Вакханки (Зелинский)

Вакханки
автор Фаддей Францевич Зелинский
Опубл.: 1915. Источник: az.lib.ru

Зелинский Ф. Ф. Еврипид и его трагедийное творчество: научно-популярные статьи, переводы, отрывки

СПб.: Алетейя, 2018. — (Серия «Новая античная библиотека. Исследования»).

III. «ВАКХАНКИ»

править

1. Дионис в религии и поэзии

2. Дионис. Из «Сказочной древности»

3. Вакханки. Трагедия Еврипида. Перевод Ф. Ф. Зелинского

1. Дионис в религии и поэзии

править

Куда бы мы ни сопровождали мысленно благоговейные шествия эллинских мужей и жен во славу их родных богов — в Олимпию ли на праздник Зевса, или на афинский Акрополь к девственной Палладе, или в Дельфы на гору Аполлона — везде нас пленяет красивая пластичность воспринимаемых нами образов. Повсюду мера и определенность; радость со стороны смертных, милость со стороны богов; настроение приподнятое, без сомнения, но лишь в смысле усиления сознательности путем приобщения к ней праздничного расцвета чувств.

Таков греческий Олимп — но не таков его последний и чуждый член Дионис. Гомер его еще почти не знает; в то время как предания о Троянской войне облекались в обессмертившие их формы героического эпоса, поклонниками этого бога были еще почти исключительно дикие фракийцы, жившие на многоводном Гебре — нынешней Марице. «Праздник совершался на горных вершинах, в темную ночь, при неверном свете смолистых светочей. Раздавалась шумная музыка — резкий звук медных тарелок, глухой грохот больших ручных литавр и вперемежку „манящее к исступлению созвучие“ гудящих флейт, душу которых пробудили лишь фригийские авлеты. Возбужденная этой дикой музыкой, пляшет с ликующими криками толпа празднующих. Песен не слышно — вихрь пляски не допускает таковых. Это ведь не то размеренное плясовое движение, которым, например, гомеровские греки сопровождают свои пеаны. Нет — в бездумном кружащемся и стремительном беге мчатся одержимые богом по склону горы. Большей частью это женщины, странно переодетые: поверх платья у них оленьи шкуры — так называемые небриды, на голове нередко митры, их волосы дико развеваются, в руках змеи; иные же потрясают кинжалами или же тирсами, скрывающими медное острие под зеленью плюща. Так они мчатся до крайнего возбуждения всех чувств и в „священном безумии“ бросаются на избранных жертвами животных, схватывают, разрывают застигнутую добычу и впиваются зубами в ее окровавленное мясо, чтобы сырым его поглотить».

Несмотря на несогласие Эрвина Роде, из классической книги которого («Psyche») я заимствовал эту выдержку, я продолжаю думать, что первоначально это был праздник чаемой весны, справляемый около зимнего солнцеворота с целью придать силы гаснущему солнцу и плодородие земле. Именно этой последней цели служил, как особого рода симпатичная магия, тот половой разгул, который некогда, несомненно, сопутствовал дионисическим праздникам, но, разумеется, был упразднен по вступлении их на греческую почву.

Но по мере отступления этой первой цели выдвинулась производная; а ею был экстаз как таковой, чувство «исступления» души из пределов тела. В этом состоянии человек сливался с чествуемым им богом и, полный его, переживал минуты несказанного блаженства. Русские слова «вакхант, вакханка» недостаточно выразительны; грек говорил «вакх, вакха», давая этим понять, что одержимый богом отождествлялся с ним, становился им. Как таковой он не чувствовал грани между собой и остальной природой — она вся в лице своих растительных и животных особей шла ему навстречу, ласкалась к нему. Дионисическая «оргия» — великий праздник примирения между человеком и Матерью-Землей, искупления его многовекового греха перед ней. И тогда мать ни в чем не отказывала своим детям: тирс вакханки обладал чудотворной силой, добывая для нее молоко, вино, мед из лона Земли. Она же наделяла их сверхъестественной мощью: в состоянии одержимости и исступления нежные руки дев вырывали деревья из земли, разносили на части коров и быков, обращали в бегство вооруженных мужей. Все это — явления патологические, объясняемые ныне гипнозом… Если только это объяснение, а не замена одной неизвестной величины другой, такою же неизвестной. Не все люди к ним приспособлены — почему у греков и существовала поговорка:

Много у нас тирсоносцев повсюду, но мало вакхантов.

Эта приспособленность чаще, как и ныне, встречалась у женщин, чем у мужчин, и вот почему не вакхант, а вакханка — жрица Диониса и распространительница его культа.

Культ этот доставлял справляющим его высшее, ни с чем не сравнимое блаженство, которое, естественно, понималось как милость бога, как награда за благочестие; и все же это непосредственно испытываемое блаженство было лишь залогом другого, еще более неисповедимого. Опыт дионисического оргиазма сводился к ослаблению уз, связывающих душу с ее телесной оболочкой, к ее «исступлению» и самобытному существованию; что же будет, когда эти узы будут окончательно порваны, когда наступит то, что люди обыкновенно называют смертью? Будет, очевидно, не смерть, а новая жизнь, более полная, яркая, блаженная, чем та, которую мы ведем в этом тусклом телесно-духовном бытовании. Таким-то образом дионисический оргиазм стал для греков откровением бессмертия и вечного блаженства души, стал торжеством жизни над смертью.

А потому Дионис — избавитель и благодетель человечества. Посвящение в его «оргии» — т. е. священнодействия, таинства — высший знак милости с его стороны. Сопротивление этому посвящению — неразумие, если оно исходит от особи, и высшее нечестие, если оно исходит от ответственного за свой народ царя.

Дионисический оргиазм завоевал Грецию в вихре безумной пляски в течение VIII и VII вв. Его победоносное вторжение из дикой Фракии вышеназванный Э. Роде справедливо сравнивает с той хореоманией, которая распространилась по Средней Европе после «черной смерти», т. е. чумы в XIV в. Народ Зевса и Аполлона не сдался без сопротивления: тот элемент безумия и исступления, который был центральным в дионисическом оргиазме, был органически противен гордящемуся своей сознательностью эллину — не говоря уже о вышеупомянутом половом разгуле, несовместимом с граждански упорядоченной жизнью в благоустроенных греческих общинах.

Но пляска победила; пришлось сдаться. Все же не без оговорок и условий. Прежде всего был упразднен половой разгул — «пророк Аполлона Меламп исцелил дочерей аргосского царя Прета от бесстыдства» — гласит по этому поводу символический греческий миф. Затем самый оргиазм был введен в пределы времени и места. Временем стали «трие-- териды», т. е. справляемые через год в ноябре месяце вакханками празднества; местом стали верхние склоны Парнаса над Дельфами. Сюда вакханки сходились — если судить по аналогии Афин, о которых это нам засвидетельствовано, — со всей Эллады; их ночные радения на озаренной светочами нагорной поляне представляли красивое зрелище, далеко видное с Коринфского залива и поэтому часто упоминаемое в греческой литературе. Все же происшедшая перемена была знаменательна: дельфийские вакханки были уже не самим народом, а только представительницами народа, спасавшимися, если можно так выразиться, и за себя, и за представляемые ими общины. Кто хотел ознакомиться с первоначальным характером дионисического оргиазма как явления всенародного, тот должен был отправиться туда, где дионисические празднества справлялись всенародно, — т. е. во Фракию или соседнюю с ней Македонию.

Дальнейшим последствием аполлоновской реформы религии Диониса было установление значительно смягченных гражданских Дионисий, отчасти со слабой примесью оргиастического элемента, отчасти и при полном его отсутствии. Приуроченные к работам виноделов, эти Дионисии сделали самого бога богом вина, каким он доныне живет в нашем сознании, но каким он не был в своем первоначальном, оргиастическом культе. К Дионисиям первого порядка принадлежали и те, которые стали колыбелью древнегреческой и нашей трагедии.

Как затем это смягчение дионисического оргиазма вызвало новую волну, породившую орфические, а затем и пифагорические таинства, — это уже не входит в пределы настоящей статьи.

Но ставши греческим богом, Дионис должен был получить свою греческую родословную и свой греческий миф. К Зевсу он стал, подобно Аполлону, в сыновние отношения; это было вполне понятно. А так как первым центром Дионисова культа в Греции были беотийские Фивы, то к ним и был приурочен миф о его рождении; гласил он так.

У Кадма, основателя Фив, было несколько дочерей; из них старшей была красавица Семела. Ее в образе смертного навещал Зевс, не скрывая, однако, от нее своей божественности. Узнав об этом, ревнивая Гера решила погубить свою соперницу. Явившись к ней в образе ее старой няни, она заронила ей в сердце, подлинно ли Зевс тот прекрасный муж, которому она отдалась. Чтобы убедиться в этом, она присоветовала ей следующее коварное средство: взяв с него предварительно клятву, что он исполнит ее желание, — потребовать от него, чтобы он явился ей уже не в образе смертного, а таким, каким он является своей божественной супруге Гере. Простодушная Семела поступила согласно ее совету. Но ее бренная плоть не вынесла прикосновения перуна: она сгорела вместе со всем теремом, в котором она дожидалась Зевса, и Гера уже позаботилась о том, чтобы вечно дымящиеся развалины этого терема стали вечным свидетельством о ее ревнивой мести. В живых осталось только ее недоношенное дитя — божественный сын Зевса Дионис. Отец вынул его из огня, испепелившего тело его «перунницы» -матери (keraunia), и зашил в своем бедре, чтобы он в нем исполнил остающееся время своей зародышевой жизни. А затем он вторично произвел его на свет — на сказочной горе Нисе, нимфам которой он и отдал его на воспитание.

Этот греческий миф о рождении Диониса, часто обработанный поэтами — и Эсхил, и Софокл посвятили ему по трагедии, — представлял, как видит читатель, своего героя исконно греческим богом и, стало быть, вторжение его культа в Элладу — возвращением бога в свою исконную родину; это — известное средство, часто применяемое и в греческой мифологии, и в других. Вторую родину бога, гору Нису — выведенную скорее всего из его загадочного имени Dyonysos — представляли себе различно: чаще всего на Евбее, из чего мы можем заключить, что фракийский культ проник в Беотию из Евбеи. Но Еврипид, очевидно, — по причинам, выяснение которых завело бы нас слишком далеко, — считал ее находившейся в Лидии; отсюда азиатский вид как его вакханок, так и их мнимого пророка и некоторое «варварство» в их характере.

Сознание сравнительной юности религии Диониса в Элладе сказалось в целом ряде мифов, описывающих сопротивление его культу. Мифотворной эта религия сама по себе не была; это объясняется ее характером, так мастерски изображенным Фр. Ницше в его замечательной книге о рождении трагедии. Только там, где бесформенный хаос дионисической возбужденности сталкивался с внешним миром — только там она выкристаллизовывалась в образе мифа.

Трагедия рано воспользовалась этими темами — она даже первоначально жила ими, имея своим содержанием именно «Дионисовы страсти» (Dyonysu pathe). И притом в обеих своих разновидностях, как серьезной, так и шутливой. Здесь Диониса окружили как спутниками давнишними «лешими» греческой религии, сатирами; для серьезной трагедии они не годились, здесь хор пришлось составить чаще и удобнее всего из вакханок.

Впрочем, о доисторическом периоде развития трагедии возможны только догадки; на более твердую почву вступаем мы с именем Эсхила. Он обработал вакхические мифы в двух тетралогиях: во-первых, в славной своей «Ликургее», а затем и в той, к которой принадлежала трагедия «Пенфей».

Состав «Ликургеи» нам известен благодаря схолии на Аристофана («Фесмофории»); в нее входили трагедии «Эдонийцы», «Бассариды», «Юноши» и сатирическая драма «Ликург». Сам герой был царем фракийского народа эдонийцев; он оказывал сопротивление Дионису и его таинствам и за это был богом наказан. При этом нас не должно смущать то обстоятельство, что строптивый царь управлял той самой страной, в которой греки видели родину культа Диониса: для мифа важна только родина самого Диониса, а ею была сказочная Ниса. Фракийцы были только первым народом, который сошедший с Нисы бог приобщил своим таинствам.

В первой трагедии, «Эдонийцах», хор, как показывает заглавие, состоял из подданных самого героя. Они приходят к нему, чтобы рассказать о тех чудесах, свидетелями которых они были.

Одного я там видел с цевницей в руке,

Токаря измышлением; пальцами он

Проводя по сопелкам, наигрывал им

К исступленью зовущую песню.

У другого кимвал меднокованый был,

Из него извлекал он безумящий звон;

И откуда-то — с тайных незримых пещер --

Точно рев угрожающий диких быков:

Скоморохи то ужаса были.

То опять — словно гром под землей загремел --

Оглушительный грохот тимпанов.

Разгневался гордый царь на эту дикую силу, невесть откуда вторгшуюся в его владения; и все же худшее было впереди. Владыка чудес не удовольствовался дальними «оргадами»; все ближе и ближе надвигается его странная дружина, приводя в смятение все кругом; наконец он сам здесь… Но он ли подошел к дому, или сам дом, проникнутый его силой, пошел ему навстречу? Что-то необъяснимое творится при приближении Диониса:

В веселье буйном заметался дом…

Появление грозного царя точно леденящей струей развевает весь этот восторг. Чего испугались? И дом на месте, и всё на месте — ив числе прочих он сам, женоподобный кудесник. И царь его насмешливо допрашивает, издеваясь над его длиннополой, не приличествующей мужчине епанчой:

А ты, красавица, откуда к нам?

Где родилась? Кто нарядил тебя?

Эта сцена стяжала знаменитость; Аристофан ее пародирует в своих «Фесмофориях», а позднее и Еврипид перенес ее в свою трагедию. Правда, мы не можем сказать, предстал ли эсхиловский Дионис в своем собственном виде перед Ликургом, или же, как у Еврипида, в виде лидийского пророка. Знаем только из схолии на указанное место Аристофана, что перед царем был действительно пленный Дионис, — а стало быть, что Эсхил уклонился от гомеровского изображения мифа («Илиада», песнь VI):

Нет, и могучий Ликург, знаменитая отрасль Дрианта,

Долго не жил, на богов-небожителей руки поднявший.

Некогда, дерзкий, напав на кормилиц безумного Вакха,

Их по божественной Нисе преследовал: нимфы-вакханки

Тирсы зеленые бросили в прах, от убийцы Ликурга

Сулицей острой свирепо разимые; Вакх устрашенный

Бросился в волны морские и принят Фетидой на лоно,

Трепетный, в ужас введенный неистовством буйного мужа.

Все на Ликурга прогневались мирно живущие боги;

Кронов же сын ослепил Дриантида; и после не долгой

Жизнию он наслаждался, бессмертным всем ненавистный.

Во всяком случае, временным торжеством Ликурга кончались «Эдонийцы»: священные светочи потушены, вакханки рассеяны, сам Дионис в плену.

Следующая трагедия была озаглавлена «Бассариды». Так назывались фракийские вакханки по тем меховым тулупам, в которых они выступали. Их содержание, сообщаемое нам Эратосфеном в его «Катастеризмах», поражает нас отсутствием всякой связи с мифом о Ликурге: «Орфей, — сказано там, — Диониса не почитал, величайшим же богом считал Гелиоса, которого он называл также Аполлоном; вставая ночью, он перед рассветом восходил на Пангейскую гору и там дожидался восхода, чтобы ему первому увидеть Гелиоса. Поэтому Дионис, разгневавшись, напустил против него бассарид, как говорит поэт Эсхил, которые его растерзали и разбросали части его тела. Музы же, собравши их, похоронили его в так называемых Либефриях». Эта несвязанность с главной фабулой озадачила ученых; Рапп поэтому полагает, что участь растерзанного Орфея только упоминалась в хорической песни «Бассарид» в назидание неистовствующему Ликургу, но не составляла их содержания. Но приведенная Наукой схолия на Климента Александрийского ясно говорит, что «растерзание Орфея одрисийцами (т. е. фракийцами) составляет содержание трагедии»; кроме того, я не могу не придать значения и следующему совпадению. Согласно Эратосфену, к вакханкам-бассаридам, составляющим хор трагедии, под конец присоединяются как «пропомпы» еще и музы. Это, во-первых, чисто эсхиловский обычай; такой же второй хор пропомпов в заключение драмы имеем мы также и в «Просительницах», и в «Семи вождях»; а во-вторых, в том резюме «Ликурга» Эсхила, которое Софокл дает в своей «Антигоне» — мы приведем его ниже, — тоже рядом упоминаются и вакханки, и музы как жертвы Ликургова гнева.

Нет, мы слишком мало осведомлены о частностях применения трилогического принципа у Эсхила, чтобы оспаривать возможность также и эпизодической композиции. Допустим же — это будет осторожнее, — что средняя драма трилогии имела содержанием жизнь вакханок на Пангее и растерзание ими Орфея, каковая расправа должна была служить уроком для Ликурга; я думаю, в «Вакханках» Еврипида можно будет найти подтверждение этой догадки. И здесь ведь мы имеем пространный эпизод о жизни вакханок на Кифероне и об их расправе с их врагами, долженствующей служить уроком для Пенфея.

В третьей драме трилогии, «Юношах», действие возвращалось к Ликургу. Содержанием была, конечно, его кара; но в чем состояла она? Приведем то резюме из «Антигоны» Софокла, на которое мы уже ссылались:

Гневен был он и царь Фракии дикой,

Сын Дрианта Ликург; сам Дионис его

Смелость изведал.

Все ж в затворе и он окончил дни;

В хладном камне остыл гнева багровый жар;

Цвет дерзанья поблек; понял тщету мыслей своих

Царь, что бога хулил в злобе безумной он,

Громя вакханок грозный пыл,

Ретивых светочей восторг,

Святую песнь Муз поляны горной.

Итак, раскаяние, за ним — окаменение. Но чем было вызвано раскаяние, и почему оно повело к окаменению? Здесь недостает центрального мотива — Аты, того деяния, после которого дальнейшая жизнь становится невозможной. Агава убила сына, Ниобея стала причиной смерти своих детей, — а Ликург что? Позднейшая традиция, представляемая для нас Аполлодором, говорит о том, что Ликург в своем вакхическом исступлении убил своего сына Дрианта, принимая его за винную лозу; полагаю, что и мифопея «Ликургеи» нуждается в этом мотиве. Это подтверждается косвенно и заглавием третьей трагедии — «Юноши». Кто эти юноши? Скорее всего — товарищи Дрианта. Все же конец трагедии был примирительным: про Ликурга местное предание — на него ссылается автор «Реса» — говорило, что он живет в пещере Пангея вечной жизнью как пророк Диониса. Итак, трилогия кончалась установлением культа — совсем по-эсхиловски.

Кстати: мы опять на Пангее, там же, где происходило действие также и «Бассарид». Это — подтверждение принятой нами гипотезы о ее содержании; в то же время это обстоятельство дозволяет нам дополнить фабулу трилогии еще несколькими чертами. По Аполлодору, вместе с Дионисом берется в плен и вся дружина его вакханок; допуская, что и эта черта заимствована из Эсхила, мы получаем образец для чудесного освобождения вакханок у Еврипида:

А с теми, царь, вакханками, которых

Связавши раньше, запер ты в тюрьму,

Случилось чудо: узы их распались,

И убежали пленницы. Поди,

Теперь они к полянам горным скачут

И в чащу леса Бромия зовут.

