Мать Мария (Скобцова; Кузьмина-Караваева, Е.Ю.) Встречи с Блоком: Воспоминания. Проза. Письма и записные книжки
М.: «Русский путь»: «Книжница»; Париж : YMCA-Press, 2012.
ВАДИМ ПАВЛОВИЧ ЗОЛОТОВ
правитьВадим Павлович Золотов считал, что самая существенная часть в обстановке всякой комнаты — это то, что видно в пролет — окна. Если за окном высятся серо-рыжие стены дворового колодца, то в такой комнате работать нельзя. Нельзя тоже работать, если комната слишком низка и в окно можно увидать людей и ломовых, гремящих по мостовой.
Искал он всегда квартиру в верхнем этаже, с окнами большими, открытыми на всю необъятность города. Днем крыши и верхушки деревьев исчезали в сизых туманах, лиловые дымки курились над ними, галки летали в пустом, бледно-сером небе, будто вестники неведомых стран пламенели на западе, фиолетовые тени ложились на ближних крышах, от окна начинался невидимый мост в мир восторга и тревоги, в мир далеких огней города, сизой мглы и тревожащей тоски.
Письменный стол Вадима Павловича стоял всегда у незанавешенного окна. Во всем мире была тишина, торжественность, напряженное ожидание. И Вадим Павлович писал.
Не встречающийся с людьми и одинокий, он писал повести о людях, о том, что делается — на дне колодцев домов, о трескотне ломовых колес по раскаленной летней мостовой, о смехе в подворотнях, о дребезжании трамваев, о больной и задушенной любви человеческой. И молодое его литературное имя с каждой повестью приобретало все больший вес. Перед ним была широкая литературная дорога.
Сейчас писать нельзя, — темнеет. Свет зажигать не хочется, — он своей определенностью отрежет сразу от комнаты призрачный мир за окном. Вадим Павлович смотрит в прозрачную даль, думает…
В передней тихий звонок. Потом робкий стук в дверь. На пороге показался небольшой человек, в сумраке лицо не разобрать.
— Позвольте представиться, — Мавриди Георгий Георгиевич. Служил раньше на табачной фабрике, происхождение, — грек, а теперь просто чердачное существо.
Стоит у дверей, ждет.
Вадим Павлович указал на кресло около письменного стола.
— Садитесь. Чем могу служить?
Мавриди замялся, помолчал немного, будто совсем в сумрак ушел. Потом тихим голосом начал:
— Моя просьба к вам, я знаю сам, очень несуразна. Но вопрос идет о моей жизни. Вы — необыкновенный человек, вы — писатель большого таланта, и потому вы поймете, вы обязаны понять… — И опять замолчал, собираясь с духом.
Вадим Павлович заинтересовался.
— Я слушаю вас.
— Видите, я — ничтожество, табашник, больной человек, — только в банной температуре жить могу, а иначе от воздуха кожа на груди воспаляется и мучительно больно. И сейчас больно, но это не то… Я ничтожество, и полюбил одну девушку, одну… Ну, не важно вам знать, кого… Она, конечно, на меня не может обращать внимания. Она умница. А я так не в силах… Я долго страдал… Потом сказал, что я пишу под псевдонимом Вадим Золотов… Стал ей мои… то есть ваши повести давать. Заинтересовалась.
Вадим Павлович перебил его.
— То есть как так? Ведь это подлость, ложь! Мавриди замахал руками.
— Знаю, знаю, не говорите, иначе не могу… Поймите, поймите! Для этого и пришел к вам. Я в типографии недавно у знакомого наборщика вашу рукопись на несколько дней взял… Переписать только пришлось… она читала… понимаете — еще неизданное, первая читала… свои замечания делала…
— Слушайте, ведь это же недопустимо!
— Нет, допустимо! Вы должны понять… У меня просьба к вам. Давайте мне ваши рукописи на одну ночь только. Я переписывать буду. Вам, ведь, все равно… Во имя любви прошу. Вы не можете не понять…
Стало совсем темно. Вадим Павлович не знал, что ему ответить. Мавриди молчал и весь как-то ушел в кресло. Наконец Вадим Павлович сказал:
— Нет, я, конечно, не согласен.
