Бродячий цирк
правитьВремя летнее, — большая дорога к уездному городу, как и всякая дорога, помаленьку пылила. Мухрастая лошаденка с большим возом уныло переступала. Она измучена жарой, тяжелой поклажей и слепнями, но покорилась своей участи, плелась спокойно. На возу — сундуки, декорации, шесты, веревки, трапеции с металлическими кольцами, проплеванные, уснащенные грязью коврики и прочее имущество бродячего, кустарного типа цирка.
На расписном сундуке под блеклым зонтиком средних лет женщина. Сухощавая, загорелая, с ярко накрашенными губами, она похожа на цыганку. Рядом с нею девочка лет восьми, ее дочь Тамара. Непокрытая кудрявая голова ее вся в пыли, вся в бантиках. Возле воза мрачно шагает в ситцевой с расстегнутым воротом рубахе босой мужчина. Он — глава семьи, сам директор Роберти фон Деларю.
Подвластная ему труппа невелика: она бежит за телегой. Это две собачонки на свободе, — их кличка: Шахер-Махер, — да еще привязанная к задку телеги черная коза. Переполненное козье вымя роняет в пыль капли молока Ее сын, козленок, такой же черный, как и мать, от усиленной дрессировки и плохого корма третьего дня сдох: за полминуты до естественной смерти ему перерезали горло, и он попал в котел.
Кроме этих четвероногих артистов, на телеге в клетках помещались: двенадцать мышей, ушастый филин и курица с петухом. Петух умел петь по приказанию, знал таблицу умножения лучше, чем сам хозяин, курица тоже могла петь по-петушиному, но это удавалось весьма редко: она кукарекала либо до начала представления, либо когда все зрители уходили спать.
С некоторой натяжкой можно бы отнести к цирковым артистам и шкуру крокодила. Когда в шкуру залезала девочка, крокодил обычно оживал, выползал на арену, вставал на задние лапы, раскланивался с публикой и пищал, как заяц.
Главные же цирковые силы уже въезжали в уездный городок, в котором дня через четыре ярмарка. Это — чемпион мира, храбрый непобедимый борец Еруслан Костров, мужчина толстощекий, рыжий, бородатый. Он верхом на лошади, хорошо откормленной, но чрезвычайно старой. Еруслан Костров на левую ногу чуть-чуть хромает: нога повреждена в городе Бежецке самым обыкновенным банщиком, которого борец вызвал на состязание. Слегка подвыпивший банщик Пупков Андрей охотно вышел с галерки, быстро положил совершенно пьяного непобедимого борца на обе лопатки, нечаянно выдернул ему из сустава ногу, получив пять рублей, и смирнехонько, не отвечая на восторженный рев публики, ушел в ближайшую пивную.
Директор цирка, шотландец Роберти фон Деларю, хотел выгнать Еруслана Кострова вон, однако за него вступилась страхкасса Через шесть недель борец поправился и стал еще крепче, еще непобедимее.
Дрессированная лошадь, на которой торжественно, как Санчо Панса, въезжал в город Еруслан Костров, была шоколадного цвета с сильной проседью. Наверно, через год лошадь окончательно поседеет или, что вероятнее, будет сведена на живодерню. Кличка ее — Жозефина-Неподгадь. Такое сочетание слов иностранного и русского на первый взгляд довольно непонятно. Но дело в том, что оно заслужено престарелой лошадью по справедливости: во время вольного аллюра и размеренной скачки на арене Жозефина-Неподгадь сильно растрясалась, ее начинало изрядно слабить. Такой конфуз обычно вызывал смех и хулиганский гогот несдержанной толпы. Директор цирка в предотвращение подобных неприятностей, а также в видах очевидной экономии решил кормить лошадь очень мало, а накануне «гала-представлений» держать ее на одной воде, сдобренной каломелью и прочими цыганскими укрепляющими желудок средствами. Тем не менее, как уже видел читатель, благородное животное и не думало спадать в теле.
Вот и вся труппа бродячего цирка.
Впрочем, сзади в неведомых пространствах, двигался целый кортеж всяческих зверей: два леопарда, бенгальский тигр, ягуар, пантера и медведь-муравьед. Кроме того, должны вот-вот прибыть выписанные из Берлина и Токио знаменитые эквилибристы, жонглеры, фокусники, трансформаторы.
Шотландец Роберти фон Деларю счастливо улыбается в длинные, свисавшие черные усы, озирается назад, в ту таинственную даль, где по его следам влечется его слава и богатство. Но это лишь его мечта. Он знает, что сзади ничего нет, кроме прожитых в нужде злополучных дней. А впереди — лишения, труд, унизительное прозябание, смерть. И директор с длинными усами тяжко вздыхает. Но все-таки мечта берет свое, она уводит его из будней в праздник.
Шотландец Роберти фон Деларю был холмогорский мещанин, и звали его Иван Васильевич Толстобоков. Цирковое же прозвище это, неизменно красовавшееся на афишах, придумал акробат мистер Мартенс (полотер из Ростова-на-Дону Мартынов). Выдумав прозвище своему патрону, он, каналья, сбежал из цирка с директорской любовницей Матильдой, танцовщицей. Новокрещеный Роберти фон Деларю с горя запил. Но все кончилось общим благополучием: директор Иван Васильевич Толстобоков приобрел звучное титулованное имя, мистер Мартенс — образцовую любовницу, законная жена директора — Федосья Никитишна фон Деларю — прежнюю верность мужа.
1. Слон
правитьАгент коммунального отдела отвел цирку место на торговой площади. Прежде всего был сооружен из брезента большой шалаш, в котором поместились хозяева и четвероногие артисты. Что касаемо всемирно известного борца и Жозефины-Неподгадь, они временно ночевали под открытым небом. Ни Еруслан Костров, ни хозяева за лошадь не боялись: не было возможности такую старушенцию угнать. Это установлено в городе Кромах случайным опытом. А именно: после выгодной ликвидации всех дел и директор и сподручные напились до беспамятства. Этим воспользовались темные люди, конокрады. Они в два кнута пороли лошадь, тыкали ее в холку острым шилом, с остервененьем волокли за хвост. Жозефина-Неподгадь стояла, как вкопанная, только похрапывала и мотала древней головой. Так мазурикам и не пришлось украсть коня: они взмокли, изругались, иссердились и с пожелтевшими от ярости глазами ушли домой, сняв на память с Еруслана Кострова смазные сапоги. Вот как было дело.
А теперь на новом месте, благополучно восстав ото сна, холмогорский шотландец Деларю купил в лесном складе бревен, жердья и досок. Тут пришел конец его скудным капиталам. Расходов же предстояло множество. Нужно нанять трех плотников, гармониста, барабанщика, двух ответственных рабочих, нужно прикупить ситцу, кумачу, стеклярусу для декораций… Нужно… Да мало ли чего необходимо в спешном порядке закупить… Эх, черт возьми! И это — жизнь.
Но директор Деларю не из тех, что с первой неудачи клонят голову, директор Деларю ловко выходил из всяких положений. Впрочем, ему усердно помогал и Еруслан Костров, его земляк по Холмогорам. Вот и на этот раз он быстро раздобыл чрез биржу труда трех безработных плотников: Фому, Григория и Луку. Правда, плотники они плохие, они, можно сказать, ни топора, ни пилы в руках не держали: двое — пропившиеся шорники, третий же, Лука, профессиональный нищий-попрошайка.
Плотники хозяину понравились, особенно Григорий и Лука.
— Я вас, ребята, без хлеба не оставлю, — сказал им мистер Деларю. — Будете мне ответственными артистами. Я, конечное деле, до сих пор на ваше сальто-мортале не надеюсь, в видах неуклюжести вашей физкультуры, но что касаемо всего прочего, то… Поняли, ребята?
— Ну, ясное дело… — ответил брюхатенький карапуз Лука. — Да что мы, утки, что ли, без понятиев которые? Я, например, долгое время на руках могу идти.
Хозяин показал им все премудрости, открыл все свои секреты, целый час тренировал их и, уходя, проговорил:
— В случае чего, ребята, не ударьте в грязь лицом. Ну, благословляйте. Жена, благословляй! Пошел…
Куда идти? Городишко незнакомый. Однако частной торговли на базаре препорядочно А было воскресенье. Выспросил он сторожа базарного, кто из торговцев порастяпистей да подобрей, записал в книжонку и — прямо по квартирам. Вид у директора на дальнем расстоянии залихватский, щегольской. На голове — цилиндр, служивший ему для фокуса с яичницей. Правда, цилиндр довольно мятый, штопаный: каналья мистер Мартенс во время схватки из-за балерины с такой силой ударил кулаком по хозяйской голове, что цилиндр лопнул в трех местах и нахлобучил хозяина по самый рот. Брюки горохового цвета, сильно траченные молью, из-под брюк выглядывают хотя и трепаные, но лакированные туфли, надетые, к сожалению, на босую ногу. Пиджак и жилет тоже приличные, светло-синие, с мелким красным крапом, но очень широки, не по фигуре. Они принадлежат Еруслану Кострову — дар благодарных граждан Старой Руссы. Оцилиндренный наряд директора завершала изящная трость с набалдашником из яшмы. Этой тростью он был многократно избиваем в разных городах России за нечистую игру в картишки.
