Березовский Феоктист
правитьВарвара
править(Из рассказов бабушки о старой Сибири)
Давно это было: годов шестьдесят, или семьдесят прошло с тек пор. Худо жилось в ту пору в Сибири. Хоть и просторно было, а народ жил бедно — подати тяжелые были, неурожаи случались, скот часто падал. А в наших местах и совсем тошно было: кругом лес да болота, летом гнус заедал, а зимой такие морозы да бураны были — птица на лету замерзала. Наша деревня стояла в самом глухом месте: от города верст полтораста и от тракта верст сорок. Многие мужики до старости доживали и не знали — какой есть город и в которой стороне стоит. Даже поп и тот к нам один раз в год приезжал — когда по сбору ездил, да сразу за весь год ребят крестил и покойников сверх земли отпевал. Начальство по десять лет не заглядывало. Я до двадцати лет в деревне прожила, а заседателя один раз видала — когда большая беда у нас стряслась.
Жила в нашей деревне вдова, крестьянка Пенкина с сыном. Люди были небогатые… А хорошие, уважительные. Хлеб сеяли, две лошади имели, корову, овец, домишко свой.
Михайле Пенкину в то время годов двадцать было.
Красавец парень был: высокий, волосы черные в кольцо; лицо хоть и смугло, а чистое, с румянцем; глаза, как угли и брови черные — дугой; усы пробивались. И по характеру хороший парень был: тихий да уважительный. Работал и всем хозяйством правил — как настоящий мужик. А с бедностью справиться не мог — то скотина падет, то хлеб не родится. По бедности и одевался: серый азям в заплатах носил, да бродни дырявые, а наши девки глаз с него не спускали — любовались глазами черными, да кудрями непокорными. А он кроме сестры моей Варвары ни на кого смотреть не хотел. Бывало, девки с парнями выйдут в праздник на полянку — в хоровод играть, или в лес пойдут — венки завивать, Михайлу с Варварой водой не разольешь. Смотрят друг на друга, молчат, зубы скалят и рук не разоймут.
Варвара в молодости тоже красивая была — как раз под пару ему. Высокая круглолицая, белая да румяная; глаза синие и большие, волосы русые, и коса до пояса. Бывало в праздник оденет сарафан кумачовый, да в косу вплетет ленту алую чуть не до полу, выйдет с девками на полянку, из всех выделяется: голос звонкий — на всю деревню слышен. С девками дурит, а к Михайле Пенкину, как приворожена.
Маменька по женскому сердцу мирволила им. А тятенька прочил ее за богатого парня из Казаткуля; даже разговор был с родителями этого парня.
Тятенька наш был строгий и хозяйственный, первый человек на сходе. Бывало мужики полдня галдят да спорят, а он сидит где-нибудь на бревне, черную бороду перебирает и слушает. А потом, как скажет — так сход и постановит.
Как же ему было отдать Варвару за бедняка?
Пенкин знал про это и часто Варваре говорил:
— Чо, Варя… разлучат нас?
Варвара только смеется:
— Не разлучат!
— А нужда…
Варвара нахмурится и отрежет:
— Разлучат…. удавлюсь!.. Либо в озеро брошусь.
Я хоть и маленькая была, а про их дела знала.
Бывало, увижу их вдвоем, прибегу домой, дух не переведу, матери рассказываю:
— Маменька!.. Варька с Михалкой за гумном… целуются!.. Варька кудри ему гладит… а он ей косу расплетает…
А маменька только цыкнет на меня:
— Цыц ты!.. Марш на печку!.. Ишь чо удумала… Маленько, а подглядывашь… Вот выпорю ужо!..
Пенкин часто захаживал к нам — с братом Иваном одногодки и товарищи были.
Придет, бывало, с братом калякает, а с Варвары глаз не спускает.
А Варвара ходит и как кумач пылает.
Так года два они и хороводились, пока не стряслась с ним беда.
По весне Пенкин с братом Иваном уехали на пашню — работать.
Пашни наши были рядом: от Пенкиной избушки до нашей — версты три.
