Братья Шелленберг (Келлерман)

Братья Шелленберг
автор Бернгард Келлерман, пер. И. Б. Мандельштам
Оригинал: нем. Die Brüder Schellenberg, опубл.: 1925. — Перевод опубл.: 1926. Источник: az.lib.ru

Бернгард Келлерман

Братья Шелленберг

править
Перевод Исайя Мандельштама

Книга первая

править

Ворота больницы захлопнулись, выпустив Георга Вейденбаха. Он раскашлялся, вдохнув сырой уличный воздух, поднял воротник пальто. И почти автоматически пошел по тому пути, по которому бесконечное число раз ходил в своих снах и грезах, прикованный к больничной койке. Быстро потерялся он в сутолоке длинного ряда улиц, ведущих к Александерплацу. Там служила в одном из универсальных магазинов его любовница Христина, «черный дьявол с глазами дикого жеребца», как прозвал ее художник Качинский; его невеста и, если угодно, его жена. Разве он не имел права так называть ее? После всего, что между ними произошло? А произошли между ними вещи, право же, незаурядные!

Как ни был тощ его кошелек и как ни обязывал его к чрезвычайной бережливости, Георг все же мог бы воспользоваться трамваем, но в том, чтобы до последней минуты и секунды насладиться часом, отделявшим его выход из больницы от свидания с Христиной, было для него какое-то особое сладострастие.

Да, вот он идет, увлекаемый потоком суетливых людей и мчащихся экипажей, а она не видит его! Она не подозревает, что он шаг за шагом приближается к ней. Упадет ли она в обморок? Расширив глаза, он улыбнулся взволнованно, почти в экстазе, но таким несчастным сделала его больница, что эта улыбка была похожа на гримасу боли. Он тяжело дышал. Капли пота выступили у него на лбу, колени дрожали.

Долгая болезнь создала отчуждение между ним и жизнью. Люди, их голоса, лица, жесты казались ему чужими, словно он вернулся в этот город спустя десятилетия, словно он другим вернулся сюда. На протяжении месяцев шумела в нем лихорадочно кровь, и от этого утончились его чувства, и теперь он во много раз острее ощущал движение и шум. Улица мчалась, улица громыхала, и ему стало почти жутко.

Казалось, хаотический поток увлекает людей и экипажи — они скользили, неслись мимо, пропадали в сумятице переулков. Искры сыпались из-под колес, голубые огоньки проскакивали брызгами сквозь мокрый воздух. Омнибусы, плотно набитые телами людей, — лица, бледные, тусклые, прижатые друг к другу, — качались, точно корабли, в водовороте площадей, поднимаясь, опускаясь, как на бурном море, и утопали. Почва тряслась и шаталась, воздух гудел, треск раздавался как от взрывов. Поистине, это походило на сражение.

Низко нависшее над мрачными домами небо глинистого оттенка равномерно сеяло мелкий дождь, точно сквозь тонкое сито. Дождь оседал пузырьками на черных котелках мужчин, на плечах и рукавах дамских шубок, висел на усах у вагоновожатых, и стоило немного приподнять лицо, как он уж обдавал приятною прохладой веки и щеки.

Шаг за шагом… А она этого не подозревает!

Может быть, у нее вырвется, как бывало, дикий крик? Может быть, она вскинет руки и бросится к нему на грудь в присутствии покупателей, на глазах у подруг, под строгим взглядом старшей продавщицы?… О, Христина, — она ни с чем не считалась!..

От больших зеркальных стекол универсального магазина зарябило в глазах; за ними колыхались огни и люди. Сердце у Георга стучало: вот он, этот час, о котором он столько раз мечтал и грезил. Через несколько минут он увидит ее… все узнает, уяснит себе все, что было непостижимо. Или… нет? Его ослабевшее тело дрожало.

Говоря по правде, многое было ведь не так уж просто: у него только не хватало мужества признаться себе в этом. Как часто он среди ночи вдруг просыпался и лежал с открытыми глазами до рассвета.

А что, если ее — ведь и это возможно — там уже нет? Несколько недель — к чему обманывать себя?.. несколько месяцев, ровно три месяца не получал он уже ответа на свои письма…

Сухой и теплый воздух, свет, ковры, заглушавшие шаги, подействовали успокоительно. Какое-то чувство уюта, чувство укрытости прокралось в его озябшее тело, румянец окрасил его холодные, как лед, и мокрые щеки.

Как дивно мерцает шелк! Пестрые шелковые ткани каскадом падали в залу из бассейна высокого фонтана, искрясь на свету. Серебро в витринах сверкало. Приказчик так метнул штуку материи на прилавок, что она развернулась змеею, ножницы блеснули в воздухе. Пахло тонкой кожей, юфтью, духами проходивших женщин. Двери лифтов звенели, пачки людей взлетали вверх, стремительно низвергались в бездну.

Здесь было богатство, роскошь, изобилие. Казалось, будто на этом свете нет ни холода, ни голода, ни лишений. Огромное здание, с сотнями комнат, лестниц, коридоров, зал, было сверху донизу переполнено товарами. Товары громоздились от пола до потолка, заливали залы, напирали на стены и своды, струились по лестницам. Но странно — по сравнению с этими чудовищными грудами товаров покупателей было очень мало. Не замечалось прежней давки и толкотни, толпа не осаждала касс. Продавщицы сидели за прилавками, полировали себе ногти, красили губы, перешептывались. Странная, почти жуткая тишина царила во дворце товаров. Плешивые господа расхаживали взад и вперед по коридорам и останавливались иногда, чтобы рассмотреть истертое место на половике.

Теперь оставалось пройти через отделение дамского платья, мимо нескольких важных восковых фигур, и затем начиналось царство Христины: белье, полотна, кружева для дам.

Георг спрятался за одной из этих расфранченных кукол, весело блестевшей и таращившей на него соблазнительно сиявшие глаза. Отсюда он мог незаметно обозревать отделение «Дамское белье. Кружева». Здесь, где когда-то тысячи хлопотливых рук взволнованно рылись в товаре, было лишь несколько покупательниц: толстая дама в рыжеватой шубе, похожая на жирного хомяка, несколько девушек-подростков в длинных, телесного цвета, чулках.

Как часто видел он перед собою эту сверкавшую огнями залу, когда по ночам приковывался взглядом к потолочной лампе больничной палаты!

Но вдруг… вдруг Георг почувствовал, точно у него рвется грудь, точно в ней лопнул сосуд. Вот она, Христина!

Он схватился за блестящую восковую фигуру, за тонкое кимоно, прикрывавшее ее голые, лакированные ноги: у кассы стояла девушка; платье на ней было в белую и синюю полоску, в руке она держала записку и говорила с кассиршей.

Ноги и руки — несколько худые, спина узкая, но бедра широкие. На затылке — копна кудрей, черных, иссиня-черных, отливающих при каждом движении, развевающихся и непрестанно волнуемых. Дамы, по-видимому, ссорились. Кассирша надела пенсне и с досадой нагнулась над запиской.

У Георга стучало сердце. Долго ли еще кассирша будет рассматривать записку? Восковая кукла, которой он касался пальцами, зашаталась и грозила обрушиться на него. Внезапно девушка с черными кудрями повернулась и пошла прямо на него…

Это была не Христина. Плоское, бесцветное лицо, вроде тех, какие вырезают островитяне на кокосовых орехах, глаза — словно тыквенные зерна, пустые, невыразительные. Георг стоял ошеломленный. Деревянное лицо все приближалось, увеличивалось и пронеслось мимо.

— Но ведь она, может быть, служит теперь в другом отделении, — сказал он себе и чувствовал, что обольщает себя надеждою, чтобы успокоиться. Медленно, ощущая легкую дрожь в коленях, он пустился бродить по всем этажам универсального магазина. Пещеры из сверкающих ножей, гроты из играющего огнями хрусталя… Фонографы кричали, электрические солнца ослепляли его. Он приглядывался, искал. Нигде.

Когда он снова вышел на улицу, надвинулась мгла. Все еще моросило. Дома казались потрескавшимися, свет вырывался из всех щелей и растекался по лужам на асфальте.

Георг забился в уголок маленькой пивной, чтобы подкрепиться. Но вдруг вскочил, расплатился и опять побежал к универсальному магазину. Магазин был закрыт.

— Как это глупо! — воскликнул он и с силой ударил себя по лбу. — Можно ведь было расспросить ее подруг! Они бы, наверное, могли дать справку. Целый день потерял, дурак! Теперь уж поздно.

В одном из переулков Георг после долгих поисков нашел маленькую гостиницу, показавшуюся ему достаточно дешевой. Он забрался под одеяло и, совершенно обессилев, мгновенно заснул, хотя вечер еще только начинался и в доме (где комнаты сдавались посуточно и понедельно) непрерывно скрипели лестницы и двери. После крепкого сна он проснулся рано утром весь в испарине, но отдохнув и с надеждой в душе. Даже хмурые физиономии горничных и кельнеров, не слишком ценивших случайных постояльцев, не могли испортить ему настроение.

Зайдя в маленькое кафе, он за скромным своим завтраком составил точный план на этот день. Прежде всего надо было проявить энергию, не терять ни одного часа: деньги у него были на исходе. Во-первых, — говорил он себе, — во-первых, нужно еще раз отправиться в магазин и спросить про Христину. Нет ведь оснований к беспокойству, Христину он разыщет, не сегодня, так завтра. Берлин — город образцового порядка, скрываться здесь никто не может.

Во-вторых, он собирался наведаться к «Винтеру и К0», в ту строительную контору, где он в последнее время служил чертежником, и узнать, не найдется ли там для него работы. Если у Винтера его ждет неудача, то есть еще другие фирмы: Гаусман и Бруне, или Хегельстрем, или Файнхардт. Этот вопрос его не смущал, о, нимало!

Если времени хватит, он еще навестит немногих приятелей, которые у него были в Берлине, и прежде всего скульптора Штобвассера и рисовальщика Качинского. Может быть, они посоветуют ему, как дальше быть. О боже мой, шесть месяцев — это ведь целая вечность! Придется все начинать сызнова.

Дождь все еще накрапывал, его тонкие нити кололи этот бесконечный Берлин. Водяные жемчужинки усеивали шерсть собак и лакированную обувь спешивших мимо дам, кутавшихся в пальто. Метельщики улиц резиновыми щетками сметали желтый ил в сточные желоба, автомобили с большими катками обмывали асфальт мостовых.

Универсальный магазин был еще совершенно безлюден. Прислуга полировала перила, смахивала пыль, вощила паркет. Плешивые управляющие ходили взад и вперед по коврам и зевали. В дамском отделении продавщицы протирали витрины, раскладывали белье.

Христина Мерц? — Продавщицы ее не знали.

— Мерц? — говорили они. — Нет. Много служащих было уволено. В личном составе произошли большие перемены.

Подошла кассирша в пенсне. Имя Христины было ей знакомо.

— Я помню, — сказала она. — Но, насколько я знаю, фрейлейн Мерц у нас больше не служит. Мне кажется, если память мне не изменяет, она по своему желанию ушла несколько месяцев назад. Ей представилось лучшее место.

— Лучшее?

— Возможно, что я ошибаюсь. Справьтесь в отделе личного состава.

В довершение несчастья, заведующий отделом личного состава был вызван в суд, а переписчицы не решились выдать справку. Но заведующий непременно придет после обеда.

— Ладно, подождем.

У «Винтера и Ко», где он работал в последнее время, Вейденбах встретил участливый прием. Его помнили.

У двери и окошек появилось несколько любопытных лиц. Кто-то ему кивнул. Стройный, пахнувший помадой доверенный вышел к нему и заявил учтиво, что в настоящее время — к сожалению! — вакансий нет.

— Быть может, позже. Наведайтесь-ка через несколько недель, господин Вейденбах. А как ваше здоровье? Понравились?

Улыбка, поклон.

Георг откланялся.

Он задумался, стоит ли вообще идти к Гаусману и Бруне. Это была маленькая фирма, не всегда обеспеченная заказами. Они отделывали магазины, квартиры. Это была их специальность. Все же он решил заглянуть к ним. Но… Гаусмана и Бруне уже и след простыл. В прежнем помещении их конторы, как снаружи казалось, стояли печи и кухонные плиты. Какой-то господин в шубе расхаживал взад и вперед за мокрыми, запотевшими окнами, силуэт исполина Георг постучал:

— Здесь контора Гаусмана и Бруне?

В раме двери появился рыжий молодой человек, хилый и маленький, в шубе, и протер свое пенсне.

— Нет. «Моренвиц Сыновья, печи и отопительные установки».

— А вы не знаете, куда перебралась контора Гаусмана и Бруне?

Покачав головой, рыжий ушел.

В конторе Хегельстрема Георг начал свою службу два года назад когда поселился в Берлине, в качестве практиканта. Эта фирма строила все: дома, церкви, театры, магазины, принимала на себя внутреннюю отделку, что угодно. Хегельстрем был одним из самых занятых и даровитых архитекторов. У Хегельстрема всегда работало около двадцати чертежников.

Но в конторе Георг увидел пустыню. В маленькой темной приемной сидел пожилой господин, доверенный фирмы. Георг узнал его.

— Позвольте вам напомнить о себе: Вейденбах, — сказал он, придав голосу бодрую интонацию и подойдя ближе. — Я работал у вас два года назад практикантом и хотел бы узнать, не найдется ли для меня занятия.

Доверенный удивленно повернул в его сторону свою седую голову и злобно усмехнулся. Он был плохо выбрит и вид имел запущенный, неприветливый, как раздраженный, косматый дворовый пес, готовый к драке.

— Работы? — прохрипел он. — Вы хотите работы? Вы, видно, думаете, что мы только вас и ждали, господин Вейденбах? Уж не пришли ли вы сюда позабавиться?

Он встал и засунул руки в широкие карманы брюк, наслаждаясь растерянностью Георга.

— Не знаете вы, что ли, что Хегельстрем обанкротился?

— Хегельстрем обанкротился?

— Да, юноша, и я сижу здесь и управляю конкурсной массой, вот у меня какая работа. Мы вылетели в трубу. Спекуляция участками в Целендорфе разорила Хегельстрема. Я всегда был против нее, но Хегельстрем меня не слушался. Кредиторы беспощадно задушили его. И вы этого не знаете? Да где же вы, черт возьми, торчали, если не знаете этого?

Георг извинился, сказав, что долгое время болел.

Доверенный вздохнул.

— Я остаюсь здесь до первого. А потом меня тоже выбросят на улицу. Так вы, стало быть, не знаете, что случилось с Хегельстремом? Весь Берлин только об этом и говорил несколько недель.

— Нет, как мог бы я это знать?

— Он отравился, юноша. Всем нам в конце концов ничего другого не останется, как нажраться мышьяку. Отвратительные настали времена. Компаньон Хегельстрема сделался антикваром, как многие архитекторы. У него маленький магазин на улице Канта. Наведайтесь к нему. Да, теперь я вас припоминаю, господин Вейденбах! Вы в свое время проектировали те маленькие виллы, что так нравились Хегельстрему, не правда ли?

— Это были небольшие загородные дома для Целендорфа.

— Совершенно верно. И вы болели, говорите вы? Стойте-ка, мне кажется, будто мне о вас что-то рассказывали, или я про вас в газете читал?

Георг залился краской.

Но доверенный сейчас же перестал рыться в своей памяти.

— Дурные настали времена для строительного дела, господин Вейденбах, — продолжал он. — Заказов нет, а большинство новых построек приостановлено. — Совет? Нет, никакого я не могу вам дать совета. Ничего мне в голову не приходит.

Георг стоял уже у дверей, когда доверенный крикнул ему вдогонку со злобной усмешкой:

— Не обратитесь ли вы к Шелленбергу? Попытайтесь-ка!

— К Шелленбергу? Кто такой Шелленберг?

— Шелленберг — это предприниматель, платящий безработным двадцать пфеннигов в час и сулящий им при этом золотые горы. Я уж вижу, — вы не прочь к нему пойти. Ха-ха-ха! Ну, будьте здоровы, господин Вейденбах!

Георг вышел на улицу ошеломленный.

В этот день он уже не ощущал в себе мужества попытать счастья у других фирм. Быстро решившись, он вскочил в вагон трамвая и поехал в Шарлоттенбург, где жил его друг Штобвассер.

Карл Штобвассер не похож был на скульптора, скорее на портного: низкорослый и худой, с узкой головою, немного косым ртом и необыкновенно острым, длинным носом. В провинциальном техническом училище, где он учился вместе с Вейденбахом, его превосходная резьба по камню и дереву приводила в восхищение учеников и даже преподавателей. Два года назад Штобвассер перекочевал в Берлин, твердо решившись проложить себе путь в качестве ваятеля. И вскоре достиг успеха, правда, — небольшого. Известный художественный критик отозвался с похвалой о его деревянной скульптуре.

Он устроил себе мастерскую в Шарлоттенбурге, во дворе огромного дома казарменного вида, в чем-то вроде сарая или конюшни. Эту лачугу он называл «ателье». Рядом с мастерской находился настоящий сарай, откуда в маленький темный двор при каждом шуме шагов доносилось жалобное блеяние козы.

Штобвассер, слава богу, оказался дома. Хриплый, каркающий голос ответил на стук Георга. Когда он вошел в маленькое, темное, страшно холодное помещение, из-под' одеяла узкой железной кровати высунулась одичалая голова. Ясно можно было различить на ней только длинный, острый нос.

— Кто там? — спросил хриплый голос скульптора, и пар вырвался у него изо рта.

— Это я, Георг.

Скульптор приподнялся еще выше над одеялом и уставился в Георга острым носом. Он тряс дикими космами волос и не в силах был выговорить ни слова.

— Как? Кто? — крикнул он потом в испуге.

— Георг!

— Да может ли это быть? — Штобвассер взволнованно всплеснул руками. — Ты? Вейденбах? Как же этому поверить? Но — пойми меня — ты видишь, я не могу с этим освоиться. Мне ведь сказали, что ты умер!

— Нет, я еще жив, — ответил Георг, с тихим, горьким смешком.

Скульптор покачал головою в растерянности.

— Мыслимо ли это? — воскликнул он. — Кто это рассказывал? Качинский? Женки Флориан? Не понимаю, как же могли это рассказывать, если это неправда? О, мой несчастный мозг, я прямо ничего не соображаю! Ну, все равно, откуда бы ни пошел этот слух — ты жив! — хриплым голосом крикнул Штобвассер: — ты, стало быть, еще жив! Ах, слава богу! Три раза приходил я к тебе в больницу, но меня не пускали. А потом… Ну, да потом об этом рассказывали в кафе. Господи, чего только не бывает на свете! — Он протянул Георгу обе руки. — Ну, слава богу! Обними меня, дорогой!.. Но послушай, не пришел ли ты с того света меня навестить?

Скульптор рассмеялся и закашлялся. Руки у него были горячие. Некоторое время он молчал, глядя на Георга большими, блестящими глазами.

— Дай-ка на тебя посмотреть, старый приятель, — радостно заговорил он потом. — Но как это все странно! А я уже оплакивал тебя. А иногда, по правде говоря, завидовал тебе. Нет, но до чего же это странно! Вдруг, как снег на голову, свалился.

Георг осматривался в холодной мастерской.

— Где твои звери? — спросил он, чтобы уйти от тягостной для него темы. В прежнее время Штобвассер был окружен множеством зверей: попугаями, котами, какаду, мышами.

— Мои звери? — скульптор понурил голову. — Мои милые звери? Ах, для них здесь было чересчур холодно, у меня нет угля. Одна дама, милосердная душа, взяла их к себе на иждивение. Мне уже несколько недель нездоровится. Всякая собака заболела бы в такой дыре. Садись же, Георг. Я только что вставал, чтобы сварить чаю. Там, на полке, стоит чашка, возьми ее себе, а мне дай стакан.

Скульптор взял в руки горячий стакан и задрожал в ознобе.

— Жаль, жаль, ничем не могу я тебя угостить, ни даже рюмкою коньяку. Экая досада!

— А как жилось тебе, Штобвассер, с тех пор, как мы не видались?

Штобвассер поднес дрожащими руками стакан ко рту и попытался отхлебнуть горячего чаю.

— Я все еще не могу это понять, дорогой мой товарищ… Но не будем об этом говорить Да, ты спрашиваешь, как мне жилось? Хорошо и плохо. Не так-то просто было пробиться, — сказал он хрипло, — но мужества я все же не утратил. Ты ведь знаешь, мне заказаны были три статуи для виллы одного мыловара. К сожалению, фигуры эти не понравились его супруге, были забракованы, и я не получил ни гроша. Я мог бы судиться, видишь ли, вот они каковы богачи! Но ведь у меня даже на адвоката не было денег. Потом я продал небольшую деревянную статуэтку, но покупатель уплатил только небольшой задаток, и с тех пор я о нем не слышал. Богачи не способны войти в положение бедняка, представить себе, как человек сидит и прислушивается к каждому звуку шагов. Затем были у меня и другие надежды, которые не оправдались. А вот теперь я болен и лежу. Но теперь рассказывай ты, — закончил скульптор и, поставив на стол стакан, закутался в одеяло. — Мне трудно говорить.

— Мне рассказывать нечего, — уклончиво сказал Георг.

Штобвассер вперил в него удивленный, лихорадочный взгляд.

— Нечего рассказывать, говоришь ты? Так ли это? Послушай, Вейденбах, мы часами спорили о тебе и все-таки ничего не выяснили.

— Что же вы хотели выяснить? — тихим, беспомощным голосом прервал его в смущении Георг.

— Все мы не могли это постигнуть, — прошептал скульптор и близко придвинул голову к Георгу. — Я помню это, как сейчас. Двумя днями раньше все мы вместе были в Потсдаме: Качинский и Женни Флориан, ты и маленькая Христина, и мы ведь были в таком повышенном настроении. О господи, а через два дня ко мне врывается Качинский, вот сюда, в ателье, и говорит: «Ты уже слышал?… Вейденбах…» А я говорю: «Быть не может, как же это может быть?»

Скульптор прервал речь, нагнулся и спросил еще тише, причем глаза его расширились вдвое:

— Скажи же мне, Вейденбах, отчего ты это сделал?

Вейденбах быстро встал и пробормотал что-то невнятное.

Штобвассер в тот же миг попытался его успокоить. Умоляюще вытянул он руку.

— Садись, Вейденбах, прошу тебя. Больше я об этом не стан? говорить. Есть вещи, которых нельзя сказать даже другу. Но, как я уже говорил, это было для нас необъяснимо, потому что тогда мы ведь были все так превосходно настроены. Конечно, я понимаю, многое делает человек, а потом…

Скульптор закашлялся.

— Как поживает Качинский? — перебил его Георг.

— Качинский? — Штобвассер тихо рассмеялся. Какая-то веселая мысль пришла ему в голову при этом имени. Он поднял острый нос к потолку. — Не знаю. Ты ведь знаешь Каминского, его иногда по целым неделям не видно. Он привел ко мне того покупателя, который заказал мне деревянную статуэтку, а потом за нее не заплатил. С тех пор я его не видел. Говорят, живется ему недурно. Сделался щеголем и важным господином. Бывает в танцевальных залах и игорных клубах. Насколько мне известно, он пристроился к кинематографии. Послушай, Вейденбах, только теперь я вспомнил об этом: чем ты займешься? Есть у тебя уже работа?

— Я ищу ее. Уже сегодня я кое-где побывал.