Высокий, стройный, сын торговца квасом и дрожжами, насквозь русский Деларю (он же Иван Васильевич Толстобокое) имел иностранное лицо: желтое, продолговатое, скуластое, со втянутыми щеками, с огромными свисавшими на грудь черными усищами. Они придавали ему рыцарский отважный вид и никак не мирились с русским толстым ноздрястым носом. Глаза же были черные, цыганские, чуть-чуть наглые и в меру глуповатые. Многие принимали его за серба, за хорвата, он же величал себя французским шотландцем русского происхождения и в разговорах с незнакомыми всегда коверкал речь.
Он успел побывать у пяти зазнавшихся торговцев. Трое сразу послали его к черту, четвертый — к дьяволу, а пятый обозвал его по-непечатному. Что ему делать? А денег надо… Директор свирепел.
Необычным для этого глухого городка директорским костюмом заинтересовалась бредущая из собора с просвиркой в руке бодрая старушка.
— Здравствуйте, барин, — поклонилась она и, пожевав морщинистым ртом, сказала: — Видать, приезжие. И шляпочка циликдрявая, как встарь. Давно не видывала таких правильных господ. А я вот место ишу, за одну прислугу…
— В прислуге я не нуждаюсь. А дело вот в чем… — и директор, покручивая тросточкой, поведал благочестивой старице про свой финансовый крах и неудачу.
С внезапно мелькнувшим подозрением старуха схватилась за карман — целы ли деньги, потом, опомнившись, дружелюбно указала неторопливой рукой вперед:
— Ступайте-ка вы, гражданин, вон в тот домик голубенький. Там никудышный человек упомещается, торгующий. Как бунт был, ему из-за угла мешком с горохом по темю вдарили. После этого он стал рассудком недоволен. А в долг дает, по проценту ежели…
Мистер Деларю в нерешительности остановился возле голубого коммунального домика, арендованного бывшим его владельцем. Минуты две раздумывал: звонить ли с парадной или тихо, смирно с черного крыльца. Но, сообразив, что он как-никак директор, может быть, кандидат в заслуженные артисты, а купчишка, пред квартирой которого он стоит, наверное, живоглот, выжига, лишенец, ну и… дыр-дыр-дыр, — с парадной.
Отпер сам Петр Петрович Самохвалов, — слабая карикатура на Сократа, — присадистый, курносый, лысый, с подстриженной рыжей бородкой, очки на лоб, — видно, близорукий, что-нибудь читал.
— Чем могу? — недовольно сощурил он свои сморщиненные белесые глаза.
— Представляюсь, директор первоклассный цирк Роберти фон Деларю… — при этом держа цилиндр двумя кончиками пальцев, директор галантно провел им горизонтальную черту пред самым животом купца.
— Извините, нам в цирк не по пути…
— Короткий слово! — и директор вставил в цыганский глаз монокль. — Наслышамшись о вашем просвещенном добродетели…
— Что, денег? Нету у меня денег! — купец мотнул головой так сильно, что его очки переехали к виску. — Эвона какие налоги с вам дерут… Впору самим в цирк поступать ломаться…
— Под верный обеспеченье!.. Аля франсе… — вновь воскликнул директор и бочком, оттирая хозяина, пролез в крыльцо.
— Какое ж у вас может быть солидное обеспеченье? Да проходите в комнату… А вы, простите, бога ради, не новый финспектор?
— Нет, нет!.. Что вы. Мы ваших финов боимся… эго, как ее?., в два раз хуже холер…
— И вам прижимка?.. — захлебнулся удовольствием купец.
— О-о-о! — закатил глаза директор и вздохнул. Он стоял теперь в похожей на часовню комнате хозяина, поспешно перекрестился на иконы и сказал:
— Еще раз адью от всего сердца.
— Вот это приятно, — улыбнулся хозяин, — милости просим присести. Видать, не русский, а религию блюдете…
— О, да, да… Я ошень, ошень религиозна.
— Так, так… Много мирсите вас… А вот мы по-иностранному не можем, все больше по-русски выражаемся. Та-а-к… Ну-с, а какое ж обеспеченье у тебя?
— Например, дрессированные мыши. Двенадцать штук.
— Что? Мыши?! Да ты шутишь или смеешься? На какой ляд мне твои мыши? Их любая кошка съест… Вот тебе и обеспеченье.
— Напрасно такой понятий о мышах… Мышь мышу рознь…
— Тьфу! Да я их больше разбойников боюсь. А нет ли у тебя золотых часов? Нуждаюсь в часах.
— Часов, извиняюсь, нет. А вот коза с Карпатов. Очень дрессированная, дойная.
— Коза — не подходяво. Я человек холостой, в годках. Правда, что монашка приходит ко мне по субботам полы мыть, это верно. А вот нет ли у тебя колечка с бриллиантом? В этом товаре шибко нуждаюсь.
— Нет, колечка, извиняюсь, нема, а вот аля слон есть.
— Слон?
— Так точно, слон…
— Под слона могу. Это все-таки видимость… Сколько желаешь в долг? Да как тебя звать-то?
— Роберти Робертинович, а попросту — Франц Францыч. Мне желательно два ста пятьдесят, ну, в крайнем случае, три ста, не откажусь и от пять сот.
— Что?! Да ты очумел, никак. Окстись!.. Пять червонцев и — ни гроша больше. И то от силы… И то после личного усмотрения… Велик ли он?
— Слон молодая малчик… Старая аля слон в Африке стоит пять тыщ. Я давал три. А молодая слон, как я член кооператива, отдали за полтора тыща золотом.
Петр Петрович поспешно взял картуз, сказал:
— Пойдем усмотренье животной делать. Ежели зверь надежный, семьдесят пять дам. Вернешь сто. А в срок не вернешь, — слон мой. Слонов я уважаю. Я его в огороде буду держать. Выращу — продам. Условье заключим домашнее. Я к ихнему, советскому нотариусу не пойду. Даже противно мне все это ихнее. С глазу на глаз говорю тебе, как честный человек. Идем, Франц Францыч…
— Слон сейчас ерпертиц делает. Будьте столь добры через трисать пьять минута. Площадь на соборе.
— Ха-ха. На соборе. Понимаю.
Директор чуть не бегом, к сооружаемому цирку — быстро все наладил к приему простоватого купца-заимодавца.
Вскоре явился и Петр Петрович Самохвалов. С тучным упитанным брюшком, рыжебородый, раскрасневшийся, он повиливал картузиком в пухлой руке, щурился на встречных и обмахивался клетчатым платком. На его отечных ногах суконные о длинных голенищах сапоги.
— Але за мной, прошу, — сказал хозяин: он в желтом казакине, в красной турецкой феске, из-под которой живописно свисал черный чуб, в руке хлыст дрессировщика.
Подошли к палатке, обращенной входом к посеревшему вечернему востоку.
— Вот молодая объективная слон тридцать три годофф, — коверкая язык, сказал директор. — Кличка Тубо.
— Тридцати трех?! Так сколько ж они, дьяволы, живут?
— Полтыща лет живут.
— Аяяй… Аяяй! — и Петр Петрович прищелкнул языком. — Вот бы столько нам с тобой…
Меж тем слон Тубо, величиною с обыкновенную корову, переваливаясь с боку на бок, топтался на месте и старательно раскачивал хоботом вправо-влево.
В палатке довольно сумрачно, и подслеповатый Петр Петрович попросил:
— А нельзя ли его выманить на улицу? Туба, Туба, Туба!.. На сахару, на!
— Никак не можно. Будет убежаль… Лошади боятся, люди боятся… Нет… Вот пожалте в цирк, представленье, там светло.
Петру Петровичу показалось, что слон чихнул.
— Будь здоров, — слегка поклонился он слону.
Слон взмотнул хоботом, подпрыгнул передними ногами и опять чихнул. Директор сердито кашлянул.
— Ого, насморк… — пособолезновал купец.
— О, нэт, нэт!.. Это у него отрижка… В живота.
— А пошто же он ни разу не взмигнул? Пялит глаза, а не мигает.
— Это немигающий пород.
— А пошто же уши не шевелятся?
— Шевеленье ушей с пятидесяти лет, хозяйн.
Петр Петрович удивленно оттопырил губы, покачал головой, сказал:
— Ну, ничего, ничего… Слонишка добрый. Ничего. Получишь сто рублей. Отдашь полтораста. Приходи вечером на квартиру.
Он подал директору два пальца и направился к набережной.
Фыркая, постреливая и распространяя вонь, трехколесная машина промчалась мимо него под гору. В прицепке — чернобородый заместитель председателя исполкома.
Петр Петрович остановился, негромко закричал: — Усь, усь, усь! — и быстро сделал из двух указательных перстов крест: верное средство, — либо колесо долой, либо в ухабе седоки закувыркаются, как зайцы. Однако классовые враги купца благополучно взяли ухаб и ходко подымались в гору.
Петр Петрович разочарованно присвистнул и промямлил в бороду:
— Чтоб вам в неглыбком месте утонуть.