В ту пору проезжал из города в Казаткуль дядя Пенкина — родной брат его матери — богатый мужик и Казаткульский старшина. Ездил в город с мукой. Распродался, купил, что следует для хозяйства и через нашу деревню домой возвращал я. В деревне не остановился, проехал дальше и по пути заночевал у Пенкина не пашне.
Конечно, встретились, как родственники, друг другу обрадовались.
Пенкин бросил работу, давай дядиных лошадей распрягать, чайник кипятить.
А дядя ходит вокруг избушки, смотрит его сбрую, соху, бороны и похваливает:
— Ничо… Хозяйственно!..
Мужик был степенный, рассудительный, росту большого, борода русая — лопатой, в плечах — сажень; кумачовую рубаху носил, да штаны синие, дабовые- кумач да даба в ту пору в моде у нас были.
Вскипел чайник. Сели в избушке чай пить. Пьют, калякают…
Дядя рассказывает: был в городе, продал сорок пудов муки, купил железа на ободья, чаю кирпич, сахару, бабе на платье; да три целковых наличных осталось. Дома хотя и достаток, а купленное про запас — не мешает.
— А у нас, — говорит Пенкин, — не то што про запас… даже што ежечасно требуется и тово не хватат…
— Ничево, сынок… не завидуй… будешь работать — наживешь больше нашева!
— Да я не завидую… так… к слову пришлось…
А у самого, как после рассказывал Пенкин, вдруг почему-то сердце вскипело — вспомнил про нужду свою, да про Варвару.
Посмотрел дядя в поле, видит: ночь подходит.
— Ну, — говорит, — сынок, притомился я… Услужи дяде — пусти моих вороных к траве… а после — напой. Они у мена балованные — сразу поить нельзя.
Пенкин с радостью:
— Ложись, спи… все сделаю!
Дядя, как лег, так и захрапел.
Спутал Михайло лошадей, пустил к граве, подошел к повозке, смотрит: в повозке на сене железо лежит, чаю кирпич, кулек с сахаром и покупка в бумаге.
Постоял, посмотрел и подумал:
— Эх ты, жись!
И опять вскипело сердце, опять нужду да Варвару вспомнил.
И вдруг показалось: не нужда, а дядя поперек дороги стоит.
Затрясло…
Перекрестился, да бегом в избушку.
Понял, — откуда такие мысли в голову лезут.
А дядя лежит у дальней стены и на всю избушку храпит.
Скинул азям, не разуваясь лег. А уснуть не может — ворочается.
Взглянул на открытую дверь: на пороге стоит босой старик, в белой рубахе и в белых штанах, на голове белые кудлы дыбом; стоит и шепчет:
— Ну… што же ты?
Вскочил Пенкин на ноги. А старик будто провалился.
Выбежал из избушки, — и там никого нет. Темень. Только слышно — как кони травой хрустят да похрапывают.
Постоял.
В поле теплынь, духота, а у него по спине мураши ползают. Голова, как овин.
Пошел лошадей поить.
Напоил й опять лег. Лежит, боится на дверь взглянуть, а самого к двери тянет.
Взглянул: у порога опять кудлатый старик стоит.
Стоит и шепчет:
— Ну, чо, паря?.. Ежели шо… помогу…
Опять вскочил парень на ноги, чует, как лихоманка все тело трясет, с головой справиться не может, спрашивает:
— Поможешь… а как?.. чем?..
Старик шепчет:
— Около избушки… у порога… топор…
Кинулся Пенкин к дверям, не помнит, как схватил топор, как подбежал к дяде и ударил топором в лоб…
Мужик взмахнул руками, враз поднялся на ноги, обхватил руками столб под матицей и крикнул
— Миша!..
А тот ему второй удар обухом в косицу…
Грохнулся, как бревно.
Бросил Пенкин топор… — и вон из избушки.
Выбежал, присел к стене около дверей, зажал руками голову и замер.
Не помнит — сколько просидел…
После почувствовал: ветерок лицо обдувает…
Взглянул: заря занялась… листья на березах шуршат… по траве роса блестит… птица в лесу чирикает… Кони наелись… лежат в траве — дремлют и покрапывают
Вспомнил, что наделал… опять затрясло.