Никто не помогал им снять оковы,

С дверей никто запоров не срывал.

У Еврипида не говорится, что с ними случилось дальше, — у него этот рудиментарный мотив не дает дальнейших ростков. Иначе у Эсхила. Его «горные поляны» лежали ведь на Пангее — а здесь происходило действие второй трагедии. Ее бассариды — это и есть освобожденные вакханки первой трагедии. Их драма вся была проникнута тем духом дионисического экстаза, который и на нас веет с подражания ей в наших «Вакханках».

Куда побег, туда и погоня: вполне понятно, что преследующий вакханок Ликург в третьей трагедии и сам оказывается на горной поляне Пангея.

Но каким образом он встречает там сына Дрианта и его товарищей — юношей хора? Это опять-таки очень естественно: для царевича с его сверстниками любимое занятие — охота, а для охоты горная поляна — самое удобное место. Мне думается, что отголосок этого мотива мы встречаем и в наших «Вакханках» — в том месте, где безумная Агава говорит о своем сыне:

Эх, хоть бы сын мой в мать пошел и стал бы

Охотником лихим, за диким зверем

В толпе гоняясь молодых фиванцев.

Вот они где — «юноши» хора.

Здесь его значит, настигает Ликург. Он в вакхическом исступлении, в руке у него двулезвийная секира. Принимая сына за виноградную лозу, он отрубает у него голову… Конечно, это происходит за сценой, но более чем вероятно, что он возвращается на сцену с печальным свидетельством своего торжества. Здесь наступает отрезвление — но круто, по-эсхиловски, а не с той художественной постепенностью, которую мы наблюдаем у Еврипида. После такого открытия долее жить нельзя; сами собою понижаются силы сознания, милосердная скала Пангея обвивает своими побегами коченеющее тело — и владыке чудес остается только сказать последнее слово примирения у подземного терема своего пророка.

Мы должны были остановиться несколько подробнее на «Ликурге» Эсхила: до «Вакханок» Еврипида это была самая славная дионисическая трагедия-трилогия афинской сцены.

Гораздо менее мы знаем о другой дионисической трилогии Эсхила — той, в состав которой входил его «Пенфей». К сожалению, нельзя даже сказать, какие драмы входили в ее состав; из заглавий потерянных напрашиваются «Вакханки», «Кормилицы Диониса», «Семела, или Водоносицы», «Чесальщицы» («Xantriai»), Менее всего мы стали бы думать о последних, если бы не узнали случайно, что их содержанием была смерть Пенфея — причем имя хора объясняется зловещим употреблением безобидного глагола: «чесать» (шерсть), — «терзать», «рвать на куски». О «Кормилицах Диониса» мы узнаем, что в них говорилось о возвращении героиням вместе с их мужьями молодости чарами Диониса. Но вопроса о трилогии нам не решить; ограничимся двумя драмами, «Пенфеем» и «Чесальщицами», соответствовавшими по содержанию «Вакханкам» Еврипида.

Выше мы пересказали миф о рождении Диониса; к нему довольно близко примыкает миф о Пенфее.

Когда Семела погибла, а ее младенец был Зевсом спасен, ее завистливые сестры распространили про нее дурную славу. Она, мол, согрешила со смертным, а когда последствия ее греха стали обнаруживаться, она для спасения своей чести по наущению Кадма стала говорить, что ее обольстителем был сам Зевс. За эту лживую похвальбу Зевс и испепелил ее своим перуном вместе с ее недоношенным младенцем.

Из этих сестер старшей была Агава; ее отец выдал за одного из «спартов», Эхиона. «Спартами», т. е. «посеянными» назывались те витязи, которые взошли из посеянных Кадмов зубов Аресова змея; самое слово «эхис» означает именно «змея». Выданная за Эхиона Агава родила от него сына Пенфея; он, как старший внук Кадма, — естественный наследник его престола (Кадмова сына Полидора наш миф не признает). Второй дочери, Автоное, не посчастливилось: своему мужу Аристею она родила сына Актеона, а он, став смелым охотником, вызвал гнев Артемиды своей похвальбой, будто он своим искусством превзошел даже ее, и был растерзан собственными псами. Третья дочь, Ино, выданная впоследствии за орхоменского царя Афаманта, ко времени нашей трагедии представлена еще девой.

В таком положении были дела, когда Дионис со своими «азиатскими вакханками» вернулся из Лидии в Фивы. Узнав о клевете, распущенной его тетками про его мать, он их заразил безумием и заставил с прочими фиванскими женщинами бежать на Киферон; это отныне «фиванские вакханки», отличные от азиатских. С Пенфеем, отсутствующим, у него разговор впереди.

Таково построение в «Вакханках» Еврипида; было ли оно тем же и для трилогии Эсхила, мы сказать не можем. Да мы в сущности ничего про эту трилогию, т. е. ее несогласие с трагедией Еврипида, сказать не можем, кроме одной черты. Зато это — черта довольно интересная и драгоценная.

А именно: узнав о побеге фиванок, Пенфей берет с собой вооруженную дружину, чтобы силой заставить их вернуться в свои дома. Дионис в свою очередь становится во главе вакханок; его помощница Лисса (олицетворенное исступление) помрачает очи вакханок, так что они не узнают Пенфея и разрывают его на части «точно зайца». Я назвал эту черту драгоценной, так как ею доказывается, что данное Еврипидом развитие фабулы, совершенно отличное от только что очерченного, составляет его собственность. А в этом психологически тонком развитии — главный интерес драмы.

Второй трагик, Софокл, специально дионисических тем в своих трагедиях не касался; все же вакхический оргиазм в одной его трагедии встречался, а именно в «Терее». Отсылая читателя к сказанному в III томе моего Софокла (стр. 363) {Фракийский царь Терей в награду за помощь, оказанную афинскому царю Пандиону I против Фив, получил от него в жены его дочь Прокну, которая родила ему сына Ития (Itys). Однажды Прокна, стосковавшись по своей сестре Филомеле, упросила мужа ее привезти. Терей исполнил ее желание, но при этом сам влюбился в Филомелу и по прибытии во Фракию совершил над ней насилие в глухом помещении, где и оставил ее под стражей, отсекши предварительно у нее язык. Жене он сказал, что ее сестра умерла.

Филомела в заключении вышила драгоценный плащ, на котором рисунками и письменами изобразила причиненную ей обиду, и в триетерический праздник Диониса, когда фракийские женщины по обычаю одаривают царицу, послала его Прокне.

Здесь начало трагедии.

Терей отправился на охоту; Прокна грустит о себе и о сестре. Приходит хор вакханок; за ним страж с подарком царице — плащом Филомелы. Узнав из него и от стража о случившемся, Прокна сама наряжается вакханкой, в исступлении взламывает дом, где жила Филомела, и приводит ее к себе. Вдвоем они убивают Ития; по приходе Те-- рея Прокна угощает его плотью собственного сына, после чего появляется Филомела с головкой мальчика. Терей с мечом в руках бросается на обеих сестер; тут боги всех превращают в птиц: Терея — в удода, Прокну — в соловья, Филомелу — в ласточку. С тех пор Прокна-соловей вечно плачет об убитом Итии, Филомела-ласточка щебечет, точно силясь что-то сказать, Терей-удод грозно смотрит и (будто бы) сторонится соловья и ласточки.}, укажу здесь, что вакхический оргиазм в этой трагедии должен был объяснить ужасное преступление, совершенное героиней, — детоубийство. Правда, она пылала жаждой мести — ее варвар-муж, фракиец Терей, изнасиловал и изувечил ее сестру, которую он и держит узницей в горной пещере; но то, чего было достаточно для варварки Медеи, недостаточно для афинской царевны Прокны. Хор состоит из фракийских вакханок. Повинуясь их увещаниям, она едет на колеснице в горы, за сестрой… На колеснице; Еврипид впоследствии не отказал себе в удовольствии подчеркнуть этот не совсем дионисический элемент в трагедии своего соперника:

Кадм. Но до горы не лучше ль нам доехать?

Тиресий. А богу тем почет не уменьшим?

Важнее вот что. Из «Терея» нам сохранились и хорические песни — вакханок, значит. И вот в одной из них развиваются интересные мысли о равенстве всех людей:

Одно мы племя; всех на один образец

Отец и мать родили нас; и нет в природе,

Кто б благороднее был другого.

Растит же в горе рок необорный одних,

Других — в богатстве; он в ярмо неволи жалкой

Дланью всесильною нас впрягает.

Они вполне соответствуют демократическому характеру дионисических празднеств; мы встретим их и в нашей трагедии.

К ней мы и перейдем теперь.

Пролог произносится Дионисом, превратившимся в смертного — в собственного своего пророка лидийской наружности. Для чего он это сделал? Он надеется склонить к миролюбивым мыслям своего двоюродного брата, молодого царя Пенфея. Ибо мы должны помнить: посвящение в дионисические таинства — это блаженство, это милость; от этого своего намерения Дионис не может отказаться. Пусть же дело обойдется без жертв; это будет лучшее для обеих сторон.

Парод по своей содержательности, а также по звучности размеров (в подлиннике) достоин лучших времен греческой трагедии. Напоминается миф о рождении Диониса, описываются атрибуты его культа; наконец в заключительной картине нам представлено буйное ночное веселье на горной поляне Киферона.

С первого действия начинается драма. Перед нами двое: Кадм и Тиресий — оба старцы, но всё же мало похожие один на другого. Применив к ним вышеприведенную поговорку, можно бы сказать: Тиресий — это вакхант, но Кадм — только тирсоносец. Изображая эту фигуру, Еврипид уступил своей обычной наклонности и снабдил ее некоторой примесью мещанства. Восторг, таинства, триетериды — все это так; но главное — это то, что Дионис сын его дочери Семелы, а поэтому надо его возвеличить. Это он и намерен сделать, но вот является помеха в лице его внука Пенфея. Это — истинный герой трагедии; мы должны немного остановиться на его характере; афинянам — зрителям Еврипида его заранее давала игра актера — новейшему читателю его должен дать толкователь.

Пенфей, в противоположность к Тиресию, представитель той культуры, которая порвала связь с природой. Он не чувствует того разлада, от которого другие искали спасения в таинствах Диониса; он для него полный абсурд… А впрочем, не совсем. Есть одна область, в которой он не всегда может сохранить свое равнодушие, это — та, в которой царствует Афродита. К Афродите не относятся равнодушно: ее или любят, или ненавидят. Пенфей ее ненавидит. Чувственность, не находя себе исхода, бушует в его сердце; он сдерживает ее своей железной волей, но она, помимо его желания, быть может, даже бессознательно для него самого, влияет на него, настраивая его воображение и давая ему направление к той области, о которой он хотел бы забыть. Это — его больное место, содрогающееся при самом легком прикосновении.

Вот где сказалось мастерство Еврипида. Дионис для Пенфея, как я сказал, — абсурд. Но в его таинствах есть нечто, не дающее покоя сердцу юноши. Ночь, вино, толпа молодых, разгоряченных дарами Диониса женщин, — а за ними заросли, ущелья, полное уединение. Его воображение разыгрывается: он видит, как они одна за другой скрываются в кустарниках для службы Афродите… Поэт здесь искусно воспользовался тем пережиточным элементом полового разгула, о котором речь была выше; для наших вакханок тут нет ни слова правды, как это докажет дальнейший ход трагедии. Нужды нет; Пенфей твердо уверен в правильности этой картины. Отныне неопределенные чувства, волнующие его душу под влиянием подавленной чувственности, воплощаются в таинствах Диониса; они же для него не простой абсурд — они помимо его воли манят его к себе той картиной порочной неги, под которой он их себе представляет. Он чувствует это — и вдвойне их ненавидит. В этом — причина его уязвимости.

Теперь, однако, он еще силен — не Тиресию и подавно не Кадму его сразить. Речь первого представляет своеобразный интерес, но скорее религиозно-исторический, чем поэтический; переходим к кроткому, старчески доброму слову Кадма, в котором вышеупомянутое мещанское соображение еще сильнее проглядывает, законно мотивируя дальнейшую вспышку Пенфея. Ее жертвой делается Тиресий; как же отвечает на нее вдохновенный старец?

Несчастный! Сам не знаешь, что творишь.

Пойдем, мой Кадм; умолим Диониса

И за него, хоть и жестоким стал он,

И за наш город, чтоб бог беды

Нам не наслал.

Много раз вчитываешься в эти слова, чтобы убедиться, что действительно они стоят в этой трагедии, написанной в 406 году до P. X. Но Тиресий уходит, унося с собой свое благородство. Будь Софокл автором нашей трагедии — мы знали бы, что он вернется в последней сцене и скажет свое слово примирения, как Одиссей в «Аянте». Но Еврипид его не вернет — примирения не будет.

Следует первый ставим. Поручаем его для внимательного чтения друзьям поэта: это — его исповедь {Первый стасим. Строфа I обращена к Правде (точнее: Госии, т. е. той же Правде, поскольку она ведает отношениями между людьми и богами): Пенфей оскорбил Диониса, но не владыку оргиазма — его он не знал, — а того, сущность которого ему раскрыл Тиресий, благосклонного друга человечества, принесшего ему дар вина. Отсюда переход к антистрофе Г. «конец такому начинанию — несчастье». Здесь Еврипид говорит про себя, грустно оглядываясь на стремления своей жизни. Он имеет в виду двойную награду веры: внешнюю, которой требует народ (благополучие в жизни), и внутреннюю, которая была бы дорога ему, — спокойную от волнений душу. К чему гоняться за недостижимым, жертвуя Дионисовым счастьем — минутными радостями жизни?

Отсюда переход к строфе IL мечта о тех странах, где люди умеют наслаждаться жизнью: Кипре (в тесном смысле), Пафосе и особенно — македонской Пиерии, которая теперь была приютом поэта. Тоска по этой счастливой стране высказана отчасти от имени поэта, отчасти от имени вакханок; синтез дает антистрофа IL бог вакханок и есть тот бог, которого жаждет утомленная душа поэта, — друг благодатной Ирины, богини мира. И притом всякого мира, и международного («кормилица молодежи», которую губит Apec), и социального (Дионис одинаково одарил и богача и бедняка), и, наконец, внутреннего в душе человека.

Итак, вот дилемма. Пенфей — это стремление вперед, неудовлетворенность; это — душа, задавшаяся слишком высокой целью, ради которой она пренебрегает минутными радостями жизни; душа, обуреваемая сомнениями, томимая неустанной работой мысли, не знающей пределов себе. Дионис — это уравновешенность, блаженное пребывание в указанных природой пределах; это — душа, берущая у жизни с благодарностью все, что она дает, находящая удовлетворение и счастье в тесном, но уютном кругу народных верований и обрядов.

А что такое Еврипид? Это — Пенфей, но Пенфей, познавший себя и тоскующий по недоступном ему Дионисе.}. Здесь же проследим дальше дионисическую драму.

Коротенькое второе действие сводит обоих противников. У каждого своя тайная цель: Пенфею хочется выведать то, к чему его так мучительно тянет; Дионису хочется привлечь царственного юношу на свою сторону. Его душу он видит насквозь: он знает, как его красота, влажный блеск его очей действуют на его противника — но он пока еще не хочет пользоваться этим оружием. В конце сцены оба противника сознаются в своей неудаче. Пенфей велит связать мнимого волхва; Дионис отвечает знаменитым впоследствии стихом:

Раз захочу — сам бог освободит.

Второй стасим проникнут желанием и ожиданием чуда; и действительно, чудо совершается. Истинно дионисическое чудо: призрачное землетрясение, призрачный пожар; когда оно кончено, все остается по-старому, только узник Дионис стоит свободный перед дворцом Пенфея.

Третье действие опять сводит обоих противников для нового поединка; но их силы уже не те. Ум Пенфея расшатан увиденными чудесами; он уже боится этого таинственного волхва — и тут на него производится новый натиск. Является киферонский пастух — очевидец тех сладких и страшных радений, которые так волнуют душу Пенфея. Пусть же он расскажет всё.

И он рассказывает; поэту поневоле пришлось в угоду единству места описать в рассказе то, что Эсхил представил взору зрителей в своих «Бассаридах». Но зато что это за живой, наглядный рассказ! Так и хочется разбить его на отдельные картины: вакханки на рассвете — мирные занятия вакханок — неудачное нападение — нашествие вакханок. Да и поэт его так делил: после каждой картины пастух обращается к царю, словно опуская занавес. Не то хотел услышать Пенфей; тем сильнее его злоба. Надо раз навсегда покончить с этим абсурдом; ему хочется на волю, в чистое поле, в ряды своей доброй дружины. Да, чистое поле, бранный бой — вот единственное спасение. С оружием в руках он смоет нанесенное ему оскорбление, восторжествует над абсурдом… усмирит мятежные страсти в собственном сердце.

Не будь этого последнего пункта, Дионис не имел бы теперь власти над Пенфеем, не мог бы его удержать. При эсхиловски цельном характере Пенфея и действие развилось бы по-эсхиловски: конечно, Пенфей погиб бы в неравном бою, но погиб бы как Тальбот в «Орлеанской деве»: Дионис бы его уничтожил, но не победил. Теперь не то. Дионис знает, какое побуждение самое сильное в душе Пенфея: он знает, что уничтожение вакханок для него лишь суррогат, к которому он прибегает потому, что не видит возможности прямого удовлетворения своей роковой страсти. Стоит ему предоставить эту возможность — и мысль о войне будет оставлена. Дионис это знает: оттого-то он и вмешивается теперь в разговор.

Здесь начинается игра Диониса с Пенфеем. Видя его душу насквозь, он знает, где в нем покоится живучая искра; знает, как в нем зажечь такой пожар, от которого погибнет и его ум, и он сам. Но он знает также, что это — средство страшное; даже теперь, когда он решил прибегнуть к нему, он делает это нехотя и не вдруг. Еще раз — в последний раз — предлагает он ему мир:

Мой друг, еще возможно дело сладить.

И лишь после нового, решительного отказа он произносит те слова, которые делают его господином души Пенфея:

Послушай:

Хотел бы ты их видеть — там, в дубраве?

Этим факел брошен, и пожар уже не уляжется до самой смерти героя. Теперь Дионис может требовать от Пенфея чего угодно — слова «ты увидишь вакханок» побеждают всякое сопротивление. Вначале еще приходится щадить его самолюбие, скрывать настоящую цель отправления под маской разведок перед битвой — этот мнимый предлог заставит Пенфея оправдать перед собственной совестью даже самое унизительное для него требование: требование, чтобы он переоделся женщиной. Но в то же время бушующий пожар разрушает чем далее, тем более и разум, и самолюбие, и совесть Пенфея, превращая его чем далее, тем более в безвольное орудие своего господина.

Третий стасим выражает радость вакханок по поводу близкого освобождения и кончается прославлением дионисической мудрости, велящей не заботиться о завтрашнем дне и с благодарностью брать у жизни ее минутные дары.