В четверг началась ярмарка На цирке заалел кумачный флаг. Вся площадь покрылась лесом поднятых оглобель. Пропахший конской мочой и дегтем раскаленный воздух ржал, свистел, дудил, потрескивал и барабанил. Потные горожане и крестьяне расхаживали среди многочисленных парусиновых балаганов и за отсутствием нужных товаров покупали пряники, горшки, халву, игрушки, уксусную эссенцию, помаду, ярославский сухой квас. У кооперативных палаток не пробьешься. Жулики вырезывали у зевак карманы. В двух местах поймали конокрадов. В третьем, у собора, ревнивый муж попробовал поучить со щеки на щеку жену, но тотчас же попал в участок. Возле каруселей захлебывались гармошки и шарманки, им подвывали нервно настроенные псы. Солнечный день обливал всех зноем. У мороженщиков-- очередь. Ребята и бездельники, проглотив на пятачок мороженого, снова становились в хвост.
Цирк успел выдержать три дневных сокращенных сеанса — пятнадцать копеек вход — и готовился к вечернему «гала-представлению».
Всякий-раз народу набивалось до отказа. Стены цирка трещали. Директор Роберти боялся, как бы галерка не провалилась в тартар.
Но вот и «гала-представление».
Петр Петрович Самохвалов, плечо в плечо с миловидной полной женщиной в шелковом платочке, торжественно восседал на третьем месте, красовался: то залихватски подбоченится и выставит ногу в суконном сапоге, то помашет беленьким картузиком и крикнет чрез весь цирк бородатому приятелю:
— Наше вам! Гуляем?!
Время от времени он тянет из боржомной бутылки настоянную на калгане водку и передает ее своей очаровательной соседке:
— Освежитесь, мадам Матрешечка: жара!
Меж тем представление идет своим порядком: восьмилетняя Тамара, одетая ангелочком с крыльями, разъезжала по маленькой арене на Жозефине-Неподгадь, проскакивала в обруч, посылала воздушные поцелуи Петру Петровичу, галерке, начальству и всему цирку враз. Жозефина-Неподгадь, к удовольствию директора, вела себя прилично.
Следующим номером директор Деларю становился посреди арены, раскидывал руки в стороны, изображая собой крест, и кричал куцым собачонкам:
— А руки мисс алё!!
Собачонки Шахер-Махер с разбегу перепрыгивали через хозяина и, тяфкнув на публику, ходили по арене на дыбках. Шахер одета в красненькую юбочку, Махер — в желтые штанишки.
Затем шли: крокодил, куры с петухом, мыши, заяц, затем жена директора, затянутая в чешуйчатый блистающий корсаж, вместе с прибывшим акробатом работали на трапеции, на кольцах. И в заключенье — слон.
Это африканское чудовище неестественно семенило передними ногами, словно подвыпившая баба, тогда как задние ноги шествовали трезво, медленно и вполне спокойно. Директор в гневе подскочил к слоновьей голове и что-то крикнул. Тогда передние ноги зверя зашагали вдвое медленней, зато задние, не поняв директорского окрика, вчетверо ускорили свой шаг. Озлобленный директор бросился к хвосту и снова скомандовал в слоновый зад. Наконец, походка зверя стала ровной, трезвой, натуральной.
Петр Петрович номера со слоном едва дождался. От жары и водки его изрядно развезло: сидел теперь в одной жилетке, босиком.
При появлении слона раздались дружные хлопки, и Петр Петрович бахвально заорал:
— Это мой слон! Вот расписка… Туба! Туба! На сахару! На боржому!
Пять музыкантов заиграли в трубы. Два барабана свирепствовали с оглушающим усердием. Слон протанцевал вальс, изобразил пьяный мужичий пляс и сел на барьер, свесив в песок телячий хвост.
Из публики полетели на арену булки, яблоки, конфеты. Тамара подбирала их в корзинку.
— Отдай слону, — закричали с мест. — Нам любопытно, как он будет чавкать.
Директор стегнул по воздуху хлыстом, поклонился, объявил:
— В видах сильный катарр, слону запрещено кушать всухомятка. Он кушает жидкий кашка…
— Товарищ, ошибаетесь! — зазвенел голосом молоденький рабкор местной газетки Костя Марков и привстал. — Ежели вы грамотный субъект, прочитайте у Брема: слон съедает по пяти пудов сена и пьет по тридцать ведер воды. Вы, видимо, еще в самокритику не попадали? И прошу не затемнять массы.
Петр Петрович изменился в лице, и сердцу его стало неприятно. Пять пудов в день! С ума сойти… На кой же черт тогда ему этот обжора слон?..
— Эй, Франц Францыч!.. — крикнул он, — Ниспровергни мальчишку, врет!
— Ша! Ша! — старался директор остановить галдевших зрителей. Вот он хлопнул еще раз бичом, проговорил: — Большая слона кушает ровно четыре пуда трисать фунтов. Это ми знай не хуже ваш Брем, который врет! А это маленкой слона, мальчик. Он кушает ошень, ошень мало.
От души Петра Петровича отлегло.
В общем же «гала-представление» кончилось благополучно. Директор завершил программу интересным фокусом, пленившим жадную к зрелищам толпу. Он пригласил желающих выйти на арену и выстрелить из пистолета в директорскую руку. Стрельца не оказалось. Тогда вышел рабкор Костя Марков. Директор вручил ему старинный пистолет:
— На пять шагов назад. Але! — и вытянул правую руку ладонью вперед, к дулу, изобразив собою букву Г. — Прошу попадать в ладонь…
Рабкор Марков мужественно взвел курок. Петр Петрович вскочил с места, закричал:
— Застрелит! Застрелит!.. При свидетелях заявляю: Франц Францыч должен мне сто пятьдесят рублей!
Грохнул выстрел, Петр Петрович взлягнул босой ногой и в страхе сел. Директор схватился за ладонь. Всем видно было, как меж пальцев простреленной ладони струится кровь. Рабкор же бросил на песок дымящийся пистолет, сделал руками жест, будто отметая от себя вину в свеем поступке, пожал плечами и растерянно пошел на место. Директор все еще унимал кровь, запорожские усы его дрожали, он сделал лицо страдальческим и приказал помощнику:
— Таз. Воды…
Жалостливо покачивая головой, помощник поливал воду, фокусник тщательно мыл руки, стонал. Его страдание передалось всему цирку: любопытствующая тишина нарушалась общими вздохами. Вода текла красная, окрашенная кровью.
Петр Петрович очень боялся крови, он от волнения стучал зубами, пальцы на ногах судорожно крючились.
Фокусник с неимоверной болью на озлобленном лице ковырнул ладонь, и на дно таза упала, звякнув, пуля. Безмолвствовавший цирк передохнул и многими голосами прозвучал:
— Пуля… Пуля…
Директор поднял двумя руками за края таз, подошел почти вплотную к первому ряду, где сидел рабкор Костя Марков, и громко заявил:
— Вот ви, товаришш, меня маленечно стрелял, а теперича я на вас лью весь помой!.. — он широко взмахнул тазом и…
При таком неожиданном жесте фокусника передние ряды покачнулись, как кусты от бури, многие же разгневанно вскочили, а Петр Петрович с визгом: — Брось, окатишь! — провалился меж скамеек. Но вместо омерзительных помоев из таза хлынул целый поток разноцветных печатных листков-объявлений.
Тогда раздались радостные крики — браво, браво! — восторженный хохот и аплодисменты. Музыканты заиграли туш. Директор объявил:
— Представление окончилось… Спасибо посещень! Мирен!.. Читайте новый афиш… Пожалюйте. Мирен!
Стали тушить огни. Публика расходилась. В листках, порхнувших из таза, напечатано:
Завтра и каждый день вечером выступает неустрашимый, непобедимый, всемирно известный товарищ Еруслан Костров, который доводится славному богатырю товарищу Еруслану Лазаричу родным правнуком, всякий может убедиться из русской сказки.
Подробности в афишах. Читайте, читайте, наш цирк навещайте. Будет показана международная секция.
Меж тем подвыпивший Петр Петрович в сопровождении близкой ему пышной дамы направился смотреть слона. На пути он пригласил двух своих приятелей, мясников Петрова и Лаврова с женами и ребятишками.
— Франц Францыч, уважь, покажи слона.
— Слон спит-с…
— А ты разбуди… Эка штука, спит. Партейных ответственных и то другой раз будят.
— Тревожить вредно… Может взбеситься…
— Да что он, младенец, что ли, двух по третьему? Уважь. Вот компания со мной. Детишкам удовольствие… А я тебе еще червончика два подбросил бы.
— Червончика два? Прошу присесть на барьер. Один минут! — и смущенный директор ушел.
К великому огорчению, лишь только кончился номер со слоном, оба рабочие, Григорий и нищий брюхан Лука, в стельку напились и теперь бесчувственно дрыхли в лошадином стойле. Шкура же слона, сшитая из сорока грубых, прокрашенных в мышиный цвет мешков, в которых крестьяне привозят на базар картошку, печальной тенью висела на шесте.