Вскочил на ноги, заревел:
— Ну… что-же ты… дедушка!.. Помоги?.. куды я теперь?..
Смотрит кругом: никого нет… и ответу нет…
Опять повалился на землю, стал думать. Потом поднялся и пошел к нашей избушке — к брату Ивану.
Пришел, рассказал о своей беде.
Брат Иван спрашивает:
— Чо же думашь делать?
— Пришел за тобой: пойдем… помоги на телегу взвалить… не управиться мне… чижолый… в крови перепачкаюсь.
Иван взмолился:
— Што ты!.. Бог с тобой!.. Зачем меня та?..
Посмотрел он на брата и таким голосом сказал, что у того душа замерла:
— Не поможешь… убью!.. Мне теперь один конец…
Не стал спорить Иван, пошел…
Дорогой два раза отпрашивался. У Пенкина един ответ:
— Молчи, Ванюха; не вводи во второй грех!
Пришли к избушке.
Иван взглянул на убитого, да так на месте и обмер.
Вытянулся старшина чуть не во всю избушку, руки и ноги в разные стороны разбросал, зубы оскалил; на лбу черная щель, а на правой косице — дыра черная. И на лбу и по косице белые кости торчат. На лице, по бороде и по кумачовой рубахе кровь запеклась. И вокруг головы, по земле — лужи крови застыли.
Кое-как очухался Иван, помог поднять и на телегу взвалить покойника. Тихонько обратно поплелся — как пьяный шел.
Вернулся и весь день в траве пролежал. Весь день кони без воды стояли. А Пенкин запряг дядиных лошадей в повозку, вывел на дорогу, настегал и направил в Казаткуль. Ни денег, ни покупок не взял.
Потом вернулся к избушке, запряг свою лошадь в телегу, взял топор, железную лопату и повез покойника к болотy — верст за пять у болота свалил. Раздел донага.
Отрубил топором одну ногу и зарыл в ракитнике около воды. Огрубил вторую ногу и отвез к своему залогу. Отворотил пласт и под пластом зарыл. Вернулся к болоту. Стал думать, что делать дальше с туловищем?
Потом нарубил сухого ракитника, развел костер и стал палить дядино тело; палил до захода солнца — только обуглилось. Измаялся — бросил.
Отдохнул, вырыл в ракитнике вторую яму и закопал.
Подержал в руках дядины вещи, подумал и бросил в костер.
Только к ночи в свою избушку вернулся, — весь день промаялся.
А дядины лошади пришли домой.
В Казаткуле мужики тревогу подняли. Заседателю донесли.
Через неделю в нашу деревню и заседатель явился.
Опросил всю деревню — от старого до малого.
Конечно, все показали, что через деревню Казаткульский старшина проехал, а куда делся — никто не знает.
Так ничем дело и кончилось. Пропал и пропал старшина. Кони пришли, вещи целы, значит не ограблен и не убит, сам куда-то пропал.
Брат Иван вернулся с пашни и три дня на печке валялся — хворал. Заходил к нам и Пенкин — бледный, хмурый.
С братом покалякают и с Варварой где-нибудь пошепчутся…
Как-то вечером говорит Варвара маменьке:
— Седни пойду к тетке ночевать…
— С чево это, спрашивает маменька, што ты там не видала?
— Так… звала она меня…
— Ну што ж… иди, коли охота пришла.
К ночи Варвара ушла.
Тетка тоже удивилась:
— Ты чо, Варя?
— Ночевать, говорит, пришла… Тятенька изобидил…
— Ну… милости просим… ночуй ужо… Отца твово сорок годов знаю… Знаю што за родитель!..
Повертелась Варвара и, как стемнело — шмыгнула на гумне. А там Пенкин поджидал ее.
Дворы были рядом.
Вот тут он и рассказал ей обо всем — што натворил…
Он рассказывает, Варвара тихонько ревет…
А тетка — баба дошлая была — притаилась за плетнем, да слушает. Вернулась Варвара в избу — глаза запухли.
Тетка спрашивает:
— Што с тобой, Варя?