Четвертое действие в третий и последний раз сводит перед нашими глазами обоих противников; чтобы понять его, надо выяснить себе, в чем состоит помешательство Пенфея. Оно не столько положительного, сколько отрицательного характера, сводясь к временному параличу критических способностей ума. А раз критика молчит — те страсти, которые она до тех пор сдерживала в душе Пенфея, могут бушевать беспрепятственно. Это, во-первых, неотразимое стремление к тому сладкому неведомому, которым для него были вакханки и их таинства; эта картина порочной неги теперь постоянно перед его глазами, так как умолк тот голос, который до сих пор ему говорил: «перестань, это недостойно», — голос стыда. А затем — та гордость молодого царя, которая представляла последнее препятствие замыслам Диониса, — она была не столько усыплена им, сколько превращена из враждебной силы в послушное орудие. Он дал ей неожиданное направление: «Ты сначала должен отправиться соглядатаем; этим опасным подвигом ты обеспечишь успех своего похода». Таким образом, гордость Пенфея перешла полностью в его помешательство, он сохранил сознание опасности и величия своего подвига; а так как критика молчит, то и представление об этом величии растет до неестественных размеров. Это, таким образом, настоящая мания величия, но не простая, а осложненная той первой страстью, тем стремлением к сладкому неведомому, о котором сказано выше.

Само действие распадается на три акта, причем каждый раз произнесенное Дионисом в той или иной форме «ты увидишь вакханок» усиливает пожар и производит новые разрушения в душе Пенфея.

Четвертый стасим сопровождает Пенфея на Киферон; это призыв Лиссе, той богине безумия, которую Эсхил в своих «Чесальщицах» представил воочию своим зрителям, как она натравляла Агаву против ее неузнанного сына.

Конец трагедии Пенфея дает появляющийся в пятом действии очевидец его смерти на Кифероне. Опять перед нами проходит ряд живых картин, сначала идиллического, затем все более и более грозного характера: долина вакханок — Пенфей и Дионис — Дионис и вакханки — вакханки и Пенфей — смерть Пенфея — торжество Агавы. Чем далее, тем яснее вырисовывается перед нами то новое лицо, которое должно сменить в нашей симпатии погибшего молодого царя; это — царица-мать Агава. Вскоре она является сама.

Так как ее помешательство тоже вызвано Дионисом, то естественнее всего допустить, что оно было в том же роде, как и помешательство Пенфея. И здесь, значит, мания величия, — но только простая, не осложненная той другой страстью, которая бушевала в груди Пенфея. Зато эта мания величия здесь еще сильнее. Пенфей мечтал о подвиге, который ему предстояло совершить, — Агава уже совершила подвиг, который, так как критика молчит, представляется ей не в меру великим: она собственными руками убила — так думает она и ее товарки — льва — великана Киферонской горы.

Следующие сцены представляют нам обратное течение того потока, который нарастал в трех предыдущих действиях: там — постепенное помешательство Пенфея, здесь — постепенное отрезвление Агавы. Ее торжество состоит из четырех последовательных обращений — к хору, к гражданам, к отцу Кадму и, наконец, к далекому, как она полагает, сыну. Отсутствие всякой симпатии к ее подвигу раздражает, но не отрезвляет ее; отрезвление приводит слово любви, которое она слышит из уст своего отца.

Стоит углубиться в эту сцену, не смущаясь тем ужасом, который смотрит на нас с острия тирса Агавы. Несчастная царица находит свое потерянное сознание — она находит его в чистых волнах голубого эфира и в теплой струе родительской любви.

Но с этим сознанием дальнейшая жизнь невозможна. Следует плач Кадма, следовал плач Агавы, пропавший с теми листами основной рукописи, которые содержали также ближайшие частицы драмы — ответ хора на плач Агавы (быть может, в форме нового стасима) и появление Диониса — этот раз уже как бога, высоко над юдолью людей. Он возвещал то, что решено свыше: и Кадм и Агава должны оставить страну, последняя — потому что убийца не может жить там, где находится могила убитого.

Жить? Да разве возможно жить вообще? Вначале она машинально следует указанию бога, прощается с родным домом, с родиной, с отцом; затем она обращается к своим спутницам-вакханкам: «Отведите меня к сестрам, на Киферон». Тут ей вспоминается, что и она ведь еще вакханка: на ней небрида, в ее руке обагренный кровью ее сына тирс. Все это дал ей тот, что пред ней, Дионис, чтобы сделать ее детоубийцей. И вот горечь нарастает в ее сердце:

Да найду я тот край, где проклятый меня

Киферон не увидит, где очи мои

Киферона не узрят кровавых полян,

Где не ведают тирсов, не знают небрид --

Пусть другим они служат вакханкам!

Это — последние слова нашей трагедии; каковы были ее последние действия, мы можем только догадываться. Как я себе их представляю — отчасти по исходу Кассандры в «Агамемноне» Эсхила, — это читатель прочтет на последней странице перевода:

Срывает с себя небриду и венок и гневно бросает их под ноги Дионису. Дионис с угрозой поднимает руку. Внезапно сцена озаряется ослепительным светом, но только на одно мгновение; затем все по-старому, только Дионис исчез, и Агава, бездыханная, лежит на земле.
Хор

Многовидны явленья заоблачных сил,

Против чаянья много решают они:

Не сбывается то, что ты верным считал,

И нежданному боги находят пути;

Таково пережитое нами.

Медленно уходят. Фиванские вакханки уносят труп Агавы1.

1 Заключение. Отсутствие в античных рукописях сценических ремарок ставит нас в затруднительное положение везде там, где на первый план выступает пантомима. Допущенный мною исход, разумеется, не может быть строго доказан; но в его пользу говорят следующие соображения:

1) Психологически невозможно, чтобы Агава ушла со сцены в убранстве вакханки, которое ее погубило; а если она его бросила, то самое подходящее место было здесь. Так и в «Агамемноне» Эсхила — Кассандра, прежде чем встретить смерть, сбрасывает с себя перед статуей Аполлона символы пророчицы: «К чему я, точно на посмешище, храню эти знаки, посох и пророческие тесьмы вокруг головы? Вас-то я погублю раньше собственной своей гибели. Прочь, сгиньте вы — и я скоро за вами последую; другого вместо меня награждайте горем!» — причем я обращаю особое внимание на сходство этого последнего стиха с последними словами Агавы.

2) А если это так, то спрашивается, как бог ответил на это новое оскорбление. И этот вопрос идет навстречу другому: как вообще могла Агава продолжать жизнь после того, что она испытала?

3) Наконец, мне думается, что поэт и другим путем наводит нас на этот самый исход. Действительно, по обычному, независимому от Еврипида мифу, Агава вместе с Кадмом отправляется в изгнание. Здесь, напротив, Кадм уходит один; к чему это уклонение и обособление Агавы? Мое предположение дает ответ и на этот вопрос.

А впрочем, за несомненное я его не выдаю. Но и никакое другое построение заключения не может быть выдано за несомненное; а что мое имеет, по крайней мере, преимущество красоты — в этом читатель, надеюсь, согласится.

«Вакханки» вместе с «Ифигенией Авлидской» — посмертные трагедии Еврипида. Он написал их, уже будучи гостем македонского царя Архелая, — и, несомненно, что непосредственное знакомство с оргиями Диониса, которые в Македонии еще правились в своей первоначальной чистоте, навело поэта на тему «Вакханок». Намеки на гостеприимную Македонию встречаются в нашей трагедии, особенно в обоих первых стасимах.

Муза была благосклонна к нему: обе трагедии принадлежат к лучшим в его наследии. Но «Вакханки» занимают в нем особое место; это выразилось между прочим в том, что их влияние ограничивается древней литературой. Причина как будто ясна. Герои других трагедий Еврипида — люди; элементы сверхъестественного ограничиваются большею частью так называемым deus ex machine, который без труда может быть устранен. Но как устранить из «Вакханок» тайно действующих Гею и Зевса и явно — Диониса? А между тем, кто из нас верует в них?

Отвечу: все мы в них веруем, приблизительно так же, как в них веровал Еврипид; только мы называем их иначе. Гею мы называем природою, Зевса — культурой, а Диониса — миром между той и другой.

Гея — богиня вечная и как таковая совершенная; отсутствие всякого стремления — первый закон Геи. Она и мудра, и блаженна, и невинна; вся она живет настоящим, не думая ни о прошлом, ни о будущем. Было ли время, когда и человечество жило по законам Геи — инстинктом, а не сознанием? Конечно, да: иначе человеческая природа погибла бы в самом начале своего существования. Это время — золотой век, время природной мудрости, блаженства, невинности. Но живет ли человечество ныне по законам Геи? Нет, мы лишены совершенства, мы добываем опытом и учением то, что Гея дарит своим детям сама; зато мы чувствуем в себе стремление, думаем о завтрашнем дне, поставили цель своей жизни. Не по законам Геи живем мы, а по законам Зевса. Что такое Зевс? Это бог-представитель отделившегося от Геи человечества. Он повел человека по пути сознания, он дал силу словам: «страданием учись», как про него сказал тот, кто лучше всех его понял, — поэт-жрец Эсхил.

Но, отделившись от Геи — таков смысл мифа о титаномахии, — Зевс непричастен более ее совершенству — знанию, невинности, блаженству, вечности; его царство, имея начало, должно иметь и конец. Придет время, и Гея снова поглотит то, что отделилось от нее, — таков смысл мифа о ги-- гантомахии; прекратится все стремление, закон Геи вновь будет властвовать над человечеством. Наступит новый период блаженного и бесцельного бытия. Эта висящая над богами гибель придает всей религии Зевса ту трагическую грусть, которую так хорошо понял, идя следом Шопенгауэра, и так хорошо изобразил в своей величавой трилогии Р. Вагнер.

Но эллин не мог, подобно германцу, примириться с мыслью о разрушении того, что он добыл своими страданиями, следуя пути Зевса; он жаждал спасения богов от грозившей им гибели. Отсюда затаенный элемент мессианизма в религии Зевса. Мессий явилось двое — Аполлон и Дионис; здесь идет речь о последнем.

Дионис обеспечивает царству Зевса вечность под условием заключения мира с Геей; а условием мира поставлено периодическое возвращение человечества под ее законы. Царство Зевса не должно уподобиться духу, заглушающему в себе те невинные позывы, которые влекут его к Гее, и этим сопротивлением превращающему их в разрушительные страсти; оно должно уподобиться духу, уступающему периодически этим позывам, пока они еще невинны, и этим очищающемуся от страстей, обеспечивающему себе свободу для других своих целей.

Так рассуждали древние эллины — или, вернее, так чувствовали они. Из рассуждений создается философия, из чувств — религия; мы говорим о тех эллинах, которые создали религию Диониса.

Но в этой религии спасение получалось лишь ценою жертвы: периодическое подчинение законам Геи было периодическим отречением духа от своей самобытности. А где жертва, там и конфликт; где конфликт, там и трагедия. Героем трагедии Диониса, согласно вышесказанному, мог быть только дух, возмущающийся против всяких позывов, которыми Гея хочет подчинить его своим законам; дух, остающийся верным завету старинной религии Зевса, завету безустанного стремления, — дух-орел, дух-лев; дух, разделяющий трагическую грусть, которой проникнута религия Зевса, — дух грустный, дух мрачный: Pentheus. Таким образом, на почве религии Диониса должна была зародиться трагедия Пенфея. Мы видим, как он, стремясь отделиться от Геи, разорвать всякую связь между собой и Геей, заглушает в себе все невинные позывы, влекущие его к ней, и этим превращает их в разрушительные страсти, от которых он гибнет.

Но где же тот вопрос, который так живо интересует всех толкователей наших «Вакханок», — вопрос о том, отрекся ли Еврипид в этой трагедии от своих вольнодумных убеждений, стал ли он в них хвалителем народной веры — или нет? Не правда ли, каким мелким кажется этот вопрос, если на него смотреть с той высоты, с которой открывается истинный смысл религии Диониса и трагедии Пенфея? Ведь на почву народной веры Еврипид становится лишь в заключительной сцене трагедии Агавы, и здесь точка зрения Еврипида не подлежит никакому сомнению: все наши симпатии на стороне несчастной царицы-матери, все мы чувствуем несоразмерность постигшего ее наказания и сочувствуем ее последним мятежным словам. Что же касается трагедии Пенфея, то здесь мы на совсем другой почве.

Дух, преследующий постоянно высокую цель в своей жизни и жертвующий ради нее всеми минутными ее усладами, — таков Пенфей. Но таков также и Еврипид; после первого и третьего стасимов в этом сомневаться нельзя.

Но странное дело! Чего не поняли новейшие толкователи Еврипида — что он в Пенфее изобразил самого себя, — то понял после постановки «Вакханок» в Афинах умнейший враг Еврипида, комический поэт Аристофан. Нам сохранены анекдотические сказания о смерти всех крупных драматургов V в., кроме самого Аристофана. Уже это совпадение наводит нас на мысль, что он и был их автором, — имеются, однако, и другие доказательства. Все эти анекдотические рассказы примыкают к поэтическому творчеству драматурга, к которому они относятся, причем большею частью поэт уподобляется герою одной своей драмы. Так вот сказание о Еврипиде гласит, что он в Македонии был растерзан собаками, точь-в-точь как Пенфей был растерзан теми быстрыми борзыми, которыми в ту минуту почувствовали себя вакханки Агавы. Значит, Аристофан отождествил Еврипида с Пенфеем — каковая проницательность, конечно, делает ему честь.

Но с этим отождествлением Пенфея и Еврипида в трагедию вводится новый элемент, который мы не можем оставить без внимания — хотя бы для того, чтобы убедиться, что им не нарушается единство трагедии Пенфея, основанной на взаимодействии трех начал: Геи, Зевса и Диониса.

Что такое Гея? В космографическом смысле — Земля, в физическом — природа. Но это еще не всё: чем для человечества в его совокупности — природа, тем для отдельных, выдающихся его личностей является народ; в этико-политическом смысле Гея — это народ. Как жилище Зевса, гора Олимп отделена от Земли и все же подвержена ее тяге, в силу которой она со временем должна быть ею поглощена; как человечество отделилось от природы и все же тяготеет к ней — так и личность отделилась от народа, а народ стремится поглотить личность. Еврипид был личностью и сознавал это; вся его жизнь была стремлением вверх от народной массы и борьбою с теми силами, которые тянули его к ней. Эта борьба обострилась, когда и народ познал себя, что случилось в эпоху Пелопоннесской войны, и устами своей души, Клеона, провозгласил политическую неблагонадежность великих умов вообще — в одной из самых замечательных речей в истории человечества. С этих пор борьба Зевса с Геей в этико-политической области не прекращалась. И вот когда она кончится, когда личность будет поглощена народом, когда человечество растворится в природе, когда горы заполнят долы и соединятся с землей — тогда торжество Геи будет полным. Тогда царству Зевса, основанному на стремлении и страдании, наступит конец и его место займет опять блаженное и бесцельное, бессознательное бытие.

И первая часть этой программы на очереди, кажется, уже теперь. Всё слышнее и слышнее раздаются кругом нас и под нами удары заступа; кто способен понимать общие законы природы и истории в смысле того высшего единства физических и нравственно-политических сил, тот знает, что это — работа Геи, подкапывающейся под царство Зевса. Удастся ли спасти это царство от угрожающей ему гибели — неизвестно; но если удастся, то не путем победы — Гея великая и святая богиня, — а путем мира. Как ни достойна сочувствия участь Пенфея, неуклонно боровшегося во имя Зевсовой идеи — не он был спасителем Зевсова царства, а Дионис, примиритель обоих высших начал в развитии божьего мира и человеческого духа.

1915

2. Дионис

править

Из «Сказочной древности»

У каждой из четырех царевен был свой терем: Семелин занимал крайний выступ дворца и имел свой собственный вход. И вот царевна слышит, как кто-то стучится в ее двери. Открывает и видит — перед ней ее старая няня, уже давно живущая в дальнем хуторе. Обрадовалась ей Семела, вводит к себе, показывает свое новое украшение. Старушка как-то странно улыбается:

— Хороша-то ты хороша, дитятко; жаль только, что все еще не замужем.

Вспыхнула царевна:

— Никакого мужа мне не надо! — И рассказывает ей, что к ней ежедневно спускается с небесных высот сам Зевс в образе прекрасного молодого человека и что он живет с ней как с женой и любит гораздо больше, чем свою божественную супругу, владычицу Олимпа Геру.

Еще страннее улыбается старушка:

— Хорошо, коли правда, — говорит она, — но что, если этот молодой человек — обыкновенный молодой человек и если он обманывает тебя, выдавая себя за Зевса?

— Этого быть не может!

— Я и не говорю, что это так: но почему бы тебе не испытать его?

— Каким образом?

— А вот каким: когда он опять к тебе придет, возьми с него клятву, что он исполнит твое желание, — а затем потребуй, чтобы он явился к тебе в своем божественном величье, каким он является своей божественной супруге Гере.

Семела призадумалась: и в самом деле, почему бы его не испытать? Ей и самой обидным показалось, что Зевс никогда не является ей в своем настоящем виде.

Она не знала, что мнимая старушка была не кто иная, как сама Гера, пришедшая погубить земную избранницу своего небесного супруга.

Неласково встретила Семела своего высокого гостя.

— Зачем так нахмурилась? Иль недовольна?

— Да, недовольна.

— Скажи, чем!

— А ты исполнишь то, чего я пожелаю?

— Исполню.

— Поклянись.

— Клянусь!

— Стань передо мной, как ты показываешься Гере!

Вздрогнул Зевс:

— Несчастная! Возьми назад свое неразумное желание!

Но Семела настаивала на своем — и Зевс покинул ее.

И тотчас небо заволокло страшными грозовыми тучами; земля окуталась мраком, точно ночь настала среди белого дня. Поднялся неистовый ураган; глухой рев стоял над Кадмеей, деревья ломались, черепицы срывались с кровель. Семела стояла у открытого ставня, ни живая ни мертвая от страха. Вдруг раздался оглушительный грохот, все небо мгновенно озарилось пламенем — и она увидела перед собой того, кого она любила, но увидела в ризе из огня, со всепалящим перуном в руке. Одно мгновенье — и она пала к его ногам, вся охваченная жаром молнии; еще мгновенье — и ее тело рассыпалось раскаленным пеплом и на месте, куда она упала, лежал младенец дивной красоты. Зевс схватил его и исчез, оставляя терем добычею всепожирающего огня.

Терем догорел и обрушился; убитому горем Кадму, когда он его посетил в сопровождении своей второй дочери, Агавы, так и не удалось найти останки своей старшей.

— Она — святая, — сказал он Агаве, — перунница Зевса, освященная прикосновением его молнии.

— Она — великая грешница, — угрюмо ответила Агава, — похвалялась, что Зевс удостоил ее супружеского общения с ней, — в наказание за ее похвальбу он и убил ее!