— Ладно. Слушай. Ступай сейчас же к Качинскому. У него ведь связи во всех кругах общества, а без связей нынче трудно чего-нибудь добиться. Может быть, и тебе удастся пристроиться к кинематографии. — Припадок кашля прервал Штобвассера, потом он продолжал оживленно: — А Христина, Георг, как поживает Христина?

Пауза. Молчание.

— Я искал Христину в универсальном магазине, но там она, по-видимому, больше не служит.

Скульптор приподнялся в изумлении.

— По-видимому? По-видимому? Но разве ты не поддерживаешь отношений с Христиной? — закричал он в волнении.

Георг тихо ответил:

— В последнее время Христина перестала писать. Мои письма, мои последние письма, — поправился он, потому что ему стыдно было перед другом, — возвращались ко мне за неразысканием адресата.

Штобвассер ничего не ответил. Он долго лежал молча, и слышно было только его свистящее дыхание.

— Женщины — удивительный народ, — заговорил он потом, борясь с новым припадком кашля. — Странно. Мне казалось это невозможным, — продолжал он, внимательно и с лихорадочным блеском в глазах глядя на Георга. — И ты из-за нее… А ведь это так, иначе это было бы совершенно необъяснимо… Из-за Христины ты прострелил себе грудь, Вейденбах?

Снова Вейденбах встал. Он попятился на шаг и молчал, потупившись. Потом ответил совсем тихо, так, что Штобвассер еле расслышал:

— Не говори об этом больше, Штобвассер, очень тебя прошу. Что было, то было. Произошла одна сцена между Христиной и мною, между нами постоянно происходили сцены, и все более бурные, а под конец я уже сам не знал, что делаю.

Штобвассер пожал Георгу руку. После долгого молчания он произнес:

— Что за дьявол эта Христина! И притом она еще меньше ростом, чем я. Так она, говоришь ты, перестала тебе писать? Да, уж эти мне женщины! Черт бы их слопал всех вместе. Знаешь ли, Вейденбах, я думаю, что эти периодические расстройства совершенно сводят их с ума. Они не знают, что делают. Ну, ладно. Христина то, Христина се, брось ты ее, Вейденбах, — на свете сотни Христин!

Георг покачал головой.

— Ты ошибаешься, есть только одна, — произнес он.

Штобвассер сидел, тяжело дыша, в постели и пристально смотрел на Георга.

— Значит… все-таки? — озадаченно спросил он. — Ну, что ж, она ведь была прелестна, эта Христина, я согласен. Дивное создание, доброе и в то же время дикое, с шальными причудами. Но ступай теперь, Вейденбах, — проговорил он, тяжело дыша, — мне трудно говорить. У меня грудь болит. Я так счастлив, что свиделся с тобою, старый приятель. И приходи поскорее опять, я тут целыми днями лежу совсем один. Ты можешь у меня и жить, если хочешь. Мы отлично можем тут устроиться вдвоем. И покупатель мой не сегодня — завтра деньги заплатит, я ему написал. Будь здоров, Вейденбах, и не забудь пойти к Качинскому, он всегда знает, как быть.

Проходя по двору, Георг еще слышал кашель Штобвассера. Из сарая высунулась сквозь тряпки голова голодной козы, жалобно проблеявшей вслед Георгу.

— Это у вас называется горячей водой? — напустился на хозяйку Качинский. Он все еще тиранил добродушную старуху. Она прощала ему все. Хотелось ли ему платить или не хотелось, она собирала для него последние свои гроши, потому что была неравнодушна к красивому малому.

Качинский брился, собираясь выйти из дому. Соскабливая безопасной бритвой со щек и подбородка мягкий, еле заметный золотистый пушок, он беседовал с Георгом. В его комнате было светло и тепло.

— Штобвассер? Разумеется, я наведаюсь к Карлу, — сказал он своим всегда немного высокомерным и насмешливым тоном. — Но должен вам сказать, Вейденбах, этот Штобвассер — чудак Я привожу к нему клиента, тот покупает у него статуэтку, вносит задаток, а затем этот злосчастный Штобвассер начинает посылать ему одно за другим напоминательные письма.

— Дела его сейчас весьма неважны, Качинский, — заметил Георг.

— Да у кого же дела хороши? Так не поступают, нельзя восстанавливать против себя покупателя. Он уже собирался отослать статуэтку обратно.

— Штобвассер болен. У него нет денег даже на уголь.

— Я понимаю, но, как бы то ни было, согласитесь, Вейденбах…

Качинский, по-видимому, забыл, что раньше они были друг с другом на «ты». Скользнув глазами по поношенному платью Георга, он сразу придал своему голосу несколько более официальный оттенок. Так по крайней мере показалось Георгу.

К художнику и рисовальщику Курту Качинскому он всегда относился с почтением, точно к старшему. Несколько карикатур Качинского появилось в юмористических журналах. На выставке независимых Качинский имел успех, и Георг был уверен, что Качинский стоит на первой ступени славы.

Качинский был необыкновенно красивый молодой человек. Волосы у него были белокурые, разделенные крайне тщательным пробором. Он казался выше ростом и стройнее, чем был в действительности. Глаза — большие, серые, и выражение лица — немного изнеженное и пресыщенное, как у маменькина сынка. И вправду, он был сыном вдовы-чиновницы, жившей в Гамбурге и отдававшей ему свои последние крохи. Поэтому у Качинского всегда водились деньги и он мог себе позволить быть другом Женни Флориан, молодой актрисы, считавшейся одною из красивейших женщин Берлина. Когда эта молодая пара появлялась на улице или в ресторане, на нее устремлялись все взгляды, выражая восхищение.

— Можно мне задать вам один вопрос? — спросил Качинский, вытирая лицо нагретым полотенцем, которое принесла хозяйка, и улыбаясь Георгу из зеркала своею самой любезной и красивой улыбкой.

— Пожалуйста.

— Видите ли, Вейденбах, — художник пудрил себе щеки и подбородок нежной пуховкой, — меня интересует: больно ли это?… Это самое, вы меня понимаете…

Георг не ответил. Кровь прилила у него к щекам. Качинский рассмеялся.

— Ах, недостает еще, чтобы вы на меня рассердились, милый друг. Меня это просто интересует. Я ведь этого никогда не сделаю, у меня бы и смелости не хватило. Да еще ради женщины… ах ты, боже милостивый…

Он вылил эссенции на волосы и тщательно расчесал пробор. Потом надел воротничок и весьма старательно завязал галстук. Казалось, он совсем забыл на миг о присутствии Георга.

Качинский всегда хорошо одевался. Но Георга все же удивила элегантность костюма, который сегодня был на нем. Брюки широкого покроя на ляжках, выутюжены были — безукоризненно. Шелковые носки и лакированные ботинки, галстук из темно-серого плотного шелка.

— Я рад, что ваши дела хороши, Качинский, — сказал Георг и устыдился тайной мысли, что этот Качинский, пожалуй, в состоянии ему помочь. От комнатного тепла Георг почувствовал себя лучше, голос стал легче, поведение свободнее.

— Видимость обманчива, — ответил Качинский, кокетливо глядя через плечо и насмешливо улыбаясь.

— Вы наверное преуспели. Штобвассер намекал на это. Качинский рассматривал свои зубы в ручное зеркало, оттянув губы над деснами. Зубы у него были образцово красивые, правильные, белоснежные.

— Преуспели! — повторил он и тихо рассмеялся. — Это своеобразный успех!

— Вы много работали? Качинский покачал головой.

— Нет, нет, — ответил он, с большим рвением полируя ногти. — Совсем почти не работал с тех пор, как мы Расстались. Усталость на меня нашла, невероятная усталость. Правда, я всегда был честолюбив, Вейденбах, но большой энергии у меня никогда не было. Да и к чему она? Кроме того я совершенно лишен талантов.

— Вы лишены талантов, Качинский? — в изумлении воскликнул Георг и рассмеялся, в первый раз после очень долгого времени.

Качинский поднял на него глаза. Его тщеславию польстила беззаветная вера в его способности, так явно прозвучавшая в смехе Вейденбаха. Он слегка покраснел.

— Нет, нет, — сказал он, — когда-то я верил в себя, но теперь я вижу, что бездарен. Я умею только подражать тому, что сделали другие. Мне следовало бы работать, много работать, но на это у меня не хватает энергии.

— Так что же вы делаете?

Качинский пожал плечами.

— Вы — честный малый, Вейденбах, — сказал он, натирая руки пудрой. — Возможно, что вы когда-нибудь станете большим художником, именно потому, что чувства у вас такие искренние и простые. Я не хочу пред вами кривить душой. Моя матушка скончалась, и я продал обстановку, которую она мне завещала. На вырученные деньги обзавелся гардеробом. Я поступил так только из тщеславия, но оказалось, что ничего разумнее я сделать не мог. Не бросилось ли вам в глаза, Вейденбах, что здесь, в Берлине, есть сотни элегантно одетых молодых людей, — выутюженные брюки, монокли, изящная обувь, — и никто не знает, на какие средства они живут. Но вид у них беспечный, цвет лица здоровый, руки выхоленные. На одежде — ни пылинки. Они фланируют по Курфюрстендамму и в пять часов пьют чай в холлах фешенебельных отелей. Чем же кормятся все эти молодые люди, Вейденбах? Они вам этого не откроют, они образуют особый класс. И лишь тогда, когда вы будете одеты так же, как эти молодые люди, вы сможете проникнуть в их тайны.

— Так чем же они кормятся? — нерешительно перебил Георг художника, с любопытством глядя на него.

— Чем? — отозвался Качинский, и тщеславная, циничная усмешка заиграла на его красивых губах. — На это не так-то легко ответить. Как бы то ни было, мы кормимся, и не так уж плохо. Умеете ли вы танцевать, Вейденбах, хорошо танцевать? Так пойдем со мной в один дансинг, в пять часов дня. Я вас туда введу. Вы немного потанцуете, вас угостят чаем, печеньем, папиросами и ликерами, а если у вас особенно выгодная внешность, то еще и гонорар вам заплатят. Вы узнаете, что существуют элегантные рестораны, где можно совершенно бесплатно поужинать с красивой дамой, которая, разумеется, тоже должна быть одета безукоризненно.

— Может ли это быть? — спросил Георг.

. — Да, это может быть, — ответил Качинский, которому доставляла удовольствие озадаченность этого несчастного, затравленного, бледного, размякшего от дождя Вейденбаха.

Он надел жакет и разгладил его на себе. Затем стал тихими шагами расхаживать по комнате, и его поступь выражала удовольствие от безупречной одежды и то приятное самочувствие, которое возникает после тщательного туалета. Красивое лицо сияло легкомысленной улыбкой. Он продолжал болтать:

— Заводишь знакомства, завязываешь отношения. Подчас встречаешь то тут, то там красивую даму, и она тебя приглашает в дом. Ешь, пьешь и ублажаешься. А затем, — и это важнее всего, — есть множество игорных клубов, которые умеют отблагодарить за ввод к ним новых платежеспособных членов. Играть тоже можно, если кто умеет. Но по этой части я, по правде сказать, еще дилетант, Вейденбах. Есть у меня приятель, русский, бывший гвардейский офицер. Вот тот умеет играть! Только возьмет карты в руки — счастье уже на его стороне. Видите, Вейденбах, как люди живут. И если можно так жить, то к чему напрягаться? Искусство? Кто теперь у нас в стране сколько-нибудь интересуется искусством, что-нибудь понимает в искусстве? Это время миновало.

Качинский вдруг умолк. Остановился и, размышляя, смотрел на Георга.

— Есть, впрочем, еще одна возможность легко зарабатывать деньги, — оживленно воскликнул он затем, вдохновившись своею мыслью. — Послушайте, Вейденбах, это вам, пожалуй, подошло бы!

В глазах у Вейденбаха проснулась надежда.

— Да, милый мой, кажется, это удачная идея! Ведь вы в конце концов пришли ко мне потому, что вам деньги нужны, и вы думали — у Качинского, быть может, найдется что-нибудь. Полно, Вейденбах, вам незачем краснеть, что вы! Я могу вам только вот что сказать, — Качинский оскалил в улыбке свои красивые зубы: — ничего не может быть глупее на свете, чем краснеть перед Качинским. Но чтобы не забыть, вот эта единственная вещь, которая вам, пожалуй, подошла бы: кокаин!

— Кокаин? — разочарованно прошептал Георг.

Качинский расхохотался.

— Да, кокаин! — повторил он. — Это вас, кажется, не вдохновляет, а между тем дело просто. Попробуйте добывать кокаин. Людей, у которых есть кокаин, вы найдете, а затем мы могли бы работать вместе. О покупателях позабочусь я. Что вы на это скажете?

Качинский смеялся громко и весело.

— Это дело не для меня, — пробормотал Георг. — Не такой я человек. К этому у меня нет ни малейшего дарования.

Качинский смотрел на него с выражением тихого сожаления в серых глазах.

— Жаль, очень жаль, — тихо сказал он затем. — Боюсь, что вам придется туго, Вейденбах. Да, не такой вы человек, я это вижу. Вы созданы только для работы. Вы вечно будете работать, а другие вашей работой пользоваться и над вами смеяться.

— Ну и пусть смеются, только бы мне иметь работу, — ответил Георг, вставая. Ему вдруг стало тошно от цинизма Качинского. — Я надеюсь, Качинский, что вы не сердитесь на меня за мой визит, — сказал он.

— Сержусь? Почему же? Я ведь ничего не прозевал. Я тут расхаживаю взад и вперед и жду телефонного звонка. Мне надо узнать, где сегодня вечером играют, а кроме того мне предстоит свидание в «Бристоле».

— А Женни, Женни Флориан? — спросил Георг, уже со шляпой в руке. — Как ее дела? Она еще в Берлине?

Качинский побледнел. Он сразу остановился. Его серые глаза загорелись злобой, а красивый мальчишеский рот стал упрямым и властным. Это лицо Георг потом уже не мог позабыть. Оно стало высокомерным и холодным и слишком явно выдавало, что приветливые и любезные манеры Качинского были просто притворством.

— Никогда больше не произносите при мне имени Женни Флориан! — крикнул он и, точно капризный ребенок, топнул ногой. Но заметив, что Георг обижен, он попытался смягчить впечатление от своих слов. — Простите, — сказал он более спокойно, хотя его голос еще дрожал, — простите, что я разволновался. Но всякий раз, вспоминая Женни, я прихожу в ярость. Она сделала карьеру, Вейденбах. Разъезжает в роскошном «мерседесе», и посмотрели бы вы, как она улыбается, отвечая мне на поклон: совершенно так, словно я был ей когда-то случайно Представлен в обществе Женни Флориан, должен вам, Вейденбах, сказать, — это женщина, которая далеко пойдет Она искуснейшая актриса на житейской сцене! На театральной она потерпела фиаско. Вы знаете, что она пробовала на ней свои силы? Теперь она пробует их в фильмах. Посмотрим, что из этого выйдет. Впрочем, тут за ее спиной стоит некая финансовая сила. Но в жизни — в этом ей нельзя отказать — она играет свою роль изумительно! Играет, однако, только за высокий гонорар. И готова нарушить любой контракт, если вы ей предложите больше.

Лицо у Качинского при этих последних словах — он слегка декламировал — опять побледнело. Губы у него дрожали, светло-серые глаза холодно и зло блестели.

В этот миг зазвонил телефон.

— А вот и вызов, — возбужденно сказал Качинский и поспешно подал гостю холодную руку. — Будьте здоровы, Вейденбах, — сказал он, не глядя на Георга, и побежал к небольшому письменному столу, где стоял телефон.

Георг медленно сходил по лестнице. «Ведь у него даже губы накрашены». — подумал он, унося с собою запах эссенций, пудры и элексира для полоскания зубов.

«Так вот какой Качинский, которого я уважал!» — смущенный этим визитом, думал он, торопливо идя на станцию подземной дороги Если бы ему повезло с поездами, он мог бы еще поспеть на Александерплац до закрытия магазинов. Разочарование и грусть овладели им. Что с Качикским сталось? Что сделали из него время и этот город? Предатель, отщепенец, циник! Он не хотел признаться себе, что любил Качинского и два года добивался его дружбы. «И как он разволновался при имени Женни! Как он сейчас же обругал ее! Что случилось? Ну, нам уже больше не видеться. Прощай!»

Он не опоздал. Продавщицы и приказчики, изнуренные сухим, испорченным воздухом помещения, уже поглядывали на стрелки часов. Но заведующий отделом личного состава, маленький, полный, в сущности уже закончил свой рабочий день и принял Георга с кислой гримасой. Он хмурил брови, и тогда лицо у него делалось совсем удрученным и несчастным.

— Собственно говоря, у меня не справочная контора, молодой человек… Ну, ладно уж… Мерц Христина, говорите вы? Она оставила службу три месяца назади жила в ту пору… — Он написал адрес и протянул Георгу записку, держа ее концами пальцев, словно к ней пристала грязь. Это был квартал, пользовавшийся не совсем хорошей славой.

Лицо у Георга просияло. Он сейчас же отправился в путь и стремительно, как человек, которого преследуют по пятам, несся сквозь толпу, запрудившую улицу в этот час, когда закрывались конторы и магазины. Запыхавшись, обливаясь потом, достиг он указанного ему дома. Остановился и осмотрел этот дом. И сразу же, упав духом, покачал головой.

Адрес относился к августу месяцу, а теперь был ноябрь. Весьма вероятно, — он даже чувствовал в этом уверенность, — что Христина больше не живет в этом доме. Во всяком случае, справку он надеялся тут получить.

И в то время как. рн медленно и с некоторой робостью приближался к дому, в мозгу у него опять проносились мысли, вот уже три месяца терзавшие его. Почему она вдруг перестала писать? Не уехала ли она из Берлина? О нет, он чувствовал, что она в городе. Не умерла ли она? О нет, он чувствовал, что она жива. Не больна ли, не лежит ли где-нибудь в больнице? Возможно, но не может быть, невозможно допустить, чтобы Христина могла его покинуть, не сказав ни слова. Разве не имел он доказательств ее любви и страсти? Разве могло быть лучшее доказательство, чем то, что сделала Христина?…

Дом был, как все жилые дома казарменного типа в восточной части города, такой же запущенный, темный и мрачный, как все соседние дома. Рядом с воротами был трактир где стояли два подвыпивших кучера с рюмками в руках. Георг зашел туда узнать адрес слесаря Руша. Руш? Да, есть такой. В третьем дворе, первый этаж.

Дворы были маленькие и тесные, собственно — колодцы, а не дворы. Тут горели крошечные фонари, и стены казались покрытыми плесенью. Из окон там и сям лился мутный свет, а из дверей полз запах скверного кухонного жира. Из третьего двора вышла низенькая женщина в наброшенном на голову платке. Георг нагнулся, чтобы заглянуть под платок: маленькое, бледное лицо пожилой женщины, тихо и беззвучно плакавшей.

Третий двор был самым маленьким. Там было совсем темно и дождевая вода с плеском стекала из какого-то дырявого желоба на середину двора. За опущенными грязными занавесками в двух окнах первого этажа мерцал тусклый свет.

Георг ощупью пошел на этот свет. Обоняние сразу подтвердило ему правильность адреса: пахло слесарной мастерской. И к этому примешивался еще один запах — запах свечей.

Дверь в квартиру слесаря была приоткрыта, и Георг заглянул в щель. Сердце у него так колотилось, что в этот миг он не мог бы выговорить ни слова. В комнате что-то поблескивало. — Что это? — свет свечей, точно на елке. От волнения он прикоснулся к двери, так что щель расширилась. Тут он увидел на столе в слесарной мастерской покойницу — крупную, толстую женщину. По обеим сторонам бледного, добродушно улыбавшегося лица трепетало пламя двух свечей. Он услышал, как кто-то всхлипнул, а потом громко откашлялся. Чья-то тень поползла по стенам и потолку, и громкий, грубый голос крикнул:

— Кто там?

— Простите за беспокойство, — пробормотал Георг, в то время как чья-то фигура уже приближалась к двери.

Рослый, плечистый человек стоял перед Георгом. Глаза у него были заплаканные. По-видимому, он растирал их грязными кулаками: толстые, черные ободки лежали вокруг глаз, как фантастические очки.

— Что вам надо? — грубо спросил мужчина, устремив на Георга пристальный и горящий взгляд.

— Я пришел очень некстати, — тихо ответил Георг. Взгляд этого человека испугал его. — Мне нужно было кое-что узнать.

Он спросил, живет ли еще здесь Христина Мерц. На лице у слесаря появилось презрительное выражение.

— Мерц? — заворчал он. — Ее здесь давно, давно уже нет. Но вам-то от нее что нужно, молодой человек? Уж не хотите ли вы заплатить по ее долгам? Она еще нам за Квартиру должна, за два месяца.

Георг попятился, пробормотав слова извинения.

Слесарь вышел за дверь и крикнул ему вдогонку:

— Тут еще осталась картонка этой особы со старыми тряпками. Не за нею ли вы пришли? Я вам ее принесу.

— Ничего мне на надо, — сказал Георг, торопливо шагая к воротам.

— Да подождите же вы! — закричал слесарь. — Куда вы так бежите? Подождите! Я ведь ничего худого не хотел сказать. Эй, вы!

У трактира возле ворот слесарь догнал его. Тут только Георг заметил, что этот человек с грязным лицом пьян.

— Вы хотели узнать про Христину? Я вам расскажу про нее.

— Расскажете?

— Да, пойдем.

С настойчивостью пьяного он потащил Георга в трактир.

— Мы по-хорошему поговорим о ней. — продолжал он, усадив Георга на стул, — по-хорошему. Дай коньяку, Антон! — крикнул он хозяину в безрукавке. — Да, Христина — славная девчонка, тонкая штучка, но… Я ведь вас пугать и обижать не хотел, — обратился он снова к Георгу и придвинул к нему рюмку. — Этого у меня в намерении не было. Вы видели, там лежит моя умершая жена, вот почему я так из себя выхожу по всякому поводу. — Он опрокинул в гсрло рюмку коньяку и заставил выпить Георга. — Пейте, молодой человек, вы слишком бледны. Эй, Антон!.. Ведь и Христина подчас любила опрокинуть рюмочку. Не так уж она была строга.

— Христина? — в изумлении перебил его Георг.

— Ну да, Христина. Случалось, они вечером вместе распивали по рюмочке, ваша Христина и та, что там лежит. — Руш ткнул большим пальцем через плечо. — Как-то, знаете, она села на дрожки и — что вы на это скажете? — вывалилась с другой стороны. И смеялись же мы, ха-ха-ха, все смеялись! Ну, что ж такое? У всякого из нас свои слабости.

— Христина упала с дрожек?

— Да нет же, нет, та, что там лежит, с дрожек упала. Да пейте же вы, пейте до дна. Докажите, что не сердитесь на меня!

У Георга жгло в глазах. Он спросил, давно ли съехала Христина.

Слесарь призадумался. Сморщил заплаканное лицо.

— Давно ли? — сказал он. — Дайте подумать. Да, давно ли? Эй, Антон, может, ты помнишь? Эта маленькая, черная, знаешь, такая хохотунья?

— Она и в этом заведении бывала? — спросил Георг, стараясь скрыть удивление.

— Разумеется. Она никогда компании не портила, смеялась, шутила, забавные штуки рассказывала. Славная девчонка, шалая! Она собиралась на сцену. Всегда болтала нивесть что про какую-то актрису, у которой друг — миллионер. С ней вместе она и хотела на сцену пойти. Или в кино.

«Все это фантазия, — думал Георг. — Он ведь пьян».

— А куда Христина перебралась — вы не знаете? — спросил он.