Но многократно битый директор Деларю и на этот раз вышел из скандального положения полным победителем. Сделав лицо трагическим и в отчаянье ломая руки, объявил сидевшим на барьере, что слон бежал, что вся его труппа, в составе тридцати двух человек, носится по городу в поисках слона. Он схватил растерявшегося Петра Петровича за руку, повлек его в лошадиное стойло и, указав на храпевших Григория и Луку, гневно прошипел в самый нос купца:
— Чрез эта пара пьяных дурак я совсем пропал.
— А как же деньги?.. — задышав винной вонью, спросил купец.
— Слон нет, деньга нет. Слон будет, деньга будет, — пожимая плечами и глядя в землю, сказал директор Де-ларю.
Бывший купец плюнул и со всей компанией ушел.
Оба мясника, Лавров и Петров, дорогой говорили ему:
— Слон — вешь выгодная. Ежели сотню дал, не прогадал. В случае чего, слона и на бойню можно. Слоновье мясо живо на базаре разберут. Да покупательница и не услышит, как нагреем ее. Ей скажешь слонина, и она поймет свинина или солонина.
— Да уж я маху не дам. Меня, брат, трудновато облапошить, — хвастливо заносился простодушный Петр Петрович, подмигивая своей любезной даме.
На другой день до Петра Петровича долетели слухи: никуда слон не убегал, да и убежать не мог. Он поддельный — не пьет, не жрет, под хвостом зашито.
Петр Петрович, этому сначала не поверил, но слухи нарастали, становились все упорней, диче. Стали говорить, что в этом цирке все поддельное: и крокодил, и собаки, и куры с петухом, да, может, и сам хозяин — не хозяин, а черт его знает что.
К довершению всего к Петру Петровичу ввалился подвыпивший по ярмарочному времени сосед сапожник Осипов. Он недолюбливал бывшего купца за то, что тог застрелил в огороде его кошку.
— С поздравочкой к тебе, товарищ Петр Петров!.. Ха-ха… Умыли тебя со слоном-то? Плакали твои денежки.
— Ступай, ступай, — выталкивал его за ворота Петр Петрович.
— Да я-то пойду… — упирался сапожник Осипов. — Я пойду… Мне недалечко… А ты-то? Эх ты, рыжий барбос! Вредитель. Семь разов дурак. Только полный ади-от может под слона деньги в рост давать… Ты пошто мою кошку застрелил? А?.. Она тебя трогала? Слон ты, дьявол!!
Петр Петрович нахлобучил картуз и ходу — прямо в цирк.
— Франц Францыч, кажи слона.
— Слона, извиняюсь, купаться увели. Воспарение нутра.
Бывший купец надвинул картуз на затылок, замигал, крикнул:
— Врешь!.. У нас и реки-то настоящей нет. У нас негде купаться!
— В пруд увели…
— Врешь! У нас и пруда нет!
— Ну, значит, к колодцу.
— У нас нет колодцев!.. Врешь! Врешь! Врешь!.. — топал купец обутыми в суконные сапоги ногами.
Франц Францыч с опаской поглядел па взбесившегося Петра Петровича, спросил его:
— Откуда ж вы воду пьете?
— Нет у нас воды! Мы не пьем воду! — визжал купец, брызгая слюной… — Где слон? Подай сюда слона! Подай!!
Он с силой сгреб директора за галстук:
— Деньги назад! Сто целковых! В суд! В суд!
Директор Деларю стоял деревянным болваном безмолвно, недвижимо, лишь запорожские усы мотались, как хорьковые хвостики на старомодной шубе. Однако мозг его работал с напряжением, вовсю:
— Извиняюсь, — прохрипел директор Деларю. — Пардон. Дело вот в чем… Пожалте чрез полчаса.
Но тут выполз из конюшни пьяный Лука. Бывший нищий, он частенько получал от Петра Петровича у церкви пятаки и, чувствуя благодарность к благодетелю, решил вступиться за его поруганную честь.
— Петр Петрович!.. Ваше степенство, — его язык заплетался не менее, чем ноги: одетый в рвань, толстобрюхий, низенький, с красными гноящимися глазками, с кой-какой немудрящей бороденкой, он походил на типичного пропойцу. — Значит, прямо говорю: обжулил он тебя, слонов никаких у нас не водится… Ни слонов, ни крокодилов… Одно мошенство…
— Пошел вон! — топнул на него директор.
— Стой, стой, — напористо проговорил купец. — Сказывай.
Лука тоже промямлил:
— Стой!.. — и, закренделяв ногами, шлепнулся в навоз. — Вот он слон, вот, вот… Видишь, на шесте висит?.. — со слезой, с хрипом бормотал Лука, указывая на висевшую в конюшне сшитую из мешков слоновью шкуру. — Мы с Гришкой работали в этой одежине, он впереди, я по случаю малого роста в самом заду хвостом вертел. Господи боже, грех-то какой, сколько народу православного мы на обман взяли, не говоря о партейных… — и Лука горько заплакал.
Купец выпучил пожелтевшие глаза, дико покосился на директора, на пришитый к слоновой шкуре телячий хвост, разинул рот и замер.
«Как бы долг не потребовал, лишенец чертов», — с боязнью подумал похолодевший Деларю.
— И денег не отдашь? — затряс головой купец.
— Расписка под слона. Слон нет — деньга нет.
По лицу купца волной прошла обида. Вздохнул, взглянул на небо и, покачивая головой, трогательно проговорил:
— И кого ты надуваешь? Ты церковного старосту надуваешь.
Мистер Деларю опустил голову и для приличия всхлипнул.
— Ну и ладно, бог с тобой, — примиренно сказал купец. — Придвинься-ка.
Роберти фон Деларю в облегченной радости шагнул к купцу и подхалимно, унизительно заулыбался.
Набожно осенив себя крестом, купец сказал:
— Другие межеумки отрицают сны, а я в сны верю. Я вчерашней ночью видел — знаешь, что?
— Никак нет-с… Чего же-с? — весь распластался Деларю.
— Будто бы подходит ко мне какой-то обормот и говорит мне: я, говорит, делаю из мухи слонов, из слонов дураков. Дозвольте, говорит, вас надуть…
— Аяяй… Аяяй… — соболезновал директор.
— Да. И вынимает он, подлец, велосипедный насос с кишкой… Чтобы, значит, надуть меня.
— Аяяй… Аяяй…
— Я вскочил, развернулся да как в ухо ему рраз!! — и купец с такой неожиданностью ошарашил директора по битой голове, что тот прытко побежал взад пятками и перелетел чрез ползавшего на карачках брюханчика Луку. Купец же быстро, не оглядываясь, зашагал домой.
Вездесущие мальчишки кричали ему вслед:
— Слон! Слон! Эй, слон!
Он шел молча, ускоряя ход. Ныло под ложечкой, болел все еще сжатый кулачище, густо накатывалась слюна. В глазах рябило: проплывали зеленые слоны.
2. Бычка-трычка
правитьЗавтра вечером храбрый, неустрашимый, всемирно известный Еруслан Костров начинает свои цирковые номера с быком.
Накануне выступления он купил две бутылки водки и пошел в ближайшую деревню Черепенино в гости к мельнику, с которым он свел знакомство на базаре.
В сущности, хромоногому борцу незачем было бы ходить за три версты в гости да еще со своей выпивкой. Но у мельника имелся приличный бык, авось мельник, соблазнившись угощеньем, и даст его во временное пользование непобедимому борцу.
Еруслан Костров перешел по горбатому мосту небольшую речку и, заметив махавшую крыльями мельницу, направился прямо к ней.
Черный с проседью, красноносый мельник встретил его, как закадычного приятеля. Мельник вдов, бездетен, но у него жила молодая, высокая, богатырского сложенья девушка. К несчастью, она всегда носила по левому глазу черную узкую повязку. Что за этой повязкой, — никто не знал, даже сам мельник, но, во всяком случае, с глазом Насти было неблагополучно. Через эту черную повязку она осталась в перестарках, женихи проходили мимо. Настя бросила свою большую бедняцкую семью и поступила в батрачки к мельнику Брюханову. Мельник соблазнил ее, но жениться на ней медлил. Он как бы испытывал бескорыстную ее верность и преданность себе. Жила девушка у мельника два года. Сытая жизнь казалась ей тягостной, немилой. Он сильно ревновал ее. Попервоначалу, когда мельник надолго уходил в город или в лес, запирал девку в баню.
— Веры у меня в твое бабье положенье нет. Сиди. Кроме всего прочего, я — колдун. Я все твои мысли-гусли знаю. В случае чего — в кота обращу или в чушку… Век свой обороткой будешь по земле мотаться да похрюкивать.
Он плевал на замок, громко кричал заклинанья, чтоб слышно было Насте:
— Заплевано, заковано, замазано, приказано! Эй, слуги, черти, карауль, с вас весь ответ сниму!
Настю это злило, Настя плакала, искала случая развязаться с колдуном… Эх, эх, эх…
Обедать для гостя и хозяина Настя накрыла под рябиной, в холодке. Бражничать же пошли в избу, подальше от случайных чужих глаз. Еруслан Костров крутил молодецкие усы, расчесывал рыжую шелковую бороду, косился на статную Настасью: не девка, а борец. Вот бы!..