— Говорю — тятенька изобидил… жизни никакой нету!..
Тетка виду не подала — будто ничего не слыхала.
Утром Варвара вернулась домой и весь день проплакала. Потом три дня ходила как тень. За три дня высохла — краше в гроб кладут.
Маменька как ни добивалась — ничего не могла добиться. Молчит и плачет.
Брат Иван опять уехал на пашню. А тятенька со вторым братом перед тем в город уехали — муку продавать повезли.
Тетка три дня молчала, а потом бабий язык не выдержал — шепнула соседке…
Ну, а дальше — дело известное.
В тот же день, к вечеру, вся деревня знала.
На четвертый день тятенька вернулся. Вызвали его на сход…
Сход порешил: обоих дружков арестовать, допрос снять и в волость отправить.
Староста да человек десять понятых, на двух телегах, на пашню поехали. Пенкин в поле был.
Староста даже ружьишко с собой захватил — одно во всей деревне было. Тятенька сел на коня верхом и тоже поехал. Осунулся он в этот день, почернел. Весь день по двору молча ходил, пальцами бороду перебирал, глазами горел — в лицо страшно было посмотреть.
Маменька с Варварой весь день ревели, я тоже.
Уехали мужики.
Приехали сначала к Пенкину.
Застали его за сохой — на полосе.
Слезли с телег, поздоровались. Пенкин немного в лице изменился. Помолчали.
Староста на слова не прыткий был. Снял картуз, покряхтел и заговорил;
— Ну… чо, Михайла… сказывай!
Пенкин побелел:
— Чо сказывать?
— Кайся, паря… нам без греха… и тебе легче будет…
— О чем вы?
— Сам знашь… Чо зря язык трепать!
Загалдели и мужики, стали ближе к Пенкину подходить:
— Сказывай, паря…
— Сымай грех!
— Зря канителишься…
— Куды дел Казаткульского старшину?
Взмолился Пенкин:
— Што вы… Бог с вами!
Остановились. Молчат.
Посмотрел на всех староста, опять крякнул:
— Ну… чо, ребята… надо приматься… валяй!
Навалились мужики на Пенкина и начали хлестать — кто по лицу, кто по спине, кто ногой, в брюхо, в бока.
Свалился.
Ногами слегка потоптали.
Молчит.
Вспотели. Стали дух переводить.
Тятенька со старостой в стороне стоял и к делу не прикасался.
Староста подошел к Пенкину и опять просить стал.
— Ну… чо же, паря?.. Сказывай!.. Сам потонул в грехе… Чо же нас мытаришь?
Лежит Пенкин — в черных кудрях кровь показалась, лицо в синяках запухло — а молчит.
Кто-то из мужиков посоветывал:
— Вздохи маленько надо отбить… сазнатца!
Схватили за руки, за ноги, раза три подняли и спиной на землю бросили. Изо рта кровь хлынула.
Молчит.
Один из мужиков взял с телеги старостин дробовик, подошел:
— Шомпол надо в зад пустить… До сердца дойдет… Сазнатца!
Застонал парень, заговорил:
— Не надо… Водицы бы…
Отвязали от телеги логушку, подали.
Раза три принимался пить — никак не может, кровь захлебать. Кое-как отошел. Стал рассказывать:
— Не хотел я… Нечистый попутал… вышиб из ума!.. Не помню, как топор схватил, как зарубил…
Остановился, дух перевел и опять:
— Опомнился я… За Иваном сходил… Взвалили на телегу… А к ракитам один увез… Один рубил на части… Один зарывал… Мучился… Душу выворотило!..
Замолчал.
Мужики после рассказывали: долго и они молчали; стояли, держались руками за пояса, а языком повернуть не могли.
Кое-как очухались.
Староста велел на телегу класть.
Нарвали мужики травы, сделали на телеге подстилку и стали Пенкина поднимать.
Тихонько положили.
А Пенкин стонет и все рассказывает: где зарыл ноги, где туловище; как мучился, как руки хотел на себя наложить…
— А вот теперь, — говорит, — рассказал… и легче мне!
Староста смеется:
— Вот так-то бы давно… чудак человек!
