ирвинг был зорким наблюдателем и правдивым художником. Диккенс в «Посмертных записках Пиквикского клуба», рисуя пиршества в Дингли Дэле, отчасти воспользовался очерками Ирвинга о рождественских праздниках в Англии. Пушкин, говоря о положении индейцев в Америке, ссылается на Ирвинга, который показал, как далеки от истины образы дикарей в книгах знаменитых романистов.
Но, кроме острых и правдивых наблюдений, в рассказах Ирвинга было много живого, горячего чувства. Незадолго до своей смерти Байрон со слезами на глазах слушал маленькую новеллу из «Книги эскизов» — «Разбитое сердце».
— Это гений! — воскликнул поэт. — Это больше, чем гений, — это сердце!
И сейчас, через сотню лет, рассказы Ирвинга не утратили своей свежести. Они по-прежнему волнуют читателя, хотя нет в этих эскизах ни Колизея, ни Неаполитанского залива, ни ледников, ни вулканов.
«Книга эскизов» характерна для творчества Ирвинга не только своими достоинствами. В ней сказалась и слабая сторона писателя. До конца своих дней он не научился «всматриваться в жизнь глазами философа».
Ирвинг видел жизнь во всех ее гранях, от него не могли ускользнуть картины жестокой эксплуатации, картины ужасающей нищеты. Ведь он путешествовал и в промышленных районах Англии; в маленьком речном порту, неподалеку от Ливерпуля, он присутствовал однажды на празднике «Клуба бедных женщин» и записал в свой путевой дневник:
«Нам рассказали, что большая часть старых женщин — членов клуба — не видит мяса круглый год; они питаются одной картошкой. Иные пьют дважды в день чай с небольшим куском хлеба, — это все их пропитание. Двое рабочих умерли здесь от голода, от тяжелей работы и нищеты, и двое или трое других истощены так, что никогда не оправятся».
Он видел неравенство, бесправие и гнет, но никогда не пытался в своих книгах бороться за лучшее будущее человечества. И потому, когда в «Книге эскизов» читаешь одно из лучших произведений Ирвинга — сказку о милом неудачнике, мечтателе и бродяге, который забрел в Каатскильские горы и, выпив волшебного зелья, заснул на долгие годы, чтобы очнуться стариком, — кажется, что о себе самом рассказывает Ирвинг. Рип Ван-Винкль заснул в горах, и мимо него прошло величайшее событие в истории Америки — война за независимость; точно так же мимо Ирвинга проносились огромные события, потрясавшие мир. Он видел только живописные картины и человеческие чувства, но не понимал ни смысла социальной борьбы, ни роли, которую в этой борьбе должен играть писатель.
6. Вторая родина
правитьСолнце уже село, когда к маленькому городку, затерянному среди холмов, подъехали три всадника: американец Вашингтон Ирвинг, его друг, русский дипломат, и молодой бискаец-проводник, которого Ирвинг окрестил именем Санчо, верного спутника Дон-Кихота. Всадники спешились у ворот постоялого двора. При тусклом свете лампы хозяин, местный альгвасил и несколько стражников долго изучали паспорта путешественников, написанные на непонятных языках. Путники угостили хозяина и стражников сигарами; убедившись, что прибывшие — не контрабандисты и не разбойники, начальник патруля обещал дать солдат, что бы они эскортировали знатных путешественников до самой Гренады. Но путешественники заявили, что с доблестным Санчо им не страшны все разбойники Андалузии.
Во время ужина гости услышали звон гитары, щелканье кастаньет и хор голосов: хозяин успел уже собрать певцов и музыкантов; местные красотки уже отплясывали во дворе болеро; пестрый и яркий народный праздник, как неожиданный подарок, обрадовал уставших с дороги путешественников. В пляске кружились и девушки, и солдаты, и крестьяне в бурых плащах. Только тощий альгвасил молча сидел в углу и что-то писал при свете огромной медной лампы.