— Беднота нашего брата утесняет, — жаловался мельник, поглаживая туговатый свой живот. — Просто диву даешься, за что про что советская власть ублаготворяет бедноту.
— Очень даже сполитично, — по-хитрому ответил Еруслан Костров, он боялся напрямки обидеть мельника: рассердится, быка не даст.
— То есть так притесняют, то есть так притесняют. Того гляди ноздри опечатают и рот заткнут, чтоб без налогу не дышал, не говорил. Эх, тяжко, — мельник взмотнул бородой, сморщил нос и горько замигал. — Ну-ка, Настя, плесни винца!.. Ведь у меня до новых правов, при царе, сорок десятин покупной земли было, а как право перевернулось, все отобрали, черт их залягай.
— Кому ж досталась земля-то ваша, извиняюсь?
— Кому… Беднякам да лодырям!.. Одиннадцать семей теперь на моей земле живут… Ка-му-у-на…
Борец недолюбливал деревенских кулаков и на сей раз не сдержался.
— Так, так… Людям большая польза. Это хорошо.. — сказал он.
— Что хорошо? — зло разинул мельник рот.
— Да вот это самое, как его?.. Приняв во внимание… и все прочее такое… Да… — в сильном смущении мямлил Еруслан Костров, тупоумно двигая бровями.
— Да вы кушайте винцо, не беспокойтесь, — выручила Настя. — А тебе, Марк Лукич, кажись, и не пристало жаловаться-то. Брюхо у тебя толстое, хозяйство неплохое, куры, гуси есть, коровы есть, мельница работает, даже бычишка есть…
— Ах вот! — щелкнул себя по лбу Еруслан Костров и перемигнулся с Настей.
— Дозвольте, Марк Лукич, вашего бычку-трычку осмотреть… Ведь я, можно сказать, с тем и пришагал по случаю цирка…
— Идем, — сказал мельник, обдав Настю мутным, как вешняя вода, холодным взглядом.
Они направились на зады усадьбы, в хлев.
— А ты этой кобыле заводской не верь. Стерва она… Мельница, мельница… Сама-то она мельница… Да мельницу-то мою вот-вот отберут ироды-то…
В мельнике бродил хмель, он икал, выписывал ногами вавилоны, споткнулся на тыкву, едва не зарылся носом в гряды.
Еруслан Костров вдруг остоповал, ударил себя по карману:
— Ах, извините великодушно; кисет забыл, — и рысцой к избе.
Мельник икнул, сел в гряды, сорвал огурчик, стал хрупать его белыми зубами.
Еруслан Костров вошел в избу.
— Чего забыл? — задрожала голосом Настасья и заперла дверь на крюк — Ты не вздумай меня облапить без хозяина… С тебя станется…
— Ну, что ты! За кого ты меня считаешь? Я не фулиган какой. — Еруслан Костров обеими руками схватил Настю за талию и поднял к потолку. — Чувствуй! Можешь соответствовать?
У Настасьи затрещали кости, лопнула шнуровка.
— Брось, жеребец! Задушишь, — прокряхтела она и накрепко защурилась.
Когда мельник дернул дверь, Настя быстро сняла крючок и стала мести избу.
— Ага! На запор… Это что такое?! — крикнул, топнул в половицы мельник.
В переднем углу ползал на четвереньках Еруслан Костров, ошаривал темные углы, бубнил:
— И черт его знает, куда он задевался…
— Да был ли у тебя кисет-то? — тяжко задышал мельник, сжимая кулаки.
— Тьфу! Два раза пардон. Так и есть. В цирке позабыл.
Настасья фыркнула, уткнув нос в изгибень руки, мельник проверил взором постель с горой подушек, — как будто все в порядке, — шершаво пробубнил:
— Идем быка смотреть…
Бык Фитька не мал и не велик, черный, лохматый, как собака, с плоским тугим подзобком.
Рога длинные и острые, хвост куцый. Если б не рога, его можно бы принять за обыкновенного медведя, и взгляд у него медвежиный, исподлобья, с загадочной этакой ухмылочкой.
— Бычишка ничего, — одобрительно отозвался мельник. — Чуешь, Фитька? Пред тобой образовался человек, борец называется. Ты, Фитька, животная с понятием, не фордыбачь, поддавайся ему. Чуешь?
Вслушиваясь в знакомый голос, бык вдумчиво обнюхивал вкусный воздух: от хозяина попахивало брагой.
— Бычка-трычка животная в плепорцию, — ощупывая, как цыган-барышник, все скотские статьи, прищелкивал языком Еруслан Костров. — Пудов пятнадцать весит?
— С гаком, — подхватил мельник. — Бычишка хоть куда.
— Ну, это для меня плевок. На закукры посажу и вкруг цирка по арене…
Бык ухмыльнулся, фыркнул, встал к циркачу хвостом. Мельник же от изумления попятился:
— Ну, брось, это ты тово… Отойди-подвинься. Врешь!..
— Кто, я, я вру?
— Ну, покажи свою силу. Вот камень — шевельни.
Борец приподнял восьмипудовый валун, надулся и швырнул его в стоячий пруд: волны взмыли в берег, гул пошел.
— Ух, ты, отойди-подвинься! — остолбенел мельник и, захохотав, бросился целовать борца. — Милай!.. Богатырь русск-а-а-й… Ну, расскажи про свои великие подвиги… Пойдем бражкой угощу…
Направились к избе. Мельник, пошатываясь, бубнил:
— Хоть ты и силен на подъем, а на водку я тебя сборю… Меня не перепьешь, нет, брат, нет…
В мыслях Еруслана проплыл легковейный образ Насти, борец сладко передохнул, подумал: «Надо пьяным притвориться» — и сказал:
— Это верно… Насчет выпивки я слаб… Да у меня и теперь круженье в ногах сильное, — он тоже зашатался, как и мельник, ударился плечом в березу, отскочил, потом обнялись за шеи, заорали песню:
Эх, ты, ряби-и-нушка,
Ты зи-ле-о-ная!..
Брага крепкая, с медком. Настя суетилась. Мельник плакал и кричал:
— Пей, не жалей!.. Все равно отберут… Настюха, волоки четверть самогону. Эх, гуляй губерня!.. — потом лез к борцу целоваться, орал ему в рот: — Богатырь наш… Мила-а-й!.. Так неужто верно, что царь-колокол мог с места сдвинуть?
— Нет, царя-колокола одолеть не мог. А вот в прошлом году трактор в канаву пал, всей деревней подымала, не могли. Я выпер. После того у меня носом кровь хлынула и пуп на вершок съехал.
Мельник был совершенно пьян: рвал на себе волосы, неистово вопил:
— Вон они какие богатыри-то православные!.. Настюха, подивись!.. — и разливался морем слез.
Еруслан Костров тоже казался пьяным, Настя же ходила козырем, поводя круглыми плечами и всякий раз незаметно прижимаясь грудью к гостю. Кровь играла в ней, как в березе весенний сок, била в ноги, в голову, в тугую грудь и заливала мысли сладким пламенем греха: «Хоть бы скорей старый пес под лавку брякнулся да захрапел».
Настя тоже вполпьяна. Эх, эх… Вот бы уйти от старика да к Еруслану… Эх, эх, эх! Но разгульные, вольные помыслы ее вдруг сжались, провалились. Настя, похолодев, шмыгнула за переборку, к печке, там зеркальце висит, уставилась милым, полным жизни и страдания лицом в окаянное стекло, сорвала черную повязку, откачнулась: по пылающей щеке неудержимо слезы полились: — Эх, эх… Куда ж мне одноглазой?.. Не возьмет… Эх, эх!.. — схватила зеркало и — об пол.
А там, у стола, чарочки гуляют.
— Эй, Настя, молодайка, жана моя, иди!.. — зовет постылый. — Нет, ты послушай-ка, что гостенек-то говорит.
— И вот, значит, зуб… Можете пощупать, самый настоящий клык… — врал борец, широко оскалив белый ряд зубов и притворно пьяно во все стороны покачиваясь: большая борода его, как чесаный первосортный лен, усы вразлет и сердце стукочет молотами в грудь. — И вот, значит, этот самый клык…
— Клык?.. Ха-ха-ха, — бессмысленно заливался хозяин.
— То есть так, дьявол, заболел, что страсть… Я прямо на стену кидался…
— На стену? Ха-ха-ха… Настюха, слышишь?!
— Шесть докторов клещами тащили — не смогли. Что мне делать? Пошел на станцию, взял, прикрутил к зубу самую крепкую струну, а другим концом привязал струну к заднему вагону… Курьерский самый скорый поезд трогался, третий звонок пробрякал…
— Третий звонок? Ха-ха… Ну, ну!
— Я встал, значит, во всей могучести, пятками в землю врос, надулся. К-э-к поезд с маху дернет!..
— Ха-ха… И зуб к чертям?
— Нет!.. Два вагона вверх колесами…
Мельник несколько мгновений сидел, как полоумный, с настежь открытым ртом. Вдруг глаза его утонули в нажеванных щеках, он ударил себя по бедрам, захрипел, замотался весь и с сиплым хохотом, перхая и давясь, упал под стол. Настасья тоже рассмеялась. Еруслан Костров подвигал бровями, чихнул, сказал: «Да, да» — и лег на просторную скамейку у стены.