Мавриди медленно поднялся из кресла, подошел к окну, где стоял Вадим Павлович, и опустился перед ним на колени.
— Умоляю вас… Во имя любви, поймите… никогда я в жизни радости не знал, — это единственное… понимаете… Я конченый, больной человек. Перед смертью, напоследок… Вот, чтобы она приходила ко мне, садилась на диван около печки и говорила: «Это хорошо, а это не так. Я в вас верю, — вы будете большим человеком…» Пусть это и не ко мне относится, но я не могу иначе… Если вы не поймете, то кто же поймет. Это вот, настоящая жизнь, та, о которой вы пишете, — вы должны не только понять, вы должны полюбить нас…
Потом встал так же медленно.
— Вот у вас огоньки далекие видны в окно, и за плечами будто крылья, а я живу на чердаке, от мира желтыми обоями с цветочками отгорожен, и стиркой в комнате пахнет. А в окне соседняя желтая стена, и неба, как грязный холст, маленький кусочек виден, и вязаная занавеска. И кожа на груди от воздуха воспаляется. Чердачное существо.
Вадим Павлович колебался. Ведь в конце концов Мавриди просит о том, что ему легко сделать. Во имя любви, чужой и огромной, сделать это. Обман? Но разве любовь эта не покроет обмана? Если он любит так, как говорит, как чувствуется это?
Он согласился.
Мавриди наклонил голову так же торжественно, печально, как и раньше.
— Я знал, что вы поймете.
Внезапно взял руку Вадима Павловича и поцеловал ее.
Потом начал деловито уславливаться о размерах рукописей, о сроках их получения и возврата, о том, где какая из них должна быть помещена, — чтоб не ошибиться, не выдать себя.
Ушел он, аккуратно свернув трубочкой новый рассказ Вадима Павловича.
На следующее утро он вернул его.
Через две недели пришел за новой рукописью.
Из кармана вынул сложенную тетрадку.
— Может, захотите полюбопытствовать… Критика.
Он слабо улыбнулся.
Тетрадка была исписана его крутым и мелким почерком. Сюда он списал первый рассказ, а поля были испещрены узкими и прямыми буквами.
— Каждую вашу фразу она взвесила, иное одобрила, а иное нашла несоответствующим. Целых два дня изучала. Обратите внимание.
Вадим Павлович попросил оставить тетрадь.
Мавриди согласился и ушел с новой рукописью.
Заметками своего неведомого критика Вадим Павлович очень заинтересовался. Ловко построенный и стилизованный рассказ его рассматривался совсем не так, как обычно рассматривают журнальные критики. Техника, школа, философская подоплека были автору заметок на полях совершенно неинтересны.
Единственное, что отмечалось им, — это правда, страдание, проникновение в душу одураченного и забитого человека, сила понимания и прощение.
С тонкостью исключительной критик этот отмечал все слова и фразы, в которых, кроме истинной боли, кроме перевоплощения Вадима Золотова в жизнь его героя, была хоть тень позы, украшающего завитка, вычуры.
В таких случаях на полях беспощадно стояло: «Ложь! Ближе к истине».
И в конце рассказа, на последних листках тетради, была написана целая рецензия. Вадим Павлович читал ее с нескрываемым волнением.
«Милый друг, — стояло там, — я вижу, что перед Вами лежит широкий путь. Одаренность Ваша исключительна. Сила любви и страдания делают Вас зрячим и заостренным. Но вот Вы пишете об огромных просторах мира за Вашим окном, о пламенных вестниках в закатном небе. Милый друг, страшно учить такой талант, как Ваш, но от всей глубины моего калечества, взываю к Вам: вестники, — они далеко… мертвые, холодные просторы доступны только ветрам. Не уходите от нашего мира в эти заповедные страны. Поймите и оправдайте нашу слепую жизнь, и эту стену, что закрыла перед Вашим окном весь свет Божий, и вонь от стирки белья, на которую Вы всегда жалуетесь, грязь и пыль земную, на которую Вы тоже всегда жалуетесь. Сумейте преобразить Вашу убогую жизнь, и тогда Вы будете достойны Вашего дарования. Не надо лжи, сделайте правду сказочной. А.»