Подошли мужики к тятеньке:
— Ну, чо, Иван Степаныч… теперь к тебе поедем?.. Надо Ванюху-то поучить!?
Вышел тятенька вперед, посмотрел и говорит:
— Ехать ко мне не зачем! Поучить сына сам могу… вы меня знаете, мужики… правов своих я не лишен! Значит, не о чем беспокоиться… Сам представлю — куды следует!..
Пал на коня и ускакал к своей избушке на пашню.
Пенкина прямо с пашни в волость увезли.
А брата Ивана тятенька вечером привез на телеге домой — полуживого. Так уходил вожжами — узнать было невозможно…
Потом взялся за Варвару — с полчаса по ограде за волосы таскал, косу начисто вырвал…
Маменьку кнутом бил…
Младший брат, Влас, убежал за деревню к озеру.
А я в погребу просидела.
На другой день тятенька сам отвез Ивана в волость,
Там заседатель снял с парней допрос и в город отправил — в острог.
В остроге до суда три года просидели.
Потом и суд вышел.
Брату Ивану общество приговор дало — суд оправдал его.
А Пенкину дали: двести плетей и каторгу.
После этой беды Варвара словно переродилась.
Раньше была веселая, певунья. А после того сразу умолкла.
Стала сохнуть, румянец стал пропадать, только глаза, будто чернее да больше стали. Перестала со двора выходить и сарафан кумачовой забросила; стала синюю дабовую юбку носить. По десять раз в день волосы чесала, все ждала — когда коса вырастет.
Девки придут, уговаривают в хоровод или в разлучки играть — никак не уговорят.
Смеется, а у самой в голосе слезы:
— Будет… наигралась!
Маменька ласково начнет улещать:
— Оденься ты… поди… поиграй… засохнешь!
Сердито оборвет:
— Никуды не пойду… не засохну…
Если день праздничный да ведренный, уйдет куда-нибудь на зады, сядет у плетня за солнышко — косу плетет, да слезами поливает.
Сватали ее несколько раз — наотрез отказывалась.
Тятенька бить принимался.
Стиснет зубы, молча слезы хлебает и с места не тронется — пока тятенька бить не перестанет.
Потом поправит волосы и сквозь зубы скажет:
— Будешь бить, удавлюсь!.. А в замуж не пойду…
Отступился и тятенька.
Так три года прожила, до самого ухода Пенкина на каторгу.
Все три года, тихонько от тятеньки, холсты ткала; продавала и деньги копила.
Вскоре после суда, каким-то манером, пронюхала она, что скоро по тракту арестантов прогонят и что в той партии Пенкин пройдет.
Стала проситься у отца верст за сорок в деревню, погостить у родственников. А деревня эта стояла как раз на тракту, по которому каторжан гоняли.
Поворчал тятенька — пустил. Видит девка засохла, думает: погостит, может быть отойдет.
Уехала Варвара с попутчиками и месяц цельный у родственников прожила. Все партию арестантов поджидала.
И дождалась-таки.
Подговорила тамошних девок, чтобы не одной, а компанией встретить.
Все утро в тот день хлеб и пироги с грибами пекли, да всякую всячину жарили.
Партия шла большая — около ста человек.
К полдню навязали девки узлов, туеса с квасом захватили, вышли за околицу, сели на траву и стали партию поджидать.
Как только партия из лесу показалась, Варвара к девкам:
— Девоньки!.. Давайте по-старинному арестантов встречать…
— Как по-старинному?
— А так… Когда партия остановится, подойдем с разных сторон… милостыньку подадим… накормим, квасом напоим… А когда станут уходить — благословим и перецелуем всех…
Девки в хохот:
— Ты чо, Варька!?
— Арестантов не целовала!
— Мало парней-та?
Варвара свое!
— Не об этом я… Слыхала от старых людей: если арестантов в дороге благословить и поцеловать — дойдут до самого места благополучно…
Девки смеются:
— Ну, дак чо… мы не убудем!
Так и согласились.
В полдень партия подошла к околице и неподалеку от девок стала на отдых располагаться. Шумят, разговаривают, от кандалов звон звенит.