По выжженным равнинам Кастилии, по крутым горным перевалам, тропинками контрабандистов и разбойников ехал Ирвинг из Севильи в Гренаду. Крестьяне и пастухи, погонщики мулов и солдаты были его собеседниками. Пестрая, яркая, нищая Испания стала для Ирвинга второй родиной. Он нашел здесь все, что было дорого его сердцу с детства: дикое своеобразие природы, простодушных и храбрых людей, романтику прошлых столетий, которая, словно воздух, нагретый солнцем, обволакивала зыбкой пеленой каждый мавританский дворец, каждый разрушенный колодец. Сказки о зачарованных маврах, о кладах короля Боабдила, об арабских принцессах были живы в устах народа, они держались в древних городах Испании, как золотые клочья тумана в ущельях гор. Погонщик мулов, сидя боком в седле, распевал старинные баллады о маврах, о святых, о знаменитых разбойниках. Водоносы, собравшись у источника, до глубокой ночи рассказывали легенды, и в их беседах оживали древние мечети, слышался гул отгремевших битв. Воображение Ирвинга дополняло эти рассказы. Прошлое становилось реальностью, поэтической и прекрасной. Оно оживало, как в сказке, написанной им. Оживали расставленные на столе выточенные из дерева фигурки всадников и пехотинцев. Повинуясь волшебной силе, всё вдруг приходило в движение: лошади вставали на дыбы, воины потрясали оружием, слышен был тихий звук барабанов и труб, лязг мечей и ржанье коней…
Уже три года прожил Ирвинг в Испании. После «Книги эскизов» напечатана была новая его книга — очерки о жизни и быте Англии, затем еще одна — «Рассказы путешественника». Их называли продолжением «Книги эскизов», потому что они написаны были в той же манере, так же непринужденно текло в них повествование, так же ярко были нарисованы образы людей и картины природы.
Получив предложение взяться за перевод большого труда испанского историка Наваррэтэ — «Путешествия Колумба», Ирвинг, писатель с мировой известностью, поехал в Мадрид. Автор книги отыскал много неизвестных документов об открытии Нового Света; задача показалась Ирвингу привлекательной. Но книга Наваррэтэ разочаровала его. Это был сборник материалов, а не история. Ирвингу захотелось самому написать портрет великого генуэзца. Он отказался от перевода и зарылся в старинные библиотеки Мадрида, Кордовы, Гренады, Севильи.
Страницы источенных временем фолиантов зашелестели. Ирвинг увидел испанских рыцарей и мореходов так же отчетливо, как видел мирных голландских бюргеров, разводивших некогда капусту на том самом месте, где вырос город Нью-Йорк.
Старинные испанские хроники открыли перед Ирвингом новый мир очарований. Еще одна тема увлекла его — завоевание Испании арабами. Тут легенда так тесно переплелась с историей, что оторвать поэтический вымысел от достоверных фактов было невозможно; а для Ирвинга история всегда была сказкой.
Он написал прекрасную книгу «Жизнь и путешествия Колумба». Потом «Покорение Гренады». Потом «Путешествия спутников Колумба».
Но он все еще не мог расстаться с Испанией. Словно он шел по горной тропе, и с каждым шагом все новые и новые перспективы открывались перед ним, и каждый новый вид был ослепительней и сказочней прежних…
И вот со своим другом, русским, и молодым проводником бискайцем, которого окрестил он именем Санчо, Ирвинг вторично отправился в Гренаду. После долгого перехода путники вынырнули из кольца гор и разбили свой последний привал у ручья, в масличной роще. Гренада, древняя мавританская столица, видна была вдали, — Гренада и красные башни крепости Альгамбры. Цвел миндаль, и снежные вершины Сиерры-Невады вздымались за Альгамброй, сияя, как серебро.
«Для путешественника, любящего историю и поэзию, Альгамбра — такой же предмет поклонения, каким является Кааба, святыня Мекки, для всех правоверных пилигримов-мусульман. Сколько легенд и преданий, правдивых и сказочных; сколько песен и романсов, испанских и арабских, — песен любви, и войны, и рыцарства — связано с этой романтической крепостью!» писал Ирвинг.
Здесь, в Альгамбре, в старинном мавританском дворце, поселился Ирвинг. Он прожил здесь несколько месяцев, никем не тревожимый, наедине с легендами прошлых веков.
Книга, в которой он рассказал эти легенды, называется «Альгамбра». В этой книге, пестрой, как восточный ковер, прихотливой, как мавританские мечети, Пушкин нашел сюжет для своей «Сказки о золотом петушке». В личной библиотеке Пушкина, которая сохранилась до наших дней, рядом с произведениями Байрона и Сервантеса лежит томик «Альгамбры».
В этой книге Ирвинг — не только историк. Сочными, живыми красками нарисовал он Испанию — страну, которая стала для него второй родиной.
Годы не изменили Ирвинга. По-прежнему жизнь была для него только рядом живописных картин, и взгляд его перебегал с одной картины на другую, «плененный то очертаниями красоты, то причудливыми линиями карикатуры, то прелестью пейзажа». Но образы, нарисованные им, правдивы. «Очертания красоты» он видит в нищих и благородных сыновьях испанского народа — в маленьком водоносе-гальего, для которого верный помощник — осел — дороже всех кладов короля Боабдила; в веселом садовнике Лопе и его дочурке Санчите; в старом нищем, который бережно прячет кусок хлеба, чтобы разделить его с семьей; в проводнике Матео, хранителе сказок. «Причудливые линии карикатуры» видит Ирвинг в алчных правителях — алькальдах, в ищейках — альгвасилах, в спесивых португальских «донах», разодетый в бархат и золото.