Она и среди сестер и в народе распустила эту молву. В сущности она была довольна постигшим старшую сестру несчастьем; теперь, думала она, престол перейдет к ней и к ее сыну Пенфею…

И прошло еще около двадцати лет.

Согбенный старостью Кадм действительно передал свою власть своему внуку Пенфею; отца юноши уже не было в живых, и рядом с ним стояла, как бы в сане царицы, его гордая мать Агава. Но едва успел он укрепить свою власть, как божественное внушенье тронуло сердце Тиресия — и стал он проповедовать нового бога Вакха-Диониса, сына Зевса и Семелы. Он открыл людям значение таинственного брака его родителей: Зевс жил в разладе с Матерью-Землей, вырвав человечество из-под власти ее законов, в которой оно раньше пребывало вместе с прочими животными, и поведя его по пути умственного развития. Но на том пути нет душевного мира; и вот ради него Зевс и родил примирителя — Диониса. Он был вскормлен далеко среди нимф Зевсовой горы; теперь он возвращается в родной город своей матери и несет ему драгоценный дар — свои таинства, а с ними и мир с Матерью-Землей. Он кликнет клич — и сбегутся его поклонники, вакханты и вакханки, на святые поляны своих родных гор, чтобы там хоть в течение нескольких дней жить по законам Матери-Земли; они будут ночевать на зеленой мураве, а дни проводить в веселых хороводах, под звуки безумящей музыки — тимпанов, кимвалов и флейт. Охватит их неистовый восторг, им покажется, что душа их отделяется от их тела и живет своей собственной неописуемо блаженной жизнью, — и они познают, что та их душа самобытна и неразрушима, что она не погибнет, когда распадется их тело. И чудесная благодать снизойдет от бога на его вакхантов и вакханок: одетые в оленьи шкуры с тирсом вместо оружия, они станут неуязвимы и для природы, и для людей. А кормить и поить будет их сама Мать-Земля, даруя им молоко, мед, вино, где и сколько они пожелают…

Так проповедовал Тиресий, но не тронула его проповедь сердца гордой Агавы и ее не менее гордого сына. Она продолжала твердить, что никакого бога Диониса нет, что Семела выдумала повесть о своем браке с Зевсом, за что и была убита его молнией. Тогда Дионис решил сам вступиться за свою мать и за себя. Приняв на себя образ молодого волхва, он своим прикосновением привел в исступление Агаву, ее сестер и всех женщин Кадмеи; с дикими криками они умчались на святые поляны Киферона и там подневольными вакханками стали служить новому богу. Разгневался Пенфей и велел изловить мнимого волхва; Дионис охотно дал себя привести к нему, чтобы кротким убеждением подействовать на его строптивую душу. «Друг мой, — сказал он ему, — еще есть возможность все устроить к лучшему». Он обещал ему сам вернуть вакханок; но Пенфей был непримирим. Он отказывался уверовать в Диониса и решил предать мнимого волхва лютой казни, а вакханок силой оружия увести с Киферона. Тогда Дионис и его заразил безумием: думая, что он идет на разведку, он дал себя переодеть женщиной и в этом виде проводить на святую поляну. Там всё еще в грозном безумии священнодействовали вакханки. Пенфея они не узнали, не узнали вообще человека в нем; кто-то крикнул, что перед ним дикий зверь, — и они, принимая его за льва, всей толпой бросились на него. Тщетны были его мольбы: в одно мгновение он был ими растерзан, и Агава, воткнув его голову на свой тирс, вернулась с нею в город, перед всеми похваляясь, что она убила свирепого льва и несет его голову…

3. Вакханки

править
Трагедия Еврипида.
Перевод Ф. Ф. Зелинского
ПРОЛОГ
Действие происходит на площади перед царским дворцом в фиванском кремле. Фасад дворца виден под косым углом с левой стороны сцены; он состоит из центральной колоннады, посередине которой находятся большие ворота, ведущие во двор, и выступающей пристройки с левой стороны, в которой предполагается терем Агавы. Соответствовавшая ей некогда пристройка с правой стороны представляет собой груду развалин, окруженную изгородью; камни обросли зеленью, но через промежутки заметно багровое пламя тлеющих балок, от которого подымаются густые облака дыма; это — бывший терем Семелы. Над ним открывается вид на равнину Йемена; вдали виднеются строгие контуры Киферона.
Время предрассветное, ворота и двери глухо заперты. Перед развалинами терема стоит, опершись на свой тирс и погруженный в раздумье, Дионис. Он является юношей с румяным лицом и томными глазами, одетым в длиннополый плащ восточного покроя и украшенным митрой поверх распущенных роскошных кудрей; кроме плаща он носит в виде накидки небриду, т. е. пятнистую шкуру чубарного оленя. Свою речь он произносит отчасти как монолог, отчасти обращаясь к зрителям.

Дионис. Я пришел сюда, в фиванскую страну — я, Дионис, сын Зевса, которого родила некогда Кадмова дочь Семела, пламенем молнии освобожденная от бремени; променяв свой божественный образ на вид человека, я пришел к струям Дирки и к волнам Исмена. И вот передо мною, вблизи дворца, могила моей пораженной перуном матери, дымящиеся развалины ее терема, живое еще пламя Зевсова огня — это вечное клеймо позора, наложенное Герой на память моей матери. Я благодарен Кадму за то, что он объявил недоступным это место, сделав его святыней своей дочери; сам же я отовсюду окружил его плодоносной зеленью виноградной лозы.

Оставив золотые земли лидийцев и фригийцев, облитые лучами солнца плоскогорья персов, твердыни Бактрии, проследовав через суровую страну мидян, через счастливую Аравию и всю Азию, омываемую солеными волнами моря, в укрепленных городах которой ютится смешанное полуэллинское-полуварварское племя, я этот город навестил первым между эллинскими, установив там свои хороводы и учредив свои таинства, чтобы засвидетельствовать перед смертными свою божественность.

А потому огласил я Фивы раньше прочей Эллады звуками моих песен, облачив жителей в небриды и дав им в руки тирс, обвитое плющом оружие, — что сестры моей матери, которым это менее всех приличествовало, не признавали меня, Диониса, сыном Зевса, утверждая, что Семела, отдавшись смертному, прикрывала именем Зевса свою грешную любовь, согласно придуманной Кадмом уловке; вследствие этого, клеветали они, Зевс и убил ее — в наказание за лживую похвальбу о браке с ним. За это я их самих изгнал жалом бешенства из дворца — они обитают в горах, лишенные разума, — и заставил их носить символы моих таинств. С ними изгнал я из домов все женское племя, сколько было у кадмейцев жен и дев; теперь они вместе с дочерьми Кадма сидят без крова на скалах, под сенью зеленых елей. Нужно, чтобы этот город даже против своей воли узнал, каково быть не посвященным в мои таинства; нужно также, чтобы я восстановил честь своей матери Семелы, явившись перед смертными тем богом, которого она родила Зевсу.

Правда, Кадм… но Кадм передал свой сан и свою власть сыну своей дочери Пенфею; а Пенфей богоборствует в отношении меня, отказывая мне в возлияниях и нигде не упоминая меня в своих молитвах. За это я докажу и ему, и всем кадмейцам, что я бог; а затем, если мне удастся устроить к лучшему здешние дела, отправлюсь в другую страну, открывая людям, кто я; если же фиванский народ дерзнет, в своем раздражении, с оружием в руках уводить вакханок с гор, — тогда я, став во главе менад, поведу их на бой. Ради всего этого я и принял смертный вид, превратившись в человека.

Первые лучи солнца освещают дворец; внутри слышатся шаги и говор людей. Дионис, оставив могилу Семелы, подходит к правому краю сцены и, возвышая голос, обращается к скрытому за сценой хору.

Внимайте вы, дружина моя — вы, покинувшие Тмол, оплот Лидии, женщины, которых я привел из варварской страны, чтобы иметь в вас участниц во власти и спутниц: подымите родные для обитателей Фригии тимпаны, изобретение мое и Матери-Реи, и, окружив царские хоромы Пенфея, шумите перед всем народом Кадма; а я, удалившись в ущелья Киферона, к вакханкам, приму участие в их хороводах.

Уходит направо.
ПАРОД

Лидийские вакханки вступают на сцену. Все они, поверх своей длиннополой одежды, наряжены в небриды; некоторые несут в руках тирсы, остальные — тимпаны, т. е. тамбурины, игрой на которых сопровождаются их песни, начиная с третьей строфы.

править
В то же время двери дворца раскрываются, выходит стража, с левой стороны

начинают появляться группы любопытных; но после первой антистрофы все посторонние снова удаляются.

Строфа 1

Пришедши с азиатской земли, покинув святой Тмол, мы несем приятное бремя в честь бога Бромия, служим сладкую службу, провозглашая Вакха.

Антистрофа 1

Кто на улице? Кто на улице? Кто в хоромах? Пусть он удалится; а присутствующие пусть соблюдают чистыми свои благоговейные уста: мы вещаем слова установленной на века веры, прославляя Диониса.

Строфа 2

Блажен, кто, милостью богов удостоенный их таинств, соблюдает чистоту в жизни и душой приобщается к сонму посвященных, справляя в горах вакхические празднества среди благочестивых очищений; блажен, кто, подымая символы великой Матери-Кибелы, потрясая тирсом и увенчанный плющом, служит Дионису.

Вперед, вакханки! Вперед, вакханки! Сопровождайте Бромия, богом рожденного бога Диониса, возвращающегося с фригийских гор к просторным и веселым улицам Эллады, — сопровождайте Бромия!

Антистрофа 2

Его, которого некогда беременная им мать в муках родильных потуг, вызванных окрыленной молнией Зевса, преждевременно произвела на свет, расставаясь с жизнью под ударом перуна. И тотчас Зевс-Кронид принял его в родильную полость, уложив его в своем бедре; он застегнул покровы золотыми пряжками тайно от Геры. И он родил его, когда волею Мойр исполнилось время, его, рогоносного бога, и увенчал его венками из змей, — вследствие чего и ныне вакханки вплетают себе в кудри эту дикую добычу.

После этой строфы движения вакханок становятся все оживленнее, достигая крайних пределов страстности в эподе; все чаще и чаще раздаются удары в тимпаны. Площадь снова наполняется народом — стражей, челядью и гражданами.

Строфа 3

О Фивы, вскормившие Семелу, венчайтесь плющом, украшайтесь зеленью плодоносного тиса, посвящайте себя Вакху ветвями дубов или елей! Покрывая грудь пестрыми небридами, обвязывайте их клочьями белой шерсти и с шаловливыми тирсами в руках чествуйте бога! Скоро вся земля огласится хороводами, когда Бромий поведет свои дружины в горы, да, в горы! Где его ждет толпа женщин, в неистовстве покинувшая кросна и челноки по воле Диониса.

Антистрофа 3

О терем Куретов! О божественное ущелье Крита, давшее жизнь Зевсу! В твоих пещерах трехшлемные Корибанты нашли для нас этот кожей обтянутый обруч, присоединили его строгий звук к сладким напевам фригийских флейт и дали его в руки Матери-Рее, чтобы некогда его шум сопровождал славословия вакханок. А бешеные сатиры выпросили его у Матери-- богини и приобщили его к хороводам триетерид, любимых Дионисом.

Эпод

Любо нам в святой поляне, когда бежишь со всей дружиной, стремясь во фригийские или лидийские горы, и вдруг — погнавшись за козленком, чтобы отведать его крови и испытать сладость сырой пищи, — упадешь наземь, защищенная святым покровом небриды. А вождь наш взывает: «Благословен будь, Бромий!» И из земли льется молоко, льется вино, льется пчелиный нектар, эвое! И вот сам Вакх, подымая на своем тирсе горящий багровым пламенем светоч, дымящийся подобно сирийскому ладану, стремится к нам, побуждая нас, изумленных, к бегу и пляске, подстрекая нас к восторженным кликам, закидывая к эфиру роскошные кудри, — и среди наших ликований восклицает: «Вперед, вакханки! Вперед, вакханки, краса золотого Тмола! Под звуки гудящих тимпанов пойте Диониса, чествуя славословиями благословенного бога и фригийскими возгласами и кликами!»

Любо нам, когда сладкозвучная священная флейта поет святые напевы, сопровождающие наш бег в горы, да, в горы! — и веселая, подобно жеребице, оставленной при пасущейся матке, резвится быстроногая вакханка.

Песня замолкает; вакханки с тревожным ожиданием всматриваются в присутствующих, приглашая их присоединиться к ним; те стоят в смущении или удаляются, никто не следует их призыву. Тогда они, грустно понурив голову, направляются к правому краю сцены, где и располагаются группами вокруг своей корифейки.
ПЕРВОЕ ДЕЙСТВИЕ
Первая сцена

С левой стороны сцены появляется слепой Тиресий с тирсом в руке, венком на голове и небридой поверх сетчатой накидки, которую он носит как прорицатель. Все его движения дышат вдохновением; несмотря на свою слепоту, он прямо направляется к колоннаде дворца и останавливается против ворот.

Тиресий. Кто у дверей? Вызови из дворца Кадма, Агенорова сына, который оставил город Сидон и воздвиг здесь твердыню Фив. Скорее скажи ему, что его ищет Тиресий. (Один из стражников уходит во дворец; Тиресий продолжает свою речь, обращаясь к хору.) Он знает уже сам, из-за чего я прихожу и о чем мы условились — я, старик, с ним, который еще старше меня: о том, чтобы обвить тирсы зеленью, надеть небриды и увенчать голову ветвью плюща.

Во время последних слов Тиресия Кадм выходит из дворца. Он одет (кроме сетчатой накидки) так же, как Тиресий, но того вдохновения, которое наполняет все слова и движения Тиресия, в нем нет.

Кадм. Вот и я, друг мой! Во дворце я услышал твои слова — мудрые слова мудрого мужа — и охотно вышел к тебе в том облачении, которое указал нам бог. Он — сын моей дочери; нужно, чтобы он, насколько это в наших силах, был возвеличен нами. Где нам водить хороводы, где выступать мерным шагом, закидывая седую голову? Будь ты мне учителем, Тиресий, старик старику: ты мудр. А у меня хватит силы и днем и ночью без устали стучать тирсом о землю; в своей радости я забыл о своих годах.

Тиресий. То же творится и со мной: и я чувствую себя молодым и попытаюсь плясать.

Кадм. Что ж, сядем в повозку и поедем в горы?

Тиресий (с усмешкой качая головой). Нет; этим мы недостаточно почтили бы бога.

Кадм. Ты хочешь, чтобы я был проводником тебе, старик старику?

Тиресий. Нас с тобой сам бог поведет туда, и мы не устанем.

Кадм (беспокойно озираясь кругом). Но разве мы одни будем плясать в честь Вакха?

Тиресий. Да; мы одни благоразумны, остальные — нет.

Кадм (воодушевленный словами Тиресия, с жаром протягивая ему руку). Не будем же медлить; вот моя рука.

Тиресий. Вот моя; возьми ее и сочетай с твоей.

Кадм. Я знаю, что я смертный, и смиряюсь перед богами.

Тиресий (торжественно). Напрасны наши мудрствования над божеством. Унаследованные от отцов заповеди, столь же древние, как и само время, — никакой ум не в состоянии их низвергнуть, никакая мудрость, будь она даже найдена в сокровеннейшей глуби человеческой души. (Мягче, пожимая руку Кадму.) Скажут, что я позорю свою старость, помышляя о пляске и венчая голову плющом. Но бог неустановил различия для молодых и для старых, определяя, кому следует плясать и кому нет; он хочет, чтобы все сообща чтили его, и не желает получать почести по разрядам. (Хочет увлечь Кадма за собой направо: тот, уже некоторое время беспокойно смотревший вдаль, удерживает его.)

Кадм. Так как ты, Тиресий, не видишь света дня, то я в словах возвещу тебе о происходящем. Вот поспешно приближается ко дворцу Пенфей, сын Эхиона, которому я передал власть над страной. Как он взволнован! Что-то скажет он нового?

Отходят вместе под тень колоннады.
Вторая сцена
С правой стороны быстро приближается Пенфей (юноша лет восемнадцати с красивым, но бледным лицом, носящим отпечаток умственной работы и аскетической жизни) в дорожной одежде, с копьем в руке; за ним следуют его телохранители. Начальник стоящей у дверей дворца стражи почтительно идет к нему навстречу; к нему он обращается, не замечая присутствия хора и обоих старцев; его речь гневна и прерывиста.

Пенфей. Я уехал было из этой страны; но вот я слышу о небывалом бедствии, разразившемся над нашим городом, — что наши женщины, под предлогом мнимых вакхических таинств, оставили свои дома и теперь беснуются в тенистых горах, чествуя своими хороводами этого новообъявленного бога — Диониса, как его зовут; что они группами расположились вокруг полных кувшинов вина (здесь глаза Пенфея загораются странным блеском; его голос дрожит от внутреннего волнения, которое он хочет побороть, но не может), и тут — кто сюда, кто туда — украдкой уходят в укромные места, чтобы там отдаваться мужчинам; они прикидываются при этом, будто они — священнодействующие менады, на деле же они более служат Афродите, чем Вакху. (После паузы, спокойнее.) Некоторых я поймал: им рабы связали руки и теперь стерегут их в городской тюрьме; за остальными я пойду охотиться в горы — а в их числе Ино, Агава, родившая меня Эхиону, и мать Актеона, Автоноя, — и, опутав их железными сетями, живо заставлю их прекратить свои преступные вакханалии.

Мне говорили также, что появился какой-то иностранец, знахарь и кудесник из Лидийской земли, со светлыми кудрями, роскошными и душистыми, с ярким румянцем, с негою Афродиты в глазах; он-то проводит с молодыми женщинами дни и ночи, посвящая их в вакхические таинства. Это он называет Диониса богом, он говорит, будто он был зашит в бедре Зевса — этот младенец, который был сожжен пламенем молнии вместе с матерью за ее лживую похвальбу о браке с Зевсом! Да есть ли столь страшная казнь, которой не заслужил бы этот невесть откуда взявшийся пришелец своими кощунственными речами?

Кадм невольно вскрикнул, слыша из уст Пенфея оскорбление памяти Семелы; Пенфей прерывает свою речь, оглядывается и замечает его.

Но вот новое диво! Передо мной, в пестрой небриде, гадатель Тиресий, а с ним и отец моей матери; и оба они — что за смешное зрелище! — с тирсами в руках чествуют Вакха! Мне противно, отец мой, смотреть на вас, старцев, лишенных ума. Стряхни же плющ, избавь свою руку от тирса, ты, отец моей матери!.. Ты ему это внушил, Тиресий? Ты хочешь ввести среди людей службу этому новому богу, чтобы тебе поручали наблюдать за птицами и платили деньги за исследование внутренностей? Если бы тебя не спасала твоя седая старость, ты сидел бы среди вакханок за то, что ты распространяешь гнусные таинства. Да, гнусные! Где дело касается женщин и где их на пиру угощают сладким вином — от таких священнодействий ничего путного ожидать нельзя!

Корифейка. Что за нечестивые слова, чужестранец! Как тебе не совестно перед богами и перед Кадмом, посеявшим землеродное племя?