Девки с узлами к солдатам.
Варвара впереди всех:
— Землячки!.. Можно милостыньку подать?
Солдаты зубоскалят:
— Вы лучче нас угостите!
— Можно и вас…
— Ну, вот, погодите ужо… усядутся, тогда и подавайте…
Старший кричит:
— Да в круг не заходить! Нe полагатца…
Арестанты большим кругом стали по траве рассаживаться. Солдаты поскидали с плеч скатанные шинели, составили ружья козлом и около арестантов по кругу стали располагаться. Часовых поставили.
Кричат девкам:
— Ну, девки, подавайте!..
— Подходи!
А Варвара глазами уж всю партию перебрала. Увидала Пенкина, без памяти кинулась с узлом вокруг партии.
Далеко он был.
Подошла, присела, бормочет и как во сне слышит: говор кругом, кандалы звенят, а над головой голос Пенкина:
— Спасиба крассавица… спаси те Христос, дай те Господи…
Сидит Варвара, узел развязывает, а развязать не может — руки трясутся.
И опят слышит:
— Дай-ка… я сам развяжу… Ни чо… не бойся!.. Мы ведь тоже православны… не обидим!
Арестанты тоже уговаривают:
— Не бойся, девка!.. Мы не звери…
Кое-как пришла в себя, стала угощать.
Кругом потише стало.
Едят арестанты, другим в круг милостыньку передают, еду похваливают и девок благодарят.
Пенкин тоже ест и украдкой на Варвару поглядывает.
Как только солдаты и арестанты, промеж себя, погромче заговорят, тихонько шепчет ей:
— Не горюй, Варя… что поделать… надо забыть! Иди замуж… а обо — мне Богу молись.
— Ни за ково не пойду… по гроб жизни!
— Ну… как знашь… Об одном прошу: не горюй… молись… очень я согрешил…
Глядит она на него, а у самой сердце кровью исходит.
Грязный он, запыленный, холщовая рубаха и штаны в клеймах, на ногах кандалы звякают, лицо худое, серое; усы выросли, голова на половину обрита, а другая по-прежнему вьется; согнулся немного.
Подает ему Варвара пироги с грибами, квас подставляет, а сама шепчет:
— Прости… Миша… знаю за каво мучишься…
— Ну, чо там… Бог простит!.. Ничьей тут вины нету… сам я.
Так просидели часа два.
Деньги сунула ему.
Потом скомандовали собираться.
Партия поднялась. Опять кандалы зазвенели, говор, шум поднялся. Солдаты ружья стали разбирать.
Девки кричат:
— Землячки!.. Дозвольте арестантиков поцеловать?
Солдаты хохочут, а некоторые сердито орут:
— Не палагатца!..
— Ну, ну, уходи!..
— Целуйте лучше нас!..
Девки свое:
— Землячки!.. Дозвольте… чо вам?..
Старший вокруг партии забегал, заорал:
— Сказано: уходи!.. Ребята, гони их!
А Варвара бледная, как холст, обняла Пенкина и замертво грохнулась на траву…
Солдаты оттащили ее в сторону, девок разогнали и живым манером партию увели.
Тут только девки поняли — в чем дело. Про убийство Казаткульского старшины вся волость знала.
Подняли Варвару, увели к родственникам.
Я через день она домой вернулась.
Стала после того в кержацкий скит проситься.
Тятенька не пустил.
Скиты были где-то в Урмане, верст за пятьсот — ни пройти туда, ни проехать.
Прошло с полгода.
Зимой стала Варвара проситься в город. Сначала к матери пристала, потом к отцу:
— Пустите и только!.. Не пустите — руки на себя наложу…
Махнул отец рукой. Пустил.
Уехала Варвара в город. Поселилась у двоюродной сестры, которая с мужем в городе мелочную лавочку держала.
Три года прожила, работала по дому, молчала и воды не замутила.
Потом неприятность у ник вышла — пришлось ей уходить.
Как-то в праздник, осталась она одна во всем дому.
Сестра с мужем в гости ушли.
К полдню вернулся лавочник домой один — выпивши.