Настасья прикрутила лампу-молнию и, вздыхая и позевывая, улеглась на скрипучую кровать. Стало темно в избе и тихо. Из рукомойника, цокая и булькая, капала вода в лохань. Трепетали во тьме хвостатые красные соблазны, кто-то помахивал-веял легким ветерком. Сквозь стекла проступали толпы звезд, месяц плавно подплывал к окну. И вместе с ним неспешно проходило время. Скоро, пожалуй, возгаркнут в полночь петухи. Возгаркни, возгаркни, петушок, да только, чур, не громко: кого не надо, не буди.
— Настя, — чуть слышно, однако с тугим каким-то пылом позвал зачарованную тьму Еруслан Костров.
— Чего тебе? — нетерпеливо скрипнула кровать от легкой дрожи.
Вновь стало тихо и настороженно, лишь шорохи шуршали где-то под шестком, за печкой. Это колдуновы черти ошаривали темноту, ковали черные блудливые грехи.
— Настя… Зазнобушка…
— Ты не вздумай ко мне под одеяло… Я раздетая…
— За кого ты меня принимаешь. Что ты… Я не фулиган какой… — продышал адским жаром Еруслан Костров и тихонько свесил со скамейки ноги. — Настя…
— Я тебе дам Настю, — с хриплой угрозой, задыхаясь, проперхал мельник под столом. — Ты думаешь, я сплю? Нет, врешь… Отойди-подвинься.
Сердце Еруслана упало прямо в прорубь, в лед. Он опять положил ноги на скамейку и в тихой ярости смежил глаза.
И снова проходило время. Возгаркнул, всхлопал крыльями петух, за ним — другой и третий. Месяц вплотную подкатил к окну, сначала одним глазом заглянул, затем уставился в избу всем, ледяным своим загадочным лицом: а ну-ка, кто тут? Эй вы, эй…
Тихо. Только мельник захрапел, не стесняясь, по-хозяйски громко. Кровать молчит, скамья молчит, не скрипнут, спят. Лишь неугомонные капельки живут: цок да цок — насмешливо падают в лохань. Прошло полчаса иль час, как одна минута.
— Это, должно быть, он в бреду… Настя, чуешь?
— Известно в бреду… А ты разуйся да на цыпочках…
— Не учи, — сладко прошептал борец и закорючил ногу, чтоб стащить измазанный в грязи сапог. — Сейчас, сейчас…
— Я тебе дам — сейчас, — оборвал храп мельник. — Я не погляжу, что ты силач, я тебя так обхомутаю, такую килищу куда надо посажу, спины не разогнешь… Ты, я вижу, охоч до баб… Крокодил паршивый… Гад. Ты думал перепить меня да бабой завладать. Ан, фига. Меня сам черт не перепьет…
Мельник говорил невнятно, тихо, как бы рассуждая сам с собой. Может, и вправду бредил?
— Эй, хозяин! — громко окрикнул Еруслан Костров.
Но вместо ответа колдуновский крепкий храп. А ночь, погоняя звезды, месяц, шар земной, негромко катила и катила к востоку, к солнцу, в собственную смерть.
Под пуховым одеялом обрывки голых снов, жар, зной, а Настя истомилась, истряслась, как в зимнюю стужу уцелевший на осине лист. Эх, эх, что же это, что?
— Слушай, — узывно шепчет она, приподымаясь на подушке. — Как тебя? Голубчик мой…
И вот два мужественных храпа плавают в избе: погуще и пожиже, да шаловливые лешенята по углам пускают шепотки.
Вздыхает Настя.
А борец чует: лихом черным подполз к нему колдун. Глаза горят, как фонари, зубы по аршину. «Погиб я: сейчас заворожит», — думает борец. «Сейчас заворожу», — шепчет мельник. «Вали, вали, — фыркает влажной хряпкой бычка-трычка, — а я его рогом долбану». И чувствует борец: стал хомутать его колдун, сорок болезней припустил и сразу три килы. Еруслан заметался, застонал, колдун замычал, как бык, а бык всхохотал по-человечьи. И все пропало: нет. быка, нет мельника, нет трех кил. И лежит Еруслан под пуховым одеялом, зной, жар, Настя обнимает его сильными руками, шепчет:
— Эх, ты… Давно бы так… Любименький…
— Ах, вот как тут!.. — прогнусел мельник. — Устроились…
— Ударь его, лягни наотмашь, двинь ногой! — приказывает Настя.
Борец натужился, с силой лягнул в пустое место и грузно пал со скамейки на пол.
Месяц далеко перешагнул, месяц успел подплыть к третьему окну и заглядывал на пуховую кровать Настасьи. Сердито поднялся с полу, заглянул на пуховую кровать и Еруслан Костров. «Эге-ге, — присвистнул он. — Устроились прилично». Под лучами обнаглевшего месяца все заголубело, зацвело нездешним мертвым цветом: поблескивал, выпучив брюхо с краном, омертвевший самовар, блестели, как обледенелые кресты на кладбище, опустошенные бутылки, медный рукомойник улыбался, как мертвец. А на кровати, на взбитых подушках лебяжьего пера, устало почивали мельник с Настей. Месяц, посмеиваясь чисто выбритым лицом своим, щедро сыпал на них потешные, путаные сны.
Ошалевший Еруслан Костров поскреб бока, прихрякнул, тупоумно поводил сонными бровями, сказал: «Да, да» — и с озлоблением повалился на скамейку.
Петр Петрович Самохвалов, коль скоро дело коснулось его личных интересов, сразу примирился с советским строем и подал на Роберти фон Деларю в народный суд. Судейский канцелярист зарегистрировал его бумагу во входящий дословно так: «О даче 100 рублей денег под слона, который сшит из картофельных мешков с верчением хвоста пьяным нищим Лукою Дыркиным».
Директор счел нужным номер со слоном из цирковой программы пока что изъять. Но публика валила. Мадам фон Деларю сама сидела в кассе и несколько червонцев умудрилась спрятать в штопаный шелковый чулок: чтоб не прокутил гуляка-муж. Да еще Еруслану надобно какой-нибудь подарок сделать. Ах, изверг, изверг… Не ценит ее ласк, шляется где-то по ночам. Ну, ладно.
Ударным номером трех последних «гала-представлений» был, конечно же, Еруслан Костров. Ежедневно перед вечером он шагал к знакомому мельнику, с которым довольно порядочно сдружился, брал послушного быка, проделывал с ним на арене разные штуки, а после представления отводил обратно к мельнику. Жалуясь на усталость, Еруслан Костров всякий раз ночевал у мельника. Перед сном — веселая гулянка; борец на водку денег не жалел. О том, что произошло в ту пьяную первую ночевку Еруслана, мельник ни гугу. Да и было ль что, кроме хмельного бреда, кошмарных снов?
Однако после той странной ночи колдун окружил Настасью особым вниманием и негой. Темными ночами он шептал ей липкие, как патока, слова: Настя будет его женой, он так решил, он стар, ему недолго по земле ходить, и Настя еще сумеет натешиться свободой: у мельника много золотых червонцев позакопано, будет умирать — все богатство оставит Насте. Так пусть же она не зарится на этого голоштанного богатыря, у него, кроме бороды да трубки, ни хрена нет за душой.
Настя на речи мельника молчала. Настя ничего не могла сказать ему, Настя еще вчера дала верное слово всемирно известному борцу: она станет его женой, она поступит в цирк, Еруслан Костров сделает из нее борца-силачку; что ж, у Настасьи мяса много, кость крепка. И будет она с милым вольной птицей, будет порхать по городам, весь свет просторный высмотрит, пожалуй, доберется до Москвы. Эх, эх, скорей бы уж!.. Эх, зачем так медленно часики спешат. Вскукуй, вскукуй, кукушка, при часах, хлопни дверцей, не томи, утешь!..
Но ждать долго не придется: завтра последний день.
А вчерашний вечер и ночь с грозой проходили так. Колдун замешкался на мельнице: вода одолевала. И Настя с Ерусланом сидели вдвоем.
— Я, конечное дело, не женатый, — холостой, — говорит он, обнимая Настю.
— Верю. Не обманешь.
— Сверх всякого сомненья, да. Станешь моей женой, может быть, всемирной борчихой будешь, до Москвы доберемся обязательно…
— Ах, любименький…
— Да, да. Оттудова прямым трактом в Париж, в самую заграницу. Три приглашенья было. Называется — запрос. А сам я из бедных бедный, мальчонком в, пастухах служил. А вот теперь, видишь, каков я? Всемирно известный, а не кто-нибудь.
— Ах, желанный мой… Неужто любишь?
— Ого! А ты?
— Я-то? Ах ты, свет ты мой, — в трепете, в радости говорит Настасья. — А колдуна я вот как ненавидела. Будь он проклят! Ты первый у меня, любимый. Кончилось мое горюшко… Этакое счастье привалило. Ох, боюсь, боюсь.
— Не бойся, — долго, с упоением целует ее в губы Еруслан Костров.