Слесг. рь снова сморщил лицо, раздумывая. Казалось, он заплачет.

— Дайте подумать, — ответил он, — помнится, она вдруг исчезла. Не знаю. Дайте мне только подумать.

Хозяин принес еще две рюмки коньяку.

— Скажите мне, пожалуйста, — пристал слесарь к Георгу, — вы художник? Христина всегда рассказывала, что водит знакомство с художниками. За ваше здоровье! Эй, Антон, — обратился он вдруг к хозяину, — можно ли мне тут сидеть? Она там лежит, а дверь открыта. У нее с пальца еще не снято кольцо. Здесь в доме такой сброд живет, без всякой совести. В нашем городе все возможно, милый человек! Знавал я одного отчаянного парня. Он мне рассказывал, что забрался как-то в Груневальде в одну виллу, — и что же он вдруг видит? Лежит покойник, еврей. Но это не помешало ему унести все серебро. Вот какие тут люди, сударь мой! А вот я вам еще другую историю расскажу, — продолжал он, охмелев, придвинулся к Георгу и положил на его руку свою тяжелую ладонь. — Слушайте, это такая замечательная история, какой вы еще никогда не слыхали. Такой истории вы и в газете не найдете!

"Вот сейчас я уже не молодой, а посмотрели бы вы на меня, каким я был двадцать лет назад. Лихим малым я был! И была у меня тогда девчонка, ее звали Марихен. Глаза у нее были, как у серны, такие большие и кроткие И была она стройная и нежная, а росту вот такого, понимаете, — не выше подростка. Но уж таковы жен Щины, захотелось ей иметь лакированные туфли, а потом ботинки с серым верхом, а когда она получила ботинки с серым верхом, то подавай ей сапожки на пуговках. И так без конца. И со шляпами было то же, что с обувью. В ту пору я работал на заводе в Вайсензее, и моих заработков не хватало на все ботинки и шляпы, и платья, которые хотела носить Марихен. А когда я их не покупал ей, Марихен уходила к другому, потому что за нею бегали все мужчины!

"Но слушайте дальше, — продолжал Руш, — слушайте дальше, и вы будете удивляться. На заводе был у меня товарищ, простой слесарь, но когда по воскресеньям он выходил на улицу, вы подумали бы, что он барон. Как он это делал — непонятно. Его звали Рот.

"Вот как-то приходит ко мне этот Рот и говорит: слушай, Руш, хочешь заработать много денег? Я говорю: отчего же? — потому что день рождения Марихен был на носу, а у меня в кармане — ни гроша. Марихен три раза в год справляла день рождения. Но глаза у нее были такие красивые, а когда она говорила, — голос такой нежный, и когда она танцевала, все себе шею выворачивали, на нее глядя, так почему же ей было не справлять три раза день рождения? Я вам это коротко расскажу. Этот Рот сбил меня с пути. Давно это было, и тут стыдиться нечего. Этот Рот, понимаете, входил в запертые двери, совсем как входит ветер в открытое окно. Вот мы и стали работать вместе, и зажила хорошо моя Марихен. Мы были осторожны и не зарывались. Так это продолжалось довольно долго. Но теперь слушайте, теперь идет самое интересное! Мы часто веселились и танцевали, Рот, Марихен и я. Как-то Рот говорит мне, что мы можем заработать уйму денег. Уехал тот кожевенник, у которого он чинил электрическую проводку. — Возьмешься? — говорит. Я говорю: отчего же! Накануне мы обошли дом, и Рот показал мне одно окно и сказал, что полезет вперед, а когда он откроет окно, я полезу за ним. — Завтра вечером, — сказал Рот, — завтра вечером — новолуние, вот мы и сварганим это дельце.

"А теперь слушайте, вот когда идет самое интересное. У последнего переулка мы расстались, и Рот сказал: — Приходи ровно через четверть часа. Сейчас без четверти двенадцать. Приходи ровно в двенадцать. — Я прихожу ровно в двенадцать. Окно медленно открывается, и я влезаю. И знаете вы, милый человек, что случилось?

— Нет, — сказал Георг, слушавший только из вежливости, — как мне это знать?

Руш рассмеялся так, что между клочьями бороды показался его толстый язык.

— Меня сразу схватили две пары рук. Я попался в лапы полиции. Слыхали вы в жизни что-нибудь подобное?

— Значит, Рот выдал вас?

— Он мне подстроил ловушку, и я попался в нее. Они с Марихен хотели от меня отделаться и выдали меня полиции.

"Ну, что ж, я заработал два года и смолчал.

"Но решил про себя: когда я выйду, крышка вам обоим! И когда я вышел, то купил себе нож и револьвер и сказал себе: подождите вы оба, только бы мне вас найти! Но найти их было трудно. Днем я работал, а вечером все ходил по танцулькам. И вот слушайте, милый человек, вот когда будет самое интересное. — Руш опрокинул еще одну рюмку. — Сейчас вы услышите самое интересное. Как-то вечером захожу я в маленькую танцульку в Трептове. Там было не очень людно, и кого я вдруг вижу? Рота и Марихен. Я подхожу к ним — и что же вы думаете? Руки у меня были в карманах, и я держал нож и револьвер наготове. Так я подхожу к ним. Рот мигом удрал. А Марихен, как вы думаете, что она сделала? Марихен упала на колени и завопила так жалобно, как еще ни один человек при мне не вопил. И при этом подняла руки вверх. И что же, вы думаете, вышло? Я забыл весь сво, й гнев и все свои клятвы. Я поднял Марихен и говорю: да чего же ты ревешь, Марихен? А она плачет и рыдает, и я успокаиваю ее. Тогда, наконец, она успокоилась и сказала, что теперь будет опять жить со мной, потому что любит меня гораздо больше, чем этого Рота. Так она и сделала, милый человек, и вот какие вещи, видите ли, бывают на свете.

Внезапно Руш поднял оба больших кулака в воздух и заревел:

— А теперь вот умерла Марихен! Теперь она там лежит мертвая! Марихен! Марихен!

Он ударил себя кулаком по голове.

— Ну, ну, Руш, успокойся, — сказал хозяин. — Как-нибудь перетерпишь.

— А теперь умерла Марихен! — заревел опять Руш.

Георг встал, собираясь уйти.

— Нет, нет, побудьте со мною, — просил слесарь, — побудьте со мною. Мне нужно с кем-нибудь говорить. Я вам больше не буду рассказывать про свои дела. Поговорим о вашей Христине.

И он стал говорить о том, как ладила в первое время Христина с его женой. Она часто пекла пироги… ах, какие вкусные! Не потом потеряла службу и оказалась в нужде. Потом зачастил к ней маленький белокурый господин в пенсне и уводил ее из дома. А после него — худой, черный, — может быть, русский. Он всегда подходил к окну и насвистывал такой грустный мотив.

Георг вскочил и так быстро исчез, что слесарь ухватился за воздух, когда обеими руками хотел его удержать.

Роскошная жизнь в маленькой гостинице, приютившей Георга, длилась недолго. Уже через несколько дней у него не было денег для оплаты чердачной комнатки, и как-то утром он на рассвете выскользнул из отеля, оставив там маленький чемоданчик со своими пожитками в погашение долга.

Тогда-то, заметив, что он катится под гору, что почва ускользает у него из-под ног, он, защищаясь, пустил в ход последние силы.

От утренних до вечерних сумерек он был на ногах. Подымался и спускался по лестницам. Предъявлял свидетельства. Ждал. Терпел. Мужества он не терял и с каждым днем боролся все более стойко. Он уже не держался скромно в уголке, а выходил вперед, спрашивал, требовал. Голос у него звучал уверенно, взгляд сделался храбрым.

Не выходил у него из головы случай с дирижером, о котором ему как-то рассказывали. Этот дирижер приехал, никому не известный и без гроша в кармане, в большой провинциальный город, а вечером уже дирижировал в опере. Оба штатных дирижера внезапно заболели. Теперь он один из первых оперных дирижеров в Германии.

Почему бы и ему, Георгу Вейденбаху, не улыбнулась удача. И чуть было с ним не случилось того же, что с этим дирижером. Он явился к одному из первых берлинских архитекторов, к которому раньше не решался зайти. Положение оказалось не безнадежным. Неучтивая усмешка, недосадливо отведенный в сторону взгляд были ему ответом. Его попросили обождать. Сгорел завод, его надо было как можно скорее восстановить. «Видишь!» — подумал Георг и вспомнил своего дирижера, которого одели во фрак за несколько минут до начала спектакля. Заводу нужно было в должный миг сгореть, чтобы он… Но в приемную вошел костлявый, лысый господин, быстрым взглядом скользнул по его худому, изношенному пальто и с сожалением покачал головой. Итак, ничего не вышло.

Ну, не здесь, так в другом месте. Как и другие безработные, он читал на стенах еще влажные газетные листы и срывался с места, устремляясь навстречу какой-нибудь тусклой надежде.

На вокзалах по временам случалось заработать несколько пфеннигов мелкими услугами, справками. Но нужны были зоркость и проворство. Конкуренты не дремали. В полдень на Александерплаце дымились три полевые кухни Армии спасения и дзе кухни одной большой газеты. Толпы женщин и мужчин, несчастных, бледных, в отрепьях, выстраивались в бесконечные очереди и терпеливо продвигались вперед. Тут можно было получить тарелку горячего супа — немного, но все же что-нибудь. Зеваки толпились вокруг кухонь. Однажды явился даже фотограф для съемки. Георг отвернулся. Чего доброго, еще увидит его на снимке Качинский, сидя за чаем в фешенебельном холле.

Тяжело было по ночам. Это был ад. Небо рдело между черными домами. Случайная квартира, зала для пассажиров на вокзале, ночлежный приют. В северной части города Георг разыскал ночлежку, где за несколько пфеннигов можно было переночевать на полу. Там вповалку лежали люди, и даже коридоры были запружены изможденными телами. Приходилось перелезать через них. От испарений этих нагроможденных в кучу, покрытых грязью людей перехватывало дыхание. Обычно Георг только под утро забывался сном. Он лежал всю ночь, не смыкая глаз. Спящие хрипели, храпели и стонали. Некоторые дико кричали со сна. Мужчины, женщины и дети спали вперемежку и подчас из какого-нибудь угла доносился сладострастный стон, прерываемый чьим-нибудь несдержанным рычаньем. Вот что происходило в городе, улицы которого днем очищались резиновыми катками.

Несколько раз Георг оказывался рядом с девушкой. Она была, в сущности, еще ребенком, с худыми плечами и маленькой, неразвившейся грудью, и тоже лежала без сна. Часто он наблюдал часами ее сидящий силуэт. Как-то ночью оно близко придвинулась к нему, так что он ощутил ее худое тело, и похотливо шепнула: вы спите? Осторожно дернула его за рукав, нагнулась над ним. Но он не шелохнулся, застыв от ужаса.

Иногда ночь казалась ему бесконечной. Не находя покоя, он метался из стороны в сторону. То дрожал от озноба, то горел, как в лихорадке. Спавшие хрипели и кричали, а по временам вдали грохотал город. Шум был совсем такой, как весною при ледоходе на реке. Иногда казалось — город рвется пополам — бедный, богатый, больной, здоровый, гибнущий, воскресающий. Все разом: смерть, жизнь, разрушение, возрождение, радость, горе. Георг думал о Штобвассере, который теперь кашляет под своим худым одеялом. Думал о Качинском и представлял себе, как художник сидит изящный, улыбающийся, в каком-нибудь шумном клубе, где глаза слепит свет со стен и потолков. Странно: видение ярко освещенных и натопленных помещений каждую ночь следовало за ним в этот мрак.

Скоро опять начнут курсировать трамвайные вагоны и понесутся проворные автомобили, лавки наполнятся бодрыми, выспавшимися людьми, но покамест держится ночь, и город еще темен и страшен. Вчера ночью сброшен был человек с третьего этажа во двор, убит сторож на автомобильном заводе, застрелен шуцман. И такие события приносит с собою каждая ночь.

Часто также думал он о Христине, изменившей ему. Тогда он всю ночь сидел на постели.

Каждое утро — в те дождливые дни было еще совсем темно — толпы безработных собирались перед конторами биржи труда. Их батальоны и армии заливали улицы. Каждое утро, кашляя и дрожа от холода, выходили они из темных своих нор, куда заползали на ночь. Обувь на них была размякшая и рваная; одежда — изношенная, продранная, мокрая от дождя. У многих не было даже рубахи на теле. Вид у них был тусклый, грязный, запущенный, и некоторые от кашля сгибались до земли.

Терпеливо стояли они под моросящим дождем, пряча в карманы брюк распухшие, красные руки, отстаивали себе ноги и ждали. Разговоров слышалось мало. Только отдельные люди из толпы возбужденно кричали, говорили о своих голодающих женах и детях, ругали и проклинали правительство, рабочие союзы, капиталистов.

Через полчаса биржа опять уже закрывалась, так мало было свободных мест. На сегодня надо было проститься с надеждой. И снова приходили в движение батальоны несчастных, рассеиваясь по бесчисленным улицам города, проходя по ним усталой походкой, с отчаянием в сердцах. За какое преступление обречены они двенадцать часов подряд волочить усталые ноги по твердому тротуару?

Тяжелый экономический кризис разразился над миром. Рынки были переполнены. Склады лопались от товаров, беспрерывно извергаемых заводами всех частей света. Вплоть до верховий Ян-Тзе-Кьянга и Амазонки суда доставляли товары, в самую глубь стран, населенных цветными народами. Торговцы сидели па своих тюках и ждали. Этим исполинским мировым складам надо было пойти на убыль, для того чтобы можно было ждать улучшения.

Торговые флоты между тем стояли парализованные в портах. Горы угля перед копями складывались в горные цепи, и с каждым днем росла армия безработных.

Положение казалось почти безнадежным. Изо дня в день две недели подряд появлялся Георг на рассвете перед отделениями биржи труда. Без малейшего успеха! Он морщил лоб, мысли у него путались. Часто он шатался при ходьбе.

Теперь ему часто приходилось ночевать под открытым небом. Ночи, к счастью, стояли еще не холодные. Случайно он набрел на небольшую площадь, удивительно защищенную от ветра. Там он сидел на скамье, съежившись, кутаясь в пальто. А на других скамьях сидели, ежась, другие тени.

Автомобили трубили. Смех, крик, перебранка. Пары влюбленных мелькают во мгле. У фонарей стоят проститутки с сумочками в руках. Пьяные проходят и громко разговаривают сами с собою. Ни на миг не успокаивался город за всю долгую ночь. И вот уж опять доносилась та медленная скрипучая поступь, которую можно было узнать издалека. Тогда надо было вставать, шагать, чтобы вернуться на прежнее место, едва лишь медленная поступь замрет вдали.

Заревом пылало небо над черным городом. Где-то вдали шумели поезда, то стуча, то гудя, а то лишь тихо звеня в безмолвии ночи.

В одном из таких поездов прибыл Георг в Берлин два года назад из провинциального городка, из Тюрингии, с мечтательно горевшими глазами, с одурманенным надеждою сердцем. Берлин! Город отваги и цепкой воли, место его будущего возвышения. Здесь он проложит себе путь, он чувствовал это, когда на вокзале выбрался из переполненного купе. Эта уверенность струилась из дуговых ламп, горевших так ярко и мощно, звучала в шумах города, гремящих и могучих. Всю первую ночь бродил он по городу, отдаваясь этим грезам. В шагах его раздавалось как бы торжество предвкушения — он завоюет этот город. Тяжелое было у него детство. Мать — вдова, маленькая усердная женщина, встававшая вместе с курами и суетившаяся при свете коптящей лампочки до поздней ночи. Она ходила по домам стирать, гладить, убирать и воспитала сына на гроши, ценой недоедания.

Семи лет Георг разносил утренние хлебцы, восьми — расставлял по вечерам кегли в «Золотом Ангеле», пока не падал с ног от усталости. Тут он работал вместе с Штобвассером, который, помимо того, был певчим. А с четырнадцати лет он уже был всецело предоставлен самому себе. Занимался перепиской, черчением для столяров-мебельщиков, написал вывеску для лавки, давал уроки. В шесть утра приходил уже первый его ученик, механик, собиравшийся поступить в строительное училище и учившийся у него элементарной математике. Днем и вечером он давал уроки отстававшим товарищам. Вечерами и ночами учился сам. Его мечтою было строить: строить музеи с невиданными залами и куполами, огромные ратуши, театры, заводы и промышленные заведения… А для своей матери он построил в мечтах простой, красивый дом в саду. Это был его прекраснейший сон. Бедная мать! Какие лишения! В то время как товарищи гуляли по улицам, веселились с девушками, совершали экскурсии, занимались спортом, распевали в пивных, он сидел дома за работой. Между тем как они жили легкомысленно, беззаботно, он уже начинал, едва научившись смеху, отвыкать от него.

Училище выдавало отличившимся ученикам небольшие субсидии, стипендии или бесплатные обеды. Георгу всегда удавалось добиться их. Но стипендии обязывали его к особому прилежанию, к примерному поведению, к низким поклонам и фразам благодарности. Какие унижения! Георг терпел их молча, без возмущения, только с глухою скорбью в душе. Еще несколько лет, — и город узнает, кто такой Георг Вейденбах! Какие пылкие грезы в мозгу молодого человека, какой разгул воображения!

А теперь он сидел на скамье, одинокий в большом городе. Он представлял себе, как возится и стирает его мать в кухне с неоштукатуренными кирпичными стенами, при свете лампочки, как она по временам отхлебывает жидкого кофе из синей чашки, складывая при этом в трубочку морщинистые губы и щуря глаза. Он ничего не написал ей о своем пребывании в больнице. Незачем было ей знать, что с ним случилось. Он только написал ей, что в Берлине времена теперь плохие и что сейчас приходится довольствоваться нищенским заработком, таким ничтожным, что, к сожалению, он ничего не может посылать ей.

Грезы юности, соблазны честолюбия возвращались в эти долгие ночи, когда он, съежившись, сидел на скамье, — и сердце у него трепетало.

Затертый в толпе, Георг вдруг остановился. Он наморщил лоб — стал вспоминать. Какая мысль только что пронеслась у него в мозгу? Спасение. Да. Штобвассер!

Не пойти ли ему все-таки к Штобвассеру? Они ведь старые друзья, с того самого времени, как в детстве расставляли кегли в «Золотом Ангеле». Ведь звал же его Штобвассер к себе, ведь предложил ему свою комнатушку. Георг уже торопливо направился было туда, но, сделав несколько шагов, задыхаясь, остановился. Он представил себе, как Штобвассер лежит в нетопленном сарае, бледный, кашляющий, без средств. Ни за что не согласился бы он быть ему в тягость.

Но несколько дней спустя им вдруг овладело уныние, и он уже не смог совладать с искушением. Другого спасения уже не было. Два часа тащился он в западную часть города, пока, наконец, чувствуя головокружение, обессилев, не вошел во двор, где стояла мастерская Штобвассера. Жалобно заблеяв, коза высунула голову из сарая. Он уже собирался постучать к Штобвассеру, как вдруг услышал за дверью женский голос, болтавший и смеявшийся. Он, крадучись, ушел: так было лучше. Он внезапно задрожал, лоб покрылся кспариной, словно он собирался совершить преступление.

Да, худо с ним было, он чувствовал это сам.

У него теперь был уже жалкий и запущенный вид тех впавших в нищету людей, с которыми не любят встречаться хорошо одетые господа, сохранившие некоторое чувство сострадания. Многие не переносили вида этих несчастных, которых можно было в ту пору встретить на каждом шагу. Только те откормленные, с бычьими затылками, что превосходно пережили войну и революцию, не смущались этим зрелищем. Ледяными и жесткими взглядами пронизывали они Георга, не видя его. Другие катили мимо в своих автомобилях, которые переносили их из контор в загородные виллы. Они избавлены были даже от зрелища этих обездоленных людей и от собачьих взглядов нищих.

Георг вдруг заметил, что харкает кровью. «Вот как, — подумал он, — рецидив!»

Но вскоре он успокоился: не он один был в таком положении. Их было много, много в восточной части города, и среди безработных и нищих каждый десятый харкал кровью.

В эти дни, когда у него глаза все больше стекленели и походка становилась все более утомленной, он однажды совершенно неожиданно увидел Качинского. Это было вблизи Ангальтского вокзала. Качинский вышел с каким-то молодым человеком из цветочного магазина и быстро переходил на другую сторону улицы с букетом желтых роз, чтобы сесть в автомобиль. На нем были великолепное светло-серое пальто и серая плюшевая шляпа. Аромат его папиросы стлался в воздухе.

Качинский скользнул по Георгу взглядом. Узнал ли он его? Да, да, конечно, он его узнал! Георг заметил, как он нервно садился в автомобиль.

И в этот миг произошло нечто непостижимое, нечто такое, чего Георг никак не мог понять, когда впоследствии вспоминал об этом. Внезапно он в два-три прыжка подбежал к автомобилю, чтобы постучать в стекло. Но в тот же миг машина укатила. Слава богу!

Бледный от стыда, Георг остановился. Прокусил себе губу: так дальше жить невозможно, ни одного дня. Но на что решиться, на что?

И снова пустился он ходить по улицам без всякого плана. Но тут у него в мозгу проснулась одна мысль. Почему он раньше не набрел на нее?

Он вспомнил вдруг, что в ночлежном доме, где иногда ночевал среди лишенных крова, познакомился с нищим старичком, который был обычно пьян и лежал подле него в облаке винных паров. Нищий этот, симулировавший пляску св. Витта и по привычке дрожавший порою даже в ночлежке, рассказал ему об одной сказочной фирме, крупном предприятии, принимавшем на службу безработных. Эта фирма, по его словам, находилась на Линденштрассе, и адресом нельзя ошибиться, потому что этот дом стоит весь в лесах.

— Вам следовало бы туда пойти, — посоветовал старик, — для меня это не дело, а для вас может представить интерес, молодой человек! Спросите там некоего господина Шелленберга. Это имя сообщил мне один знакомый. И, подумайте, как мне повезло — сам господин Шелленберг в это время как раз спускался по лестнице. И представьте себе, он тут же подарил мне пять марок и приказал своим молодым людям дать мне работу. Они дали мне железнодорожный билет в Науэн и объяснили, куда мне там пойти и к кому обратиться.

— И вы поехали в Науэн? — спросил Георг.

— Я? Ха-ха, ну и чудак же вы! Нет, это дело не для меня, слишком я стар, чтобы уезжать из города. Я просто продал билет на вокзале.

Необыкновенная это была история, такая необыкновенная, что Георг приписал ее пьяному воображению старика. Но теперь, в этот миг, когда он уже близок был к отчаянию, вдруг у него мелькнула мысль: а что, если эта сказочная фирма Шелленберг существует в действительности? Во всяком случае это можно ведь проверить. Денег это не стоит. В эту минуту он находился близ Виттенбергской площади и должен был пройти изрядное расстояние до Линденштрассе.

Тем не менее Георг решил немедленно, сию же минуту пуститься в путь. Пусть поздно — все равно, вперед! И он сразу зашагал. Было уже довольно темно, когда около семи часов вечера, обливаясь потом, задыхаясь, он достиг Линденштрассе. Да, теперь его снова совершенно покинула надежда. Болтовня алкоголика!

Но, к величайшему своему изумлению, он действительно увидел дом, весь окруженный лесами. Пахло известкой и сыростью. Подвальный этаж обшит был досками, и на них огромными буквами стояло: «Работа! Мы даем вам работу! Поступайте немедленно! Справки всякого рода!»