Вадим Павлович задумался. В мутном небе медленно кружились галки. Оконная рама четко ложилась крестом на простор. Ненаселенным и пустым показался мир Вадиму Павловичу. Он открыл окно и высунулся. Внизу чернел пролет двора. Мальчик тащил поблескивающий жестяной лист. Из какого-то кухонного окна торчал погребец, полный кулечками. А рядом свешивалось красное ватное одеяло.
На следующее утро Мавриди пришел смущенный.
— Простите, Вадим Павлович, в вашей рукописи есть такое, что я не могу переписывать. Вы тут о калеках пишете, о том, что внешнее убожество соответствует духовной калечности. Не могу я этого принять. Александра Семеновна немного тоже калечная, — горбатая она. Как бы ей это оскорбительным не показалось.
— Что же вы хотите? Не переделывать же мне повесть из-за вас.
— Это как вам будет угодно. Может быть, просто другое дадите.
Вадим Павлович сердился. Сердился не только на Мавриди, но и на то, что поддался вчера этой рецензии неведомого человека.
Он дал черновик еще неоконченной повести.
Мавриди ушел. Не писалось. Вадим Павлович в раздумье шагал по комнате.
Так шло время. И с каждой новой рецензией, аккуратно приносимой Мавриди, Вадим Павлович все сильнее и сильнее подпадал под обаяние неведомого существа, все понимающего, мудрого, измученного и так дружески-ласкового.
Постепенно все, что он писал, писалось ей, таинственной Александре Семеновне. Далекая жизнь чердаков и мостовых, полного угара и многодневных будней, нищенства и тоски, подступила к широкому пролету окна, закрыла бездонно-пустое небо лиловым дымом далеких труб.
Рассказ о калеках был переделан. В нем восхвалялась теперь мудрость страдания, отвергалась тупость и пошлость нормальной и радостной жизни.
Журнальные критики писали о повестях Болотова, что в русской литературе совершается величайшее событие: нить порвалась с смертью Достоевского, и вот — найдена. Могучий гений Болотова с небывалой силой освещает и преображает страдание, оправдывает человека в грязи и тине жизненного дна и ведет русскую литературу к яркому свету любви и человечности.
Но эти рецензии мало интересовали Золотова.
С напряженным вниманием читал он узкие и прямые строчки:
«Милый друг, в мире, где человек навеки отгорожен от человека стеной, в мире, где все обречены на одиночество, чего можно еще желать, когда совершается чудо. Из этой замкнутости вдруг намечается выход во вселенную, — человек понял брата своего человека. Вы даете мне это чудо, эту радость. Вы поняли, какая тоска в приниженности моей, в убожестве моем. Вы говорите о любви. Я не стану Вам отвечать, а отошлю Вас к Вашим же страницам. Я — ничтожный и маленький человек, Вы, — тоже больной и жизни не нужный. И вот, вне любви человеческой, в Вашем творчестве мы преображаемся».
Однажды Вадим Павлович начал расспрашивать Мавриди об Александре Семеновне, все хотел знать.
Мавриди за эти два года их знакомства совсем истаял как-то. На груди бесчисленные шарфы, каким-то восковым стал, ресницы желтоватые гноились, — совсем мертвец.
Но об Александре Семеновне мог говорить всегда и сколько угодно.
Какая она? С желтыми волосами, глаза большие, немигающие, голос, как колокол, но не самый глухой, а что на тоску звенит. Горбатая — да, но это быстро совсем незаметным становится. Руки тонкие, а кисти рук большие и тяжелые. И вообще и не расскажешь, какая она.
Кто она? — У нее было очень трудное детство. Мать ее швейкой была. Отца она не знала. Отец их бросил, когда ей три дня было. Кажется, что он был студент. А подросла она и помнит, как мать к себе гостей приводила, ее высылала на лестницу, ночью там холодно, кошками пахнет.
Потом за носильщика мать замуж вышла, а ей, благодаря исключительным способностям, удалось на стипендию в гимназию поступить. Теперь на курсах, скоро кончает.