Гость из Нового Света оказался достоин второй своей родины-- нищей и прекрасной Испании.
7. Возвращение домой
правитьСемнадцать лет провел Ирвинг в Европе. Только первая книга — «История Нью-Йорка» — была написана им в Америке. Все остальные — от «Книги эскизов» до «Альгамбры» — написаны были в разных странах Старого Света.
Но Ирвинг по-прежнему чувствовал себя американцем. И в мглистом Лондоне и в знойном Мадриде он мечтал снова увидеть величавое течение Гудзона, родной Нью-Йорк, Каатскильские горы и нерушимый покой Сонной Ложбины.
В первый раз, когда юношей возвращался он из Европы домой, его встречали родные и друзья. Теперь встречал его весь Нью-Йорк. В «Городском Отеле» дан был торжественный обед; тут собралось триста человек — самые видные и образованные люди Нью-Йорка. Ирвинг должен был произнести речь. Он был очень взволнован и с трудом находил слова. Комкая салфетку, судорожно стиснув столовый нож, он со слезами на глазах говорил о том, какое счастье вернуться на родину и увидеть дорогие лица друзей, которых пощадило время. Как выросла гавань — лучшая гавань в мире! Пышный город раскинулся по холмам, которые были покрыты лесами в те дни, когда он покидал свою родину. Сердце его полно гордости при мысли о том, что этот город встречает его, как сына.
— Меня спрашивают, как долго я думаю здесь пробыть, — закончил Ирвинг свою речь. — До последних дней моей жизни!
Родной город Ирвинга сильно вырос за время его отсутствия: тут было уже двести тысяч жителей. На месте зеленых холмов стоял Бруклин, пароходы дымили на Гудзоне. Но больше, чем по Нью-Йорку, Ирвинг стосковался по американской природе. Уже через несколько дней по возвращении домой он навестил Каатскильские горы и свой излюбленный уголок — тихий Держи-Город. Потом он отправился далеко на Запад с тремя чиновниками, которые должны были вести переговоры с депутациями от различных индейских племен. То пешком, то верхом пробирался маленький отряд по лесам, ночуя в палатках или под открытым небом, охотясь на оленей и буйволов. Снова Ирвинг увидел дикое великолепие природы, полноводные реки — Охайо и Миссисипи, могучие водопады и озера, бескрайные прерии, деревья, похожие на обелиски, и древних хозяев американской земли, о которых никто не писал с такой любовью и сочувствием, как он. О своих впечатлениях Ирвинг рассказал в книге «Путешествия по прериям», которая вышла под старым, привычным именем Джеффри Крэйона, словно два десятка лет прошли мимо писателя, не задев его.
Вслед за этой книгой появились новые очерки Джеффри Крэйона. Ирвинг писал так же, как в годы «Книги эскизов», те же темы его волновали. Только сейчас рассказал он о своем посещении Абботсфорда, о двух незабываемых днях, проведенных некогда с «менестрелем Севера», Вальтером Скоттом.
Он поселился вблизи Сонной Ложбины, в том самом месте, о котором писал молодым еще человеком: «Если бы когда-нибудь вздумалось мне найти уголок, куда бы укрыться от всех развлечений света, чтобы в мирных грезах провести остаток моих дней, я не стал бы искать лучшего места, чем эта маленькая долина».
Здесь, в Держи-Городе, он построил себе коттедж в старинном голландском стиле, похожий на треугольную шляпу и украшенный флюгерным петушком. Как подобает доброму голландскому хозяйству, тут был и птичник, и флотилия гусей горделиво плавала по Таппанскому Озеру, описанному в «Книге эскизов». Ирвинг назвал свой уголок Саннисайдом — Солнечной Стороной. Здесь он прожил несколько тихих, спокойных лет. Он много писал, то возвращаясь к темам испанской истории, то принимаясь снова за изучение прошлого Соединенных штатов. Подолгу гостили у него друзья и родные, и сам он часто наезжал в Нью- Йорк.
Среди друзей его были видные политические деятели. Они ценили Ирвинга не только как писателя: они видели в нем образованного человека, с острым умом и широким кругозором. К тому же, Ирвинг был горячим сторонником буржуазной республики.