Стал приставать к ней.
Долго оборонялась Варвара, упрашивала…
Лезет. Обнял было ее.
Схватила Варвара ножницы, полоснула его в плечо и ножницы засадила.
Вечером сестра пришла — ее же ударила.
Собрала Варвара вещи и на квартиру ушла.
С тех пор стала черным хлебом да калачами торговать. Так всю жизнь этим делом и занималась.
Годам к тридцати, сошлась с каким-то поселенцем.
Хороший человек был — умный, уважительный. Грамоте знал и даже прошенья составлял. Только виду не имел — сухой, желтый и маленький был; сюртучок носил и очки, а штаны за голенища заправлял; бородка белая, как у козла торчала, волосы коровьим маслом мазал и по средине головы ряд расчесывал.
А Варвара к тому времени еще больше изменилась. Стала носить платье из черного ластику, черную шаль кашемировую, зимой пальто черное. И характер изменился: крутая стала, своенравная — слова поперек нельзя было сказать.
Поселенец пикнуть не смел перед ней.
Выпивал он. Так она, пьяного-то, била его.
Часто просил ее повенчаться.
Я она, бывало, смотрит на него, смеется, как над малым ребенком, и говорит:
— Што… законным браком захотел? Скрутить поди думашь?.. Дудки!.. Я ведь все равно што ветер в поле… Видал, как гулят?.. Вот так и я… Хочу — живу… Не захочу — прогоню!
В ту пору часто и я к ним забегала. Замуж я вышла и тоже в городе жила.
Поселенец и меня просил:
— Анна Ивановна!.. Ну, скажите хоть вы… не хорошо ведь?.. Баз венца. Мы же ни какие-нибудь!.. Ну, почему не повенчаться?
Я она свое:
— Для меня указчиков нету… был один, да сплыл!.. Я новый не родился.
Пробовала и я уговаривать:
— Не для указу, Варя… а грех большой!.. Против закону живешь…
У ней и на это свой ответ:
— Я кто ваши законы писал?.. У меня свои законы… Сама себе пишу. Сама и перед Богом буду отвечать… Я на ваши законы мне — тьфу!
Нагнется, плюнет и ногой разотрет.
Я махну, бывало, рукой и уйду от греха.
Ребенок у них родился — мальчик. Да не любила она его. Недолго и прожил — ухлопала.
Стряпала как-то, торопилась, а ребенок кричит.
Пробовала рожок совать — не унимается.
Я в печке калачи поспевают. Боялась, как бы не прижечь.
Жевку совала — еще тошнее орет.
Помочь некому — одна в избе.
Зло взяло ее.
Схватила рожок, да как шлепнула по косице…
Закатился, посинел и Богу душу отдал.
Поселенец вернулся, в слезу ударился — укорять было стал.
Прицыкнула на него Варвара и поскорее велела гроб добывать.
Я на другой день схоронила.
Так никто и не узнал — по какой причине ребенок умер.
Через год и поселенца прогнала.
Я годов через пять купила себе избушку под горой и другого мужика взяла. Да немного и с этим прожила — не ладили. Мужик был тоже с характером. Плотничал и малость выпивал. Неуклюжий какой-то был, рыжий и кудластый; лицо красное в веснушках.
Я его только один раз и видала — на улице встретились. Он на работу шел, а Варвара на базар с калачами. Встретились мы с Варварой и остановились, а он в переулок свернул.
— Не твой ли? — спрашиваю.
Смеется:
— Мой…
— Где ты такого выкопала?
— Хочу, — говорит, — с медведем пожить…
— А што у его харя-то красная?
— Выпиват… не проспался!..
Попрощалась я и вслед ей посмеялась:
— Задушит он тебя когда-нибудь… с пьяных-то глаз!
— Не задушит! Обломаю утихомирю — по одной половице будет ходить.
Потом, зимой, слышу: прогнала и этого.
Как-то вечером, после получки, пришел он выпивши. Стал куражиться. Полез бить ее.
Отвозила его Варвара поленом, вытолкала в одной рубахе на мороз и дверь на крючок заперла.
С полчаса постучал, поругался.