Тиресий. Если мудрый человек выбирает для своей речи достойный предмет, то красота ее не должна возбуждать неудовольствие. У тебя же язык вращается легко, точно у благоразумного, но в речах твоих разума нет; а такой человек — смелый и красноречивый, но лишенный ума, — бывает вредным гражданином.

Этот новый бог, над которым ты глумишься, — я и сказать не могу, сколь велик он будет в Элладе. Заметь, юноша: есть два начала, господствующие в жизни людей.

Первое — это богиня Деметра… она же и Земля; называть ты можешь ее тем или другим именем. Но она сухою лишь пищею вскармливает смертных; он же, этот сын Семелы, дополнил недостающую половину ее даров, он изобрел влажную пищу, вино, и принес ее смертным, благодаря чему страждущие теряют сознание своего горя, напившись влаги винограда, благодаря чему они во сне вкушают забвение ежедневных мук — во сне, этом единственном исцелителе печали. Он же, будучи сам богом, приносится в виде возлияний другим богам, так что при его посредничестве люди получают и все прочие блага.

<Второе начало — сын Зевса и Латоны, мой владыка Феб; и с ним сравнялся Вакх, получив равностепенный удел. В противовес кифаре он дал смертному роду приятную усладу флейты, которая чарует душу и возвращает молодость телу.> Он же и вещатель — вакхическое неистовство содержит крупную долю пророческого духа: мощной силой своего наития бог заставляет одержимых им говорить будущее. Он же, наконец, вместе с ним приобрел и долю военной силы: не раз выстроенное и вооруженное войско было рассеяно внезапным ужасом, прежде чем его коснулось копье врага; а ведь и это — бешенство, насылаемое Дионисом. И ты увидишь еще, что он займет и дельфийские скалы, резвясь с факелами на двуглавой горе, бросая и потрясая вакхической ветвью, и будет велик во всей Элладе.

Нет, Пенфей, послушайся меня. Не слишком полагайся на свою власть, воображая, что в ней для людей сила; и если ты так или иначе рассудил, но твой рассудок занемог, то не будь слишком убежден в правильности твоих рассуждений. Нет; прими бога в твою страну, принеси ему возлияния, дай посвятить себя в его таинства и возложи себе на голову венок.

Пенфей, с едва скрываемой досадой слушавший эту речь, хочет возражать; Тиресий движением руки дает ему понять, что он еще не кончил.

Конечно, не Дионис заставит женщин соблюдать целомудрие; это дело природы, и вот тебе доказательство: женщина целомудренная и в вакхических таинствах не даст себя совратить. Затем, ты издеваешься над тем, что он был зашит в бедре Зевса; я научу тебя, как следует правильно понимать это сказание. Когда Зевс вырвал его из пламени молнии и отнес младенца на Олимп, в жилище богов, Гера хотела изгнать его из неба. Тогда Зевс принял против нее меры, какие мог только принять бог: он оторвал часть окружающего землю эфира, дал ей образ Диониса и выдал этот призрак как заложника гневной Гере. А со временем люди, извратив предание, согласно которому бог Зевс выдал некогда заложника богине Гере, и переиначив слова, распустили молву, что он был вскормлен в бедре Зевса.

Пенфей злобно смеется. Тиресий после паузы кротко и грустно продолжает; по всему видно, что его прежнее вдохновение оставило его.

Как хочешь. Я же и Кадм, над которым ты глумишься, мы покроем плющом голову и пойдем плясать; правда, мы — седая чета, но что делать! Так надо. Твои речи не заставят меня богоборствовать: ты поражен крайним безумием. Никакое зелье не поможет тебе, напротив: от зелья скорее всего произошла твоя болезнь.

Корифейка. Спасибо, старик; своею речью ты не унижаешь Феба и вместе с тем, как истинно мудрый человек, воздаешь честь Бромию, великому богу.

Пенфей снова обращается к начальнику стражи, чтобы дать ему приказания; в то же время Тиресий ищет рукой Кадма, желая с ним вместе уйти; но этот последний, не спускавший глаз со своего внука и с грустью заметивший его упорство, подходит к нему и кладет ему руку на плечо; тот в смущении останавливается, почтительно опустив голову.

Кадм. Дитя мое! Хорошие наставления дал тебе Тиресий; живи с нами, не чуждайся народной веры. Теперь твой ум блуждает, он болен, хотя и кажется здравым. (Вполголоса, наклонившись к Пенфею.) Пусть Дионис не бог, как ты говоришь; все равно, называй его таковым, решись на благочестивую ложь, утверждая, что он действительно бог, — тогда поверят, что Семела богоматерь, и это принесет честь всему нашему роду…

Пенфей с негодованием отступает назад, подымая правую руку в знак протеста; Кадм торопливо продолжает, меняя тон.

А затем — не правда ли, тебе приятно, когда народ толпится у дверей дворца, когда город величает имя Пенфея? Так же и он, полагаю я, радуется, когда его чествуют. А затем — тебе памятна участь несчастного Актеона, которого им же вскормленные лютые собаки разорвали на святой поляне за его хвастливые слова, будто он лучший охотник, чем Артемида? Как бы с тобою не случилось того же! Иди сюда, дай увенчать свою голову плющом; вместе с нами воздавай честь богу.

Пенфей невольно опустил руку при упоминании Актеона; пользуясь его задумчивостью, Кадм снимает свой венок и хочет наложить его на голову внука; тот вздрагивает и сильно отбрасывает его руку.

Пенфей. Не касайся меня! Иди, служи Вакху, но не думай заразить меня своим безумием. А за это твое безрассудство я накажу его, твоего учителя. (Телохранителям.) Скорее отправляйтесь кто-нибудь к его вышке, с которой он наблюдает за птицами, возьмите ломы, разнесите, опрокиньте ее, превратите всё в груду развалин и предайте повязки бурным ветрам; это будет ему больнее всего. (Начальнику стражи.) А вы пройдитесь по городу и выследите того женоподобного чужестранца, который распространяет среди женщин эту новую заразу и учит их осквернять брачное ложе; не на радость себе увидит он фиванские вакханалии, будучи побит камнями в наказание за свои дела.

Часть стражи с начальником уходит. Телохранители стоят в нерешимости, попеременно глядя то на Пенфея, то на Тиресия; повелительный жест Пенфея заставляет их уйти, причем они робко прощаются с Тиресием едва заметным движением руки. Тот стоит некоторое время молча, затем медленно и без угрозы простирает правую руку к Пенфею.

Тиресий. О несчастный! Ты сам не знаешь, что ты делаешь: твое прежнее безрассудство уступило бешенству. Пойдем, Кадм; помолимся богу и за него, как он ни свиреп, и за народ, чтобы он пощадил обоих. Иди со мной с плющевым посохом в руке; (с улыбкой) постараемся поддерживать друг друга: ведь и в самом деле, некрасиво, когда два старика падают. (Быстро спохватываясь ввиду озадаченности Кадма.) Но все равно: нужно служить Зевсову сыну Дионису. А Пенфей… боюсь, как бы он не внес печаль в твой дом, Кадм. Я говорю не как вещатель, а на основании его дел: его безумие не знает границ.

Уходят направо, взаимно поддерживая друг друга, сопровождаемые благословениями хора. Пенфей глядит им вслед и затем, презрительно пожимая плечами, удаляется в свой дворец.
ПЕРВЫЙ СТАСИМ
Строфа 1

Госия, могучая среди богов, Госия, носящаяся на золотых крыльях над землей, слышишь ты эти слова Пенфея? Слышишь ты его нечестивое глумление над Бромием? Да, над ним, над сыном Семелы, великим богом-покровителем увенчанных гостей на веселом пиру; над ним, который дал нам такие дары: водить шумные хороводы, веселиться при звуках флейты, отгонять заботы, когда на праздничном пиру поднесут усладу вина, когда за трапезой украшенных плющом мужей кубок навеет сон на них.

Антистрофа 1

Необузданным речам, попирающему закон и веру неразумию конец — несчастье. Напротив, жизнь кроткая и разумная — она и сама не обуревается сомнениями и сохраняет от несчастий наш дом: как далеко они ни живут в эфире, а всё же боги видят дела людей. Не в том, стало быть, мудрость, чтобы мудрствовать и возвышаться в своей гордыне над долею смертного. Коротка наша жизнь; кто тем не менее ставит себе слишком высокую цель, тот лишает себя даже минутных радостей жизни; безумным, полагаю я, и нездравомыслящим людям свойствен такой нрав.

Строфа 2

Уйти бы нам на Кипр, на остров Афродиты, где обитают чарующие душу смертных Эроты! Или в бездождный Пафос, оплодотворяемый струями варварской реки о ста устьях! Но где та, что краше всех, где Пиерия, родина муз, где святые склоны Олимпа? Туда веди нас, о Бромий, Бромий, наш вождь, наш благословенный бог! Там Хариты, там нега, там вакханкам дозволено резвиться.

Антистрофа 2

Да, наш бог, сын Зевса, любит веселье, но он любит и благодатную Ирену, кормилицу молодежи; оттого-то даровал он людям усладу вина, равно доступную и богачу и бедняку, ни в ком не возбуждающую зависти. Оттого-то ему и противны те, кто не о том заботится, чтобы и в светлые дни, и в сладкие ночи проводить в блаженстве свою жизнь. Вот где мудрость: умом и сердцем сторониться от безмерно умных людей. Веру и обряды простого народа — их принимаем и мы.

ВТОРОЕ ДЕЙСТВИЕ
Входит с правой стороны Начальник стражи; за ним двое стражников ведут пленного Диониса, один — за левую руку, другой — за правый локоть; в правой руке у Диониса тирс. Они подходят к тому месту колоннады, где на ступеньках стоит высокое каменное кресло; тогда третий стражник отправляется во дворец, откуда через некоторое время выходит в своем царском облачении Пенфей.

Начальник стражи. Мы явились сюда, Пенфей, имея в руках (показывая Диониса) эту добычу, за которой ты нас послал; не напрасен был наш путь. Но зверь наш оказался ручным; он не стал спасаться бегством, а без принуждения протянул к нам свои руки — не бледнея при этом, нет, вполне сохраняя румянец своих щек, — нс усмешкой предложил нам связать и увести его; он так и остался на своем месте, облегчая этим мою задачу. Мне стало жаль его, и я сказал: «Извини, чужестранец, не по своей воле увожу я тебя, а по приказанию Пенфея, который отправил меня».

Здесь начальник стражи делает маленькую паузу; по его движениям видно, что он имеет сообщить неприятную новость и не знает, как ему это сделать. Пенфей, весь занятый Дионисом, не слушает продолжения его речи.

Зато вакханки, твои узницы, которых ты схватил, заковал в цепи и заключил в городскую темницу, — тех там уже нет: свободные, они весело бегут к святым полянам, призывая бога Бромия. Сами собою оковы спали с их ног, и затворы перестали сдерживать двери — без вмешательства смертной руки. Да, многими чудесами ознаменовался приход в Фивы этого мужа (замечая, что Пенфей его не слушает); а впрочем, — остальное твоя забота.

Пенфей (при первых же словах начальника спустился к Дионису и жадным взором впился в него; тот все время стоял в спокойной позе, глядя на Пенфея с неподдельным участием. Наконец последний дает страже знак удалиться.) Оставьте его руки; попавшись в мои сети, он от меня не уйдет, как он ни проворен.

Стража с начальником отступает, оставаясь, однако, вблизи; Пенфей еще ближе подходит к Дионису, опять его глаза светятся зловещим блеском, как в начале первого действия, и его голос дрожит.

А впрочем, чужестранец, ты недурен собой… по крайней мере, на вкус женщин; но ведь ради их ты и явился в Фивы. Не палестра вырастила эти твои длинные кудри, которые вдоль самой щеки свешиваются тебе на плечи, полные неги; да и белый цвет твоей кожи искусственного происхождения: не под лучами солнца приобрел ты его, а в тени, заманивая добычу Афродиты своей красой…

Внезапно отворачивается, как бы желая избавиться от надоедливой мысли; затем медленно поднимается на ступеньки, опускается в кресло и делает Дионису знак подойти ближе. Тот повинуется.

Итак, первым делом скажи мне, откуда ты родом.

Дионис. Родом хвастать не могу, но на вопрос твой отвечу без труда; про цветистый Тмол ты, верно, слыхал?

Пенфей. Да, слыхал; это тот, что окружает Сарды?

Дионис. Оттуда я родом; Лидия — моя отчизна.

Пенфей. Зачем ты вводишь в Элладу эти таинства?

Дионис. Меня послал Дионис, сын Зевса.

Пенфей (вспыхивая). Там есть такой Зевс, который рождает новых богов?

Дионис. Нет, это тот, который здесь сочетался браком с Семелой.

Пенфей. Во сне ли или наяву дал он тебе свои приказания?

Дионис. Он видел, видел и я; так-то он приобщил меня к своим таинствам.

Пенфей (с притворным равнодушием). А таинства эти — в чем состоят они?

Дионис. О них нельзя знать непосвященным.

Пенфей. Но какая польза от них тем, которые справляют их?

Дионис. Тебе нельзя слушать об этом без греха, но знать о них стоит.

Пенфей (стараясь скрыть свою досаду). Ты ловко сумел пустить мне пыль в глаза, чтобы возбудить мое любопытство.

Дионис. Таинствам бога ненавистны поклонники нечестья.

Пенфей (смущенный ответом Диониса, после минутной паузы). Ты говоришь, что видел бога воочию; каков же был он собой?

Дионис. Каковым желал сам; не я этим распоряжался.

Пенфей. Опять ты увернулся, дав мне ловкий, но бессодержательный ответ.

Дионис. Неразумен был бы тот, кто стал бы невеждам давать мудрые ответы.

Пенфей. А скажи… Фивы — первая страна, в которую ты вводишь своего бога?

Дионис. Все варвары справляют его шумные таинства.

Пенфей. На то они и многим неразумнее эллинов.

Дионис. Нет, в этом они многим разумнее их; а впрочем, у каждого народа своя вера.

Пенфей (после новой паузы, стараясь казаться спокойным). А скажи… днем или ночью справляешь ты свои обряды?

Дионис. Главным образом ночью: торжественность свойственна тьме.

Пенфей (со злобным хохотом). Это — гнилое место твоего служения, коварно рассчитанное на женщин.

Дионис (строгим голосом, пристально глядя на Пенфея). И днем может быть придумана гнусность.

Пенфей (гневно). Довольно; за твои дурные выдумки ты понесешь кару.

Дионис. Понесешь кару и ты — за твое невежество и нечестивое обращение с богом.

Пенфей. Как дерзок, однако, наш вакхант! В словесной борьбе он, видно, упражнялся.

Дионис. Говори, что со мною будет? Какой казни подвергнешь ты меня?

Пенфей (тщетно стараясь побороть свое смущение). Прежде всего… я отрежу этот твой нежный локон.

Дионис. Эта прядь священна; я ращу ее в честь бога.

Пенфей. Затем… передай мне тот тирс, что у тебя в руках.

Дионис. Сам его отними; это — Дионисов тирс.

Пенфей. А тебя самого я отправлю внутрь дома и заключу в темницу.

Дионис (торжественно). Сам бог освободит меня, когда я захочу.

Пенфей. Это будет тогда, когда ты, окруженный своими вакханками, призовешь его.

Дионис. Нет; и теперь он близок к нам и видит, что со мной творится.

Пенфей. Где же он? Мне он на глаза не показывается.

Дионис. Он там же, где и я; ты не видишь его потому, что ты нечестив.

Пенфей (вскакивая и обращаясь к страже). Схватите его! Он издевается надо мной и над Фивами.

Дионис (к обступившей его страже). Запрещаю вам — благоразумный неразумным — вязать меня.

Пенфей. А я приказываю им это — я, чья воля властнее твоей.

Дионис (подходя к Пенфею, твердым голосом). Ты не знаешь, чего хочешь; не знаешь, что делаешь; не знаешь, что такое ты сам.

Пенфей. Я — Пенфей, сын Агавы, отец мой Эхион.

Дионис (с презрительной усмешкой, отдавая себя в руки стражи). Твое имя удачно выбрано, чтобы сделать своего носителя несчастным.

Пенфей. Ступай! Заключите его в конюшню у яслей, чтобы он видел кругом себя мрак ночи; там пляши себе. (Показывая на хор, который с живейшим участием следил за происходившим и теперь отчасти взмаливается к нему, отчасти окружает Диониса, припадая к его стопам и стараясь уловить его руку или кайму его плаща.) А их, которых ты привел сюда как помощниц в твоих гнусностях, — их я или продам, или, отучив их руки от этой шумной игры на тимпане, приставлю к кроснам как своих рабынь.

Дионис (к страже). Пойдем. (Кхору, с нежностью.) Не бойтесь: чему не суждено быть, тому не бывать. (К Пенфею, строго.) А тебе за эти обиды воздаст должное тот Дионис, которого ты не признаешь: злоумышляя против меня, ты его самого уводишь в темницу.

Удаляется со стражей через средние ворота во дворец; вслед за ними уходит

и Пенфей, после чего двери плотно затворяются. На сцене остается один только хор.

ВТОРОЙ СТАСИМ
Строфа

Ахелоева дочь, девственная владычица Дирка! Не ты ли некогда приняла в свои волны Зевсова младенца, когда Зевс-родитель изъял его из бессмертного огня и скрыл в своем бедре, возгласив: «Иди, Дифирамб, иди сюда, в мое мужское чрево: этим именем нарекаю я тебя, Вакх, в пример Фивам»? И ты же, блаженная Дирка, отталкиваешь нас, когда мы хотим водить увенчанные хороводы в твоей стране? За что отвергаешь ты нас? За что чуждаешься ты нас? Еще — клянемся сладкими плодами Дионисовой лозы — еще вспомнишь ты о Бромии!

Антистрофа

Доказал же свое землеродное происхождение, свое рождение от змея Пенфей — он, имеющий отцом землеродного Эхиона, — он, это дикое чудовище, не смертный муж, а кровожадный гигант, воюющий с богами! Еще недолго — и он велит связать нас, Бромиевых жриц; и уже теперь он держит в своем доме нашего товарища, заключив его в мрачную тюрьму. Видишь ты, Зевсов сын Дионис, своих пророков в тисках неизбежности? Явись, светлоликий, спустись с Олимпа, потрясая тирсом, и смири гордыню кровожадного мужа.

Эпод

Где ты, Дионис? На Нисе ли, кормилице зверей, водишь ты тирсоносные хороводы, или на Корикийских вершинах? Или, верней, в лесистых ущельях Олимпа, где некогда Орфей, ударяя в струны, собирал деревья своею игрой, собирал ею и диких зверей? Счастливая Пиерия! Да, Дионис чтит тебя, он придет к тебе со своими таинствами, и ты огласишься его хороводами; да, он перейдет через стремительный Аксий, и за ним потянется сонм его вакханок; он перейдет и через Лудий, отца-- благодетеля, дарящего счастье смертным, чистые воды которого оплодотворяют эту славную родину коней.