В эту пору Ирвинг намечен был кандидатом в мэры Нью-Йорка, а вскоре после этого получил предложение занять пост министра по морским делам. Но писатель не хотел отрываться от любимого труда. На полках в его рабочем кабинете лежала груда книг, которые он привез с собой из Испании, — книги и копии, снятые с редких, старинных рукописей. Это были материалы по истории завоевания Мексики. С детских лет любимыми героями Ирвинга были отважные мореплаватели — открыватели Нового Света.
«Колумб» был написан; это было только началом большой и радостной работы. Образы Кортеса и Пизарро стояли перед Ирвингом, он мечтал о тем, чтобы вылепить эти фигуры, оживить одну из самых | красочных страниц в истории человечества. Другие дела и заботы заслоняли любимую тему.
И вот, наконец, после многих лет, пришло время взяться за «Историю завоевания Мексики».
8. Разорванная рукопись
правитьОн ясно представлял себе очертания книги. Он заставит читателя следовать вместе с мореходами и завоевателями, чтобы новые страны вставали перед ним так же неожиданно, как перед Кортесом и Пизарро. Читатель не должен заранее догадываться о высокой культуре народов Мексики; он будет поражен видом величественных храмов, которые вдруг засверкают на берегу. Первые, смутные рассказы о Мексике он услышит от жителей побережья, от посланцев Монтецумы. Потом он увидит Мексику с гор, глубоко внизу, — огромные здания, зеркальные озера, насыпи дорог. Но все еще это великолепие будет задернуто смутной поэтической дымкой. Наконец, вместе с завоевателями, проникнет он в эту страну, на каждом шагу поражаясь незнакомым вещам, странным обычаям, культуре, ничем не похожей на культуру Старого Света. Так постепенно, подобно завоевателям, читатель будет знакомиться с Мексикой и мексиканцами. И к тому времени, когда закончен будет рассказ, он будет знать и страну и ее историю.
Ирвинг начал работать над книгой лихорадочно, как всегда, когда брался за любимую тему. Через три месяца черновой набросок первого тома «Завоевания Мексики» был готов.
Однажды в городской библиотеке Нью-Йорка, где Ирвинг искал дополнительных материалов для книги, к нему подошел знакомый.
— Мистер Прескотт просил меня узнать, над чем вы работаете. Он боится столкнуться с вами, взявшись за одну с вами тему.
Лицо Ирвинга, всегда бледное, побелело еще больше. Прескотт был талантливым историком. Год назад вышла его блестящая работа — «История царствования Фердинанда и Изабеллы».
Никто не мог оценить эту работу так, как Ирвинг, изучавший ту же эпоху, нарисовавший те же фигуры в своем «Колумбе». В книге собран был огромный исторический материал, и написана она была мастерски, рукой прекрасного стилиста.
— А мистер Прескотт взялся за какую-нибудь из американских тем? — спросил Ирвинг.
— Да.
— Какая же это тема? Завоевание Мексики?
Он задал этот вопрос быстро, отрывисто, заранее угадывая ответ.
— Да. Завоевание Мексики.
— Ну, что же, — усмехнулся Ирвинг. — Я действительно работаю над этой темой. Но вы передайте мистеру Прескотту, что я охотно уступлю ее ему; я очень рад случаю доказать этим мое уважение к его таланту.
Из разговора он узнал, что Прескотт не начал еще писать, а только собрал материалы для «Истории завоевания Мексики». Но Ирвинг не взял своих слов назад.
Прескотт был много моложе его. Он был богат и не нуждался в деньгах; для Ирвинга же отказ от работы над книгой означал серьезные денежные затруднения. Но он, не задумавшись ни на минуту, уступил молодому историку любимую, выношенную тему.
Стоило ему сказать одно только слово, и Прескотт уступил бы ему дорогу. Но Ирвинг предпочел отказаться от начатого труда.
«Передавая вам эту тему, — написал он Прескотту, — я чувствую, что лишь исполняю свой долг, вверяя одну из самых великолепных тем американской истории человеку, который создаст из нее вечный памятник в литературе нашей страны. Я только надеюсь, что доживу до того дня, когда увижу ваш труд завершенным и прочту в нем правдивый рассказ о завоевании, которое с детских лет полно было для меня романтических чар».
Прескотту было трудно работать: он был слеп на один глаз, и второй глаз был слаб. Он мог писать два-три часа в день; временами у него наступала полная слепота; к тому же, он не умел диктовать. Но у него была железная воля, он писал наощупь, груды исторических документов ему прочитывал секретарь. Пять лет спустя он подарил Ирвингу свою «Историю завоевания Мексики».
Подробно, последовательно в ней была описана страна ацтеков, ее климат, растительность, государственное устройстве, занятия жителей, состояние наук в древней Мексике; потом — так же последовательно — все события, связанные с открытием и завоеванием этой страны. Книга написана была красочным, ярким языком; в ней чувствовалось даже некоторое влияние манеры Ирвинга.