Дом был весь почти погружен в темноту. Только верхний этаж был ярко освещен.

Швейцар вышел из своей комнатки и ворчливым, усталым голосом сказал:

— К сожалению, уже закрыто.

В этот миг по коридору проходил молодой человек в длинной рабочей блузе, какие носят архитекторы и художники на работе, и кинул взгляд на Георга. Молодой человек уже собирался скрыться за дверью, но вдруг остановился и посмотрел Георгу прямо в лицо: это лицо было бело, как снег, веки — сизы, а глаза — лихорадочные, без взгляда и выражения.

— Прием на работу прекращен, сударь, — сказал молодой человек с любезной улыбкой. Он потупился, подумал и сделал затем пригласительный жест. — Но пойдемте, посмотрим, нельзя ли для вас что-нибудь сделать. Заприте дверь, — крикнул он швейцару, — и никого больше не впускайте, никого, слышите! — Обратившись к Георгу, он продолжал: — За последние дни мы приняли пять тысяч человек и совсем перегружены. У нас нет больше ни пфеннига для содержания еще одного человека. Но пойдемте. Я вижу, что вы страдаете, и постараюсь вам помочь.

Георг облегченно вздохнул. Уже много недель никто не обращался к нему с такой дружелюбной простотой, как этот молодой человек.

— Есть ли возможность поговорить с господином Шелленбергом? — решился спросить Георг.

Молодой человек удивленно взглянул на него. Он даже отступил на шаг.

— Вы хотите видеть господина Шелленберга? — переспросил он тихо, с выражением крайнего изумления. — Может быть, у вас есть особые, личные рекомендации к господину Шелленбергу?

— Нет, нет, — пролепетал Георг.

Молодой человек усмехнулся.

— Видеть господина Шелленберга нет решительно никакой возможности. Господин Шелленберг работает по шестнадцати часов в сутки, и я сам, хотя и состою в комитете врачей, имею возможность говорить с ним не более пяти минут в неделю. — Молодой врач испытующе поглядел Георгу в лицо и сказал, помолчав: — Войдите в эту комнату. Там вам сообщат наши условия работы. Будьте здоровы, желаю вам всего хорошего!

Георг прочитал какую-то бумагу, не понимая ее. Он готов был взять работу на любых условиях, и ему было совершенно безразлично, что предлагал этот предприниматель Шелленберг. Ему сообщили, что в этот вечер он уже не может выйти из дома, и указали на деревянные нары в длинном коридоре.

«Все это словно чудо, — говорил себе Георг, когда улегся на деревянные нары, разбитый и в ознобе. — Не сон ли это? Не лихорадка ли? Не конец ли?» Но вдруг от изнурения заснул.

Проснувшись наутро, он, к своему изумлению, увидел себя все на тех же нарах. Значит, это не сон, не бред. Ему вручили железнодорожный билет и указали, что он в таком-то месте, — это было название небольшого городка, неподалеку от Берлина, — должен туда-то явиться для получения работы.

Георг сел в вагон и, когда поезд покинул вокзал, высунулся из окна, чтобы еще раз взглянуть на этот город, где он бродил неделями, как собака, потерявшая хозяина.

Город дымился, дождь все еще лил. Облака пара поднимались над домами и обволакивали целые кварталы густой пеленой.

— Я вернусь еще, — сказал Георг. И слишком робкий для того, чтобы в действительности выдать жестом свое волнение, он мысленно простер к городу руки. — Я еще вернусь, Христина!

А Христина, таившаяся где-то в этом безграничном море каменных кубов, протягивала руки ему навстречу и отвечала:

— Я жду тебя! Вернись! Я тебя по-прежнему люблю!

Когда поезд оставил за собою последние городские дома, Георг поудобнее уселся на деревянной скамье, и ощущение, какого он уже давно не испытывал, наполнило его душу. Чуть ли не показалось ему, что он счастлив. Несмотря ни на что!

Братья Шелленберг были родом из Мекленбурга. Здесь на тучной мекленбургской почве, в живописной, тихой, малонаселенной местности, около двадцати лет назад купил майор Шелленберг имение Клейн-Люке, после того как вышел в отставку.

Майор был крупный, широкоплечий человек с жилистыми тяжелыми руками, всегда немного красными, и угловатым массивным черепом. Волосы у него рано поседели и быстро стали белыми. В молодости он был легкомысленным офицером, игроком, неутомимым поклонником Вакха и Венеры, пока однажды не порвал внезапно с задорными друзьями. Какая произошла с ним история? Он никогда о ней не говорил. Женщина? Судьба одного из многих? Как знать? С тех пор он стал жить только службою, и товарищи замечали, что год от года он становился все молчаливее. Вначале он посмеивался над их шутками, потом стал их пропускать мимо ушей, и, наконец, его оставили в покое. Он был строг, справедлив, его поведение было безупречно, словом — это был образцовый офицер. Впоследствии он стал раздражителен, вспыльчив и был подвержен страшным припадкам гнева, от которых сам страдал больше, чем окружающие. Безудержность его молодых лет, по-видимому, начинала вновь прорываться. Ленивого работника, спавшего в сене, он однажды избил плетью до полусмерти.

Имение майора, Клейн-Люке, было невелико, каких-нибудь сорок моргенов, но хозяйство в нем было поставлено образцово. Поля так резко отличались от соседних пашен, что, казалось, почва тут совсем другая. Телеги стояли ровным строем, все орудия блестели, порядок был примерный. Стоило какой-нибудь лопате сказаться не на месте, как уже раздавались окрики майора. А какие хлева и конюшни! Он страстно любил лошадей и скот.

Майор произносил едва ли десять слов за день. Даже бранясь, он скупился на слова. Говорил в своего рода телеграфном стиле. После рабочего дня он уединялся в своей библиотеке. У него было несколько тысяч томов, и он читал до поздней ночи, медленно попивая красное вино и выкуривая три сигары. Больше — никогда! Преимущественно он читал книги о Наполеоне, Кромвеле, Бисмарке, Фридрихе Великом — словом, о сильных людях. Изящная словесность вообще не интересовала его. Часто он полночи проводил за чтением, но уже рано утром снова был во дворе.

Как-то майор проснулся с чувством омертвения в левом плече и левой руке. Он велел слуге растереть его коньяком, а когда это ничуть не помогло, приказал ему стегать его плетью. «Бей! — кричал он. — Крепче! Крепче!» Затем стал ходить с палкой. Это был не ревматизм, как он думал, а паралич, который медленно, но непрерывно прогрессировал.

Болезнь не дала майору принять активное участие в войне. Он проклинал свое существование. Бровью не поведя, отдал бы он свою жизнь за родину. В годы войны он был снисходителен к слугам и заботился о всех семьях. Теперь уж он почти совсем не спал. Большие карты лежали на столах в библиотеке. С проигрышем войны он не мог примириться. Совсем перестал разговаривать, совершенно уединился и даже запустил хозяйство. В день подписания Версальского мира он прострелил себе череп. Среди ночи послышался глухой стук в библиотеке, словно дерево повалили в лесу.

В один миг дом был поднят на ноги отчаянным, беспомощным, как бы детским плачем. Это рыдала жена майора. Она услышала стук падения и сразу поняла, что случилось.

Маргарита Шелленберг была нежная, тихая женщина, по характеру совсем не похожая на своего супруга. Она была мечтательна и блуждала в мире действительности, как лунатик. Цитировала стихи Гете и Гейне и читала романы. В былые годы она пела — Шелленберг влюбился в ее сладостный голос… Пела она и теперь порою, трогательным, немного дрожащим голоском, но только тогда, когда бывала уверена, что ее никто не слышит. У нее были необыкновенно нежные руки, и ступала она тихо, почти неслышно. В последние годы она жила подле мужа, почти не замечаемая им, даже когда сидела против него за столом. После смерти майора она уже не выходила из своих комнат. Усадьба пришла в запустение.

Оба брата Шелленберг, Венцель и Михаэль, телосложением пошли в отца.

Они были рослы, плечисты, и такие же у них были большие, угловатые головы. Своеобразною чертою обоих было то, что по их суровым, загорелым лицам всегда скользила почти незаметная улыбка, часто отражавшая только радостное душевное состояние. Венцель унаследовал от отца стальной блеск и порою несколько жесткое выражение серых глаз, а у Михаэля были кроткие, карие глаза матери, лишенные, впрочем, того золотистого оттенка, который мерцал в глазах Маргариты в ее молодые годы и сверкал дивным теплом, когда в них глубоко падал свет.

Венцель и Михаэль росли в усадьбе, как волчата. Отец почти не обращал на них внимания, их дикость нравилась ему. Мать, запуганная и тихая, не в силах была укротить их и только дрожала. Во всей округе не было больших сорванцов. Они вдвоем, без седла, скакали на жеребце, к которому никто другой не смел прикоснуться. Как это ни странно, животное позволяло им все. Останавливалось, когда один из мальчиков сваливался. Они взбирались на самые высокие деревья, так что мать близка была к обмороку, когда видела, как они качались на вершинах. Десяти лет от роду они уже были искусными охотниками. Охотились, за чем могли: за птицами, белками, змеями, зайцами. В ту пору была во дворе собака, меделян, кличкой — Исаак, ростом с теленка, свирепый и угрюмый зверь. С этой собакой, глаза которой сверкали злым желтым блеском, которой даже работник побаивался, они так возились и катались по земле, что одежда рвалась в клочья. У них были луки высотой около двух метров, и они стреляли огромными стрелами с трехдюймовыми гвоздями на конце. Стреляли друг в друга, и при одном из таких поединков стрела угодила младшему, Михаэлю, в щиколотку. Эта рана грозила тяжелыми последствиями, но зажила. Михаэль с тех пор немного хромал.

В двенадцатилетнем возрасте оба мальчика перебрались в город, к сестре своей матери. В городе этом — маленьком мекленбургском городке — они ездили верхом на коньках кровель. Во время ледохода они пронеслись на льдине через город, размахивая огромными шестами, к большому удовольствию уличной молодежи и к ужасу взрослых У моста, где лед скопился, они вскарабкались, как дикие козы, по льду на берег, а четверть часа спустя опять уже неслись через город на льдине, размахивая шестами. Это были настоящие черти.

Старший, Венцель, стал офицером; младший, Михаэль, — сельским хозяином и химиком.

Окончив свое образование, Михаэль работал несколько лет в лабораториях Германских азотных заводов. Лаборатории эти занимали здание, похожее на гигантский отель, и Михаэль чувствовал себя там, среди роскоши чудеснейших приборов, как в раю. Ему еще не исполнилось двадцати трех лет. когда он изобрел способ производства карбамида, почти на треть более дешевый, чем другие способы. Его имя стало известно в кругах специалистов. Германские азотные заводы поспешили купить его патент, и это давало молодому человеку изрядную годичную ренту.

Новый способ Михаэля предполагалось впервые применить на большом азотном заводе в Логане, на Рейне. Переоборудование и приготовления должны были продлиться около полугода. Но Михаэль не пробыл еще в Логане и двух недель, как там произошел тот грандиозный взрыв, о котором еще свежо воспоминание. На воздух взлетело около пятисот железнодорожных вагонов азота, четыреста человек были убиты, и значительная часть раскинувшегося на пятнадцать километров завода оказалась разрушенной. На месте взрыва образовалась воронка, в которой можно было бы без труда поместить пятиэтажный жилой дом.

Михаэль каким-то чудом спасся при этой катастрофе. Он спал в заводском общежитии для холостых служащих и рано утром, — взрыв произошел в утреннюю смену, — был выброшен из кровати. В тот же миг дом зашатался и расселся пополам. В измятой ночной одежде Михаэль сквозь лавину щебня выбрался на свободу. Что случилось, черт побери? Он не мог собраться с мыслями, но вдруг его осенило предположение, что взорвались склады азота. Силосы взлетели на воздух! Стены пыли закрыли солнце. Находившиеся под давлением трубы, лопнув от взрыва, адски ревели, и красный как рубин, стекловидный столб огня поднимался к небу из облаков пыли, как из клокочущего тумана. Стремглав мчались люди, шатаясь, крича, валясь на землю ничком. Непрерывно раздавались взрывы меньшей силы, и скалистые глыбы с воем и свистом проносились в воздухе, как при вулканическом извержении.

Немногие уцелевшие в этой части Логанского завода помнят еще и поныне, как Михаэль сейчас же стал распоряжаться спасением погибающих, как он спешил то туда, то сюда, высвобождая погребенных под обломками, издававших страшные крики. Потом он собрал вокруг себя кучку растерянных рабочих и принялся командовать ими. И всех поразила ясность ума, с как ею распоряжался этот молодой человек, стоявший перед ними в ночной одежде, весь покрытый корою пыли и крови.

— Прежде всего, — сказал он, — мы должны спасти погребенных под обломками. Во-вторых, унести мертвых. В-третьих, немедленно очистить дорогу от мусора, чтобы наладить по ней движение. В-четвертых, надо снести все, что грозит обрушиться, чтобы предотвратить дальнейшие несчастья, а в-пятых, восстановить завод. Живо! Давайте сюда людей и немедленно — телефонную связь!

Весь день Михаэль командовал бригадами, все еще в своей измятой пижаме. Но никому не приходило в голову хотя бы усмехнуться, глядя на него. Только к вечеру кто-то набросил на него пальто, и тогда лишь он утер себе лоб.

Три недели Михаэль страдал глухотой, хотя звуковая волна от взрыва должна была перескочить через него, так как в противном случае она разорвала бы ему барабанную перепонку. Никаких повреждений он не потерпел. Несколько бессонных ночей, а затем он уже опять был в полном порядке.

После этого Михаэль два года работал на опытной станции Бреда, принадлежавшей Германским азотным заводам. За это время он написал ряд статей по агрономическим вопросам, обративших на себя внимание высшего сельскохозяйственного училища в Берлине. Училище предложило ему кафедру, и он приехал в Берлин. Но уже год спустя он расстался с этим учреждением.

Он капитализировал ренту, которую получал от Германских азотных заводов, приобрел на эти деньги имение Шперлингсгоф поблизости от Берлина — триста моргенов земли — и превратил его в образцовую, на современный лад поставленную опытную станцию. Земля! Со всей своей страстностью — Шелленберги во все вносили страстность — обратил он свою энергию на землю, на почву, почти неизученную, более необследованную, чем химические элементы, строго хранящую свои тайны, хотя люди на протяжении тысячелетий пахали и обрабатывали ее.

Не было такого нового или старого способа в земледелии и садоводстве, которого Михаэль не испытал бы в Шперлингсгофе. Не было машины, с которой он не познакомился бы. Удобрения, оросительные методы, дождевальные установки, парники. В тысячах горшков стояли за ярлыками опытные растения, подвергаемые различному уходу. Почва была плохая, песок, но он творил чудеса. Как оазис лежал Шперлингсгоф среди чахлых окрестностей. Приезжали специалисты, дивились, спорили, критиковали. Михаэль работал в поте лица своего. Китайское сельское хозяйство! Несколько месяцев подряд занимало оно его мысль. Оно давало ключ ко многому. К этому времени относится брошюра, вызвавшая много шума в кругах специалистов. Михаэль доказывал, что крупные города ежегодно теряют миллиона на ценнейших питательных веществах из-за неправильного обращения со сточными водами. Европа, — утверждал он, — преступным образом пренебрегла, в угоду промышленности, проблемами сельского хозяйства.

Но не только этими проблемами занимался Михаэль. В связи с ними внезапно ему открылись огромные горизонты.

В одиночестве Шперлингсгофа Михаэль был так захвачен общественными и социологическими проблемами, что им суждено было определить собою все его дальнейшее существование.

Здесь созрели планы, осуществление которых стало задачею его жизни!

Зимние месяцы Михаэль проводил в Берлине, где снимал две комнаты в восточной части города. Он работал неустанно, и книги, планы, чертежи, заметки громоздились у него на всех столах.

С братом своим, Венцелем, Михаэль встречался лишь изредка. В первую же зиму, когда Венцель приехал в Берлин в поисках подходящего места — «не слишком много работы и высокий оклад!», оба брата часто проводили вместе вечера. Они все еще были искренне привязаны друг к другу, хотя Михаэль в своем развитии уже пошел по совсем другому пути.

Венцель, которому всегда везло, действительно нашел превосходное место — он стал секретарем старика Раухэйзена, главы раухэйзеновского синдиката, которому принадлежала значительная часть Рурской области, — «подземное германское княжество», как говаривал Венцель, — и который объединил около восьмидесяти крупных промышленных предприятий. Венцель выписал в Берлин свою семью, Лизу и двух детей, и обставил себе где-то в западной части города роскошную квартиру.

С тех пор братья видались — без каких-либо особых поводов к такой перемене — очень редко. За последнюю зиму — только два раза.

Этой осенью Михаэль раньше обычного возвратился из Шперлингсгофа. Совсем внезапно он снялся с якоря. Планы созрели! Много было работы здесь, в городе, и приходилось дорожить каждым днем. В эту зиму он собирался учредить рабочую кооперацию, кооперацию лучших и наиболее сознающих свою ответственность умов Германии. Визиты, переговоры, корреспонденция, кипучая работа, почти без передышки, шестнадцать часов и больше в сутки.

Совершенно естественно было, что он не находил времени повидаться с Венцелем. Каждый день собирался он отправиться к нему. Странным образом, он в эти недели часто вспоминал брата.

Но как-то среди поступившей корреспонденции он нашел престранное письмо, почерк которого показался ему знакомым. И самый почерк и чернила зеленоватого отлива произвели на него неприятное впечатление. Тут он вспомнил, что это рука тещи Венцеля, фрау фон дем Буш, заносчивой и властной дамы, общества которой он избегал.

«Что ей надо от меня? — подумал он удивленно и уже с легким раздражением. — Я надеялся, что последний наш спор поссорил нас окончательно». Они тогда поспорили о социализме, и Михаэль, глубоко уязвленный надменным тоном фрау фон дем Буш, — она назвала рабочих бездельниками и лентяями, только и знающими, что пьянствовать, — довольно резко доказал ей в присутствии всего общества, что она не имеет понятия о социализме, хотя и осуждает его.

Фрау фон дем Буш была одною из тех дам, которые никогда в жизни не прикасались к работе, если не говорить о нескольких- связанных ими одеяльцах. С раннего утра до позднего вечера она гоняла из стороны в сторону служанок. Ничего она не делала без невероятного словоизвержения и распространяла вокруг себя беспокойство. Вечно ока разъезжала, жила то в Ницце, то в Италии, то в Мариенбаде. Постоянно возилась с врачами. Покойный муж ее был ландратом и оставил ей не бог весть какое состояние. На какие средства она вела широкий образ жизни и путешествовала? Этого никто не знал. Относительно единственной своей дочери, Лизы, у нее были большие надежды, она ждала чего-то совсем необычайного, какого-нибудь принца или Вандербильта или русского князя, — бог ее знает. Венцелю она никогда не могла простить, что он разбил ее планы.

«Досадная история», — раздраженно подумал Михаэль, взглянув на письмо и сунув его в карман. Только вечером, ужиная в тихом ресторане, принялся он читать это послание. «Почему не пишет она Венцелю непосредственно? — удивился он. — Какое мне дело до нее?»

Письмо фрау фон дем Буш привело Михаэля в дурное, нервное настроение. Он несколько раз краснел от досады, но порою забавлялся и не мог удержаться от громкого смеха. Под конец он испугался. Что это значит? Венцель?

Фрау фон дем Буш начинала с заявления, что верит в хорошие душевные качества Михаэля, между тем как у Венцеля; к сожалению своему, никогда не могла обнаружить хороших качеств, как ни старалась. («Злая, бестактная особа!» — подумал Михаэль.) «Я пишу вам, Михаэль, в надежде на ваше доброе сердце, хотя вы, быть может, и теперь придерживаетесь взглядов, которых я одобрить не могу, больше того — с которыми должна бороться. Но вас прощает ваша молодость».

— Какая бессовестность! — вслух сказал Михаэль.

«Меня беспокоят письма Лизы, — продолжала фрау фон дем Буш, отпустив еще одну колкость по адресу Венцеля. — Она пишет мало, уклончиво и неоткровенно. Вы ведь знаете, Михаэль, что я была против этого брака. Мое материнское сердце предостерегало меня. Какое положение могла бы Лиза теперь занимать! Вы никогда не бывали у меня в доме и не можете поэтому знать, какие люди меня навещали, представители высшей знати и даже августейшие особы. Все восхищались Лизою и предсказывали ей блестящую карьеру, а профессор Ливониус говорил, что через три года она будет примадонною придворной оперы. Я провожу ночи без сна, когда все это вспоминаю. Я не отдала своей дочери вашему брату, вы это знаете. Он ее просто похитил, украл, как низкий грабитель». (Тут Михаэль невольно рассмеялся, так что оба кельнера посмотрели в его сторону. Его брат в самом деле похитил Лизу, это было в начале войны, и Венцель приехал в отпуск только на пять дней.)

Вслед за пространными, скорбными рассуждениями по поводу падения нравов фрау фон дем Буш опять возвращалась к своей теме. Ее худшие опасения, — писала она, — по-видимому, оправдались. «Лиза пишет мне, что вы уже полгода не навещаете своего брата. Мне легко понять, что вы от него отдалились, как почти все другие люди. („О, как бессовестна эта старуха!“ — подумал в гневе Михаэль) Ведь все его друзья, как пишет мне Лиза, мало-помалу покинули его, да и знакомые Лизы начинают исчезать, а у нее ведь был такой превосходный круг — все уважаемые личности, секретари посольств, атташе и блестящие офицеры. Из дружбы и уважения к нашему семейству они бывали у Лизы. Но не приходится удивляться, что они уходят один за другим. Дочь моя очень несчастна, я вижу это из каждой строки ее писем. Вы знаете, милый Михаэль, что ваш брат уже три месяца не служит больше в синдикате Раухэйзена». («Венцель? Что это с Венцелем?» — подумал Михаэль, испуганный этой неожиданной новостью.) Почему? Известна ли вам причина? А ведь у него там было чудесное и превосходно оплачиваемое положение. Что случилось? Объясните мне! Лиза об этом упорно молчит. От берлинских знакомых мне не удалось узнать ничего достоверного, они только делали намеки, еще сильнее меня встревожившие. Что-то здесь неладно. Я поехала бы в Берлин, но должна побывать в Бремене, у своей сестры, а потом во Франкфурте-на-Майне, куда меня настойчиво зовет одна старая подруга. Мне хотелось бы, чтобы Лиза питала к своей матери больше доверия. Пойдите к ней, пожурите ее! Что за глупая гордость — стыдиться перед родной матерью. Но я могу себе представить, что Лизе неприятно говорить о столь неутешительных вещах. Не знаю, видались ли вы за последнее время со своим братом. Лиза пишет мне, что в последние месяцы им овладела какая-то необыкновенная непоседливость. Он часто пропадал из дому на несколько дней. А в полученном сегодня письме Лиза признается мне, что Венцель не возвращается домой уже две недели, поглощенный делами. Я чувствую, что Лиза переживает страшнейшие волнения. Что вделалось с вашим братом?

Михаэль прочитал это сообщение с чрезвычайным изумлением и некоторым испугом. Письмо заканчивалось просьбой навестить Лизу, порасспросить ее и затем подробно сообщить обо всем ей, фрау фон дем Буш, с нетерпением ожидающей его ответа.

Михаэль встал и надел пальто. Встревоженный и раздраженный, вышел он из ресторана.