ТРЕТЬЕ ДЕЙСТВИЕ
Первая сцена (коммос)
Непосредственно после песни хора, принявшей после унылого вступления мало-помалу радостный и торжествующий характер, раздается из внутренней части дворца оглушительный голос Диониса.

Ио! Услышьте мой голос, услышьте его! Ио, вакханки! Ио, вакханки!

Вакханки, пораженные удивлением и страхом, оглядываются кругом.

Корифейка. Кто это, кто? Откуда голос благословенного бога донесся до нас?

Голос Диониса. Ио, ио! Еще раз взываю я к вам, я, сын Семелы, сын Зевса!

Корифейка. Ио, ио! Владыка, владыка, явись же в наш лик, Бромий, Бромий!

Голос Диониса. Сотряси почву земли, могучий Землеврат!

Корифейка. Га! Тотчас распадутся чертоги Пенфея. Дионис во дворце! Поклоняйтесь ему!

Вакханки. Мы поклоняемся!

Все простирают свои руки ко дворцу. Раздается оглушительный треск, сопровождаемый продолжительным подземным гулом; фасад дворца зашатался, колонны пошатнулись, ворота разверзлись, вся стена кажется готовой обвалиться.

Корифейка (пораженная ужасом, вполголоса). Смотрите, как пошатнулись каменные перекладины колонн! Это Бромий торжествует победу внутри дворца!

Голос Диониса. Зажги лучезарный светоч перуна! Воспламени, воспламени чертоги Пенфея!

Корифейка. Га! Видите, видите ли огонь, окруживший святую могилу Семелы? Это — то пламя Зевсовой молнии, которое она некогда оставила, сраженная перуном! Падите ниц, объятые трепетом! Владыка наш, сын Зевса, появится среди нас, превратив в груду развалин эти хоромы.

Падают на землю.
Вторая сцена
В ответ на последнее воззвание Диониса поднялся с могилы Семелы огненный столб и стал приближаться к шатающемуся дворцу; пока вакханки лежат на земле, не видя того, что происходит, пламя охватывает весь дворец, кажется, что он горит, но это продолжается лишь несколько мгновений; внезапно призрачный огонь исчезает, дворец по-прежнему стоит на своем месте, и в открытой его двери появляется — в том же виде как и раньше --

Дионис. Что с вами, варварки? До того ли вы испугались, что упали на землю?.. А вы, верно, заметили, как Бромий потряс до оснований дворец. Встаньте и ободритесь, забыв о трепетном страхе.

Спускается на сцену; вакханки, узнав своего «пророка», быстро поднимаются и радостно окружают его.

Корифейка. О ты, давший нам свет благословенных вакхических даров, с какою радостью смотрю я на тебя после моего безотрадного одиночества!

Дионис (полунежно-полунасмешливо). Вот оно что! Вы впали в уныние, когда меня вводили во дворец и казалось, что я буду заключен в мрачную темницу Пенфея?

Корифейка. А то как же! Кто был бы нашим защитником, если бы с тобой случилось несчастье? Но как же был ты освобожден из уз нечестивого мужа?

Дионис. Я сам себя освободил — легко, безо всякого труда.

Корифейка. И он не заковал тебе рук в оковы узников?

Дионис. В том-то и состоит причиненная ему обида, что он, думая меня вязать, даже не коснулся меня, а наслаждался в одном лишь своем воображении. Найдя у яслей, близ которых он велел меня запереть, быка, он стал скручивать ему веревками колена и копыта, с трудом переводя дыхание, обливаясь потом, кусая губы. А я между тем спокойно сидел вблизи и смотрел на его усилия. В это время явился Вакх, потряс дворец и зажег огонь на могиле матери; когда Пенфей увидел это, он — воображая, что дворец горит, — стал метаться туда и сюда, приказывая рабам носить речную воду, и вся челядь засуетилась, понапрасну трудясь. <Этим он занят и поныне>, а я, спокойно вышедши из дворца, вернулся к вам, не обращая внимания на Пенфея.

Но вот мне кажется — судя по стуку сандалий внутри дома, — что он собирается тотчас появиться перед дворцом. Что-то скажет он после всего, что случилось! Но как бы он ни горячился, мне нетрудно будет противостоять ему; мудрому человеку приличествует соблюдать разумное хладнокровие.

Третья сцена
Из дворца быстро выходит Пенфей в сопровождении начальника стражи; остальная стража следует за ними. Он занят оживленной беседой с начальником, которого он, по-видимому, намерен послать вслед за бежавшим Дионисом; последнего он замечает не сразу.

Пенфей. Вообрази, что за странное приключение! Бежал тот чужестранец, который только что был в моей власти, будучи закован в цепи. (Замечает Диониса, стоящего вблизи в полу смиренной, полунасмешливой позе.) Но что я вижу! Это он. Что это значит? Как удалось тебе проникнуть наружу и явиться перед дверьми моих чертогов?

Дионис. Остановись и замени свой гнев спокойствием духа.

Пенфей. Как освободился ты от оков? Как проник ты наружу?

Дионис. Ведь я говорил тебе — или ты не расслышал? — что кто-то освободит меня.

Пенфей (судорожно сжимая голову руками, с признаками сильнейшей боли). Кто такой? Ты все говоришь одну странность за другой!

Дионис. Тот, кто даровал смертным плодоносную виноградную лозу.

Пенфей. <Нет, это бред сумасшедшего, это сплошное бешенство!>

Дионис. Упрек в бешенстве почетен для Диониса.

Пенфей (поборов свое волнение, обращается к начальнику стражи). Заприте все ворота стены, окружающей кремль.

Начальник с частью стражи удаляется; Пенфей вздыхает свободнее.

Дионис. Что же ты думаешь? Разве боги не сумеют перешагнуть через стену?

Пенфей (насмешливо). О да, ты мудр, мудр — а все-таки, где мудрость была уместна, там ты ею не воспользовался.

Дионис. Напротив; именно там я умею ею пользоваться, где она всего уместнее.

Начальник стражи возвращается; с ним вместе приходит пастух, который, проходя мимо Диониса, робко косится на него, а затем отвешивает Пенфею, который его не замечает, низкий поклон.

Но обратись сначала к этому человеку и выслушай его весть; он пришел с гор рассказать тебе кое о чем. (Замечая, что Пенфей хочет дать страже знак обступить его, с насмешкой.) А я останусь в твоем распоряжении и не убегу.

Четвертая сцена
Пенфей окидывает пастуха гневным взглядом; тот после вторичного поклона начинает свою, видимо заученную, речь.

Пастух. Пенфей, владыка нашей фиванской земли! Я прихожу с высот Киферона, которых никогда не покидает сверкающий покров белого снега…

Пенфей (нетерпеливым жестом обрывая его). А что за важная весть заставила тебя прийти?

Пастух (торопливо). Вакханок могучих видел я, государь, легкой ногой бежавших из нашей земли, и пришел возвестить тебе и гражданам об их неслыханных и более чем удивительных делах…

Пенфей болезненно прижимает руки к сердцу; пастух в смущении прерывает начатую речь и обиженным тоном спрашивает.

Но я хотел бы узнать, должен ли я откровенно сказать тебе, как там все обстоит, или же мне умерить свою речь; боюсь я быстроты твоих решений, государь, боюсь твоего вспыльчивого и слишком повелительного нрава.

Пенфей (быстро и необдуманно). Говори! Что бы ты ни сказал, я обеспечиваю тебе безнаказанность; (спохватываясь) за правду ведь не должно гневаться. (Замечая насмешливое выражение лица Диониса, который не спускал с него глаз.) А чем неслыханнее будет то, что ты расскажешь мне про вакханок, тем строже накажем мы его, который научил женщин этим делам.

Пастух. Стал я, не торопясь, гнать в гору на пастбище своих коров — к тому времени, когда солнце начинает согревать землю своими лучами, — вдруг я увидел три сборища женщин; одному повелевала Автоноя, другому — твоя мать Агава, а впереди третьего находилась Ино. Все они были погружены в глубокий сон; одни покоились на еловых ветвях, другие — на листьях дуба, положив голову на землю, как кому было удобнее, скромно и прилично, а не так, как ты говоришь — что они, одурманенные вином и звуками флейты, уединяются в леса, ища любовных наслаждений.

Пенфей гневным движением приказывает пастуху перейти к делу.

И вот твоя мать услышала мычание рогатых коров и, став среди вакханок, крикнула им, чтобы они стряхнули сон со своих членов. Они, освободив веки от сладкого сна, поднялись на ноги, представляя чудное зрелище своей красивой благопристойностью, — все, и молодые и старые, но особенно девы. И прежде всего они распустили себе волосы на плечи, прикрепили небриды, если у кого успели развязаться узлы, и опоясали эти пятнистые шкуры змеями, лизавшими себе щеку. Другие тем временем, — у кого после недавних родов болела грудь от прилива молока, а ребенок был оставлен дома, — брали в руки сернят или диких волчат и кормили их белым молоком. После этого они увенчались зеленью плюща, дуба или цветущего тиса. И вот одна, взяв тирс, ударила им о скалу — из скалы тотчас брызнула мягкая струя воды; другая бросила тирс на землю — ей бог послал ключ вина; кому была охота напиться белого напитка, тем стоило концами пальцев разгрести землю, чтобы найти потоки молока; а с плющевых листьев тирсов сочился сладкий мед. Одним словом, будь ты там — ты при виде этого обратился бы с молитвой к богу, которого ты ныне хулишь.

Новое нетерпеливое движение со стороны Пенфея.

Тогда мы, пастухи быков и овчары, собрались, чтобы побеседовать и потолковать друг с другом; и вот один из наших — он любил шляться по городу и говорил красно — сказал нам, обращаясь ко всем (передразнивая насмешливый тон оратора): «Эй вы, сыны святых вершин! Хотите изловить Пенфееву мать Агаву, увести ее из толпы вакханок и заслужить царскую благодарность?» Мы решили, что он говорит дело, и расположились засадой в листве кустарников так, чтобы оставаться скрытыми.

В положенный час они начали потрясать тирсами в вакхической пляске, призывая в один голос «Иакха» -Бромия, Зевсова сына. И вся гора стала двигаться в вакхическом ликовании, все звери; не было предмета, который бы не закружился в беге. Вот Агава близко пронеслась мимо меня; я выскочил, чтобы схватить ее, оставляя кустарник, в котором скрывался; тогда она вскрикнула: «Скорее, мои быстрые гончие! Эти мужчины хотят нас поймать; за мною! Схватите тирсы да за мною!»

Мы бегством спаслись; а то вакханки разорвали бы нас. Они же, безоружные, бросились на скот, жевавший траву. И вот одна стала производить ручную расправу над вымистой коровой, мычавшей под ее руками; другие рвали на части и разносили телок; вот взлетело на воздух ребро, вот упало на землю раздвоенное копыто; а само животное висело на ели, обливаясь и истекая кровью. Свирепые быки, бравшие раньше на рога всякого, кто их дразнил, теперь валились на землю под тысячами девичьих рук, и покровы их мяса разносились быстрее, чем ты мог бы сомкнуть свои царские очи…

Пенфей с отвращением поднимает руку, протестуя против зловещего предзнаменования последних слов; пастух, заметив свою неловкость, испуганно опускает голову; после краткой паузы он продолжает.

Совершив это дело, они поднялись точно стая птиц, в быстром беге понеслись к подгорным равнинам, которые, орошаемые Асопом, приносят фиванцам богатый урожай, — к Гисиям и Эрифрам, лежащим у подошвы киферонских скал; ворвавшись туда, точно враги, они стали разносить и опрокидывать все, что им попадало в руки. Ребят они уносили из домов, <но не причиняли им вреда; кого они брали на руки, тот смеялся и ласкался к ним>, кого они сажали себе на плечи, тот, не будучи привязан, держался на них и не падал на черную землю. <И они поднимали все, что хотели, ничто не могло сопротивляться им>, ни мед, ни железо; они клали себе огонь на кудри, и он не жег их.

Крестьяне, видя, что их добро разрушается вакханками, в раздражении взялись за оружие; но тут-то, государь, пришлось нам увидеть неслыханное зрелище. Их заостренному оружию не удалось отведать крови; а вакханки, бросая в них тирсами, наносили им раны и обращали их в бегство — женщины мужчин! Но, видно, дело не обошлось без бога. А затем они вернулись, откуда пришли, к тем самым ключам, которые даровал им бог; там они смыли с себя кровь, причем змеи слизали повисшие на их щеках капли, очищая их лицо.

Итак, владыка, этого бога, кто бы ни был он, прими в наш город; помимо своего прочего величия, он, говорят, даровал смертным и виноградную лозу, утешительницу скорбящих. А нет вина — нет и Киприды, нет более утех для людей.

Пенфей, погруженный в глубокое раздумье, машинально делает пастуху знак, чтобы он удалился; тот, грустно качая головой, уходит.
Пятая сцена
Пенфей все стоит, не говоря ни слова; хор, с радостным напряжением следивший за рассказом пастуха, видимо торжествует.

Корифейка. Как ни страшно выражать свое мнение открыто перед царем, но оно будет выражено: нет бога, которому уступал бы Дионис!

Пенфей (очнувшись от оцепенения, бросает свирепый взгляд на вакханок). Нет! Все теснее и теснее, точно пожар, охватывает нас злорадство вакханок, глубоко позорящее нас перед эллинами. Не следует медлить. (Начальнику.) Иди ты к воротам Электры; скажи, чтобы туда пришли мне навстречу все щитоносцы, все наездники на своих быстрых конях, все, кто потрясает легкой пельтой и натягивает рукой тетиву лука. Да, мы пойдем в поход… (с болезненным смехом) против вакханок! Невыносимо терпеть от женщин то, что терпим мы.

Начальник уходит. Дионис, все время стоявший в некотором отдалении от Пенфея, подходит к нему и спокойным голосом, сохраняя все свое хладнокровие, говорит ему.

Дионис. Я знаю, Пенфей, ты не слушаешься моих слов; все же, невзирая на все обиды, которые я терплю от тебя, я советую тебе оставаться в покое и не поднимать оружия против бога: Дионис не дозволит тебе увести вакханок с благословенной горы.

Пенфей (окинув Диониса полугневным-полуиспуганным взором). Не учи меня! Ты бежал из оков — дорожи же своей свободой. Или ты хочешь, чтобы я снова скрутил тебе руки?

Дионис. Я предпочел бы на твоем месте принести ему жертву, как смертный богу, чем в раздражении прать против рожна.

Пенфей. Я и принесу ему жертву — и для того, чтобы почтить его по заслугам, произведу страшную резню в ущельях Киферона.

Дионис (все с тем же невозмутимым равнодушием). Вы все разбежитесь; а ведь стыдно будет, когда вы со своими медными щитами повернете тыл перед тирсами вакханок.

Пенфей. С каким невыносимым чужестранцем свела меня судьба! Что с ним ни делай — он не хочет молчать.

Дионис (торжествующе смотрит на Пенфея, как бы готовя решительный удар; но мало-помалу его лицо и движения начинают выражать сострадание к молодому царю, он приближается к нему, кладет ему руку на плечо и с тоном искреннего участия говорит ему). Друг мой! Еще есть возможность все устроить к лучшему.

Пенфей (боязливо и недоверчиво). Какая? Та, чтобы я подчинился своим же рабыням?

Дионис. Я сам приведу женщин сюда, не прибегая к оружию.

Пенфей. Спасибо! Это уже предательский замысел против меня!

Дионис (с жаром). Где же тут предательство, когда я хочу спасти тебя своим замыслом.

Пенфей. Вы, верно, условились в этом, чтобы получить возможность служить Вакху всегда!

Дионис. Да, ты прав; в этом я условился с богом.

Хочет взять Пенфея за руку; тот стоит в смущении, не зная на что решиться; но затем отбрасывает руку Диониса и обращается к страже.

Пенфей. Принесите мне оружие. (Дионису.) А ты перестань рассуждать!

Дионис (отступает на несколько шагов, не сводя с Пенфея своих чарующих глаз, и, пользуясь его озадаченностью, вкрадчиво говорит ему). Послушай же… тебе хотелось бы видеть, как они там вместе расположились на горе?

Пенфей (быстро опускает голову; кровь приливает к его лицу, в его глазах снова то же недоброе выражение, как и в первом действии; как бы бессознательно вырываются из его уст произнесенные вполголоса слова). О да! Груду золота дал бы я за это.

Дионис (быстро меняя тон, с насмешкой). Откуда же у тебя явилось такое страстное желание?

Пенфей (стараясь овладеть собой, со смущением). Желание? Нет! Мне будет больно видеть их отягченными вином.

Дионис (ядовито). Как же так? Тебе хочется взглянуть на то, что тебе больно?

Пенфей (со все возрастающим смущением). Ну, да… но молча, сидя под елями.

Дионис (с тоном притворного участия). Напрасно; они выследят тебя, даже если ты придешь тайком.

Пенфей (тщетно стараясь выпутаться). Зачем тайком? Я пойду открыто; ты сказал правду.

Дионис (протягивая Пенфею руку). Итак, я поведу тебя, и ты отправишься в путь?

Пенфей (судорожно сжимая руку Диониса). Да, пойдем скорее; мне каждой минуты жаль.

Дионис (равнодушно). Так облачись же в льняные ткани.

Пенфей (удивленно). Зачем это? Разве я из мужчины превратился в женщину?

Дионис. А чтобы они не убили тебя, если бы признали в тебе мужчину.

Пенфей (злобно). Недурно придумано! Да, ты мудр, я давно это заметил.

Дионис (добродушно). Это Дионис меня умудрил.

Пенфей. Как же назвать хорошим то, к чему ты хочешь склонить меня?

Дионис. Очень просто: мы войдем во дворец, и я наряжу тебя.

Пенфей. Да, но в какой наряд? Неужто в женский? (Дионис кивает головой.) Нет, мне стыдно! (Хочет уйти во дворец.)

Дионис (презрительно пожимая плечами). Видно, ты не особенно хочешь взглянуть на вакханок. (Делает вид, будто хочет удалиться.)

Пенфей (быстро остановившись, вслед уходящему Дионису). А скажи… что это за наряд, в который ты хочешь облачить меня?

Дионис (тоже останавливаясь). Я распущу твои волосы, чтобы они с головы свешивались на плечи.

Пенфей (после минутного раздумья одобрительно кивает головой, затем нерешительно продолжает). А в чем… вторая принадлежность моего наряда?

Дионис. Платье до пят, и митра на голову.

Пенфей (сердито). Не пожелаешь ли надеть на меня еще чего-либо?

Дионис (добродушно). Дам тебе тирс в руку и надену на тебя пятнистую шкуру оленя.

Пенфей (резко). Нет, я не в состоянии надеть женское платье!

Дионис. Итак, ты предпочтешь пролить кровь, дав битву вакханкам?

Пенфей (со вздохом). Лучше пусть будет что угодно, лишь бы мне не быть посмешищем для вакханок.

Дионис. <Но как же ты будешь сражаться, не зная местности?>

Пенфей (подумав немного, радостно). Ты прав; следует сначала отправиться на разведки.

Дионис (одобрительно). Это благоразумнее, чем к прежним бедам добывать новые.