И Вадим Павлович впитывал каждое слово рассказа Мавриди. Все мысли его были с Александрой Семеновной.
Большой роман, задуманный им не так давно, писался.
Властно и решительно, на весь мир, на грязь и пыль земную, на муку и убожество, — смотрела со страниц этого нового романа Александра Семеновна, милый друг, всепонимающий и мудрый.
По частям, в черновиках, роман сдавался Мавриди.
Отзывы были точные, сжатые. Она будто вместе с Болотовым творила этот роман, — свою жизнь.
Наконец последняя часть была кончена и отослана.
Вадим Павлович с тревогой поджидал Мавриди. Он думал, что окончательная рецензия уже обо всем романе будет самой значительной.
Но Мавриди не приходил.
Однажды утром раздался звонок. Вадим Павлович сам вышел отпирать дверь, и он был уверен, что это пришел Мавриди.
На пороге стояла маленькая горбатая девушка в сером стареньком пальто.
Еще не входя в переднюю, она сказала:
— Три дня тому назад Георгий Георгиевич отравился и мне оставил письмо, в котором все объяснил. Обманывать больше не мог. Вот я и пришла к вам.
Вадим Павлович очень заколебался и первый прошел в кабинет.
Александра Семеновна шла за ним, засунув руки в пальто, будто ей зябко было.
У письменного стола остановились молча.
Чтобы не молчать, засовывая руки в карманы, Александра Семеновна сказала:
— Вот ведь как все вышло! — и заплакала.
Вадим Павлович взял ее за руки и смотрел в окно… Галки кружились в пустом небе, перемещаясь из одного квадрата рамы в другой.
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьавт. — автограф
Арх. о. С.Г. — основной архив матери Марии, на хранении у о. Сергия Гаккеля (Льюис, Великобритания)
Арх. С.В.М. — архив, собранный С. В. Медведевой, на хранении у Е. Д. Клепининой-Аржаковской (Париж)
Арх. YMCA-Press — архив издательства «YMCA-Press» (Париж)
б. д. — без даты
гл. — глава
изд. — издание
кн. — книга
маш. — машинописный, машинопись
наст. — настоящий
неопубл. — неопубликованное
опубл. — опубликован
переизд. — переиздание, переиздан
псевд. — псевдоним
ред. — редактор, редакция
рук. — рукопись
сб. — сборник
св. — святой
сокр. — сокращение
соч. — сочинение
ст. — статья
стих. — стихотворение
указ. — указанный
урожд. — урожденная
фам. — фамилия
ААМ — Архив Анапского музея
АДП — Архив Дома Плеханова РНБ (Санкт-Петербург)
БАР — Бахметьевский архив Колумбийского университета (Нью-Йорк) (Columbia University, Rare Book and Manuscript Library, Bakhmeteff Archive of Russian and East European History and Culture)
ВСЮР — Вооруженные силы на Юге России
ГАКК — Государственный архив Краснодарского края
ГАРФ — Государственный архив Российской Федерации (Москва)
ГОПБ — Государственная общественно-политическая библиотека (Москва)
ГРМ — Государственный русский музей (Санкт-Петербург).
ИРЛИ — Институт русской литературы (Пушкинский Дом) РАН (Санкт-Петербург)
ОР РГБ — Отдел рукописей Российской государственной библиотеки (Москва).
РГАЛИ — Российский государственный архив литературы и искусства (Москва)
РГБ — Российская государственная библиотека (Москва)
РГИА — Российский государственный исторический архив (Санкт-Петербург)
РНБ — Российская национальная библиотека (Санкт-Петербург)
РСХД — Русское студенческое христианское движение
РХД — Русское христианское движение
РЦХИДНИ — Российский центр хранения и изучения документов новейшей истории (Москва)
ММ 1 и 2, 1992 — Мать Мария (Скобцова). Воспоминания, статьи, очерки: В 2 т. Париж: YMCA-Press, 1992.
ВК — «Вольная Кубань». Орган Кубанского краевого правительства (Екатеринодар), 1918—1920. Издание возобновлено в наше время.