Ирвинг был очень высокого мнения об этой работе и не раскаивался, что уступил свою любимую тему Прескотту.
Одного не было в книге — сказки, поэзии, романтического вымысла.
Как-то, разбирая старые бумаги, Ирвинг наткнулся на свой черновой набросок первого тома «Завоевания Мексики». Он перечел его, задумался. Потом вдруг вскочил с места и разорвал рукопись в клочья.
9. Друзья
править«Британия» подходила к американскому берегу ночью, при легком ветре и яркой луне. Пассажиры, измученные бурным переходом, спокойно играли в карты. Вдруг сильный толчок потряс пароход. Матросы начали скидывать сапоги и куртки, готовясь спасаться вплавь. Пассажиры в ужасе бросились на палубу.
Земля видна была в сотне ярдов, но между нею и судном ревели буруны. Раздалась команда: «Полный ход назад!», но, как ни пенили воду лопасти колес, пароход не сходил с мели. В небо взвились ракеты, запылал синий бенгальский огонь, загрохотали выстрелы, посылая на берег сигналы бедствия. Так закончила «Британия» свой трудный рейс.
Прибытие этого судна было важным событием для Америки. Среди пассажиров был человек тридцати лет, ничем не замечательный с виду. Толпы людей рядами стояли на улицах, по которым он проходил; буря рукоплесканий встречала его, когда входил он в театр; за две тысячи миль, с далекого Запада, спешили с приветствиями депутации от городов и деревень, от заводов и университетов. Торжественные обеды, банкеты, балы ждали его в каждом городе.
— Этот человек сделал для английской бедноты больше, чем все государственные деятели Великобритании, — говорили о нем в газетах.
Говорили, что Америка никому не устраивала еще такой встречи со времен Лафайета. По ночам студенческие оркестры и хоры осаждали отель, приветствуя его музыкой и пением. Едва он прибыл в Нью-Йорк, в его комнату с распростертыми объятиями вбежал Вашингтон Ирвинг.
Ирвинг знал его только по книгам и по сердечному письму, которое получил из-за океана несколько месяцев назад.
"Мой дорогой сэр! — говорилось в этом письме. — Нет человека в целом свете, который мог бы мне доставить большую радость, чем доставили вы своим милым приветом. Нет ни одного среди живых писателей, и очень немного есть среди мертвых, чью похвалу я так горд был бы заслужить. Вашими книгами, что хранятся на моих полках, и в моих мыслях, и в глубине моего сердца, я могу поклясться в этом правдиво и честно. Если бы вы могли почувствовать, как искренне я пишу, вы порадовались бы, читая это, так же, как были бы рады, я надеюсь, ощутив теплоту руки, которую я протягиваю вам через широкую Атлантику.
Я хотел найти в вашем письме какой-нибудь намек на ваше намерение посетить Англию. Но не нашел. Я держал это письмо на расстоянии вытянутой руки и разглядывал его с птичьего полета, перечитав его очень много раз, но это обнадежило меня не больше, чем микроскопическое обследование его. Мне хотелось бы бродить с вами, как я бродил уже, — один бог знает, сколько раз, — по Литтль Бритэн, и по Истчипу, и по Вестминстерскому аббатству, — среди всех этих прелестных мест, где гулял и мечтал я маленьким, не слишком заботливо пестуемым мальчиком… Много хотелось бы мне услышать о мавританских легендах и о бедном, несчастном Боабдиле. Дидриха Никербокера я досмерти затаскал в кармане, и все же с невыразимой радостью я показал бы вам его истерзанные останки.
Дорогой мой Вашингтон Ирвинг, вы знаете, что испытываешь, когда, написав письмо, запечатаешь и отправишь его. Я буду воображать, как вы читаете его и отвечаете мие, прежде чем оно успеет один день пролежать на почте.
Думаете, клерки на почте любят получать письма? Я сомневаюсь в этом. У них привычка к безразличию. Мне думается, почтальон совершенно бесчувствен. Неужто может он доставить письмо самому себе, не постучавшись предварительно дважды?
Всегда ваш верный друг,
Все писатели Нью-Йорка, все лучшие представители американской культуры, люди всех сословий и профессий должны были собраться на торжественный обед, чтобы приветствовать великого англичанина. В лице Диккенса американский народ приветствовал не только писателя, — он приветствовал мужественного борца за принципы демократии. Вашингтону Ирвингу поручено было произнести приветственную речь: кто, кроме него, мог председательствовать на таком собрании?