Выбросила ему Варваре полушубок, ящик с вещами и опять дверь на крючок.
Ушел и больше не возвращался — знал, что все равно не примет.
Злая она в ту пору была — не дай Бог!
На што прежние полицейские и те боялись.
Бывало, идут по калашному ряду, с бабами зубоскалят, заигрывают. А ее обходят и промеж себя перешептываются:
— Эгу… егуменьшу… не трогай — зарежет!
Родственников не любила. Ни к кому сама не ходила и недолюбливала, когда к ней приходили.
Перестала и я к ней ходить.
На улице встретимся — поговорим и разойдемся.
После, когда ей уж годов сорок пять было, услыхала я, что опять Варвара мужиком обзавелась. Вскипело у меня сердце, решила поговорить.
Встретились на базаре.
— Што, — говорю, — опять обзавелась?
— А тебе што?
— А страм-то, Варя!.. Годы-то твои какие?
Посмотрела на меня и обрезала:
— Дочери-то у тебя подрастают… Вот их и учи!.. А я в подолу матери никого не принесу…
У меня в то время две девочки на возрасте были.
Обиделась я и стала ее избегать.
Так, годов пятнадцать почти и не встречались.
А все-таки… состарилась… и ко мне умирать пришла.
Захворала она.
Продала избенку. Перешла на квартиру. И как смерть почуяла, ко мне пришла.
По во сне дело было. Лед уж тронулся…
Вошла.
В стареньком чёрном пальтишке, на голове черный платок в заплатах, трясется вся, кашляет, в руках узелок с вещами держит и говорит:
— Ну, Анюша… Пришла к тебе… Помирать!
— С чево помирать-та? — спрашиваю.
— Время, — говорит, — пришло…Нагрешила много!.. А одной умереть не хочется… Сердце заболело — кровь свою почуяла! Не помни зла… Закрой глаза…
Спрашиваю ее:
— Разве ты одна жила?
— Одна… будет уж!.. Пять мужиков перевела… Душу в грехе потопила… Будет!.. Пора ответ Богу давать.
Смотрю я на нее: старая, седая стала, вся в морщинах и глаза ввалились. А все еще высокая и прямая — не гнется.
Посидели мы с ней, поговорили…
Про сон рассказала:
— Сон, — говорит, — видела седни… Стряпаюсь, будто, в своей избенке, гляжу: Михайла Пенкин вошел. В зипуне с бубновым тузом, в деревенских броднях и голова наполовину брита… Вошел и сердито так говорит: што же ты не собирашься?.. Замаялся я с твоим ребенком… Кричит шибко!.. Бросила я стряпню. Давай собираться. Тороплюсь… ничего найти не могу… А сама думаю: куды же онменя зовет?.. А он опять: ну, што же ты копаешься. Да так это явственно сказал, што я аж-но проснулась!.. Проснулась и поняла — куды звал… Утром кое как поднялась… К тебе пошла… Долго шла… Задохлась…
Смотрю я на нее и тоже вижу: помрет.
Очень уж худая да черная стала; глаза заиндевели, трясется вся. И кашляет…
А она вдруг замигала глазами, сморщилась. И слезы по лицу покатились.
— Вот, Анюша… почти пятьдесят лет прошло… А сердце всю жизнь болело… Не могла забыть Михайлу!
Я, грешница, не стерпела и укорила ее:
— Зачем же других-то брала?.. Зачем грешила?..
— Ну, — говорит, — не суди! Сама знаю — што делала… Вот, скоро к Богу приду и сама все скажу… Разве я от души это делала… Карахтер такой был!.. Люди ожесточили! А я беса тешила… Михайлу он погубил… И меня всю жись путал… Ну, да теперь уж скоро… Свидимся. Оба будем молить создателя…
Помолчала, слезы вытерла; на кровать посмотрела:
— Вот, лягу у тебя… И помру.
— Ложись, — говорю, — кровать не убудет… Я сердца на тебя не имею…
Чаем хотела напоить ее — отказалась.
Легла на кровать и весь день не поднималась — кашляла.
И ночь всю прокашляла…
А утром, часов в десять — представилась.