Пенфей. Но как же мне пройти по городу так, чтобы кадмейцы меня не заметили?

Дионис. Мы пойдем по пустынным улицам; я буду твоим проводником.

Пенфей (после краткой паузы). Мы сначала войдем во дворец; там я решу, что лучше.

Дионис. Согласен; я везде готов служить тебе.

Пенфей. Я иду. (Нетвердой походкой поднимается на ступени; проходя мимо стражи, с достоинством.) А затем я или с оружием отправлюсь туда, или (вполголоса Дионису, который последовал за ним до колоннады) послушаюсь твоего совета! (Уходит во дворец.)

Дионис (видя, что Пенфей ушел, вдруг обращается к хору). Победа наша, подруги; он уже направляется к неводу; вакханок он увидит и в наказание примет смерть от них.

Дионис, теперь за тобой дело — а ты вблизи — накажем его. Прежде всего лиши его ума, наведя на него легкое помешательство; будучи в здравом уме, он никогда не захочет надеть женского платья, а лишившись рассудка, наденет его. Я хочу, чтобы он стал посмешищем для фиванцев, после его прежних страшных угроз ведомый в женском одеянии по городу.

Но я пойду и надену на него наряд, в котором он отправится в царство теней, убитый рукою матери; он узнает Зевсова сына Диониса, бога столь же грозного для беззаконных, сколько кроткого для благочестивых людей. (Уходит во дворец.)

ТРЕТИЙ СТАСИМ
Строфа

Суждено ли нам наконец выступать легкой ногой во всенощных хороводах, резвясь в вакхическом веселье и закидывая голову навстречу влажному ночному ветру? Так лань играет, радуясь роскошной зелени лугов, когда она спаслась от страшной облавы, миновала загонщиков, перепрыгнула хитросплетенные тенета. И вот, пока охотник кричит своим гончим, ускоряя их прыть, она, бурноногая, хотя и изнемогая в беге, несется по долине вдоль реки, радуясь безлюдию в зелени густолиственного леса.

В чем мудрость, в чем прекраснейший дар человеку от богов, как не в том, чтобы победоносною десницей смирять выю врагов? А что прекрасно, то и мило навеки.

Антистрофа

Не скоро движется божья сила, но можно довериться ей; она карает смертных, поклоняющихся неразумию и в угоду безрассудной мечте отказывающих в почете богам. Долгое время поджидают они нечестивца в хитрой засаде, но затем схватывают его. И они правы: не следует в своих мнениях и помыслах возвышаться над верой; не требуется большого усилия мысли, чтобы убедиться в мощи того, что мы называем божеством, чтобы признать вечными и врожденными те истины, которые столь долгое время были предметом веры.

В чем мудрость, в чем прекраснейший дар человеку от богов, как не в том, чтобы победоносной десницей смирять выю врагов? А что прекрасно, то и мило навеки.

Эпод

Блажен пловец, избегший бури и достигший гавани; блажен и тот, кто усмирил тревогу в своей душе. В остальном прочного счастья нет; и в богатстве, и во власти другой может опередить тебя. Правда, есть и другие надежды, в несметном числе витающие среди несметного числа смертных; но из них одни в конце концов сводятся к достижению богатства, прочие же не сбываются. Нет! Чья жизнь счастлива в своих минутных дарах, того и я считаю блаженным.

ЧЕТВЕРТОЕ ДЕЙСТВИЕ
Дионис выходит из дворца; его лицо выражает озабоченность и тревогу. Медленно спустившись по ступеням, он быстро оборачивается ко дворцу.

Дионис. Тебя, готового видеть то, что грешно видеть, стремящегося к тому, к чему гибельно стремиться, — тебя зову я, Пенфей! Появись перед дворцом, дай мне увидеть тебя в одежде женщины, менады, вакханки… (спохватываясь, вкрадчиво)соглядатаем твоей матери и ее отряда!

Пенфей выходит из дворца; длиннополый женский хитон окружает его стан, с плеча свешивается небрида, волосы распущены, на голове митра, глаза блуждают. Походка у него нетвердая, старый раб его поддерживает. Вышедши на солнце, он в испуге вскрикивает и судорожно подносит руку к глазам; через несколько времени он, боязливо косясь на Диониса, говорит ему дрожащим от ужаса голосом.

править

Пенфей. Что со мной? Мне кажется, я вижу два солнца, дважды вижу Фивы, весь семивратный город… Мне кажется, что ты идешь впереди нас в образе быка и что на голове у тебя выросли рога… Уж не подлинно ли ты зверь? С виду ты похож на быка…

Дионис (стараясь успокоить его). Отсюда видно, что бог, не расположенный к нам раньше, сопровождает нас как друг; (насмешливо) теперь ты видишь то, что должно видеть.

Пенфей (невольно опустивший глаза, всматривается в свой наряд; мало-помалу его ужас переходит в детскую веселость). Как же тебе кажется? Не стою ли я в осанке Ино? Или скорее Агавы, моей матери?

Дионис (одобрительно кивая головой). Глядя на тебя, я воображаю, что вижу одну из них; да и по наружности тебя можно принять за дочь Кадма.

Направляется к выходу направо, но затем вдруг останавливается; видно, он борется сам с собой; он оборачивается и смотрит на Пенфея взором, полным нежности и сострадания.

Однако вот эта прядь твоих волос не на месте; она свешивается не так, как я ее приладил под митрой.

Пенфей. Видно, она отделилась еще во дворце, когда я наклонял голову и закидывал ее в вакхической пляске.

Дионис. Ничего, я ее опять прилажу — мое ведь дело ухаживать за тобой. (Подходит к Пенфею.) Держи голову прямо.

Пенфей. Хорошо, украшай меня; на то и отдался я тебе.

Дионис снимает у него митру, прилаживает волосы, затем опять прикрепляет митру; он не торопится, по всему видно, что он хочет отсрочить момент ухода. Окончив свое дело, он снова направляется к выходу, снова останавливается, снова глядит на Пенфея и с нежностью говорит ему.

Дионис. Также и пояс твой недостаточно туго сидит, и складки твоего платья не в строгом порядке спускаются до ног.

Пенфей. И мне так кажется, по крайней мере с правой стороны; но с другой платье правильно свешивается до самого каблука.

Дионис (поправляя платье Пенфея). О, ты назовешь меня еще первым из своих друзей, когда увидишь вакханок… (про себя) гораздо более целомудренными, чем ты ожидаешь.

Окончив свою работу, направляется к выходу; но Пенфей, которого как бы обдало жаром при упоминании о вакханках, останавливает его.

Пенфей. А скажи… в какую руку мне взять тирс, чтоб еще более уподобиться вакханке? В правую или в ту?

Дионис. Его следует поднимать правой рукой одновременно с правой ногой.

Пенфей проделывает указанные движения.

Я рад, что твой ум оставил прежнюю колею.

Пенфей. А сумею ли я поднять на своих плечах весь Киферон с его долинами и с самими вакханками?

Дионис. Сумеешь, если захочешь. Раньше твой ум был болен, а теперь он таков, каким ему следует быть.

Пенфей. Не взять ли нам ломы с собой? Или мне поднять гору руками, упершись в вершину плечом?

Дионис (подлаживаясь под настроение Пенфея). Не разрушай капищ нимф и жилища Пана, где он играет на свирели!

Пенфей. Ты прав; не силой следует побеждать женщин; я скроюсь лучше под елями.

Дионис. Ты скроешься так, как тебе следует скрыться (с особым ударением), явившись коварным соглядатаем менад.

Пенфей (которого при упоминании менад снова обдало жаром, с чувственным хохотом, причем его лицо принимает все более и более полоумное выражение). А знаешь, мне кажется, я захвачу их среди кустарников, точно пташек, опутанных сладкими сетями любви!

Дионис. На то ведь ты и идешь подстерегать их; и ты наверно их захватишь… (про себя) если сам не будешь захвачен раньше.

Пенфей. Веди меня прямо через Фивы; я — единственный гражданин этого города, решившийся на такой подвиг.

Дионис. Да, ты один приносишь себя в жертву за город, один; зато же и битвы тебе предстоят, которых ты достоин. (После нового крайнего усилия над собой.) Пойдем туда; я буду твоим… (после некоторого колебания) спасительным проводником; а оттуда уведет тебя… (с ударением) другой.

Пенфей (с блаженной улыбкой). Ты хочешь сказать: моя мать?

Дионис (с выражением ясновидящего, дрожащим от жалости голосом). Высоко надо всем народом…

Пенфей. Для этого я и иду туда!

Дионис. Обратно ты будешь несом…

Пенфей. Что за блаженство!

Дионис. На руках матери…

Пенфей. Нет, это слишком пышно!

Дионис (с выражением ужаса, закрывая лицо руками). О да, так пышно…

Пенфей. Правда, я этого заслуживаю… (Забыв договорить фразу, уходит неровной походкой, поддерживаемый своим рабом, закидывая голову и раскачивая тирс; все его движения дышат сознанием неслыханного величия и блаженства.)

Дионис (все еще потрясенный виденной им мысленно сценой). О, ты велик, велик, и велики страдания, которым ты обрек себя; за то же и слава твоя вознесется до небес. Простирайте руки, Агава и вы, ее сестры, дочери Кадма; я веду к вам юношу на страшный бой, а победителем — буду я, да, Бромий. (Хору.) Что все это значит — покажет вам само дело. (Быстро уходит.)

ЧЕТВЕРТЫЙ СТАСИМ
Строфа

Мчитесь же, быстрые собаки Неистовства, мчитесь на гору, где дочери Кадма водят хороводы; заразите их бешенством против того, кто в женской одежде, против безумного соглядатая менад. Мать первая увидит его, как он с голой скалы или дерева поджидает ее подруг, и кликнет менадам: «Кто этот лазутчик, вакханки, явившийся сам на гору, да, на гору, подсматривать за бежавшими в горы кадмеянками? Кто мать его? Не женщина его родила, нет; это отродье какой-то львицы или ливийской Горгоны».

Предстань, явный Суд, предстань с мечом в руке, порази решительным ударом в сердце его, забывшего и о боге, и о вере, и о правде, его, землеродного Эхионова сына!

Антистрофа

Не он ли возымел неправую мысль и нечестивое желание пойти в безумный и святотатственный поход против твоих, Вакх, и твоей матери таинств, чтобы силой победить непобедимое? Нет, лучше беззаветная преданность богу человека: она лишь доставляет смертным безбольную жизнь. Не завидую я мудрецам; есть другое, высокое, очевидное благо, к которому радостно стремиться: оно состоит в том, чтобы дни и ночи проводить в украшающем нашу жизнь и богоугодном веселье, чтобы сторониться ото всего, что вне веры и правды, и воздавать честь богам.

Предстань, явный Суд, предстань с мечом в руке, порази решительным ударом в сердце его, забывшего и о боге, и о вере, и о правде, его, землеродного Эхионова сына!

Эпод

Явись быком, или многоглавым змеем, или огнедышащим львом; явись, Вакх, дай ему, ловцу вакханок, попасть в гибельную толпу менад и, смеясь, набрось петлю на него.

ПЯТОЕ ДЕЙСТВИЕ
Первая сцена
Тот раб, который сопровождал Пенфея на Киферон, вбегает на сцену весь в пыли, едва переводя дыхание. Увидя дворец Пенфея, он бросается на колени и с плачем взывает.

Раб. О дом, счастливый некогда на всю Элладу, дом сидонского старца, посеявшего змеево семя в ниве Ареса! Хотя я и раб, но я плачу по тебе. (Рыдания не дают ему продолжать.)

Корифейка. Что случилось? Не от вакханок ли приносишь ты весть?

Раб. Погиб Пенфей, сын Эхиона!

Вакханки. О владыка Дионис, ты доказал свое божественное величие.

Раб (вскочив с места, с угрозой). Что вы сказали? Что значат ваши слова? Вам радостно, женщины, горе моих господ?

Вакханки (ликуя). Мы — чужестранки и в чужеземных песнях благословляем своего бога; минуло время смирения и страха перед оковами!

Раб. Вы думаете, что Фивы так оскудели людьми, <что после смерти Пенфея не найдется кары для вас?>

Призывает знаками стражу, челядь и граждан, все в большем и большем числе сбегающихся на площадь; все, пораженные ужасом, безмолвствуют.

Вакханки (замечая свое торжество). Дионис, да, Дионис, а не Фивы, владычествует над нами.

Раб (грустно опустив голову). Вам это простительно; а все-таки, женщины, веселиться грешно, когда совершилось такое несчастье.

Вакханки. Научи нас, скажи, какою смертью погиб неправый муж, зачинщик неправого дела?

Раб. Оставив позади последние хутора нашей фиванской земли и пройдя русло Асопа, мы стали подниматься по склону Киферона, Пенфей, я, сопровождавший своего господина, и тот чужестранец, который был нашим проводником на место празднества. Сначала мы расположились в зеленой дубраве, стараясь не производить шелеста ногами и не говорить громко, чтобы видеть все, не будучи видимы сами. Перед нами была котловина, окруженная крутыми утесами, орошаемая ручьями; здесь, в густой тени сосен, сидели менады, занимаясь приятной работою. Одни, у которых тирс потерял свою зелень, вновь обвивали его плющом; другие, веселые, точно жеребицы, с которых сняли пестрое ярмо, взаимно отвечая друг другу, пели вакхическую песню.

Несчастный Пенфей, не видевший этой толпы женщин, сказал: «Чужестранец, с того места, где мы стоим, я не могу разглядеть этих самозваных менад; а вот со скалы, взобравшись на высокую ель, я мог бы в точности видеть все грешные дела вакханок». Тут мне пришлось быть свидетелем истинного чуда, сотворенного чужестранцем. Схватив за крайний отпрыск ветвь ели, поднимавшуюся до небес, он стал гнуть ее, гнуть, пока не пригнул ее до черной земли, причем дерево описывало дугу, точно лук или колесо, которому циркуль начертал кривую линию его окружности; так-то и чужестранец своими руками пригибал к земле ту горную ель, творя дело, не дозволенное смертному. Затем, поместив Пенфея на этом древесном седалище, он дал ели выпрямиться, мало-помалу, чтобы она не сбросила его: так-то она выпрямилась, упираясь верхушкой в небо, — а на верхушке сидел мой господин.

Но лучше, чем он мог увидеть менад, те увидели его. Едва успел я убедиться, что он сидит на дереве, как иностранец исчез, с эфира же раздался голос, — очевидно, Диониса: «За вами дело, девы! Я привел к вам того, который издевается над вами, надо мною и над моими таинствами; расправьтесь с ним!» Одновременно с этими словами между небом и землею загорелся столб священного огня. Замолк эфир, не шевелились листья горной дубравы, не слышно было голосов зверей; они же, неясно восприняв слухом его голос, поднялись с места и, недоумевая, стали оглядываться кругом. Он снова к ним воззвал; когда же дочери Кадма ясно расслышали приказание Вакха, они понеслись с быстротой голубок, напрягая в поспешном беге свои ноги, и мать Агава, и ее родные сестры, и все вакханки, причем, воодушевленные наитием бога, они перепрыгивали через древесные пни и валуны, которыми зимние потоки загромоздили котловину.

Когда они увидели на ели моего господина, то, взобравшись на возвышавшуюся против ели скалу, они сначала стали со всей силы бросать в него камнями и еловыми ветвями, точно дротиками; другие бросали тирсами в Пенфея, в жалкой стрельбе. Но это ни к чему не вело: он сидел на высоте, недоступной их усилиям, хотя и сам, несчастный, был в безвыходном положении. В конце концов они, наломав дубовых ветвей, начали разрывать корни ели этими нежелезными ломами. Видя, что они ничего этим не достигают, Агава крикнула им: «Окружите дерево, вакханки, и ухватитесь за его ветви; тогда мы поймаем зверя и не дадим ему разгласить тайные хороводы бога». Тут они тысячью рук ухватились за ель и вырвали ее из земли.

Высоко на верхушке сидел Пенфей — и с этой высоты он полетел вниз и грохнулся оземь. Раздался раздирающий крик — он понял близость беды. Мать первая, точно жрица, начала кровавое дело и бросилась на него. Он сорвал митру с головы, чтобы она, несчастная Агава, узнала его и не совершила убийства; он коснулся рукой ее щеки и сказал: «Мать моя, ведь я сын твой Пенфей, которого ты родила в доме Эхиона; сжалься надо мною, мать моя, за мои грехи не убивай твоего сына!» Но она, испуская пену изо рта и вращая своими блуждающими глазами, одержимая Вакхом, не была в своем уме, и его мольбы были напрасны; схватив своими руками его левую руку, она уперлась ногой в грудь несчастного и вырвала ему руку с плечом — не своей силой, нет, сам бог проник своей мощью ее руки. То же сделала с другой стороны Ино, разрывая тело своей жертвы; к ней присоединились Автоноя и вся толпа вакханок. Дикий гул стоял над долиной; слышались и стоны царя, пока он дышал, и ликования вакханок; одна уносила руку, другая ногу вместе с сандалией; они сдирали мясо с ребер, обнажая кости, и разносили обагренными руками тело Пенфея.

Теперь части разорванного тела лежат в различных местах, одни — под мрачными скалами, другие — в густой листве леса, и нелегко собрать их; бедную же его голову сама мать, своими руками сорвавшая ее, наткнула на острие тирса и, воображая, что это голова горного льва, несет ее прямо через Киферон, оставив сестер в хороводах менад. Она приближается к воротам нашего города, гордясь своей несчастной добычей, взывая к Вакху, своему товарищу по охоте, своему помощнику в совершенном деле, ниспославшему ей славную победу… ему, над победным трофеем которого она немало слез прольет!

Но я уйду подальше от беды, прежде чем Агава приблизится ко дворцу. Быть благоразумным и чтить все божественное — таково лучшее и, думается мне, также самое мудрое решение для смертных. (Уходит во дворец.)

Вторая сцена (эммелия)

Хор. Почтим хороводом Вакха, возликуем о несчастье, постигшем Пенфея, змеево отродье; его, который, надев женский наряд и взяв в руки прекрасный тирс, обрекший его аду, последовал за быком, направившим его к гибели. Слава вам, кадмейские вакханки! Славную победную песнь заслужили вы — на горе, на слезы себе! Что за прекрасный трофей — схватить обливающуюся кровью руку своего дитяти!

Третья сцена (коммос)

На правом краю сцены появляется Агава, с нею толпа фиванских вакханок. Агава — женщина еще молодая, в полном расцвете своей матрональной красоты. Ее пылающие щеки свидетельствуют о вакхическом восторге, который ее объял, ее блуждающие глаза — о том, что этот восторг уже перешел в помешательство. Ее хитон запятнан кровью; на конце своего тирса она несет над левым плечом, сама не видя ее, облитую кровью голову убитого Пенфея. При виде Агавы хор прекращает пляску и останавливается как бы в оцепенении; корифейка одна сохраняет все свое хладнокровие.

Корифейка. Но вот я вижу Агаву, Пенфееву мать; с блуждающим взором она направляется ко дворцу. (Своим растерявшимся товаркам, строго.) Приветствуйте почитательниц благословенного бога!