Он очень волновался, — куда больше, чем в тот раз, когда, вернувшись на родину, должен был выступить перед всем Нью-Йорком. В суматохе праздничных дней, урывками, на ходу, — то в отеле у Диккенса, то во время банкетов и чествований, — он писал черновик своей речи. Его приводила в отчаяние огромная задача; он сам посмеивался над тем, с каким ужасом ждет приближающегося обеда. «Я сорвусь, я непременно сорвусь!» повторял он беспрестанно. Наконец наступил долгожданный вечер. Все собрались, Ирвинг занял председательское место и прикрыл свою шпаргалку тарелкой.
«Я непременно сорвусь!» повторял он снова и снова. И каждый раз украдкой заглядывал в черновик своей речи.
Когда время пришло, он встал, — и тут раздались оглушительные рукоплескания. Лучший писатель Америки должен был приветствовать лучшего писателя Англии!
Все глаза были устремлены на Ирвинга; теперь рукоплескали ему. Но в своем замешательстве он не понял этого: в горячем взрыве аплодисментов он услышал волнение всей Америки, восторженный привет Диккенсу. И слова, которые он приготовил, показались ему такими бледными перед этим высоким восторгом. Он покраснел, как ребенок, резким движением отодвинул, в сторону и тарелку и рукопись, и вдруг сквозь стихающие рукоплескания пробился его мягкий, теплый голос. Он сказал несколько взволнованных слов о маленькой Нэль, об Оливере Твисте. Потом замялся, сравнил этот вечер с турниром, а собравшихся — с рыцарями, вооруженными и готовыми к бою; вдруг оборвал свою речь, поднял стакан, — «за Чарльза Диккенса, гостя всей нации!» — и сел.
— Ну, вот видите, я говорил, что сорвусь — и сорвался! — сказал оп, и голос его потерялся в раскатах аплодисментов. Сразу оба протянули друг другу руки. Одному было тридцать лет, другому — пятьдесят восемь. И на мгновенье, глядя друг другу в глаза, оба забыли о том, сколько глаз смотрит на них — с благодарностью и любовью.
10. Снова в Испании
правитьЗа несколько дней до приезда Диккенса в Нью-Йорк Ирвинг получил предложение отправиться в Испанию послом Соединенных штатов. Это было полной неожиданностью. Ему не хотелось покидать Саннисайд, родных и друзей, которые его окружали. Уступив Прескотту свою любимую тему — «Историю завоевания Мексики», он принялся за огромный труд: за биографию национального героя Америки — Георга Вашингтона. Сможет ли он продолжать работу над книгой в Мадриде? Или «Вашингтон» также останется недописанным?
Он не нашел в себе силы отказаться от почетного назначения. Вспоминая плодотворные годы, проведенные в библиотеках старинных испанских монастырей, он утешал себя тем, что в Мадриде у него будет достаточно свободного времени, ничто не будет отвлекать его от работы.
После дружеской беседы с президентом Соединенных штатов он сел на корабль.
Попутный ветер дул до самых берегов Ирландии. В Ла-Манше паруса обвисли. Проскучав два дня, не видя конца штилю, пассажиры перешли на паровое судно. От Бристоля до Лондона Ирвинг ехал по железной дороге, поражаясь тому, насколько быстрее и комфортабельнее стали поезда за те десять лет, что он не был в Европе.
Шумная жизнь Парижа и Лондона была в тягость Ирвингу; среди дворцовых приемов, обедов, маскарадов он с тоской вспоминал тишину своего голландского гнездышка — Саннисайда, свое покойное кресло, письменный стол и любимый труд.
25 июля 1842 года Ирвинг прибыл в Мадрид. Сложная обстановка ожидала нового посла. Королева была еще девочкой: ей шел двенадцатый год. От ее имени государством управлял регент, избранный «кортесами» — сенатом и палатой депутатов.
Испания в ту пору была конституционной монархией. Незадолго до Ирвинга приезжал в Мадрид посол Франции. Франция была монархией. По указаниям короля Луи-Филиппа, свою верительную грамоту французский посол должен был вручить королеве. Но двенадцатилетняя девочка, по испанской конституции, не имела права вести государственные дела. Принять грамоту должен был регент.
Франция отказалась иметь дело с регентом. Это было пощечиной испанской конституции. Кортесы твердо стояли на своем. Французский посол покинул Мадрид, не вручив своей грамоты регенту.
Вот почему вся Испания с интересом ждала приезда посла Соединенных штатов. Признает ли он власть регента, власть конституции?