Настя в голубой повязке по густым светлым волосам, заплетенным в косы; по плечо оголенные руки ее белы, крепки, ласковы; нежное, круглое лицо с раздвоенным подбородком пышет возбужденным жаром, и сиротливый глаз, такой выразительный и ласковый, не портит милого лица: в нем вся жизнь, весь трепет жизни и боль и радостные слезы.
— Не бойся, зазнобушка моя, — шепчет Еруслан. — Ежели мельнику не размыслится добром тебя отдать, пусть выходит на честен бой, как в сказке: стукну, тресну, на облако закину, все равно как бычку-трычку. Да!
— Боюсь, боюсь. Я лучше убегу к тебе. Сложу в сундучок добришко и айда…
— Сундучок приготовь. Завтрашнюю ночь поджидай, приду. А только что не бойся. Ничего не бойся. Это раньше помыкал нашим братом, кто хотел. А теперь — дудки. Вот она, книжечка-то, вот! — Еруслан вынул коричневую книжку, взял за уголок и с форсом пришлепнул по столу. — В ней все права и все удобства… Вот.
— И что это за книжка за такая? Уж и впрямь не сказку ли сложили про тебя?
— Да, сказку. Лучше сказки! Зовется — профсоюзный мой билет… Собственный… Понимаешь, мой. Да, да.
Постучал в дверь мельник. Он весь мокрый, с бороды течет.
— Дождь, — сказал он и заулыбался в пол-лица. Под правой его хмурой бровью угрозный гнев, под левой — бражная улыбка:
— Ну, выпьем, что ли! Поди, скоро ваш цирк-то и того? В поход?
— Да, да, — со злорадством ответил Еруслан.
И Настя, вздыхая тяжко, шепчет:
— Скоро.
Булькает винцо, звякают, дзинькают стакашки. Ночь идет с бурей, с громом, с граем пролетающих ворон. Первый удар грозы потряс всю избу. Видно, и на сей раз Еруслану у Насти ночевать.
— Да, завтра свиданьице наше в последний раз, — значительно говорит Еруслан Костров, взасос любуясь на притихшую рослую Настасью.
— Поскольку вам известно, Марк Лукич, я с вашим бычкой-трычкой еще вплотную не боролся. На себе, это верно, что таскал его, на колени ставил. Ну, так полагаю, поборю. Хотя, правда, бычишка раз от разу входит в ярь. А послезавтра наш цирк из городу уезжает в Кременчуг. Мы сильно расширяемся. Например, чтобы масштаб был. Да, да, масштаб. В общем и целом женскую часть хотим раздвинуть, а мужскую уплотнить… Поэтому самому завтра, об этот час, предполагается между мной и вами великий разговор, то есть кой-какие произвесть расчеты… — и борец внушительно постучал крепким, как кремень, перстом в столешницу.
Настя обмерла и затаилась.
— Ах, мила-а-й! — не поняв смысла напорных слов борца, прослезился мельник. — Богатырь наш русска-ай!.. Да я с тебя за бычишку недорого возьму. По трешнице за кажинный вечер выложишь и — баста.
Опять блеснула голубая молния, ударил резкий гром.
По всему городу пестрели афиши:
Последнее „гала-представление“.
Первый раз в здешнем городе смертный бой известного бешеного бодливого быка с непобедимым богатырем
Сбор был полный. Цены повышенные. Касса имела 275 целковых чистых. Пришел без малого весь городишко. Однако Петр Петрович Самохвалов блистательно отсутствовал. С ним так: в суде он дело проиграл, с горя крепко, в шат напился, избил свою мадам и, хватаясь за заборы, за столбы, дополз до цирка. Он весь горел мстительным желанием оскандалить этого битого жулика шотландца Деларю. Но в цирк его не допустили. Он снова, всерьез и навсегда, охладел к советской власти, оскорбил черными словами милицейского и был не без шума отведен в участок;.
Представленье началось. Шли очередные, надоевшие всем номера. Когда выполз крокодил, с галерки закричали:
— Знаем!.. Там девчонка сидит в трусиках. Даешь следующий!..
А вот и новый номер. Бывший в германском плену инвалид из кооперативной чайной в потешной одежде клоуна грубо паясничал, рассказывал анекдоты с сальцем. Публика кричала:
— Жалаим! Браво! Папаша, загни еще!
В это время Еруслан Костров готовился в общей артистической уборной к выступлению. Перед дешевым, кривым зеркальцем он гофрирует свою длинную бороду раскаленными на лампе-молнии щипцами. Борода трещит и вьется в кольца. Со взбитыми кверху волосами, мускулистый, крепкошеий, он стал походить на Посейдона. До полной цирковой красивости ему недоставало лишь черных густых бровей и румянца на щеках.
— Федосья Никитишна, одолжите маральных карандашиков, — сказал он мадам фон Деларю, сидевшей за столиком бок о бок с ним и превращавшей гримом свое интересное лицо в лик глупой куклы.
Хозяйка к борцу давно неравнодушна, но еженощные отлучки Еруслана вызывали в ней ревность, озлобление.
— Не дам, — сказала она, обдав борца блеском черных глаз. — Ничего теперь не дам тебе. Отчаливай!
— Ну, и не давайте, — низким басом ответил Еруслан Костров. — Может быть, и без вас найдутся. Поздоровше вас…
— Дурак! — и мадам с шумом задышала через ноздри. — Я купила тебе в подарок серебряный портсигар и пару шелковых кальсон. Теперь не жди!
— А наплевать, — равнодушно ответил Еруслан.
Мадам, взбесившись, бросила в него горячими щипцами:
— Свинья! Нахал! Мужик!
Оскорбленный Еруслан Костров направился в конюшню. Для пущего эффекта быку вызолотили рога, на шею надели снизку бубенцов. Бык всему покорно подчинился. Однако при появлении борца он отпрянул в сторону и вызывающе взмахнул хвостом.
— Ну, тихо, тихо, бычка-трычка, — огладил его борец.
Бык успокоился и с хитрой таинственной ухмылочкой стал исподлобья посматривать на своего врага. Двуногий сильный враг внимательно оглядывал его со всех сторон, мысленно прикидывая, как удобно схватить зверя за позлащенные рога и одним рывком бросить на арену. Борец знал, что за победу над быком публика поднесет ему серебряные новые часы и купленную у парикмахера малодержанную венгерскую куртку со шнурами. Да хозяин сверх нормы червонец обещал. Надо подтянуться.
Второй антракт был невелик: публика орала, свистела, хлопала, стучала:
— Время!.. Начинай!.. Выводи быков с коровами! Даешь бою!
Весь увешанный гирляндами из живых цветов, позвякивая бубенцами, златорогий бык, наконец, появился на арене. Его торжественно вели на расчалках совершенно трезвые Григорий и Лука в кумачных, сшитых на живую нитку фраках. Вслед за быком предстал народу во всей славе и Еруслан Костров. Он в голубом с серыми заплатками трико. Через левое плечо, наискосок пересекая широкую, как купеческий шкаф, грудь богатыря, шла розовая лента, сплошь усыпанная крестами, звездами, медалями довольно темного происхождения.
Быка вывели на середину арены и дали полную свободу, оставив лицом к лицу с бешеной толпой.
Такого ослепительного блеска, шума, гвалта, барабанного боя и звука труб не слыхивал, не видывал ни бык, ни город. Молодчина Роберти фон Деларю на прощанье в средствах не скупился: пусть останется о его цирке славная, незапятнанная память.
Действительно, гремели два оркестра: заводский и любительский. Вкруг арены, изобразив собой яркое кольцо огней, стояло два десятка факельщиков из похоронного бюро и доброхотов. Двенадцать ламп-молний были приспущены, с четырех сторон враз вспыхивали бенгальские огни. Цирк поистине блистал. Казалось, что он весь объят пламенем, горит.
Этот сполох, набат, огонь ошарашили быка, как по лбу тяжким молотом. Бойкий бык пал духом, растерялся, стал жалок, слаб, труслив. Он стоял как зачарованный, лишенный воли.
Твердой поступью, грудь вперед, слегка прихрамывая и чуть поводя локтями, Еруслан Костров двинулся прямо на быка.
Сердце зверя сжалось. Мелкая дрожь прошла по лохматой его шкуре. Борец замедлил ровный шаг. В его голове блеснула мысль: зверь копит ярость. Борец напряг всю мощь, он ждал, что зверь вот-вот ринется ему навстречу. Но черный бык стоял загадочно, недвижно. Рев толпы, бой барабанов, сплошные полотнища огней крепли, ширились, потрясали купол. По затылку отважного борца прокатилась судорога, холод. Да, да, бык, наверное, взбесился, вот он взмахнул хвостом, повел смертоносными рогами. Но медлить некогда. Творя краткую молитву и вперив холодный взор в завилявшие глаза быка, непобедимый витязь вплотную отважно подошел к нему. Темным, скрытным чувством бык сразу угадал, зачем так смело прет на него этот человеческий наглец. И с великой звериной покорностью нагнул свою бычачью шею, чтоб наглецу удобней было схватиться за рога.