Между тем Агава в торжествующей осанке и с вакхическими возгласами приблизилась ко дворцу, ожидая, что весь народ хлынет ей навстречу; видя, что все боязливо жмутся, она недовольна; но вот она замечает лидийских вакханок и радостно направляется к ним.
Строфа

Агава (поет). Азиатские вакханки…

Молодая вакханка (ближайшая к Агаве, будучи не в силах преодолеть свое отвращение). Зачем ты зовешь нас? Уйди!

Агава (не расслышавшая этого возгласа, продолжает, показывая свой трофей) …мы приносим с горы во дворец этот только что срезанный цветок — нашу счастливую добычу.

Корифейка (Агаве, строго глядя на свою молодую землячку). Вижу и приветствую тебя, как свою товарку.

Агава (не удовлетворенная степенностью корифейки). Я без тенет поймала его — молодого детеныша горного льва, как вы можете убедиться сами!

Корифейка. В какой глуши?

Агава (стараясь припомнить что-то). Киферон… (Опять ищет.)

Корифейка. Что же дальше? «Киферон»?

Агава (быстро и торжествующе). Был его убийцей.

Корифейка. А кто первая его ударила?

Агава. Это мой подвиг! «Счастливая Агава!» — так величают меня в наших хороводах.

Корифейка. А кто еще?

Агава (опять начинает искать; вдруг ей кажется, что она припоминает; она быстро кричит). Кадмовы… (И тотчас замолкает: по-видимому, это воспоминание ей неприятно.)

Корифейка. Что же дальше? «Кадмовы»?..

Агава (нехотя) …дочери. (Вдруг она еще что-то припоминает; с сияющим лицом.) Но они уже после меня, да, после меня коснулись этого зверя. О, это счастливая охота! (Начинает кружиться в вакхической пляске.)

Антистрофа

Агава (счастливая, подходит к молодой вакханке и дружелюбно кладет ей руку на плечо). Будь же моей гостьей на пиру!

Молодая вакханка. Мне быть твоей гостьей, несчастная? (С отвращением отбрасывает руку Агавы, так что эта рука сталкивается с головой Пенфея.)

Этот последний предмет привлекает к себе внимание Агавы; она несколько раз проводит рукой по щекам убитого, ее лицо начинает выражать беспокойство; но вскоре прежняя веселость к ней возвращается.

Агава. Это — молодой еще зверь; его грива космата, но скулы едва покрылись нежным пухом молодости.

Корифейка (с тревогой следившая за Агавой, успокаивает ее). Да, по волосам он похож на дикого зверя.

Агава (с увлечением). Вакх — великий охотник! Это он послал менад охотиться на этого зверя.

Корифейка. Да, наш владыка ловец.

Агава (протягивая руку корифейке). Итак, ты поздравишь меня?

Корифейка. Что?.. (После отчаянного усилия над собой принимая протянутую руку.) Да, поздравляю.

Агава (внезапно нахмурившись). А то, пожалуй, кадмейцы…

Корифейка (не будучи более в силах побороть свое отвращение). Да, и Пенфей, твой сын, свою мать…

Агава (обрывая ее, решительно). Поздравит! Недаром же она взяла эту добычу — настоящего льва!

Корифейка (с ударением). Неслыханную.

Агава (весело). Да, и неслыханным образом.

Корифейка (все более и более подчиняясь отвращению). Итак, ты довольна?

Агава. О, я счастлива, что совершила на этой охоте великий, да, великий и несомненный подвиг. (Снова начинает кружиться, сопровождая свою пляску вакхическими возгласами.)

Четвертая сцена
Вакханки, не чувствуя более сил выносить это зрелище, окружают корифейку и просят ее, чтобы она удалила Агаву.

Корифейка (Агаве). Покажи же, несчастная, гражданам победную добычу, с которой ты пришла.

Агава направляется к занимающему левую часть сцены народу и, держа высоко перед собой свой трофей, в осанке оратора, говорит следующее.

Агава. О вы, населяющие славную твердыню фиванской земли! Приблизьтесь, взгляните на эту добычу, на зверя, которого убили мы, дочери Кадма! Притом убили не ременчатым фессалийским дротиком, не с помощью тенет — нет, одними своими белыми руками. Стоит ли после этого заводить пышное оружие и попусту приобретать изделия копьевщиков? Мы одними своими руками взяли эту добычу и разорвали на части зверя!

Народ молчит; Агава, расстроенная его равнодушием, обращается к страже, стоящей перед дверьми дворца.

Где старик отец мой? Пусть он приблизится! И где Пенфей, мой сын? Пусть он приставит ко дворцу крепко сколоченную лестницу и прибьет к фризу эту голову (косясь на граждан, с ударением) — эту львиную голову, которую я принесла с охоты.

Стража стоит в смущении; наконец один стражник, после повелительного жеста Агавы, указывает рукой на правый край сцены. Агава смотрит туда, долго не понимая, в чем дело.

Пятая сцена
С другого конца сцены медленным шагом входят ратники, царская дружина с Электриных ворот; среди них согбенный горем Кадм, все еще в одежде вакхан-- та; за ним шестеро воинов несут носилки, на которых, покрытое черным саваном, покоится что-то неузнаваемое.

Кадм (воинам). Идите за мной с вашей печальной ношей, идите, мои помощники, с телом Пенфея в ограду дворца. (Ищет глазами кого-то; не найдя его, обращается к корифейке.) С большим трудом, после бесконечных поисков нашел я части этого разорванного тела, каждую на особом месте. Мне сказали о совершённом дочерьми, когда я уже был в городе, уже внутри стен, вернувшись со стариком Тиресием со святой поляны: тогда я вновь отправился в горы и теперь приношу моего мальчика, убитого менадами. Я видел ту, что некогда родила Актеона, Автоною, и вместе с ней Ино; эти несчастные, всё еще пораженные безумием, находились в лесу. Про Агаву же мне сказали, что она в вакхическом бешенстве направляется сюда… и услышанное мною слово не было пустым: я вижу ее — нерадостное это зрелище.

При вступлении на сцену ратников Агава, чтобы лучше разглядеть все, поднялась на ступени колоннады, вследствие чего Кадм не мог ее видеть; но она увидела его и направилась ему навстречу; теперь она стоит перед ним и протягивает ему свой трофей.

Агава (торжественно). Отец, ты можешь гордо объявить себя отцом лучших в мире дочерей — и я говорю это, имея в виду нас троих, но главным образом меня; да, меня, которая, бросив кросна и челноки, задалась более высокой целью — ловить диких зверей своими руками. И, как видишь, я несу в своих руках вот этот полученный мною трофей, чтобы он был прибит к твоему дому; прими же его, отец, в свои руки, возрадуйся моей удачной охоте и пригласи друзей на пир; ты ведь счастлив… (замечая настроение Кадма, с досадой) конечно, счастлив, когда мы совершили такое дело!

Кадм (сначала было крепившийся, заливается слезами). О горе неизмеримое, горе невыносимое — убийство совершили вы своими несчастными руками! Радостную же жертву принесла ты богам, что приглашаешь на пир наши Фивы и меня! О, я убитый горем — и твоим и моим — человек! Как страшно наказал нас владыка Бромий… Справедливо, да, но слишком страшно; ведь он наш родной бог! (Рыдает.)

Агава (оскорбленная поведением Кадма, презрительно). Как нехорошо, однако, действует на людей старость: от нее они и говорят неприветливо, и глядят мрачно. Пусть бы хоть сын мой пошел в свою мать и был лихим охотником, отправляясь с другими молодыми фиванцами на ловлю зверей! (Смеясь.) Но нет! Он умеет нападать лишь на богов. Вразуми его ты, отец! (Страже.) Призовите его кто-нибудь перед мой облик, чтобы он увидел меня в моем счастье!

Кадм (успокоившись несколько, смотрит на свою дочь взором, полным сострадания). Что мне делать? Если вы поймете, что совершили, — это будет для вас страшным мучением; если же вы до конца жизни будете пребывать в этом положении, то вы в своем несчастье будете хоть воображать себя счастливыми.

Агава (удивленно). Что же тебе не нравится во всем этом? Что тебя огорчает?

Кадм (подходит к Агаве, обнимает ее, прислоняет ее голову к своему плечу и поднимает правую руку к небу). Погрузи же прежде всего свой взор сюда, в эфир.

Агава. Изволь. (Ее взор следует направлению руки Кадма.) Но почему велел ты мне взглянуть на него?

Кадм. Представляется ли он тебе все тем же, или ты замечаешь в нем перемену?

Агава. Да, он как будто светлее и прозрачнее прежнего.

Кадм (еще нежнее прижимая к себе Агаву, тихо). А то… волнение еще не улеглось в твоей душе?

Агава (подносит руку к челу, старается вдуматься в свое положение, затем качает в недоумении головой и глядит на своего отца удивленным, но твердым взором). Не понимаю, о чем ты говоришь, но я действительно как будто прихожу в себя, и мое прежнее состояние оставляет меня.

Кадм. И ты могла бы выслушать мои вопросы и дать на них ясные ответы?

Агава. Спрашивай, отец; я уже не помню, что говорила тебе раньше.

Кадм. В чей дом вошла ты под звуки свадебных песен?

Агава. Ты выдал меня за Эхиона — спарта, как говорят.

Кадм. Кто же был тот ребенок, который в вашем доме родился… у твоего мужа.

Агава (с материнской гордостью). Пенфей; он — сын мой столько же, сколько своего отца.

Пауза.

Кадм (видимо борется с собой; сделав над собой последнее усилие, он, еще крепче прижимая свою дочь к себе, спрашивает ее). Что же это за голова, которую ты держишь в своих объятиях?

Агава. Львиная… (спохватываясь, в смущении) так, по крайней мере, говорили мои товарки по охоте.

Кадм. Взгляни же хорошенько; раз взглянуть — труд непродолжительный.

Агава (смотрит на свой трофей, узнает в нем человеческую голову и с отвращением роняет его; Кадм его подхватывает). Боги, что вижу я! Что за трофей несу я в своих руках!

По данному Кадмом знаку подходит ратник с водой; он смывает запекшуюся кровь, искажавшую лицо Пенфея.

Кадм. Всмотрись в нее, узнай точнее, чья она.

Агава. Я вижу… О я горемычная! Я вижу свое страшное горе!

Кадм. Она похожа на львиную, как тебе кажется?

Агава. Нет! Голову Пенфея держу я, несчастная, в своих руках.

Кадм. Да, — облитую кровью прежде, чем ты могла узнать ее.

Пауза. Агава, стоявшая некоторое время как бы в оцепенении, судорожно сжимая свою голову руками, начинает быстро и отрывисто расспрашивать Кадма.

Агава. Кто убил его? Как попала она в мои руки?

Кадм (про себя). Поздно раскрываешься ты, злополучная истина!

Агава (умоляюще). Говори! Мое сердце бьется в ожидании того, что мне предстоит узнать.

Кадм. Ты убила его — ты и твои сестры.

Агава. Да где же он погиб? Во дворце или где?

Кадм. Там, где раньше Актеона растерзали собаки.

Агава. Что же заставило этого беднягу отправиться в Киферон?

Кадм. Он пошел туда, чтобы осмеять бога и твои вакхические пляски.

Агава. А мы каким образом попали туда?

Кадм. Вы обезумели, и с вами все гражданки в вакхическом неистовстве оставили город.

Агава (после паузы, глухо). Это Дионис нас погубил: теперь я поняла все.

Кадм. Да, но будучи оскорблен вами: вы не хотели признать его богом.

Агава. Но чем же Пенфей был виновен в моем неразумии?

Кадм. И он, уподобившись вам, не поклонялся богу…

Агава медленным шагом отступает; теперь только ее горе представляется ей во всей своей огромности, ее ноги подкашиваются; она падает и начинает громко, судорожно рыдать.

За то он одним ударом погубил всех, и вас, и его, разрушая весь наш дом, — и меня, который, сам не имея сыновей, видит и этот отпрыск твоего чрева, несчастная, погибшим лютою и бесславною смертью (с нежностью глядя на голову Пенфея, которая осталась у него в руках), — тебя, дитя мое, тебя, который был гордостью и опорою моего дома, как сын моей дочери, и гражданам внушал страх: глядя на твой облик, никто не решался обижать меня, старика, а если и решался, то был караем по заслугам. Теперь же я буду с позором изгнан из дворца, я, тот великий Кадм, который посеял фиванское племя и собрал прекраснейший в мире урожай. Да, милый мой, — хотя тебя уже нет более в живых, ты останешься для меня предметом горячей любви, — твоя рука не коснется более моей щеки, ты не обнимешь меня более, называя меня дедушкой и спрашивая: «Кто обижает, кто оскорбляет тебя, старик? Чьи непочтительные слова волнуют твое сердце? Говори, отец, и я накажу твоего обидчика!» Теперь несчастен я, жалок и ты, горемычна твоя мать, несчастны и ее сестры… если есть человек, не воздающий уважения богам, пусть он взглянет на его участь и уверует в них! (Покрывает себе лицо плащом; один воин поддерживает его.)

Корифейка (видимо тронутая). Тебя нам жаль, Кадм; но твой внук понес кару заслуженную, хотя и печальную для тебя.

Агава (медленно поднявшись со своего места). Отец, ты видишь ведь, что мое настроение совершенно изменилось — <позволь мне припасть к останкам моего бедного дитяти.

Кадм. Ты можешь, дочь моя: вот голова Пенфея.>

Агава. А где же, отец, дорогое тело моего сына?

Кадм. Я с трудом его собрал и принес; вот оно.

Царская дружина, скрывавшая до сих пор останки Пенфея от глаз Агавы, расступается; она видит на земле носилки, покрытые черным саваном, подходит к ним, но вдруг нерешительно останавливается.

Агава (робко). Все ли его части хорошо прилажены одна к другой?

править

Кадм. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

ПЛАЧ АГАВЫ

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

ПЯТЫЙ СТАСИМ

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

ЭКСОД
Над сценой во всем своем божественном величии появляется Дионис. Рассказав причину гибели Пенфея, он велит унести и похоронить его труп. Царская дружина уносит останки Пенфея; Агава хочет последовать за ней, но Дионис противится этому и приказывает ей оставить даже Фивы, так как «божеское право не допускает, чтобы убийцы оставались у могилы своей жертвы». После этого он обращается к Кадму, приказывая и ему оставить Фивы и отправиться в Иллирию.

Дионис . . . . . Ты изменишь свой вид и станешь змеем; также и жена твоя, превращенная в зверя, получит образ змеи — та Гармония, дочь Ареса, которую ты получил супругой, будучи сам смертным. И будут возить вас — так гласит вещее слово Зевса, на колеснице, упряженной быками, как предводителей варварского племени. Много городов разрушишь ты во главе своих несметных полчищ; но когда твои подданные разграбят прорицалище Локсия, тогда им суждено в жалком отступлении вернуться домой; тебя же и Гармонию Apec спасет и поселит тебя в стране блаженных. Так говорю я вам, я, Дионис, сын не смертного отца, а Зевса; если бы вы решились быть благоразумными тогда, когда вы этого не пожелали, вы были бы счастливы теперь, имея Зевсова сына своим союзником!

Агава (остававшаяся в немой печали на земле с тех пор, когда ей было приказано оставить Фивы и могилу сына, умоляюще простирает свои руки к Дионису). Прости нас, умоляю тебя, Дионис; мы провинились перед тобой.

Дионис. Поздно познали вы меня; когда следовало, вы знать меня не хотели.

Агава. Ты прав, мы сознаем это; но ты слишком сурово нас караешь.

Дионис. Но ведь и я, будучи богом, терпел оскорбления от вас.

Агава. Боги не должны в своих страстях уподобляться смертным.

Дионис. Давно уже отец мой Зевс бесповоротно решил вашу участь.

Агава (встает, собираясь уйти; вдруг она замечает отца, стоявшего в каком-то забытьи, и с рыданием бросается ему на шею). Ох, горе, старик! Мы приговорены к жалкому изгнанию!

Дионис (мягко). Зачем же откладывать то, чего все равно не избегнуть?

Кадм (которому слезы дочери возвращают сознание). О дитя мое! Какому ужасному бедствию обречены мы — ты, моя бедная, твои сестры и я, несчастный. Я отправлюсь к варварам поселенцем на старости лет; к тому же мне еще суждено повести на Элладу разноплеменное варварское войско; и Аресову дочь, Гармонию, свою супругу, превращенную в змею, я, сам будучи змеем, поведу во главе войска против эллинских алтарей и курганов. И не суждено мне избавиться от горя, не суждено мне переплыть подземный Ахеронт и найти спокойствие.

Агава. Отец мой! Я должна скитаться, расставшись с тобой!

Кадм. Зачем обнимаешь ты, моя бедная дочь, точно птица-лебедь, меня, своего седого, беспомощного отца!

Агава. Куда же обратиться мне, изгнанной из родины?

Кадм. Не знаю, дитя; тебе мало помощи в твоем отце.

Агава оставляет Кадма, готовясь уйти.

Агава. Прости, мой дом, прости, родимый край! Я оставляю вас, уходя в несчастье, изгнанницей из своего терема.

Кадм. Иди же, дитя мое, <в последний раз увидеть то место, где лютый рок погубил> Аристеева сына <и твоего>.

Агава (хочет уйти, смотрит на отца и опять бросается ему на шею). Мне жаль тебя, отец.

Кадм. И я, дитя, плачу по тебе и по твоим сестрам.

Агава. Да, неслыханное горе внес владыка Дионис в твой дом.

Дионис (строго). Неслыханное оскорбление перенес я от вас; вы сделали мое имя посмешищем в Фивах!

Агава (забывшая было о присутствии Диониса, внезапно поднимает голову и пристально смотрит на него мрачным, полным ненависти взором; вся ее прежняя гордость возвращается к ней. Она подает руку отцу, говоря спокойным тоном). Прости, отец.

Кадм. Прости, горемычная дочь; не радостен твой путь. (Целует дочь и, сломленный горем, уходит налево, сопутствуемый несколькими гражданами.)

Агава смотрит ему вслед, затем обращается к своим товаркам, фиванским вакханкам.

Агава. Пойдем, подруги, туда, где меня ждут мои сестры, мои несчастные спутницы в изгнании. А затем (снова смотрит на Диониса сверкающими глазами) — да удастся мне найти край, где бы ни Ки-- ферон проклятый меня не видел, ни я бы своими глазами не видела Киферона, где бы не видно было тирсов, посвященных богу, — пусть другие вакханки пекутся о них!

Срывает с себя небриду и венок и гневно бросает их под ноги Дионису. Дионис с угрозой поднимает руку. Внезапно сцена озаряется ослепительным светом, но только на одно мгновение; затем все по-старому, только Дионис исчез, и Агава, бездыханная, лежит на земле.

Хор. Неисповедимы пути богов; многое решают они, вопреки ожиданиям. И то, что казалось вероятным, не совершается, и то, что казалось невозможным, является исполнимым для бога — таков исход и этих событий.

Медленно уходят. Фиванские вакханки уносят труп Агавы.