Ирвинг привез письмо, адресованное королеве; однако ему даны были полномочия действовать так, как он найдет нужным. Не колеблясь ни минуты, Ирвинг вручил грамоту регенту. На торжественном приеме он произнес приветственную речь на испанском языке. В этой речи он говорил, что задачей своей считает укрепление дружбы между двумя народами и желает процветания и славы Испании и ее конституционному правительству.
Это были не только слова дипломата, это было искреннее чувство, волновавшее Ирвинга.
«Меня глубоко тревожит судьба этой истерзанной, обнищавшей, угнетенной и все же гордой духом и благородной страны, — писал он из Мадрида домой. — Я счастлив был бы увидеть эту страну освобожденной от всех ее горестей и затруднений. Я горячо желаю, чтобы Испания снова заняла видное и независимое место среди других держав».
Гражданская война бушевала в Испании. Различные партии боролись за власть, каждый день вспыхивали новые восстания, открывались новые заговоры. Пылала Барселона, зажженная ядрами. Войска стояли на площадях Мадрида, пули свистали у городских ворот. Регент был изгнан, девочка-королева взошла на трон.
Ирвинг посылал в Америку депешу за депешей. Обязанности посла отнимали у него гораздо больше времени и сил, чем он хотел бы, и начатая рукопись месяцами лежала в ящике стола. Глядя на нее, писатель с грустью думал о том, что ему уже шестьдесят лет и немного осталось времени в его распоряжении, чтобы закончить трудную и большую работу.
Он был еще крепок и здоров. Не раз, возвращаясь домой с прогулки, он ловил себя на том, что взбегает на лестницу, прыгая через три ступеньки, как в дни юности. Но прежняя жадность, ненасытная любовь к впечатлениям, перемене мест, новым городам и лицам — исчезла. Он полон был прошлым. Стоило ему оглянуться назад — и перед его глазами проходили все страны, где он путешествовал, все «сменяющиеся сцены жизни», которым он был свидетелем.
Вот почему с такой силой манил Ирвинга тихий Саннисайд. Четыре года, которые в этот раз он провел в Испании, показались ему вечностью. У него едва хватило сил дождаться, пока ему на смену приедет новый посол.
И вот, наконец, он снова очутился дома. Сейчас у него было достаточно денег, он мог «сажать на крыше своего гнездышка столько флюгерных петушков, сколько ему вздумается», разбивать цветники, рыть пруды, кататься верхом, веселиться в обществе молодых племянниц, которые наполняли своими звонкими голосами каждый уголок Саннисайда, заботились об Ирвинге, как об отце, вышивали ему шарфы и домашние туфли.
Он сел в свое вольтеровское кресло, о котором с тоской вспоминал в Европе, и принялся за работу.
11. Старость
править— Я боюсь одного, — говорил Ирвинг друзьям, — что здоровье мое сдаст прежде, чем я окончу «Жизнь Вашингтона». Если бы мне только кончить ее — я готов умереть в ту же минуту. Мне кажется, я могу написать очень интересную книгу, нисколько не снижая величия исторической правды. Мне бы еще только десять лет жизни!
Он прожил эти десять лет — бодрый и жизнерадостный, до последних дней сохраняя всю силу мысли и чувств. Пятый, последний том «Жизни Вашингтона» вышел за несколько месяцев до его смерти.
За эти десять лет Ирвинг успел сделать гораздо больше, чем рассчитывал. Он не мог неотрывно годами работать над одной только темой; как юноша, перед которым впереди долгая жизнь, он увлекался все новыми и новыми темами и, раз загоревшись, откладывал в сторону начатый труд, подчиняясь только творческому порыву.
Больше двадцати лет назад, в Испании, он набросал эскиз «Хроники покорения Гренады». Теперь пожелтевшие от времени черновики попались ему на глаза. Он перечел их, снова увлекся красотой испанских легенд, будто время повернуло вспять, и он очутился снова под сводами древнего мавританского дворца, в сердце древней крепости Альгамбры. Пять недель он не вспоминал о «Вашингтоне»; пять недель он писал запоем — и старинные мавританские хроники засверкали, ожили под его пером.
Друзья и родные уговаривали его не отрываться от большого труда. Но он слушался только своего вдохновения. Вдруг, неожиданно, он написал биографию своего любимого писателя Гольдсмита — и эта биография заняла место в ряду лучших произведений Ирвинга. Потом опять отложил в сторону «Жизнь Вашингтона», чтобы вернуться к теме, начатой много лет назад в Испании. Арабский восток всегда интересовал Ирвинга; два новых тома — «Жизнь Магомета и его учеников» — вошли в собрание его сочинений.