Цирк перестал дышать. Звуки стихли. Вся жизнь борца, вся воля сосредоточилась в обостренной настороженности мускулов и глаз. Борцу казалось, что бык метит рогами ему в грудь. Бык шумно продул ноздри и таинственно попятился. Дыхание борца остановилось. По публике прошел выжидательный хищный трепет. Все замерло.
Вдруг — дьявольский скачок борца, и под удар трех барабанов бык чрез мгновенье валялся на арене вверх ногами. И все взорвалось ликующим диким ревом: человек победил зверя, толпа торжествовала.
Но опозоренный бык, покорячившись, вскочил и в испуге стал метаться взад-вперед, норовя прорвать кольцо огней. Тогда сам Роберти фон Деларю с хлыстом и четверо градских пастухов-подростков с длинными, по версте, кнутами принялись лихо гнать быка на середину цирка, на новое посмешище. Сиротливо поджав хвост и уши, как побитая собака, бык трусцой-трусцой прикултыхал в средину круга. Блеск его опозоренных рогов остался на потных ладонях силача, цветочные гирлянды валялись на песке и ошейник с бубенцами чуть позванивал. Жалкий бык теперь крупно дрожал, качался, молил мучителя глазами, сердцем, всем существом своим: «Ну, брякни, брякни на землю, я не в обиде, только уведи, пожалуйста, скорей в родное стойло к девке, к Насте».
И снова вверх ногами — брык, и снова рев, гвалт, барабаны…
Новые часы системы Мозер показывали четверть двенадцатого. Бык, как послушный теленок-сосунок, уныло плелся на веревке за борцом. Вставал широколицый, бритый месяц, над полями плавал легонький ночной туман.
Еруслан Костров — в поднесенной ему венгерской куртке со шнурами. Он брав, красив, могуч. На его лице довольная улыбка, глаза горят, но грудь дышит тяжко. Слава утомительной победы взвинтила его нервы, он вздрагивал, хватался за сердце, — пожалуй, не худо бы и отдохнуть Выбрал бугорок возле дорога и с наслаждением присел. Достал из саквояжа булку, отрезал колбасы, стал есть. Бык покорно стоял возле.
— А, бычка-трычка, — расчувствованно говорил борец, — спасибо тебе, бычка-трычка… Молодец, бычка-трычка… Выручил.
«Хорошо, хорошо… Ничего, ничего… Ладно, ладно», — без слов, надвое ответил бык, вздохнув.
Борец сунул ему в нос кусок булки. Бык нюхнул, отворотил морду.
— Не хочешь? Ишь ты, тварь… Обиделся.
«Ничего, ничего… Ладно, ладно», — надвое ответил бык.
Борец задрал вверх голову и, не отрываясь, выпил полбутылки водки. Под лучами месяца стекло заголубело, и в прозелень пошла борода борца. Бык ни разу не взглянул в глаза сидевшего пред ним человека, бык смотрел куда-то вдаль, задумчиво вздыхал, крупные глаза животного омыты влагой.
— Расплачься!! — гаркнул Еруслан и грузной ладонью шлепнул быка по холке. Бык не дрогнул, не мигнул, как отлитый из чугуна. Думал.
Предался мечтам и Еруслан Костров. Водка разлилась по телу, кровь гуще, обильней орошала мозг. Ну что ж… Мало ли что — жена… Наплевать — жена… Дура — жена… Пускай живет в деревне, в Холмогорах, за тыщу верст. Еруслан Костров теперь самый знаменитый. Нет, нет, не с Маланьей ему жить, с дурой, с непропекой. Вот ровно через двадцать пять минут по Мозеру он явится к мельнику, к Настюше.
— Слышишь, бычка-трычка?! — крикнул Еруслан Костров и снова приласкал быка по холке. — Явлюсь я, понимаешь, к Насте, к хозяйке бывшей твоей, а моей жене. Ну и… все такое прочее. Понял? Дурак!.. Ничего не понял. Ты нюхал Настю? Ого! Вот так это — баба… Это настоящая женщина, передовая. Я ее обстригу под пионерку. Ух, черт… Да ежели ее нарядить в трико, да ежели на арену вывести при мингальских при огнях… Ух, ты, ух, ух, ух!..
Так мечтал борец, слепой рукой уничтожая прошлое, с радостью хватаясь за грядущую свою судьбу. Однако между будущим и прошлым лежало настоящее сроком в двадцать пять минут. Но Еруслан Костров об этом настоящем и не думал: идет все так, как хочет он. Таков удел всякого самообольщенного ума: бахвальный ум легко зачеркивает прошлое, грезит о грядущем, кузнецом которого он не был, и закрывает глаза на настоящее. Глухой слепец! Ведь в настоящем — все концы и все начала.
Еруслан Костров встал, потянулся, чиркнул спичку, чтоб закурить и, кстати, справиться, который час. Без двадцати пяти двенадцать. Вот и хорошо. Ровно в полночь он будет при пороге. Здравствуй, здравствуй, Настя. До свидания, Марк Лукич…
— Ну, бычка-трычка, айда!..
«Ладно, ладно, ничего…», — надвое ответил бык и, понурив голову, пошел в поводу за человеком.
Месяц плыл по небу не спеша. Звезды тоже не спеша отодвигались, расчищая ему путь. Кой-где над мочажинами плоским пологом туман залег. В лугах перепела перекликались. Мельница на взгорке дремала крылатой странной птицей. Вдали, у темной грани перелеска, золотым глазком костер мигал.
А вот и речка. Вода в омутах дрожала, крылась под лучами месяца мелкой сизой рябью.
На средине горбатого моста бык остановился. Борец дернул за веревку, бык не шел. Бык слышит: тихо кругом, ни труб, ни рева, ни барабанной трескотни. Бык видит: темновато, ночь, нет страшного пожара, нет бегучих огоньков, вот речка, поле, знакомые места. Бык окончательно пришел в себя, почувствовал, что он есть бык, настоящий бык, зверь своевольный и упрямый.
«Вот захочу и не пойду», — и бык два раза ударил себя хвостом по ляжкам.
— Иди, дьявол!.. — зычно раскатился Еруслан Костров и снова потащил быка.
Сердце быка вскипело.
Кровь ударила в звериную башку, бык взмыкнул дурным голосом, уперся.
«Дудки… Не пойду… Тут тебе не цирк».
Еруслан Костров стиснул зубы, намотал веревку на руку и с такой силой рванул быка, что веревка лопнула. А бык напыхом шагнул к нему. Борец оцепенел: ему почудилось, что на быке сидит колдун. «Ай», — закричал борец. Но бык, пропоров борцу живот, сильным кивком головы сбросил его в омут. Еруслан скрылся под водой, вынырнул и, отфыркиваясь, поплыл к берегу. Бык посмотрел на него с медвежачьей хитренькой ухмылкой, поставил куцый хвост трубой и — проворной рысью к тому месту, куда направился пловец. Еруслан Костров кой-как вышел и в мрачном молчании полез по откосу на быка. Бык, все так же держа на отлете хвост, отступил на несколько шагов. Выбразшись наверх, борец схватился за распоротый живот, привстал на одно колено и застонал от неимоверной боли. Бык задышал всеми боками, ринулся к ослабевшему борцу и вновь перебросил его через себя, как веник. Дикие глаза зверя налились кровью, в оскале рта клубилась вонючая, желтая, смешанная с грязью пена. Месть завершена. Бык взрывал копытами, как плугом, землю и победоносно на весь мир ревел.
В это время у мельника вскуковала в часах кукушка двенадцать раз.
— Эх, эх, эх… — вздохнула Настя. — Где же Еруслан?
Через три дня, рано поутру, бродячий цирк покинул город. После ночного холодного дождя стоял густой туман. В тумане серым силуэтом уныло шагала та же мухрастая лошаденка, впряженная в воз цирковой поклажи. Те же мыши в клетках — беленькая мышка, привстав на дыбки, умывалась в уголке, — тот же петух, те же собачонки Шахер-Махер. Мадам фон Деларю во всем черном. Она грустно смотрит на туманный призрак мельницы, на горбатый мелькнувший справа мостик и поспешно прикладывает платок к глазам.
— Не надо, мамочка, не надо, — говорит Тамара и целует ее белую в веснушках кисть руки.
Иван Васильевич Толстобоков (он же мистер Деларю) неузнаваем: пожелтел, сгорбился, вяло понукает лошадь, смотрит в землю, в грязь: Еруслана Кострова нет, и цирку, конечно же, несдобровать.
Его внутреннее око ничего не видит впереди: ни леопардов, ни львов, ни тигров, ни ловких трансформаторов и знаменитых акребатов из Берлина, Японии, Парижа. Прощай, мечта! У Роберти фон Деларю нет прошлого, нет будущего, есть только настоящее. Но оно сплошной туман и мрак. Впрочем, впереди едва маячит сквозь туманную завесу необычный всадник: это престарелая Жозефина-Неподгадь, на ней вместо погибшего борца мужественная широкоплечая Настасья. Ну, что ж… Перед ней свобода, новая жизнь, а где-то там — Москва. Она ведет за собой осиротевший цирк, она найдет дорогу и в тумане. Ну, что ж, что ж, всему надо подчиняться, все принять.