Он решил завтра посетить Лизу.

На следующий день, в начале пятого часа Михаэль отправился к Лизе. Она жила в западной части города, на одной из тех улиц, что все похожи одна на другую, в одном из тех полных поддельной роскоши домов, что все различны между собою. Вестибюль был весь облицован мрамором. Рядом с лифтом стояла мраморная скамья, на которую никто не садился, потому что она была как лед холодна. Но Лиза находила великолепным и вестибюль, и скамью.

Горничная, миловидная и стройная, в наколке, встретила гостя с радостно удивленным лицом.

— Господин доктор Шелленберг, вы ли это? — воскликнула она и как можно шире распахнула перед ним дверь.

— Моя невестка дома? А впрочем, я слышу ее голос. Из комнаты Лизы доносились пение и игра на рояле.

Лиза разучивала какой-то каданс, повторяя его несколько раз. У нее было сильное, немного резкое сопрано.

— У барыни урок, — сказала служанка. — Мне не велено мешать. Но урок скоро кончится.

— Проводите меня покамест к детям, — попросил Михаэль.

Не успел он заглянуть в детскую, как раздался громкий и радостный визг обоих детей. Марион, девочка, похожая на Лизу, хотела сейчас же броситься к нему. Она торчала на табурете посреди комнаты. Но мальчик, Гергард, — уже теперь в его лице сквозили крупные, немного грубые черты Шелленбергов, — взволнованно прикрикнул на сестру:

— Не высаживайся, Марион, ты сейчас же утонешь! Ты ведь не умеешь плавать! А ты, дядя, пожалуйста, не ходи дальше. Разве ты не видишь, что эта полоса — берег озера?

Гергард сидел на платяном шкафу. В руке он держал свернутый из бумаги рупор и, поднося его иногда ко рту, страшно трубил. В комнате стоял большой беспорядок, дети были не совсем опрятны и неряшливо одеты. В углу идиллически красовалась ночная посудина.

— Что тут происходит? — спросил Михаэль, смеясь.

— Марион сидит на парусной яхте, которая только что перевернулась, дядя, — объяснил Гергард порывисто и возбужденно, боясь, что дядя помешает игре. — А я — сторож на маяке и трублю о помощи. Не высаживайся, Марион, ты сейчас же утонешь! Разве ты не видишь, какие бушуют волны? И ветер дует — у-у-у!

Марион с мольбой о помощи смотрела на Михаэля, судорожно цепляясь за табурет, словно боясь, что ее снесет порывом ветра. От страха она промочила штанишки и была близка к слезам.

— Не бойся, Марион, — успокоил ее Михаэль, — если ты упадешь в воду, я тебя сейчас же вытащу.

— Ты должна звать на помощь, Марион! Ах, какая ты глупая!

— Помогите! Помогите! — завопила крошка.

— Спасательная шлюпка приближается! — протрубил Гергард.

Стремглав, как кошка, соскочил он со шкафа и стал медленно скользить по полу на стуле к табурету Марион. Крича и командуя, он бросил ей веревку и оттащил ее вместе с табуретом в угол. Это означало, что они достигли берега.

— Иди сюда, дядя, — крикнул мальчик, — теперь мы на Павлиньем острове. — Голос у Гергарда, который раньше дико и громко кричал, возбужденный игрою, вдруг сделался мягким и нежным. — Отчего ты так редко приходишь? Тебя больше совсем не видать! — сказал он и посмотрел на Михаэля долгим, чистым взглядом. А Марион вскарабкалась на него, как на дерево, и, обвив его шею худыми ручонками, покрывала поцелуями его щеки.

— У меня было много работы, — смущенно ответил Михаэль, чувствуя, что мальчик не верит ему.

Гергард искоса посмотрел на него.

— Ну, вы уж, со своей работой! — сказал он и презрительно пожал плечами. — Папа тоже говорит, что должен работать, а между тем день и ночь сидит в ресторанах.

— Гергард, постыдись! — с мягким укором сказал Михаэль: — фи, как некрасиво! Что ты говоришь? Кто сказал тебе, что папа день и ночь сидит в ресторанах?

— Мама сказала, — ответил мальчик и поджал губы.

Михаэль роздал им сласти, которые принес с собою, и принужден был вместе с Марион съесть палочку шоколада. Она грызла ее с одного конца, он — с другого, пока их губы не встретились. Потом дети пожелали непременно затеять с дядей общую игру. Они знали, что, едва лишь кончится урок, дядю у них отнимут.

— Пойдем, дядя, — крикнул Гергард, — во что мы будем играть? Давай, взойдем на Монблан, хочешь?

— Ну что ж, давай! — улыбаясь, согласился Михаэль. — Как же у вас происходит восхождение на Монблан?

Но Марион захныкала:

— Я не хочу на Монблан. Дядя, для этого нужно лезть на шкаф, а я боюсь.

— Ах, какая ты глупая рева! — крикнул мальчик, топнув ногой. — Пять тысяч метров, чего же тут бояться?

Михаэль успокоил девочку.

— Ну, Марион, если я буду рядом с тобой, ты ведь не струсишь. Смотри, я буду держать тебя за руку, и ничего с тобой не случится. А упадем — не беда: ты упадешь ко мне на руки!

Гергард тотчас же усердно занялся приготовлениями, К шкафу придвинули стол и на стол поставили стул. Потом к столу приставили второй стул. Затем все трое связались веревкой, и Гергард, вооружившись палкой, начал восхождение. Он вырубал палкой ступени во льду, подавал предупреждающие сигналы, и Марион уже перепугалась. В конце концов все сошло гладко, и все трое оказались наверху.

Горничная в этот миг открыла дверь и сказала, громко рассмеявшись:

— Урок окончился, я сейчас доложу о вас барыне.

Идя по коридору, горничная все еще хохотала. Михаэль спустился с Монблана, держа на руках Марион, и вышел в переднюю. За одной из многих унылых белых дверей он услышал взволнованный голос своей невестки. Она бранилась. Горничная с растерянным лицом проскользнула в дверную щель. Сейчас же после этого одна половинка двери распахнулась, и в ней показалась Лиза. Она была в сильнейшем волнении и сверкнула на Михаэля гневными глазами.

— Передайте этому господину то, что я вам сказала! — крикнула она и толкнула вперед колебавшуюся служанку. — Передайте ему: я не желаю больше иметь никакого Дела с Шелленбергами!

Изумленный и оторопелый, Михаэль попятился, С жестом сожаления он взялся за пальто и шляпу.

— В таком случае будь здорова, Лиза, — сказал он и пожал плечами, — я не хочу быть навязчивым.

В этот миг дети просунули головы в переднюю и закричали:

— Михель! Михель! Лиза шагнула к ним.

— Убирайтесь отсюда! — крикнула она на детей. Михаэль ушел. «Какая неприятная сцена, — думал он, — как глубоко оскорбил ее, по-видимому, Венцель, если она до такой' степени потеряла самообладание. В сильном волнении сходил он по лестнице, жалея теперь, что ничем не ответил Лизе за оскорбление.

Но Лиза выбежала на площадку и яростным голосом крикнула ему вдогонку:

— Не желаю я больше видеть шелленберговских физиономий. Довольно с меня!

Потом она так хлопнула дверью, что дом задрожал. Как она озлилась сегодня!

Однако не успел еще Михаэль сойти в вестибюль с мраморными колоннами и мраморной скамьей, как его догнала, запыхавшись, молодая горничная.

— Барыня просит вас подняться наверх. Умоляет вас простить ее.

И когда Михаэль, гнев которого уже улегся, стал подниматься с нею по лестнице, она прибавила, в виде извинения и объяснения:

— Барыня вне себя. Барин уже несколько недель не возвращался домой.

Лиза ждала Михаэля в своей музыкальной гостиной. Она взволнованно протянула ему руки, глаза у нее полны были слез.

— Прости, Михаэль! — воскликнула она. — Я в неописуемом волнении. Ты ведь не сердишься на меня, не правда ли? Нет, ты всегда был славным малым и все понимаешь.

— Да что же здесь в конце концов происходит? — спросил Михаэль, нахмурив лоб.

— Садись. Я велю дать чаю. Анна, подайте чай! — крикнула она на горничную, чтобы скрыть свой стыд.

Лиза принадлежала к числу тех блондинок, что склонны к полноте и подвергаются опасности рано утратить четкую линию своих форм. Щеки у нее были полные, нежные и всегда раскрасневшиеся, словно она была разгорячена; глаза, казавшиеся раньше, когда она была возбуждена, такими большими, мерцали нежной, чуть-чуть поблекшей синевою. На лоб свисала челка белокурых, немного растрепанных волос.

Она нервно схватила папиросу и бросилась на диван подле рояля. Комната полна была нот и книг, лежавших довольно беспорядочно. Огромный диван устлан был алым ковром, и на нем разбросано было множество подушек ярких цветов. Стоячая лампа с красным абажуром и длинными черными кистями стояла подле рояля.

— Как хорошо, что ты пришел, Михаэль, — сказала Лиза, только чтобы что-нибудь сказать. Как это ни было смешно, она после этой бурной сцены пыталась показать горничной, которая сервировала чай, что все обстоит вполне благополучно.

— Вид у тебя хороший, ты загорел, — болтала она. — Я летом была с детьми в Герингсдорфе, с майором Пухманом и его женою.

Пока горничная была в комнате, она еще долго тараторила о том, о другом, разражаясь по временам негромким, клохчущим смехом.

Но едва лишь девушка вышла из комнаты, она взяла гостя за руку и спросила с беспомощностью в глазах:

— Ты видел Венцеля?

— Я только недавно вернулся в Берлин, — ответил Михаэль. — Я не видел его и решил сегодня вас навестить. — Он говорил неуверенно и запинаясь, ему трудно была притворяться. О письме от матери Лизы он нарочно не упоминал. — Ради бога, что такое с Венцелем?

Лиза долго смотрела на него, затем встала и сделала несколько шагов, комкая губами папиросу.

— Что с Венцелем? — сказала она, останавливаясь перед Михаэлем. — Я не знаю.

— Не знаешь?

— Нет. Я уже… уже давно ничего не знаю о Венцеле. Все это непостижимо. Что он больше не служит у Раухэйзена, об этом ты, вероятно, слышал? Старик Раухэйзен уволил его.

— Уволил?

Лиза наморщила лоб.

— Уволил или не уволил, во всяком случае он там больше не служит. И какая-то история, по-видимому, там произошла. Я говорила с несколькими друзьями Венцеля, которые работают у Раухэйзена. Вернее, не я, а по моей просьбе говорил с ними майор Пухман, чтобы выяснить это дело. Разные ходят слухи, Михаэль! Но эти господа уклонились от объяснений. Ничего не сказали. Как бы то ни было, Венцель внезапно ушел от Раухэйзена.

Михаэль попытался взять Лизу за руку, чтобы успокоить ее.

— Может быть, Венцелю разонравилась служба у Раухэйзена, — сказал он. — Не верь же, Лиза, всякой болтовне!

Лиза покачала головою.

— Болтовне? — переспросила она и опять разволновалась и чуть было не пришла в прежнее состояние отчаяния. — Болтовне? Я ведь не лишена критического здравого смысла, Михаэль! И ведь то, что случилось у Раухэйзена. не главное в этой истории. Слушай же, главное это то, что Венцель без всякого объяснения, не сказав ни слова, ушел из дому!

— Он покинул твой дом? Лиза закрыла лицо руками.

— Да! Я не понимаю, как я могла вынести все это. О, какой стыд и позор! Бросить меня здесь с детьми! Что подумает моя мама? Я решилась ей только намекнуть на это. Что подумают мои друзья? Разве не естественно будет, если они заподозрят, что я нарушила свой долг, завязала какой-нибудь роман? Мои родственники — люди с высоким положением в министерствах и в армии, корректные до кончиков ногтей… ведь они себе это просто представить неспособны. О, как все это ужасно!

— Я не понимаю…

— Я тебе все расскажу, — сказала Лиза, стараясь успокоиться. Она опять уселась на диван. — Слушай, Михаэль! Больше года Венцель служил у Раухэйзена. Каждое утро в семь без десяти за ним приезжал автомобиль Ровно в шесть он вставал и сам готовил себе завтрак в кухне: не могла же я заставлять горничную так ране» вставать. Между семью и девятью вечера он возвращался домой. Мы бывали в театрах, в концертах, в обществе. Bei шло превосходно. Уже через несколько месяцев Раухэйзен удвоил Венце/ю жалованье. Я легче вздохнула, потому что в годы войны, которые я провела у мамы, мне жилось нелегко.

— Стало быть, до этого времени все шло хорошо?

— Превосходно. Он относился к своей работе с рвением и педантизмом, на какие способен только офицер. Со мной был мил и очарователен. Хотя он весь день трудился, по вечерам он бывал в обществе кипуче-жизнерадостен. — Лиза нахмурила брови. — Но с весны все пошло по-иному. Он сделался беспокойным, дурно спал н приводил домой приятелей, которые мне не особенно нравились. Знаешь ты обер-лейтенанта в отставке Макентина, бывшего летчика?

— Не знаю, но слышал это имя, — ответил Михаэль.

— Ах, у него пренеприятное лицо и такие наглые глаза, как у крысы. Потом появился еще один отставной лейтенант. Его зовут Рекс. Этого ты тоже, вероятно, не знаешь. Они запирались в кабинете у Венцеля, дымили сигарами, пили и болтали.

— Играли, может быть? — спросил Михаэль.

— Нет, не играли. Но были в очень приподнятом настроении, и у Венцеля была эта полоса. Ты знаешь, на него находит иногда полоса пьянства.

— Ну, Венцель может вынести изрядную дозу, — заметил Михаэль, осклабясь.

— Я упрекала его, но он говорил только: «Дела, дела! В этом ты ничего не понимаешь. Подожди». Затем он стал часто возвращаться домой лишь после полуночи и еще позже. От него несло вином и сигарами, и между нами происходили сцены. Порою несло от него и подозрительными духами. — Знай! — крикнула вдруг Лиза и потрясла скрюченной рукою перед лицом у Михаэля: — если я дознаюсь, что он уже тогда обманывал меня с женщинами, он об этом пожалеет!

— Успокойся, — прервал ее Михаэль. — Рассказывай дальше. Возможно, что он играл. Это легко допустить потому что и прежде у него бывала эта страсть. Не суди же его так сурово.

— Ты оправдываешь его?

— Разумеется, потому что знаю также его хорошие качества. Разве нельзя человеку иметь страсти?

Лиза удивленно взглянула на него.

— Страсти? Зачем? По какому праву? Но пусть, — поправилась она, — пусть страсти, поскольку от них не страдают другие. Может быть, ты и прав, Михаэль. Возможно что он в ту пору играл, так как по временам у него бывало много денег, и он бросал их на стол тем неприятным, жестом, который появляется у него всегда вместе с деньгами.

Михаэль покраснел от досады.

— Возможно, что я сужу его слишком строго и что ты прав, — примирительно заметила Лиза. — Но можешь ли ты требовать, чтобы я была к нему еще снисходительна после всего, что случилось? Слушай же дальше. В конце концов Венцель стал пропадать целыми ночами. А то бывало и так, что придет поздно ночью, чтобы в четыре часа утра опять уйти. Я упрекала его, он отвечал только одно, что у него работа. Эта жизнь была подлинным адом, потому что я знала, что с ним происходит что-то неладное. И вдруг я узнаю, совершенно случайно, что он совсем не служит больше у Раухэйзена. Он ни разу не сказал мне об этом ни слова.

Михаэль покачал головою.

— Естественно, что ему было тягостно об этом говорить. Разве ты этого не понимаешь, Лиза?

Лиза продолжала:

— Чем он занимался, этого я не могла узнать. Он больше не приходил ко мне. По временам посыльный приносит мне деньги от него. Это все, что я о нем знаю. Но я не хочу этих подачек! Если положение не изменится, я возьму обоих детей и брошусь в воду.

— Лиза! — усмехнулся Михаэль.

Лиза расплакалась.

— А потом эти слухи! Вспомни, Михаэль, что все мои родственники — высокопоставленные чиновники и офицеры.

Тут у Михаэля кровь прилила к лицу.

— Не сердись, Лиза, — сказал он, — мне надоело постоянно слушать о твоих родственниках. Мы, Шелленберги, тоже не первые встречные. Не будь смешною…

— Смешною? — Лиза напустила на себя чрезвычайно удивленный и обиженный вид. — Ах, Шелленберги! — сказала она. — Этот тон мне знаком!

Она встала, взволнованная, враждебная.

Михаэль уже раскаивался в своих словах.

— Не будем ссориться, Лиза, — сказал он, и Лиза сейчас же смягчилась. — Послушай, скажи теперь откровенно: что же случилось, черт побери?

Лиза взяла Михаэля за обе руки, посмотрела на него и прошептала:

— Определенно я не знаю ничего. Но ходят слухи, будто Венцель, — это только слухи, дошедшие до меня, — совершил подлог. Раухэйзен хотел избегнуть скандала и уволил его в двадцать четыре часа.

Михаэль побледнел и встал.

— Венцель — и подлог! Полно, Лиза, не давай же себя так дурачить! Скорее Венцель прострелил бы себе голову. Я ведь знаю его.

Лиза съежилась.

— Может быть, это и не был подлог, Михаэль. Может быть, какой-нибудь некорректный поступок. Во всяком случае… Мы бедны и не принадлежим к тому сброду, который теперь верховодит в Германии. У нас ничего не осталось, кроме нашего доброго имени.

— Ты не знаешь, чем теперь занимается Венцель!

Лиза в отчаянии покачала своею желтой челкой.

— Не знаю. Знаю только, что он водит дружбу с этим Макентином. У них какие-то дела.

— Ну, ладно, — сказал Михаэль. — Я поеду к нему. Где он живет?

Лиза уставилась на него.

— Где он живет? Я и этого не знаю. Ничего я не знаю. Посыльного, который приносит деньги, я уже как-то зазвала сюда и пригрозила его застрелить, если он не скажет мне адреса.

— А он ничего не сказал? — Михаэль рассмеялся. — Видишь ли, Лиза, Венцель всегда был таким. Всегда у него была склонность к некоторой театральности. А как долго ты его не видела теперь?

— Три месяца.

— Что?

— Три месяца.

Михаэль вскочил.

— Да. уже три месяца я это терплю! — воскликнула Лиза. — Но теперь довольно. Теперь довольно! — повторила она.

— Бедная Лиза! Как же я мог бы тебе помочь?

Лиза задумалась.

— Помочь? Помочь? Это, кажется, невозможно. Впрочем…

Она опять призадумалась, подняла вверх лицо; какая-то мысль озарила ее глаза. Она вскочила.

— Послушай, Михаэль, — воскликнула она, — отыщи его!

— Как мне найти его в этом огромном городе?

— Ты его найдешь! — крикнула Лиза с верою и убеждением, вдохновленная своею мыслью. — Да, тебе, его брату, наверное, удастся найти его. Слушай. Пухман говорил мне, что вблизи Жандармского рынка есть несколько маленьких кафе и ресторанов, где бывают биржевики и деловые люди. Там, говорят, бывает и Венцель. Пойди туда, Михаэль, и разыщи его. — Она потянула Михаэли за рукав, так что ему пришлось встать. — Иди сейчас же туда и, если найдешь его, передай ему то, что я тебе сказала.

Лиза горько разрыдалась, бросилась на диван и уткнулась лицом в подушки.

Напрасно Михаэль пытался ее успокоить.

— Ступай, ступай! — крикнула она. — Отыщи его и, когда найдешь, передай ему, чтобы он сейчас же возвращался ко мне. В конце концов мне дела нет до того, чти думает моя родня. Но слушай, Михаэль, — и Лиза обвила Михаэля рукой и спрятала на его груди свою белокурую челку, — слушай, скажи ему, что я, несмотря ни на что, его люблю. И мне все равно, что он сделал. Я все ему прощу Скажи ему это.

Михаэль направился к двери. Лиза с мокрым от слез лицом проводила его.

— И обещай мне еще одно, Михаэль: как только- ты найдешь его, извести меня. Позвони мне по телефон) Поклянись мне сделать это.

Михаэль поклялся.

В большой тревоге вышел Михаэль из дома Лизы К разладу между супругами он отнесся не слишком серьезно. В каждом супружестве случаются ссоры, а супружество его брата уже в первые годы омрачалось тягостными размолвками. Уже дважды Лиза убегала от мужа.

Что беспокоило его и даже волновало, так это намеки Лизы на происшедшие в характере брата перемены. Венцель никогда не был легкомысленным человеком, хотя и н смотрел никогда с чрезмерной серьезностью на жизнь. В каком бы он ни находился положении, оно его не слишком заботило. Непоколебимый оптимизм проносил его над всеми житейскими затруднениями. Мужество прежде всего! «Нельзя есть свой хлеб из рук судьбы!» — таков был его девиз. И по правде сказать, ему всегда везло. С тем же оптимизмом проделал Венцель войну. «Что со мной может случиться? — говорил он. — Ну, отстрелят мне руку или ногу, а это мне все равно. Хуже этого ничего не может быть». И действительно, за все четыре года Венцель отделался несколькими царапинами. У Венцеля было два «прикомандированных к нему черта», как он выражался. Один звался Алкоголем, а второй — Зеленым сукном. Черт Алкоголь обходился с ним еще довольно милостиво. Хуже бывало, когда он поддавался игорной страсти. Тогда он играл целыми неделями, проигрывался в пух и прах, но в итоге всегда оказывалось, что он полностью отыгрался.

Что же теперь случилось с Венцелем? Не одержали ли верх над ним оба его черта? Он посылает Лизе деньги, стало быть, ему везет в игре, либо он зарабатывает их. Что он делает? Как живет? Михаэль знал упрямство и гордость Венцеля. Он предпочел бы умереть с голоду, чем прибегнуть к его, Михаэля, помощи, если бы ему действительно пришлось туго.

Да, странные это были новости, поразительные. Он потерял службу у Раухэйзена, ведет какие-то дела со своим знакомым, посылает деньги, но избегает Лизиного дома. Что же это значит? Во всяком случае Михаэль решил «разыскать» брата, хотя еще четверть часа назад его рассмешила странная уверенность невестки.

«Оригинальная задача, — думал он, быстро шагая по улице. — Мне легче было бы найти булавку в копне сена. Но как ни ничтожна вероятность, все же попытаемся. Только женщине может прийти в голову такая идея».

Он сел в автомобиль и приказал шоферу возить его по всем ресторанам и кафе вблизи Жандармского рынка.

Уже в пятом ресторане он, к своему удивлению, набрел на след брата. Старший кельнер, к которому он собирался обратиться, быстро и услужливо встретил его словами:

— Капитан Шелленберг еще не приходил.

Михаэль был так озадачен, что не мог вымолвить ни слова. Кельнер между тем объяснил ему, что ему сейчас же бросилось в глаза поразительное сходство между братьями.

— Я в первый миг подумал, что сам капитан вошел!

Михаэль спросил, не знает ли он, где можно было бы в это время застать брата.

Кельнер задумался.

— Если не ошибаюсь, он сговорился с капитаном Макентином играть в шахматы в кафе Тильшера или Филиппа. Тильшер тут совсем поблизости. Кафе Филиппа — подле Биржи.

«Это поистине было бы чудом!» — подумал Михаэль и сел, увлеченный приключением, в автомобиль.