Это собрание сочинений стоило Ирвингу немало труда: все свои старые произведения он тщательно пересматривал, подготовляя их для нового издания. Ирвинг был «взыскательный художник» и к старым своим книгам относился, как к свежему черновику, на котором еще нс просохли чернила. Он брался за перо и вычеркивал то, что казалось ему лишним, переписывал заново целые главы, вписывал новые сцены, вдруг вставшие в его воображении. Даже «Историю Нью-Йорка», свое первое, юношеское произведение, он обновил теперь, сокрушаясь над тем, как плохо писал когда-то. Даже «Альгамбра», творение зрелого мастера, подверглась глубокой переработке. А ведь книга давно уже заняла место среди лучших произведений мировой литературы; пятнадцать лет прошло уже с тех пор, как Пушкин, прочитав эту книгу, отыскал в ней сюжет для своей «Сказки о золотом петушке».
Один за другим выходили тома «пересмотренного» собрания сочинений. Между тем медленно, но верно подвигалась работа над «Жизнью Вашингтона». Ирвинг рылся в архивах, посещал места, где происходили описываемые им события. Больше всего он боялся дать мраморную статую вместо живой фигуры.
Работа шла неровно; иногда, говорил Ирвинг, он чувствовал, что может сдвинуть с места горы, иногда кротовая кочка казалась ему горой. Старательно подбирал он каждый факт, каждый штрих, оживлявший исторические события. Он сам поражался, как можно в этом возрасте работать с таким напряжением.
Вышел первый том, второй, третий. Ирвинг получал восторженные письма от многих друзей; больше всего взволновало его письмо Прескотта, который словно угадал его мысли.
«До сих пор Вашингтон представлялся нам мраморным колоссом, полным морального величия, но лишенным человеческих черт, которые могли бы нас тронуть. Вы сумели превратить мрамор в плоть и кровь», писал Прескотт Ирвингу.
Эту задачу и ставил перед собой писатель.
Когда печатались последние тома, Ирвинг отказался читать гранки набора: он боялся, что начнет все ломать и перекраивать заново, по своему обыкновению; для переделки не было времени.
Ему было семьдесят шесть лет. Он подарил перо, которым написал последние страницы «Жизни Вашингтона», одному из своих почитателей и больше не писал.
Но он много читал в последние месяцы своей жизни. Когда-то, увлеченный работой над рукописью, он вставал ночью с постели, зажигал лампу и писал час-другой, потому что мысли мешали ему спать. Так и теперь он иногда вставал посреди ночи и читал. Среди книг, прочитанных им в эти месяцы, было немало произведений его соотечественников.
Когда Ирвинг начинал свой творческий путь, Америка не имела еще своих писателей. С тех пор прошел длинный ряд десятилетий; за это время родилась и окрепла американская литература. Прославились Фенимор Купер и Эдгар По; лучшие свои вещи уже написал Лонгфелло; Бичер-Стоу в «Хижине дяди Тома» показала всему "игру ужасы рабовладельчества; появился уже могучий поэт Нового Света — Уот Уитмен. Но имя Ирвинга не потускнело среди всех этих славных имен.
Он умер на семьдесят седьмом году жизни и был похоронен по соседству с прославленной им Сонной Ложбиной. В памяти современников сохранился чудесный образ жизнерадостного, неутомимого старика.
«Сорок лет назад, — говорит один из них, — в ясный вечер вы могли встретить в Нью-Йорке человека, упругим шагом прогуливающегося по Бродвею, — фигуру, которая и тогда казалась странной. Это был старик довольно крепкого сложения, в тальме, — как тогда называли короткий плащ, — в низких, аккуратно зашнурованных башмаках, которые бросались в глаза в ту пору, когда все носили сапоги. Голова чуть- чуть склонена набок, лицо гладко выбрито, глаза искрились добродушием, юмором и лукавством. Во всем его облике было что-то веселое, старообразное, явно голландское; на улицах Нового Амстердама эта фигура неизбежно заставляла вспоминать Дидриха Никербокера. Интерес, который эта личность вызывала, едва узнавал ее кто-нибудь в толпе пешеходов, почтительный поклон, быстрые взгляды ей вслед — все показывало, что человек этот небезызвестен. И действительно, в то время этот американец пользовался всеобщей известностью. Скромный и милый человек был создателем Дидриха Никербокера и Рипа Ван-Винкля. Он был отцом нашей литературы, а в ту пору — ее патриархом. Это был Вашингтон Ирвинг».
Текст издания: Рассказы и легенды. Для сред. и ст. возраста / Вашингтон Ирвинг. Пер., биогр. очерк и прим. М. Гершензона; Рис. В. Бехтеева. — Москва--Ленинград: Детиздат, 1939 (Горький). — 192 с., 10 вкл. л. ил., портр.: ил.; 23 см.