ВР — «Воля России». Первоначально газета, затем ежемесячный журнал политики и культуры под ред. В. И. Лебедева, М. Л. Слонима, В. В. Сухомлина, выходивший с 1922 в Праге. С 1927 по 1932 издавался в Париже.
ГМ — «Голос минувшего на чужой стороне: Журнал истории и истории литературы». Выходил с 1926 по 1928 в Париже под ред. СП. Мелыунова, В. А. Мякотина и Т. И. Полнера.
Д — «Дни». Ежедневная берлинская газета. С сентября 1928 по июнь 1933 — еженедельник, издаваемый в Париже под ред. А. Ф. Керенского.
ЗК — Блок A.A. Записные книжки: 1901—1920. М.: Художественная литература, 1965.
К-К, 1991 — Кузьмина-Караваева Е. Ю. Избранное / сост. и примеч. Н. В. Осьмакова. М.: Советская Россия, 1991.
К-К, 1996 — Кузьмина-Караваева Е. Ю. Наше время еще не разгадано… / сост. и примеч. А. Н. Шустова. Томск: Водолей, 1996
К-К, ММ, 2001 — Кузьмина-Караваева Е. Мать Мария. Равнина русская: (Стихотворения и поэмы. Пьесы-мистерии. Художественная и автобиографическая проза. Письма) / сост. А. Н. Шустов. СПб.: Искусство — СПб., 2001.
ММ, 1947 — Мать Мария. Стихотворения. Поэмы. Мистерии. Воспоминания об аресте и лагере в Равенсбрюк. Paris: La Presse Franèaise et Étrangère, 1947.
MM, K-K, 2004 — Мать Мария (Кузьмина-Караваева Е.) Жатва духа: Религиозно-философские сочинения / сост. А. Н. Шустов. СПб.: Искусство — СПб., 2004.
ОЛ — «Одесский листок». Основатель В. В. Навроцкий, выходил в 1918—1920 в Одессе.
ПК — «Приазовский край». Ежедневная политическая, экономическая и литературная газета, основана С. Х. Арутюновым, выходила в Ростове-на-Дону в 1917—1919.
ПН — «Последние новости». Русская ежедневная газета, выходившая с 1920 по 1940 в Париже под ред. М. Л. Гольдштейна, с 1921 — П. Н. Милюкова. Издание прервано в связи с немецкой оккупацией.
Руфь — Кузьмина-Караваева Е. Ю. Руфь. Пг.: Тип. Акционерного общества типографского дела, 1916.
СЗ — «Современные записки». Ежемесячный общественно-политический и литературный журнал под ред. И. И. Бунакова-Фондаминского, Н. Д. Авксентьева, М. В. Вишняка, В. В. Руднева и А. И. Гуковского. Издавался с 1920 по 1940 в Париже. Издание прервано в связи с немецкой оккупацией.
СС — Блок А. Собрание сочинений: В 8 т. М.; Л.: ГИХЛ, 1960—1963.
Стихи, 1937 — Мать Мария. Стихи. Берлин, 1937.
Стихи, 1949 — Мать Мария. Стихи. Париж, 1949.
УЮ — «Утро Юга». Ежедневная литературная и общественно-политическая газета, выходившая в 1918—1920 в Екатеринодаре.
ВАДИМ ПАВЛОВИЧ ЗОЛОТОВ
правитьРассказ новеллистического типа. Предположительная датировка — вторая половина 1920-х гг. (см. примеч. к рассказу «Ряженые»).
Источник: рук., б.д., перечеркнутая (БАР. Mother Maria Papers. Box 1). Заголовок в рук.: Без заглавия. Публикуется впервые.
Другие источники: маш. копия, б.д. Подпись: Елиз. Скобцова рукой С. Б. Пиленко (Арх. о. С.Г).
Кто она? — У нее было очень трудное детство. Мать ее швейкой была. < …> Потом за носильщика мать замуж вышла, а ей, благодаря исключительным способностям, удалось на стипендию в гимназию поступить. — Прототип горбуньи Александры Семеновны, по всей видимости, — реальное лицо, описание которого встречается в тексте воспоминаний матери Марии о Блоке (см. примеч. на с. 562).