Венцель Шелленберг действительно находился в это время в игорной комнате кафе Филиппа. С окаменелым лицом сидел он там, уставившись в шахматную доску и насупив брови. Венцель был страстным шахматистом, как и Михаэль. Игра чаровала его, она была почти настоящим сражением, борьбою держав, силы которых изменялись с каждой новой позицией. День и ночь способен он был сидеть за шахматной доской и недели спустя умел восстанавливать по памяти особенно интересные, партии.

Против него сидел капитан Макентин, с узкой, высокой головою и седыми висками. Нос у этого господина был сильно перекошен, и так как он держал во рту сигару в том же направлении, в каком уклонялся в сторону нос, то нос казался еще более косым. Господин этот по временам щурил, посмеиваясь, глаза, устремленные на каменное лицо Венцеля. Глаза у него были темные, умные, быстрые и хитрые (крысой назвала его Лиза). За тем же столом сидел в почтительной позе, немного в стороне от шахматной доски, молодой человек, незначительный с виду, с белокурой головою и юношески румяными щечками, похожий на молоденького поручика в штатском платье.

Хотя это происходило под вечер, в кафе было еще довольно много публики. Из всех углов клубился густой сигарный дым. Биржа в этот день отличалась чрезвычайно оживленным и крепким настроением. Большинство бумаг было в повышении, все ожидали значительного оживления деловой жизни. Биржевое возбуждение еще сквозило во всех беседах.

Венцель откинулся на спинку стула, выпил рюмку вермута и откусил конец толстой сигары, ни на миг не отводя взгляда от шахматной доски. Господин с косым Носом, щурясь, вскинул на него темные, проворные глаза и усмехнулся.

— Вы ошибаетесь, мой милый, — сказал Венцель. — Вы придаете слишком большое значение положению коня, и я вам это докажу. Но партия отнимет у нас еще два часа. Доиграем ее завтра, если вы не возражаете, Макентин.

Господин с косым носом немедленно, с легким поклоном, изъявил свое согласие.

Венцель обратился затем к молодому человеку, который скромно сидел рядом и мгновенно выпрямился, когда почувствовал на себе взгляд Шелленберга.

— А теперь поговорим о вашем лесе, господин фон Штольпе. Это дело меня очень занимает. Очень интересное дело. Какого вы мнения, Макентин?

— Мой двоюродный брат, случайно находясь в Берлине, рассказал мне об этом деле. Я сейчас же подумал, что вы можете заинтересоваться им.

— Вы, стало быть, полагаете, что этот лес можно было бы купить? Как он велик, сказали вы?

Молодой человек подсел немного ближе и принялся докладывать высоким, мальчишеским голоском: лес находится близ Одера, площадь его такая-то, принадлежит государству. Лесное ведомство решило его вырубить и, если представится случай, продать по участкам, но не остановилось ни на одном из сделанных ему предложений. Представитель раухэйзеновского синдиката долго вел с ведомством переговоры, но все они ни к чему не привели.

— Отец моего двоюродного брата занимает влиятельное положение в лесном ведомстве, — вставил Макентин.

— Вы мне уже говорили об этом, — перебил его Венцель. — Итак Раухэйзен цели не достиг?

— Нет, по-видимому, он предложил слишком мало.

Венцель насмешливо улыбнулся.

— Раухэйзен всегда предлагает слишком мало. Я знаю его. Вы, кажется, говорили, что лес доходит до Одера? — Он достал из кармана записную книжку и принялся делать в ней заметки. — Пятьсот гектаров, сказали вы?

— Главная трудность, Шелленберг, — сказал Макентин немного скрипучим голосом, — главная трудность, по-моему, заключается в следующем: лесное ведомство готово продать участок лишь в том случае, если он будет обращен на цели, имеющие, так сказать, в виду общественное благо, благо всей провинции.

— Я понимаю, Макентин, — ответил Венцель с легкой улыбкой. — Когда вы уезжаете обратно, господин фон Штольпе?

— Завтра.

— Поезжайте завтра со своим кузеном, Макентин, И поглядите на этот лес.

— Отлично. — Макентин поклонился.

— Посмотрите, пригодна ли местность для промышленных предприятий, а затем постучитесь к влиятельным господам. Скажите им, — опять на губах у Венцеля появилась легкая улыбка, — скажите им, что мы намерены создать в этой местности ряд крупных предприятий, которые должны оживить деловую жизнь всей провинции. Если обнаружится желание принять в деле участие, то с нашей стороны, конечно, возражений не встретится.

— Очень хорошо, превосходно.

— Пообещайте еще, пожалуй, что мы построим в этой местности азотный завод, который будет снабжать азотистыми веществами весь восток. Напишите подробную записку, чтобы мы могли выступить с совершенно готовыми предложениями. Впоследствии мы ведь все равно будем делать, что захотим. А что до платежей, то предложите срок от трех до шести месяцев.

— Отлично, — ответил Макентин.

— А вы, господин фон Штольпе, — обратился Венцель к молодому человеку с румяными щечками и посмотрел ему в глаза ясным, твердым взглядом; его лицо в этот миг казалось почти жестоким, — сколько вы требуете комиссии в случае, если дело состоится?

Молодой человек покраснел до ушей. Венцель громко рассмеялся.

— Сразу видно, что вы провинциал. Это чисто деловой вопрос.

Тут вмешался Макентин.

— Мой двоюродный брат, разумеется, не требует никаких комиссионных, милый Шелленберг, — сказал он. — Зато он был бы счастлив, если бы мог получить место здесь, в Берлине.

— Ладно. Напишите договор, Макентин. Нет, нет, господин Штольпе, устные обещания можно забыть. Мир шатается в наше время.

Оба господина поднялись. — Я с вами сегодня еще поговорю, Макентин. Может быть, и ночью. И еще одно… на минутку… еще одна мысль была у меня… еще одна, — рассеянно повторял Венцель, блуждая взглядом по зале кафе. Его последние слова прозвучали совсем неуверенно, словно он вдруг лишился памяти. Что-то смутило его, хотя он и не мог бы сказать, что именно. Эти лица склонившиеся над столами, были ему знакомы почти все. Уже два года мелькали перед ним эти лица. Люди эти сидели в правлениях концернов, банков, кинематографических предприятий, вскакивали со своими портфелями в автомобили, вечно носились с одного заседания на другое, никогда не имели времени, работали до ночи, а потом разряжали свою нервную энергию в каком-нибудь игорном клубе. На лице у многих ясно читалось, что пяти, шести часов сна им уже было мало. Сухой воздух парового отопления и сигарный дым в залах заседаний губили их.

Да, все эти лица и фигуры были знакомы ему, каждое их движение, походка. И вдруг среди них выплыла фигура совсем иного склада, уравновешенного, спокойного склада, и фигура эта, неясно проступавшая между беспокойными лицами и суетившимися кельнерами, совершенно загадочным образом настолько заняла все его внимание, что у него стал заплетаться язык. Над этими нервными физиономиями, которые он два года видел вокруг себя, внезапно возник совсем другой образ: образ спокойствия и сдержанности, лицо с необыкновенной странной и тонкой усмешкой. В самом деле, это был его брат.

— Мой брат! — тихо воскликнул Венцель и встал в радостном испуге.

Михаэль в это мгновение заметил его и с веселой улыбкой направился к нему.

— Вот ты, наконец! — обрадованно крикнул он и пожал Венцелю руку.

— Мой брат Михаэль, господа, — представил его собеседникам Венцель, и его темное лицо от волнения еще больше потемнело. — Я вам рассказывал про него, Макентин. В свое время он взлетел на воздух вместе с Логанским азотным заводом, но так как он — Шелленберг, то особого урона при этом не понес. Он — один из первых светочей науки в нашей стране.

— Как же, знаю, знаю, — проскрипел Макентин, кланяясь с некоторой угловатостью. — Я много слыхал о вас от вашего брата.

— Вот видишь! — рассмеялся Венцель.

— И говорил он о вас с таким увлечением, какое редко наблюдаешь у братьев. Очень рад познакомиться с вами, доктор Шелленберг.

— Как ты попал сюда? — спросил Венцель, когда оба господина откланялись. Казалось, теперь только уяснил он себе странность этой встречи.

— Я был у Лизы, хотел тебя повидать.

Лицо у Венцеля сразу омрачилось.

— А, — сказал он, — понимаю.

С первого же взгляда Михаэль заметил в Венцеле какую-то перемену. Раньше по лицу у Венцеля всегда скользила добродушная, насмешливая улыбка. Улыбка эта исчезла. Лицо было замкнуто, взгляд холоден. И если на этом лице и появлялась иногда усмешка, то не легкая, добродушная, ироническая, как бывало, а беглая, рассеянная, внезапно застывавшая.

— Ты сегодня не занят, Михаэль? Вот и прекрасно! Послушай, мы давно не видались, мы превосходно проведем вместе вечер и будем рассказывать друг другу целые романы. Пойдем-ка, я поведу тебя в замечательный кабачок. Повар сл?жил раньше в России при великокняжеском дворе.

С пугливой нежностью обнял он Михаэля, выходя с ним из кафе.

Венцеля, по-видимому, несказанно обрадовала неожиданная встреча с братом. По пути он еще крепче обнимал Михаэля. Его замкнутое лицо смягчилось, глаза блестели.

— Мы как следует отпразднуем свидание, братишка! — воскликнул он, когда они заняли места в углу небольшого, роскошного ресторана. — Какая это для меня приятная неожиданность! На красивейшую женщину Берлина не променял бы я тебя. Эй, кельнер, где вы там пропадаете? Разве не видите, какого я высокого гостя привел?

Кельнер отвесил Михаэлю поклон. Потом замер с блокнотом в руке в услужливой позе, выражавшей почтение к крупным чаевым. За искусно разубранной буфетной стойкой красовался главный повар в высоком белом колпаке.

— Получены свежие одерские раки, господин капитан.

— Пожалуйста, Венцель, что-нибудь поскромнее, я привык к очень простой еде, — заметил Михаэль.

— Ты будешь есть то, чем я тебя угощу, и не пожалеешь об этом. Раки, говорите вы? — Венцель сбросил монокль, который вставил в глаз для изучения меню, и взглянул на Михаэля. — Ты слышал? Веришь ты в приметы? Только что с теми двумя дураками, с которыми я познакомил тебя в кафе, я говорил об Одере по совершенно особому поводу. Ну, ладно, друг мой, дайте нам одерских раков.

— Полдюжины?

Венцель так рассмеялся, что его крупные зубы блеснули.

— За кого вы нас принимаете? Разумеется, дюжину! Сваренных в соусе! И к ним бутылку старого хереса, того, что только для завсегдатаев. Надо тебе знать, Михаэль, что это заведение скупило винный погреб одного обанкротившегося бывшего министра. Роскошь! Эти люди были все-таки знатоками, надо им отдать справедливость. Итак, начнем с раков — согласен?

— Согласен. Я, впрочем, много лет уже не ел раков.

— Тем вкуснее они тебе будут. Но теперь дальше. Вы можете пока заказать раков, — обратился он к кельнеру, и тот, поклонившись, исчез. — Теперь слушай дальше, — продолжал Венцель. — У них тут готовят консоме с головками спаржи. Объедение! Ладно, принято! А затем, посмотри-ка, Михаэль, тут форели, ручьевые форели, как ты к ним относишься?

— Много ли ты еще собираешься заказывать? — спросил Михаэль.

— Еще? — Венцель рассмеялся. — Да ведь это только начало. Теперь пойдут тяжелые калибры. Все предыдущее было только беглым ружейным огнем, чтобы раздразнить неприятеля. Запишите, кельнер! Пулярка с разными салатами, телячье квисо с шампиньонами. Михаэль, не возражать! Затем персики Мельба и потом сыр. Далее пустите вскачь эскадрон ликеров. В заключение — кофе. Но вы ведь знаете мой вкус: такое крепкое, чтобы мертвого поднять на ноги! Шампанское поставили на лед? Ну, вот и ладно.

Венцель непринужденно откинулся на спинку кресла.

— Ты, вероятно, ведешь очень простой образ жизни в Шперлингсгофе, Михаэль?

— Я живу, как крестьянин.

— Превосходный у тебя вид! Загорел ты, как хлеб, только что вынутый из печи! Прекрасная это вещь — жить по-крестьянски, — продолжал Венцель с легким вздохом. — Впрочем, неподолгу. Иначе это становится скучно, ах, как скучно! Для меня, во всяком случае, это уже не жизнь — по крайней мере в настоящее время. Мне нужны суета, шум, разнообразие… А вот и раки! И xepec! Полюбуйся-ка: реликвия, а не вино! А теперь, Михаэль, давай-ка примемся безмятежно ублажать утробу. Расскажи, как тебе живется. Расскажи мне о Шперлингсгофе и своих планах! Ты, наверное, все еще носишься с своими старыми идеями, я ведь знаю тебя.

Венцель улыбнулся своею прежней, добродушно-иронической улыбкой и прищурил один глаз.

— Разумеется! Разрешение проблемы вырисовывается теперь предо мною с полной ясностью! — с увлечением ответил Михаэль. — В эти дни как раз я занят созданием исполнительного комитета. Много разочарований, но и много восторженных сторонников…

Венцель покачал головою.

— Ты неисправим! — сказал он и с треском надломил рака.

— Неисправим? Что ты хочешь сказать?

— Ну, ну, не сердись, Михаэль. У тебя — свои взгляды, у меня — свои. Я теперь смотрю несколько скептически на все такие вещи. Я на людей смотрю другими глазами… Но довольно об этом! Потом мы обо всем поговорим. Слышишь — обо всем! Рассказывай, говори. Я сегодня десять часов говорил и немного устал. Рассказывай покамест только о себе. Я слушаю.

Михаэль принялся рассказывать за едой о своей работе, об опытах, о «большом плане». Глаза у него сияли, и краска заливала щеки. Он не мог говорить о своей работе и о своем «большом плане», сразу же не приходя в возбуждение.

Вдруг Венцель перебил его — рассказ он слушал, казалось, рассеянно.

— А кстати, как ты меня, в сущности, разыскал?

— Случайно! Мне сказали, что ты бываешь в кафе, в окрестностях Жандармского рынка.

— Сказали? — Венцель наморщил лоб и усердно высасывал клешню рака. Некоторое время он молчал. — И с такими данными ты отправился меня искать? — насмешливо спросил он потом.

— Как это ни странно, найти тебя было совсем нe трудно.

Венцель покачал головой.

— Только ты можешь справиться с такой задачей. Но рассказывай дальше. Все эти опыты меня интересуют, хотя я мало в них понимаю, вернее — ничего. Я был офицером и выдрессирован только на механическую работу. Как обстоит дело с этой знаменитой земляной шарошкой?

Михаэль принялся пылко излагать, как эта шарошка режет почву маленькими резцами на пятьдесят сантиметров в глубину, так что почва разрыхляется лучше, чем под лопатой любого садовника, не говоря уже о плуге.

— Это очень интересно.

Михаэль продолжал. Заговорил о способах, могущих повысить сельскохозяйственную производительность втрое, в пять раз.

— Я, например, устроил искусственное орошение луга, площадью только в пять гектаров. Этот луг дает больше корма, чем при нормальном уходе — двадцать моргенов лугов.

Венцель поднял на него глаза и улыбнулся.

— Ты повелеваешь дождями? — сказал он. — Пшеницу на ладони выращиваешь? А во сколько обходится тебе трава?

— Покамест этот способ еще дорог, сознаюсь.

Венцель расхохотался.

— Ты, видно, превосходный хозяин! — воскликнул он.

— Это опыт, пойми меня.

— Прости, что я рассмеялся, Михаэль. Ты ведь знаешь, я в этом решительно ничего не понимаю.

— Отчего ты не приехал ко мне в Шперлингсгоф, Венцель? Ты ведь обещал.

Венцель опустил вилку.

— Обещал, да, — сказал он. — О боже, чего только не обещал я весною и летом! Да не было, видишь ли, времени. Ни на час не уезжал я из Берлина, разве что по делам.

— Я очень жалел, что ты не мог сдержать слово. Тебя многое заинтересовало бы: мои опытные поля, мои холодильники и теплицы. Это огромная работа, но она вознаграждается. Я добился поразительных успехов, почти тропической растительности.

При этих словах Венцель опять громко засмеялся.

— Тропической? В этой ужасной, богом проклятой песчаной пустыне? Подумать только!

— Ну, не придирайся к словам, — уступил Михаэль, — «тропическая растительность» — это, конечно, некоторое преувеличение. Слушай дальше.

Наконец, Михаэль дошел до своего «большого плана»: синтез промышленности и сельского хозяйства, индустриализация сельского хозяйства. Вместо анархического производства — планомерное хозяйство в широком масштабе для всего государства. Продуктивная кооперация всех национальных сил… Систематическое продуктивное применение освобождающейся или праздной рабочей силы…

Кельнер подал пулярку и телятину.

Венцель слушал, наморщив лоб. Этот «большой план» Михаэля казался ему непомерным и даже фантастичным.

— Я очень боюсь, — прервал он Михаэля, возбуждение которого все росло, — что ты предаешься обманчивым надеждам. Что это имеет научный интерес, я допускаю, но позволь дать тебе один совет, Михаэль, и он тебе ничего не будет стоить. Если это твои окончательные убеждения, то постарайся как можно скорее перебраться в Америку. Здесь, знаешь ли, в нашей Германии, да и в нашей Европе вообще, нет почвы для реформ и такого рода вещей, не окупающихся сразу.

Михаэль покачал головою.

— В Америку? Разве там лучше?

— Может быть. Мне иногда случается читать в газетах, что тот или другой миллионер, всю жизнь грабивший народ, вдруг жертвует огромные суммы на, какое-нибудь учреждение. Разве это здесь бывает? А почему, скажи на милость? При тех огромных состояниях, какие есть у нас в стране? С тех пор как нет уже блестящих орденов и громких титулов, они еще трусливее держатся за свой карман. Нет, поверь мне, Михаэль, тебе не место в современной Германии, в современной Европе!

Лицо у Венцеля потемнело от гнева.

— У тебя, по-видимому, мало доверия к Европе? — улыбнулся Михаэль.

— Мало! Поистине мало! Не говори мне больше об этом! — крикнул Венцель, и кровь опять прилила у него к лицу. — Ложь, лицемерие, эгоизм, националистическое безумие, мания величия — вот, вот современная Европа. Груда материальных и моральных обломков! Перестанем об этом говорить.

— Послушай, "Венцель, — возразил Михаэль, повысив голос, — если Европа такова, какою ты ее рисуешь, разве не следовало бы с тем большею энергией постараться убрать эту груду обломков и воссоздать Европу?

Венцель с наслаждением запустил зубы в персик Мельба, поданный в бокале тусклого серебра. Он покачал головою и сказал спокойно, с не совсем естественным равнодушием:

— Не будем горячиться, Михаэль. Исповедуй какие хочешь убеждения и оставь меня при моих. Я боюсь только, Михаэль, — ты дождешься больших сюрпризов. Боюсь я этого, боюсь! Разве ты знаешь этих людей? Нет, говорю тебе, ты их не знаешь. Я тоже два года бился с ними и теперь знаю, кто они такие. — Мало-помалу, против воли, Венцель опять пришел в ярость. Он скрежетал зубами, надкусывая персик. — Для этих людей, для так называемых европейцев, существует одна только цель: Деньги! Деньги! Собственность! И при этом они не перестают кричать, что американцы день и ночь мечутся в погоне за долларами. Да ведь сами они таковы, черт бы их побрал, сами они! Деньги! Хотя бы все государство из-за этого лопнуло по швам!

Венцель разразился гневным смехом и ударил рукой по столу.

— Вот они каковы в действительности, братишка, поверь мне, все эти великолепные господа в безукоризненных жакетах, гетрах и цилиндрах, все до одного. Для них нет ни возврата, ни спасения.

Михаэль, улыбаясь, покачал головой.

— Ты знаешь только небольшую часть общества, Венцель, — возразил он. — Я знаю совсем другую. Я знаю сотни людей, бескорыстно работающих с утра до ночи в лабораториях и библиотеках.

— Да, где-нибудь по углам, может быть, и ютятся такие чудаки. За исключением тебя, мне еще ни один из них не встречался.

— Рассуди сам, Венцель, — продолжал Михаэль, — если Даже, как ты полагаешь, общество неспособно образумиться. то все же нужно было бы попытаться спасти его от хаоса, создав условия социального равенства и новой национальной солидарности.

Венцель гневно рассмеялся.

— Да ведь они совсем не хотят, чтобы их спасали! — крикнул он. — Они даже не чувствуют, что под ними колеблется почва. И не желают они никакого равенства. Что ты за слова пускаешь в ход, черт побери? Каждый хочет все иметь для себя одного и ничего не уступать другому. В этом все их миросозерцание! Ну, вот и ликеры появились!

Но Михаэль не привык скоро сдаваться.

— Я тебе сейчас объясню, вокруг каких стержней вращаются эти вопросы, и ты сразу поймешь…

Венцель уже не возражал брату. Он тщательно составил себе напиток из трех различных ликеров. Потом взглянул на Михаэля с добродушной, снисходительной улыбкой.

— Ладно, ладно, — прервал он его наконец. — Думай, что угодно, я со своей стороны не верю, что эти проблемы можно разрешить. Слишком они тяжелые, большие, сложные.

— Они будут решены, Венцель! Несмотря ни на что! — ответил Михаэль убежденно и страстно.

Венцель с удивлением поглядел на него. Потом усмехнулся.

— Не ты ли собираешься решить эти вопросы? — спросил он, прищурившись.

— Да, я! — крикнул Михаэль, в свою очередь чувствуя прилив гнева. — Я, Михаэль Шелленберг, твой брат!

Венцель откинулся в кресле, словно опять собираясь разразиться своим громким, саркастическим смехом, задевавшим Михаэля. Но он этого не сделал. Помолчав немного, он поднял рюмку и сказал:

— Ну, ладно, Михаэль, за твое здоровье! Как знать, может быть, это и не так безнадежно: пожалуй, ты и в самом деле решишь эти проблемы. Потому что в тебе есть нечто… нужное для таких вещей! У тебя еще есть способность верить. У меня этой способности нет давно.

Рука его дрожала, когда он подносил рюмку ко рту.

В этот миг к столу с поклоном подошел директор ресторана узнать, довольны ли господа сервировкой и едой.

Михаэль воспользовался перерывом, чтобы исполнить данное Лизе обещание.

— Я обещал позвонить в одно место, — сказал он, поднявшись, — прости меня, я сейчас…

Когда Михаэль вернулся, Венцель сидел, откинувшись в кресле, с сигарой во рту, и смотрел на него насмешливо, но добродушно.

— Ну, что она говорит? — спросил он, и его серые глаза поблескивали.

Михаэль покраснел.

— Лиза кланяется тебе, — ответил он, и просит тебя позвонить ей.

— Придется ей немного подождать. — Брови у Венцеля дрогнули. — У нее ведь есть время.

Михаэль положил руку на плечо брату и сказал тише:

— И она просит тебя возвратиться к ней. Она страдает, Венцель! Что же в конце концов произошло между вами?

У Венцеля загорелись глаза. Его лицо омрачилось.

— Никогда, никогда я к ней не вернусь, — сказал он с горечью в голосе. Он порывисто отхлебнул кофе. — Теперь я начну тебе рассказывать, Михаэль, — продолжал он. — Мы давно не видались, и за это время многое произошло, многое. Я объясню тебе, как это все случилось. Долго, слишком долго мы не беседовали.

— Это не моя вина, Венцель, ты знаешь сам.

— Итак, слушай. Я должен начать с того, что ничего не имею против Лизы, слышишь? Я ценю ее, я уважаю ее. У меня даже сохранилось к ней немного любви. Порою я даже скучаю по ней… и по детям… Тем не менее, я не вернусь к ней никогда, никогда! И знаешь ли почему, Михаэль? Я скажу тебе откровенно: потому что она стоит мне поперек пути.

— Как это понять? — спросил Михаэль. — Поперек пути? Лиза?

— Ну, кажется, я выразился ясно, — продолжал Венцель с нотою враждебности в голосе. — Она мне преграждает дорогу! Разве этим не все сказано? У меня, видишь ли, тоже есть свои планы, братец, как и у тебя. Планы мои. правда, совсем иного свойства, совсем иного. И в осуществлении этих планов Лиза стоит мне поперек пути. Вот и все! Впрочем, — поправился он, — об этих планах ты узнаешь в дальнейшем. Ты ведь беседовал с Лизой. Что она говорила тебе обо мне?

Михаэль вкратце рассказал о своем визите. При этом он избегал смотреть на брата. Но глаза Венцеля были испытующе прикованы к нему.

— Ну? И ты ни о чем не умалчиваешь? Не упрекала ли она меня? Не говорила ли опять об этой истории с Раухэйзеном? Вот ты и покраснел! Не намекала ли кроме того, что я поступил некорректно и даже немного… скажем… скажем прямо: немного бесчестно?

— Не в этой форме, совсем не в этой, Венцель.

Венцель горько рассмеялся.

— Вот видишь! Казалось бы, она должна меня знать и должна меня — ведь это было бы естественно — защищать, если бы что-нибудь действительно произошло. Никому и в голову не приходило, что я мог совершить у Раухэйзена какой-нибудь некорректный поступок. Распространять такие слухи начала Лиза. Что-нибудь, мол, там, наверное, произошло! И вот ты слышал, до чего она, наконец, дошла. В конце концов она стала всем своим знакомым рассказывать, что я мошенник.

— Я заклинаю тебя, Венцель! — перебил его Михаэль.

Венцель поднял свою большую руку и отклонил голову в сторону.

— Ну, да все равно, это не существенно. Пусть говорит, что хочет. Пусть люди думают, что хотят. Какое мне дело до них? Я к этому совершенно безразличен. По мне, пусть даже думают, что я ограбил кассу Раухэйзена. Я до того дошел, что не придаю больше цены суждениям своих ближних.

Михаэль молчал. «Какая горечь! — думал он. — Что могло случиться с Венцелем?»

— Как видишь, история с Лизой проста, — продолжал тот, совладав со своим возбуждением. — Она мне мешает. Этим объясняется все Она не нужна мне. Она мне скучна. Я не создан для супружеской жизни, и ты тоже, как мне кажется. Ты знаешь, я Лизу в свое время похитил. Но чего бы я теперь не дал за возможность возвратить ее моей теще!

— Это гадко с твоей стороны! — воскликнул Михаэль с негодованием.

— Гадко? Может быть. Но это правда, а я решил говорить с тобой прямодушно и откровенно. Выслушай меня, а потом суди. Но дальше! Я работал у Раухэйзена с раннего утра до поздней ночи. Иначе говоря, вставал очень рано и возвращался без сил домой. Лиза имеет обыкновение долго валяться в постели и спать после обеда. При таких условиях не мудрено чувствовать себя вечером свежей и бодрой. По вечерам мы уходили. Она таскала меня к своим скучным, высокомерным родственникам, в театры, на концерты. Для всего этого нужны силы и, прежде всего, деньги. Деньги я доставал, и они таяли в руках у Лизы. Ты знаешь, она певица. У нее очень приятный голос, и ты знаешь также, что один «знаменитый преподаватель пения» предсказал ей, что она станет примадонною миланской «Скалы». Желаю ей успеха. У каждого из нас, мужчин, есть свое призвание, и мы с ним не очень-то носимся. Но когда у женщин есть к чему-нибудь призвание, оно становится центром, вокруг которого вращается хозяйство, дети, все. Разумеется, ей надо было выступать публично. Она дала два концерта и, как-никак, имела некоторый успех. За концерты заплатить пришлось мне. Я заплатил агентам, аккомпаниатору, за залу, за букеты, словом — за все. Платье для концертов стоило половину моего месячного оклада. И вдобавок эти волнения! За неделю до концерта она больна. За два часа до концерта она совершенно охрипла. Агент вне себя. И, наконец, она стоит, сияя, на эстраде. Пусть она прокладывает себе дорогу к «Скале», но пусть делает это одна и не сводит меня с ума своим призванием! Позволь дать тебе совет, Михаэль. Если тебе суждено когда-нибудь жениться, то не женись на женщине с призванием, а особенно — на певице. Да и вообще не женись, если это возможно, потому что ты женишься не только на женщине, но и на всей ее родне, на ее привычках, недостатках, пороках, на всем.

"Лиза никогда не имела дурных намерений, я совсем не склонен ее осуждать, но таково уж было ее воспитание и таковы были ее взгляды, что мало-помалу она начала связывать меня по рукам и ногам. Не пугайся, Михаэль, это не были цепи, звон которых можно услышать на большом расстоянии. Это были тонкие веревочки. Я дернулся — и освободился. Существуют, видишь ли, люди, не переносящие даже ниточки на мизинце, и я принадлежу к ним. Понимаешь ты меня теперь, братец?

Михаэль долго молчал.

— Мне кажется, — заговорил он, наконец, — что какой-нибудь исход все же можно было бы найти. Не забудь, у тебя ведь дети.

Венцель покачал головой.

— Я не сентиментален. Порою я скучаю по обоим малышам. Но это проходит. Дети — это тоже путы, а я решил сбросить с себя все путы. Я уже вижу, что мое объяснение тебя не удовлетворяет. Ты все еще не понял, что при таких условиях невозможно идти к цели, требующей от человека напряжения всех сил.

Михаэль вопросительно взглянул на брата.

— Что это за цель, о которой ты все время говоришь?

— Ты и это узнаешь. Но закажем-ка еще одну бутылочку. Эй, кельнер!

Новая бутылка была поставлена на лед. Венцель откусил кончик сигары и медленно раскурил ее. Потом положил свою руку на руку Михаэля.

— Чтобы ты все понял, Михаэль, я должен рассказать тебе про мою историю с Раухэйзеном.

"Ты знаешь, как я попал к Раухэйзену. Я тебе, кажется, уже рассказывал об этом. Единственный сын Раухэйзена, Отто… У него есть еще дочь Эстер, ныне леди Уэсзерли, недавно вышедшая замуж за этого английского судовладельца… Так вот, этот Отто Раухэйзен провел со мной больше года в одном блиндаже на Западном фронте. Он пал и умер у меня на руках. Старик Раухэйзен пожелал узнать подробности, и, так как он был одним из столпов Германии, меня послали к нему с докладом. Этой сцены я тебе описывать не буду, может быть, как-нибудь в другой раз. Мне неприятно об этом говорить, Словом, Раухэйзен сказал мне на прощание, что во всякое время готов к моим услугам, если он мне когда-нибудь понадобится. «Вы были опорой моему единственному сыну в его смертный час, — сказал он. — Я вам навеки обязан».

"Война окончилась, и я очутился на улице. Четыре года подставлял я спину, прикрывал родину своим телом, как принято красноречиво выражаться, и вот мне предоставили околевать. Так как я ничему не учился и ничего не умел делать, то хотел поступить в новую армию. Но мать Лизы в ужасе всплеснула руками. Ради бога, как можешь ты об этом думать, ни за что, никогда! Она этого не переживет Ты ведь знаешь ее, эту чванливую дуру!

"Ну, ладно, я подчинился желанию этой глупой старухи, которая тиранит своим самомнением всех окружающих. Где-нибудь, думал я, найдется для меня занятие. Я начал обивать пороги. Повсюду меня очень вежливо принимали, записывали мой адрес, тем дело и кончилось. Многие мои боевые товарищи занимали превосходные должности. Как же они, черт побери, добились их? В последние годы войны они сидели в разных военных учреждениях, во всяких отделах снабжения, где им нетрудно было приобрести связи с промышленным миром. Я не хочу их осуждать, нимало, не толкуй, пожалуйста, ложно моих слов, но, как бы то ни было, у них завелись такие связи, и этими связями в конце концов им удалось отлично воспользоваться. Были, например, такие тайные советники, которым приходилось вести переговоры касательно удовлетворения пароходных обществ, теперь они занимают руководящие места в этих пароходных обществах. Вот что значат хорошие связи, душа моя! За твое здоровье!

"У меня связей не было, и так как я был таким же неучем и невеждою, как все остальные, то нигде не мог пристроиться. В конце концов, когда письма Лизы начали становиться все более жалобными и умоляющими, я сделал то, что Лизе и ее матери с самого начала казалось самым естественным. Я обратился к старику Раухэйзену. Тебе легко понять, отчего мне был тягостен этот шаг. Его сын случайно умер у меня на руках, и я за это… Ну, словом, это было не по мне, но я в этом уступил. Заметь, что до сих пор я всегда и во всем уступал. Но теперь это кончено.

"Итак, я написал Раухэйзену, и, к величайшему моему удивлению, он ответил мне немедленно. Три дня спустя я был приглашен на превосходное жалование. Говорю прямо: превосходное, потому что пользы я вначале не приносил никакой. Я назначен был одним из секретарей Раухэйзена и подвергся надлежащей дрессировке. Ровно в половине восьмого утра мне надлежало быть на месте. Раухэйзен встает в шесть часов. Является массажист, парикмахер, банщик. Камердинер одевает его, без четверти в семь Раухэйзен завтракает, и в четверть восьмого машина увозит его в бюро. Мы, секретари, стоим на страже и ждем звонка повелителя. Наша обязанность — напоминать, записывать, мы — живые блокноты. Мы ведем переговоры с начальниками отделений, делаем заметки, докладываем. Словом, это была дьявольская служба.

"Так протекала моя жизнь полтора года подряд. Вот сколько времени понадобилось мне, дорогой мой Михаэль, чтобы понять… Ты догадываешься, что я понял?

Не ожидая ответа Михаэля, Венцель продолжал:

— Ты этого не можешь угадать, и поэтому я тебе прямо скажу: я понял, что был отъявленным дураком, как и все другие секретари и директора, вращавшиеся вокруг солнца — Раухэйзена. Многие из этих дураков не поняли этого еще и теперь и никогда не поймут.

— Но почему же ты был дураком? — спросил Михаэль.

Венцель расхохотался.

— Почему? — переспросил он, опять наполняя стаканы. — Это ты сейчас узнаешь. Да, я был дураком и вдобавок — дураком недостойным и смешным. Когда я представился, Раухэйзен, конечно, вспомнил меня и взял на себя труд минут пять поболтать со мною, с немного лицемерным, правда, участием, но все же с человеческими интонациями в голосе. Он никогда не мог мне простить, что горько плакал, — а что могло быть естественнее? — когда я описал ему смерть его сына, а ведь кровь этого Отто Раухэйзена пропитала всю мою одежду, и мне пришлось подбадривать его, крича ему в ухо, — так страшно боялся он смерти. Это, впрочем, не относится к делу. Но в дальнейшем я был для Раухэйзена автоматом, как все его сотрудники. Он почти не смотрел на меня. Говорил тихо, немного сипло, но только потому, что берег свой голос. Это воплощенный принцип экономии сил. Сидит маленький старичок, немного съежившись, желтый как воск, вследствие болезни печени, с буграми и шишками на желтой, тускло блестящей лысине… Ты никогда не видел его?

— Нет.

— У него голова римлянина, отлитая из светлой бронзы. Глубокие глазные впадины, нос крючком, широкие пресыщенные губы с глубокими складками, особенно широка и особенно пресыщена нижняя губа. Впрочем, не из бронзы, пожалуй, а из воска вылеплена его голова, и когда он раздвигает широкие губы, видны зубки, кукольно маленькие, а глаза у него, как зеленые стекляшки, острые, боязливые, почти трусливые. Нет, Михаэль, это — личность, поверь мне, и если я отрицательно отзываюсь о нем, ты можешь кое-что и зачеркнуть из моих слов, потому что я… Я его ненавижу! Да, вот он — Иоганн Карл Эбергард Раухэйзен, которому принадлежит одно княжество под землею, а другое — на земле. Тридцать лет назад он приступил к осуществлению горизонтального принципа трестирования, за последние десять лет он перешел к вертикальному принципу. Вначале он владел только железом и углем. Потом начал изготовлять все, начиная от паровых котлов и кончая бритвами. А теперь у него собственные пароходы для транспортирования его изделий. Синдикат так велик, что никто не в состоянии обозреть его со всеми разветвлениями, никто, кроме самого Раухэйзена! Я еще и теперь отношусь к нему с величайшим уважением, несмотря ки на что. Второй такой головы нет во всей Германии.

— Ты уживался с ним?

— В сущности, прекрасно. Я ведь был автоматом. и наше сотрудничество происходило поэтому без всякого трения Но постепенно я начал старика ненавидеть. Я ненавидел его холодность, он часто сидел передо мною, маленький, съежившийся, весь — лед и бесчувственность. Я ненавидел его безучастие к людям. Ради чего работал этот старик с утра и до ночи? Надо было управлять этим огромным делом. Но для чего увеличивал он его почти каждый день? И мало-помалу мне стало уясняться, что не он управлял делом, а дело — им. Он сделался рабом этой страшной машины, которую сам соорудил. Его скупость я чувствовал во всем, даже в ничтожных мелочах. Это была ужасающая скупость. Я чувствовал его алчность. И я понял, наконец, что не идея служения всему этому делу руководит им, что его подлинная и единственная цель — загребать деньги. Вот истина! И, поняв это, я стал его еще больше ненавидеть.

"Один только раз он выдал себя. Надо тебе знать, что он все скупал, как бешеный, пользуясь кредитом государственного банка и погашая долг обесцененными деньгами. Целые предприятия, прокатные станы, рудники доставались ему даром. При одной крупной сделке, в которую он вложил значительную часть своего состояния, один из его коммерческих директоров решился заметить, что ведь может наступить день, когда марка вдруг начнет повышаться. Раухэйзен покачал головою и улыбнулся. Он улыбался очень редко, улыбкой старого тщеславного человека, и тогда показывались его мелкие, узкие зубки, ненавистные мне. «Марка будет падать, пока не распадется на атомы, — сказал он. — Нет силы в мире, способной удержать ее от падения, я это знаю. Я знаю это со времени…» — Слушай, Михаэль, с какого времени он это знал! — С торжествующей усмешкой он произнес: «Я знаю это со времени битвы на Марне и сообразно с этим направляю свою финансовую политику».

— Неужели он так сказал? Какой позор!

— Михаэль, я это не сразу понял! Но потом почувствовал и постиг. Со времени битвы на Марне спекулировал он на падении марки. Пока я, дурак, еще лежал в окопной грязи, пока мы все до одного давали себя расстреливать, этот старик уже трудился над извлечением денег из нашей неотвратимой гибели.

"Так росла моя ненависть к нему со дня на день. Однажды случилось так, что я опоздал на десять минут. Он взглянул на часы и сказал, не поднимая на меня глаз: «Вы опоздали на десять минут». Я ответил: «Автомобиль был задержан». На это он уже ничего не возразил, и его молчание было гораздо оскорбительнее всякого выговора. В этот миг я ощутил всю унизительность моей роли автомата, почувствовал наглость, холодность, жестокость, ту как бы естественную бессовестность, которые, по-видимому, связаны с богатством!

"Я понял, что так дальше жить нельзя. И уже тогда — пойми меня, как следует! — уже тогда начал я принимать надлежащие меры. Мне надоело чувствовать каждый день обиду и унижение. Ненависть ослепляла меня при виде старика. А он… он совсем не обращал на меня внимания.

"Полгода спустя я проспал и опоздал на четверть часа. А надо тебе знать, что за полтора года службы у Раухэйзена у меня была только одна неделя отпуска. На этот раз Раухэйзен не сказал ничего. Я только чувствовал, каким холодом от него веяло. На следующий день я был переведен в другое отделение. Он не произнес ни слова, он не попрощался со мной. Это было последней каплей в чаше обид.

"Но немилость старика была для меня счастьем. В этом отделении у меня было гораздо больше досуга, гораздо больше свободы, и я мог разработать план кампании. Сейчас ты услышишь продолжение, и оно доставит тебе удовольствие, но сначала угостим, музыкантов.

Небольшая русская капелла появилась в ресторане. Начался концерт. Венцель подозвал кельнера и велел послать капелле вина.

— Пусть сыграют волжскую песню!

И русские тотчас начали исполнять эту песню.

— Слушай! — крикнул Венцель. — Вот песня! Она меня пьянит и всегда звучит у меня в ушах, с тех пор как я пустился в путь.

Михаэль взглянул на часы и с некоторым смущением сообщил Венцелю, что обещал Лизе до одиннадцати часов позвонить по телефону.

— Не скажешь ли ты ей по телефону несколько ласковых слов, Венцель? — попросил брата Михаэль.

Венцель отрицательно покачал головой. Он уже не горячился, вино настроило его на примирительный и кроткий лад, но он был непоколебим. Михаэль сделал еще одну попытку. Сказал, что возбужденный тон, каким Лиза только что говорила в телефон, очень его испугал; она говорила, что не переживет этой ночи, если Венцель не вернется домой, что она выбросится в окно.

Тут кровь бросилась Венцелю в лицо. Но он сдержался и только тяжело дышал.

— Ну и пусть бросается в окно! — сказал он, и рот его принял жестокое, животное выражение. — Черт бы побрал всех людей, донимающих своих ближних такими подлыми угрозами!

Михаэль встал.

— Так и быть, я ее чем-нибудь успокою, скажу, например, что ты ей завтра позвонишь.

— Говори, что хочешь, — промолвил Венцель опять уже несколько более спокойным тоном.

С тяжелым сердцем потребовал Михаэль соединения. Ничего для него не могло быть тягостнее вынужденной лжи. Что же ему сказать этой несчастной Лизе? Ну, он скажет, что она мирно беседуют, что он настроил Венцеля на более мирный лад и завтра заедет к ней рассказать обо всем, что он… Но что это? Лизы совсем и дома нет!

— Барыни нет дома, — сказала горничная.

— Нет дома?

— Да, она у майора Пухмана и вернется лишь часам к двенадцати.

Михаэль облегченно вздохнул.

Волжская песня вызвала бурю рукоплесканий. Венцель встал и восторженно поднял бокал в сторону эстрады.

— Бис! — кричал он музыкантам. Глаза у него сияли. — Что за песня, Михаэль! Ты только послушай!

Капелла повторила песню.

— Лиза — у майора Пухмана, — сообщил Михаэль, когда музыка затихла.

Венцель громко рассмеялся.

— Видишь! — воскликнул он. — Вот они каковы, женщины! Не следует относиться к ним слишком серьезно. Ах, мы сейчас же закажем еще бутылку. Эй, кельнер!

— Но теперь, Венцель, рассказывай дальше, — сказал Михаэль, когда кельнер подал новую бутылку. Ты только что сказал, будто эта песня звучит у тебя в ушах с тех пор, как ты пустился в путь. В путь? Что это значит? Странная фраза!

Венцель кивнул.

— Да, — ответил он, — с тех пор, как я пустился в путь. Я, видишь ли, уже несколько месяцев нахожусь в пути.

— Так говори же яснее. Что ты делаешь? Чего добиваешься? Каковы твои намерения?

— Мои намерения, Михаэль? Я скажу тебе это в двух словах. — Венцель взглянул на Михаэля неподвижными, блестящими глазами. — Я нахожусь на пути к тому, чтобы стать Раухэйзеном.

Михаэль не понял.

— Раухэйзеном?

— Да, Раухэйзеном!

Михаэль смотрел на брата оторопело и в полном недоумении.

— Не шутишь ли ты? — промолвил он. — Что это значит — стать Раухэйзеном?

— Что это значит? Пойми меня правильно. Не одним из тех маленьких Раухэйзенов хочу я стать, каких есть дюжины, а настоящим Раухэйзеном. Если это удалось ему, отчего не сделать и мне того же? В наше время экономического хаоса возможно все.

Михаэль все еще не мог прийти в себя.

— Но я не понимаю тебя, какой в этом смысл, какую ты преследуешь цель? Ты ведь только что сам говорил…

Но Венцель перебил его:

— Быть Раухэйзеном — знаешь ты, что это означает? Это означает абсолютную и предельную независимость. Я, видишь ли, тоже хочу, наконец, принадлежать, коротко говоря, к тем людям, которые нажимают на кнопку. Они нажимают на кнопку, и тогда появляются секретари и подкатывают автомобили. У меня больше нет охоты быть автоматом и шутом для других людей. С какой стати? Хорошая жизнь, хорошие вещи, лошади, автомобили, вино, женщины, путешествия.

Михаэль покачал головой.

— Но разве это цель? — спросил он. — Разве это может быть смыслом жизни?

— Смысл жизни! Цель! Что за громкие слова! Я не египетский фараон.

— Что ты хочешь сказать?

— Будь я египетским фараоном, я сказал бы себе: все равно, доживу ли я до пятидесяти или шестидесяти лет, в своей пирамиде я буду жить вечно. Но предо мною нет вечности. Когда я умру, кончится все. Я не так высокомерен, чтобы верить в вечную жизнь. Пятьдесят, шестьдесят лет — и за это время нужно все успеть. Все нынче думают так, более или менее сознательно. Отсюда наша торопливость — скорые поезда, пароходы-экспрессы, аэропланы. Но чтобы заполнить эти пятьдесят, шестьдесят лет, заполнить до краев, мне нужны деньги, деньги! Будут деньги — будет все: свобода, здоровье, земля, солнце, красота, любовь Все остальное — вздор.

Михаэль побледнел. Он растерянно качал головой.

— Что за безумие, что за безумие! — гневно повторял он. — Венцель! Не ты ли только что с таким презрением говорил…

— Пойми же меня, Михаэль, цель человеку все-таки надо иметь перед собой, хотя бы это была и не возвышенная цель. Что я только что сказал — это моя философия, и сообразно с нею намерен я поступать, хотя бы тебе она и казалась презренною. У меня кет дара воодушевляться идеями, как у тебя, и, говоря откровенно, у меня больше нет веры в человека.

— Веры в человека нет у тебя?

— Веры! Веры! Ненависть, презрение — вот все, что у меня осталось. О, люди мне отвратительны! Их малодушие, жестокость, тщеславие, их алчность, глупость и гнусный эгоизм мне теперь достаточно знакомы. И не верю я также в так называемые идеалы. Видишь, Михааль, как я окончательно обанкротился. Совершенно так же, как этот век и этот мир, в котором все обанкротилось — религия, наука, все…

— Не впадай в ошибку, — пылко перебил его Михаэль. — Религия нисколько не обанкротилась, а наука — и подавно. Для нее как раз началась новая эра, и она расцветет пышнее, чем когда-либо до сих пор.

— Пусть так, — ответил Венцель, — может быть, ты прав. Но меня ты убедить не можешь. Как бы ты громко и долго ни взывал, я, брат, уже не, слышу и не понимаю тебя! И то, что я говорю, такая же правда, как то, что ты — единственный человек, которого я люблю и уважаю. — Венцель показал на свое сердце. — Здесь лежит мертвец, ему уже не воскреснуть, — несколько напыщенно сказал он.

Не столько сама исповедь Венцеля потрясла Михаэля, сколько ее отчаянный, циничный тон.

— Теперь я еще больше жалею, — сказал Михаэль, — что ты не приехал ко мне в имение; может быть, там твои мысли получили бы другое направление.

— Как это могло бы случиться? — ответил Венцель. — Пойми, моя цель прельщает меня совершенно так же, как твоя тебя. Она манит, и я противиться больше не могу. Слишком поздно, Михаэль. Я на трамплине! Слышишь? Я на трамплине. Больше того — я уже прыгнул! В пустоту — в ничто, быть может. Я знаю, что это не большая цель. И все же!.. Вернусь ли я и каким вернусь — как знать? Поедем, я тебе кое-что покажу, Михаэль.

Венцель поспешно расплатился.

Перед рестораном стоял элегантный, покрытый черным лаком лимузин.

— Садись! — сказал Венцель с почти мальчишеской радостью при виде озадаченного лица Михаэля.

— Это твоя машина? — пробормотал Михаэль.

— Разумеется, моя! Иначе нельзя.

Автомобиль остановился перед большим конторским зданием на Вильгельмштрассе.

— Иди за мной! — сказал Венцель, и Михаэль, колеблясь, пошел за ним. На одной из дверей была лаконическая дощечка: «Шелленберг». Лакей открыл дверь, и Венцель повел брата через ряд больших рабочих комнат, заставленных пишущими машинками и конторскою мебелью. Все было совершенно новым. Еще пахло лаком и краской.

— Все, что ты видишь здесь, все это Шелленберг, — сказал Венцель с радостным смехом. — Мы перебрались сюда только на прошлой неделе. Раньше я снимал несколько комнатушек во дворе, совершенно секретно, так сказать, — Венцель открыл дверь и ввел Михаэля в очень скромно обставленную спальню. Рядом с железной кроватью стоял стул и на нем телефон. — Вот это мои частные аппартаменты, — объяснил он — Покамест, братец, только покамест! Посмотрим-ка, не найдется ли водки. А, вот она! Сделай милость, Михаэль, еще одну рюмочку, прежде чем мы продолжим путешествие.

Михаэль все еще не мог оправиться от изумления.

— Но чем ты, в сущности, занимаешься? Какое у тебя дело? — спросил он брата. — Как ты все это создал?

Этого вопроса только и ждал Венцель. Если бы его не поставил Михаэль, он сам заговорил бы об этом.

— Чем я занимаюсь? — спросил он и зашагал по комнате, заложив руки в карманы. — Я покупаю и продаю. Я начал с того, что купил груз финского парохода в четыре тысячи тонн. Это был строевой лес, которого не принял по каким-то причинам синдикат Раухэйзена. Узнав об этом, я купил лес на собственный счет. Я продал его две недели спустя, так и не взглянув на него. Вот как это началось.

— Разве у тебя были деньги? — перебил его Михаэль.

Венцель рассмеялся.

— Деньги? Денег у меня не было, но был кредит. Тогда ведь я еще служил у Раухэйзена. Были банкирские Дома, дорожившие моими симпатиями, рекомендациями и посредничеством. Одна данная мною справка могла означать целое небольшое состояние.

— Ах, теперь я начинаю понимать.

— Я очень просто воспользовался своими связями с синдикатом Раухэйзена, как пользуются другими связями другие люди; Это, может быть, и не вполне… как бы выразиться… почтенно, что ли, но я давно перестал обращать внимание на эти тонкие оттенки. Потом я купил небольшой рудник в Ангальтском округе, чтобы месяц спустя перепродать его одному голландцу. Это было крупное дело, давшее мне необходимый начальный разгон, но и оно не стоило мне ни одного пфеннига. У меня потребность высказаться пред тобою, Михаэль, и я поэтому не скрою от тебя, что этот рудник был предложен Раухэйзену. Раухэйзен колебался. Я опередил его и поспешно купил этот рудник через свой банк. После этого мне уже не нужен был Раухэйзен. Я отказался от службы. Не он меня уволил, а я — его! Можешь это передать Лизе. А потом так и пошло дальше. В настоящее время я специализировался на бумажных фабриках.

Михаэль встал.

— Ну, хорошо, желаю тебе в этом не раскаяться.

— Что ж, будь здоров! Наши пути, боюсь я, временно разойдутся.

— Я тоже боюсь, — ответил Михаэль и потупился.

— Погоди, стой! — крикнул Венцель и подошел к письменному столу. — Вот что я хочу тебе сказать, Михаэль. Тебе, может быть, нужны деньги для твоих планов, а у меня как раз есть деньги. Возьми их. Как я уже говорил, совесть у меня еще не совсем притупилась, как у других деловых людей. Порою она еще шевелится. Я хотел бы, так сказать, откупиться этим чеком от известной социальной ответственности, и ты меня очень обяжешь, если примешь его.

Это был чек на чрезвычайно большую сумму.

— Хорошо, — сказал Михаэль. — Я беру этот чек, потому что не на себя ведь расходую деньги. Будь здоров!

Братья подали друг другу руки и посмотрели друг другу в глаза. О, ни один из них не робел перед другим и не отступал ни на миллиметр.

— Автомобиль! — крикнул Венцель лакею.

— Спасибо, — ответил Михаэль, — я пойду пешком. Прощай!

И он ушел, скорбя об утрате брата.

То, что Георг Вейденбах пережил в первые недели после отъезда из Берлина, казалось ему не менее удивительным, чем странный дом на Линденштрассе.

В маленьком городке он явился в указанное ему место, и оттуда его послали в деревню Добенвиц, расположенную в получасе ходьбы от города. Ночь уже надвигалась на безлюдную равнину, когда Георг, изнеможенный и озябший, увидел вдали Добенвиц. Возле первых строений его догнали звонкие, бодрые шаги. Плечистый молодой человек в вязаной шерстяной куртке подошел к нему вплотную и заглянул под шляпу.

— На работу? — спросил он громким, приветливым голосом, сразу внушившим Георгу доверие. — Ну, так идем вместе!

Широкоплечий молодой человек в вязаной куртке был весел и разговорчив. Рассказал, что зовут его Мориц, что он мясник, но времена настали теперь тяжелые. Он уже несколько месяцев сидит без работы, как ни искал ее.

— Что поделаешь! — говорил он. — Ни у кого нет денег на мясо. Бойни опустели. Где раньше проходило три тысячи голов, не проходит и пятисот. Вот каковы дела!

— Какую нам дадут здесь работу? — спросил Георг, чувствуя, что ему передается бодрость спутника.

Этого Мориц не знал. Да и был к этому безразличен, только бы работа была. Бить камни или рыть землю — все равно, все лучше, чем валяться на улице. Слышал он только, что здесь прокладывают канал. Впрочем, особенного доверия он к этому предприятию не питает, о нет! Что-то здесь не ладно, или же… Он сдвинул шапку на затылок и почесал голову. Затем принялся не слишком лестно отзываться об этом предпринимателе Шелленберге. Наличными он платит только четверть заработка, а остальное — обещаниями. — Вот оно как! Да что поделаешь? Все лучше, чем околевать на мостовой. Что еще остается нам, голодным псам!

Деревня под дождем лежала темная и заброшенная. Ни души не было видно вокруг, не слышно было даже собачьего лая. Но в последнем доме тускло светилось одно окно. Перед домом взад и вперед шагала тень. Георг Почувствовал табачный запах.

— Рабочий пост? — крикнул мясник.

— Он самый! — ответил звучный голос, и силуэт выступил из мрака. Это был еще довольно молодой, стройный человек с трубкой в руке, и Георг заметил, что он однорукий.

— Еще двое! — воскликнул молодой человек в комическом отчаянии. — Они не перестают посылать мне людей, черт бы их побрал! Что мне с вами делать? Ну, да уж придумаем, как быть. Надо придумать. Входите!

Помещение было своего рода сараем, и в колеблющемся свете сальной свечи, прилепленной к столу, Георг различил кучку спавших на соломе фигур. Рослый и нескладный человек сидел, прислонившись спиною к стене, и уставился на них широко раскрытыми лихорадочными глазами, не говоря ни слова и не изменяя выражения лица. Другой ворочался в соломе и угрюмо ответил на приветствие. Откуда пришли все они сюда, какая судьба привела их в эту пустыню? Долго ли лихорадка била этого человека, прежде чем он нашел дорогу в Добенвиц?

Однорукий открыл дверь и сказал вполголоса:

— У меня сейчас есть только кусок хлеба. Я на вас не рассчитывал. Возьмите его из стола! Это мой хлеб, но я вам его охотно уступаю. А затем спокойной ночи, товарищи!

Георг вспомнил, что предприятие берет на себя полное содержание рабочих.

— Так вот что у них называется полным содержанием! — сказал мясник, разрезая хлеб пополам. — Возьми-ка свою долю. Если завтра кормежка не будет лучше, я удеру обратно в Берлин.

Затем Мориц, жуя, бросился на солому и скоро уснул.

Георг тоже выискал себе уголок и растянулся на соломе, чувствуя себя разбитым. За стеною позвякивала цепь, фыркала корова. Сальная свеча погасла, и стало совсем темно. Все же Георг видел, как однорукий безостановочно ходил перед домом взад и вперед, словно часовой. Порою из его трубки вырывались искры.

Добенвиц… Что бы все это значило?… Одурманенный свежим воздухом, изнуренный путешественник, Георг заснул тревожным сном, и всю ночь его мучили страшные видения Ему показалось счастьем, что наутро он совершенно забыл все эти ужасающие сны, в которых какую-то роль играла и Христина.

— Вставать! На работу! — раздался звонкий голос однорукого, и спавшие вскочили с соломы. — Это и к тебе относится, товарищ, — прибавил он и потянул за ногу мясника. — Веселее, ребята!

Завтрак состоял из парного молока и черного хлеба.

— Смотри-ка, уже поворот к лучшему, — рассмеялся мясник, толкнув Георга в бок.

Перед домом на улице их поджидала маленькая крестьянская телега, запряженная грязной чалой лошадью. На телегу навалены были пилы, топоры, лопаты и разная утварь.

— Поезжай вперед! — крикнул однорукий сидевшему на телеге крестьянину. — Ты ведь знаешь дорогу.

И лошадь тронулась.

Хмурые, заспанные, расстроенные, раздраженные люди пустились в путь. Их было двенадцать, а с одноруким, шедшим медленно позади, тринадцать.

Дождь немного утих, и над полями стлался туман. Это была с виду чахлая почва. На аспидно-сером исполинском кебе лежало светлое пятно еще более холодного, серого оттенка Где-то там, за потолком тумана, толщиной во много миль, пряталось солнце.

Перед ними простирался большой лес, куда по прямой линии вела проезжая дорога, размякшая и ухабистая. Этот лес был, по-видимому, целью их пути. По топорам и пилам можно было заключить, какая им предстояла работа.

Оки шагали, не говоря ни слова. Рослый и плечистый человек с лихорадочным взглядом, накануне обративший на себя внимание Георга, плотник по профессии, иногда пошатывался. Приблизительно через полчаса они вошли в лес, а еще через полчаса казалось уже, будто они находились в беспредельных лесных дебрях. Однорукий скомандовал: «стой!» — и телега остановилась.

— Выгружать! — скомандовал однорукий.

Никто не тронулся с места. Все стояли и смотрели на телегу. Однорукий рассмеялся.

— Да что вы — сборище дураков? Вам еще никогда не доводилось выгружать телегу? Веселее, ребята, веселее! Меня зовут Леман, и шуток я не люблю!

Но он смеялся, произнося эту угрозу.

— Туда! Сюда! — покрикивал он звучным голосом, медленно расхаживая взад и вперед по грязной дороге, посасывая свою короткую трубку и посмеиваясь про себя. Нежное лицо его было поднято вверх, дождевые капли падали на глаза и на свежие, румяные щеки.

Потом, когда телега была уже почти разгружена, он углубился на несколько шагов в лес и показал на несколько белых, вбитых в землю кольев.

— Здесь, где колья, должен стоять сарай номер один! — крикнул он. — Сначала кустарник долой, потом деревья. Лопат сюда, топоров!

Он вдруг взглянул Георгу в лицо.

— Руководите рубкой! — сказал он ему. — Материал для сарая может прибыть каждую минуту, и к ночи в нем устроимся. — Затем он объявил во всеуслышанье: — Сегодня мы в деревню уже не вернемся! Веселее, ребята! Работайте, чтобы иметь на ночь кров.

— Кров на ночь? Как он это представлял себе?

Потом Леман вышел опять на дорогу и принялся расхаживать взад и вперед на пространстве двадцати шагов и курить. Изредка лишь присаживался он на камень набить трубку. Защемив ее меж колен, он забивал табак большим пальцем, потом зажимал так же спичечный коробок и, чиркнув спичкой, раскуривал трубку. А Мориц уже подошел с топором. Он засучил рукава шерстяной куртки и вызывающе оглядел сосну. Мускулы вздулись у него на шее, и он ударил по стволу с такой силой, что щепки полетели.

— Какой тут будет сарай? — спросил кривоногий человек с густыми усами, бывший слесарь, и недоумевающе поглядел на Георга.

— Работай, не разговаривай! — ответил ему Мориц вместо Георга. — Нечего тебе соваться в то, что тебя не касается!

Дрожа от слабости и посинев от холода, руководил Георг работой и сам взялся за топор.

По вбитым в землю кольям видно было, что этот сарай рассчитан на длину примерно в двадцать шагов и на ширину — в десять. В нескольких шагах от него размечен был второй сарай, приблизительно втрое большей площади, а еще немного дальше — третий, тех же размеров.

— Что здесь затевается? — не унимался маленький кривоногий слесарь.

— Очевидно, рубка леса! — ответил Георг.

Слесарь с отчаянием на лице поднял глаза к вершинам высоких сосен и покачал головой.

Между тем телегу выгрузили всю, и Леман приказал крестьянину сейчас же послать кого-нибудь в депо и передать, что он, Леман, проклянет все общество, — при этом однорукий не сердился, а очень мило улыбался, — если оттуда немедленно не пришлют автомобилей с материалом для сарая. Они, мол, сидят здесь под дождем.

— Велосипедисты мне нужны, рассыльные! И чтоб их черт побрал, если материал не прибудет сегодня же! А сам ты, — сказал он крестьянину, — как можно скорее доставь сюда продовольствие. Моим людям надо есть. Ну, приятель, живее гони своего скакуна!

Мориц толкнул Георга в бок.

— Говорил же я тебе! — сказал он. — Это настоящие эксплуататоры. Ты только послушай, как этот маленький поручик командует. Невесело нам тут будет.

Мясник работал так, что по его широкому добродушному лицу катился пот. После нескольких месяцев праздности он опьянялся работой.

Некоторое время светло-серое пятно над мрачными вершинами деревьев становилось яснее, на нем уже появились отдельные яркие места, и Георг надеялся, что проглянет солнце. Но вот опять пошел дождь, не моросящий, как раньше, а падавший тонкими струйками. Вдруг завыл ветер, и посыпались град и снег. В один миг лес побелел. Плотник с лихорадочным взглядом, что безучастно сидел на ящике, сложив большие руки на коленях, задрожал в ознобе. Слышались брань и проклятия. Что за свинство, и какая дурацкая работа! Черт бы побрал этого Шелленберга и всю его банду!

Георг почувствовал, как все его тело покрывается слоем льда. Но мясник в шерстяной куртке только смеялся.

— Промокли немного. Постыдитесь, что же вы за мужчины после этого!

— А где нам спать этой ночью? На мокрой земле?

— Подлецы! Затащили нас в лес, чтобы мы тут околели!

— Ас едой как же будет?

Один юноша с гневным лицом отшвырнул от себя топор и плюнул.

— Не хочу я валять дурака! — крикнул он.

И ушел быстрой, раздраженной походкою. Скоро, он скрылся из виду.

— Пусть долговязый бежит обратно в Берлин! — крикнул Мориц. — Крестьяне натравят на него собак!

Тут на дороге из метели вынырнул Леман.

— Везут сарай! — громко крикнул он.

И в самом деле, на дороге, среди метелицы, показались два мощных грузовых автомобиля с балками и досками. На балках и досках стояли два лихих парня, полуголые, несмотря на стужу, атлетически сложенные, настоящие геркулесы. Эти лихие парни что-то кричали прежде еще, чем грузовики остановились, и, не теряя ни секунды, принялись сбрасывать балки и доски.

— Видите, вот у нас как работают! — сказал Леман с торжествующей улыбкой.

Балки и доски помечены были номерами и цветными значками; лихие парни руководили выгрузкой.

— Красные метки туда, а зеленые сюда! Они все время подгоняли работавших.

Несмотря на холодный ветер, у всех струился пот по лицу, и вот уже автомобили тронулись опять.

— Куда вы теперь?

— К Счастливому мосту.

— Подвигается там дело?

— Они хотят поставить дома еще до морозов.

«Поставить дома?» — какое странное выражение!

— Кланяйтесь заведующему.

Они исчезли. В тот же миг началась сборка сарая.

— Берегись! — кричал мясник, совсем как сторожа на станции кричат, когда подкатывает скорый поезд. На плече у него раскачивалась тяжелая балка, которую трудно было бы нести и вдвоем. Он поглядывал вправо и влево, ожидая восхищения со стороны зрителей.

Леман опять раскурил трубку и распоряжался толково и спокойно. Сарай был во всех подробностях подготовлен к сборке, нужно было только установить его.

И теперь вдруг работа пошла гладко. Исчезли безучастие и равнодушие. Все трудились усердно, потому что работа теперь имела смысл и цель. Надо было устроить себе на ночь кров.

Среди бригады находился старый каменщик, у которого согнулись ноги под бременем лет. Он был в сильном волнении, ходил в отчаянии от одного к другому и что-то толковал товарищам. Наконец, не выдержал и обратился к Леману. Тот выслушал его спокойно, не сводя взгляда с работавших.

— Фундаменты? — переспросил он. — Зачем же нам класть фундаменты, милый друг? Это ведь только временный сарай.

Даже бледный, рослый плотник не усидел на своем ящике. Он подполз ближе и присел на пень, чтобы хоть поглядеть на работу.

Желание принять участие в ней горело в его больных глазах. Наконец, он встал, чтобы взяться за дело.

— Бросьте! — крикнул Леман. — Выздоравливайте сперва! — А другим он кричал: — Через час стемнеет. Сколотите крышу! Несколько временных стен в защиту от ветра. Тут вот гвозди доски, топоры. А потом шабаш, довольно на сегодня. Разложите костер. Что вы за дурни! Здесь дров сколько угодно, а вы мерзнете.

Костер! Прекрасная мысль. Почему на нее никто не набрел раньше? Они смотрели друг на друга, озябнув и дрожа.

В один миг загорелся костер: опилки, сучья. Он ярко пылал во мраке, и едкий густой дым столбом поднимался к древесным вершинам.

— Эй, ты там, на ящике! — позвал кривоногий слесарь. — Поди сюда, грейся!

Теплота сушит мокрую одежду. Уже разглаживались бледные сердитые лица. Пылающие сучья проносились по воздуху, и горящие еловые ветки распространяли бодрящий, крепкий запах. Эта жизнь в лесу, несколько часов назад казавшаяся невозможной и вселявшая безнадежность во все души, теперь уже представлялась им более сносной и похожей на любопытное приключение.

Внезапно настала ночь: неприятный, морозно мерцавший мрак, и вдруг из этого жуткого мрака выплыла лошадь, с виду огромная, призрачно пламеневшая в свете костра. Это вернулся крестьянин с соломой и продовольствием.

— Есть тут кто-нибудь, умеющий немного стряпать? — спросил Леман.

Вышел сухопарый, тонконогий человек, с большим крючковатым носом, кельнер, служивший раньше, как он говорил, на больших восточноазиатских пароходах:

— Ладно, возьмите дело в свои руки!

Кельнер скинул пиджак и немедленно принялся очень умело хозяйничать, Картофель, горох, копченая колбаса. Уже поднимался пар над котлом, и обед был вскоре готов. Вся компания сидела перед огнем с жестяными судками в руках.

Как это вкусно было! Жадно поглощали они еду, некоторые обжигали себе губы и нёбо.

Яркий свет костра безжалостно разоблачал изможденность и бледность этих лиц, проведенные голодом борозды на бескровных щеках, лохмотья, прикрывавшие тело. Почти все вперяли глаза в огонь, мыслями витая далеко, в то время как сами черпали ложками похлебку из жестяных судков. У одних глаза лихорадочные, у других — тупо, без выражения притаившиеся в орбитах, словно они не решались увидеть еще больше того, что видели в этом мире. Глаза, воспаленные от лишений, покрасневшие от невыплаканных слез; глаза с беспокойно блуждающим взглядом; глаза, полные испуга и страха. И все вперялись в огонь, и каждый видел в огне какую-нибудь ужасную картину: побирающихся детей, голодающих жен, мерзнущих стариков, лежащих на тряпье больных. Разговоров не слышалось, изредка только — какое-нибудь замечание. Все были утомлены, подозрительны, недоверчивы и унылы.

Георг, которого лихорадило от усталости, присматривался к товарищам. Рядом с ним сидел мясник Мориц, чьи серо-голубые глаза жизнерадостно блестели, широкоплечий, мускулистый, как боксер. Он улыбался сам себе и порою поглаживал светлые усики, которые, казалось, потрескивали. Только он был беззаботен.

За ним — сухопарый кельнер, нос которого, большой, крючковатый, отбрасывал широкую тень на иссиня-белое, осунувшееся лицо. Он все время покусывал губы, словно его преследовала навязчивая мысль. Его крысиные, черные как сажа глаза тревожно мерцали.

За кельнером — бледный рослый плотник с грубыми руками и лихорадочным огнем а глазах. Он почти не прикасался к еде.

За плотником — маленький, кривоногий слесарь с густыми усами Его звали Генрихом Он ни минуты не мор усидеть на месте. Все время вставал, чтобы отламывать ветки и бросать их в костер.

Рядом с ним прикорнул каменщик, дряхлый, небольшого роста, с бледным, старческим лицом. Глаза у него слезились. Он нахлобучил на голову ветхую широкополую шляпу, когда-то, по-видимому, фигурировавшую на маскараде. На полях еще сохранились следы траурной каймы, которою они были некогда обшиты.

Был там еще один пожилой человек в старой, заплатанной солдатской шинели, которого мясник называл «господином генералом». У него были густые брови, похожие на перья. Его угловатый череп был совершенно без волос, но борода, правда, жидкая, опускалась на грудь. По-видимому, — потерпевший крушение лавочник или ремесленник. Он дремал и покачивался в своей серой шинели.

За ним сидел молодой человек с воровским лицом и оттопыренными большими ушами, отливавшими красным лаком в свете огня. На нем были только брюки и рваная рубашка, и продрог он, по-видимому, до костей, хотя подсел так близко к огню, что его продранные сапоги испускали пар. Было там еще несколько ничего не говорящих лиц, среди них — пучеглазый увечный воин.

Таковы были спутники жизни, которых послала Георгу судьба. Каждый из этих людей испытал на себе ее удары, иначе он не очутился бы здесь, во мраке леса. Одни из них износились, и не было для них больше места в хозяйстве страны, другие отстали и были брошены в пути, третьи стали жертвами кризиса. И вот они сидели теперь и вперяли взгляды в огонь, раздумывая над своей судьбой, неспособные постигнуть ее.

— Хотелось бы знать, что тут собираются строить? — спросил старый маленький каменщик в широкополой шляпе.

Никто не ответил, все были слишком поглощены своими мыслями. Наконец слесарь сказал:

— Сам видишь, собираются вырубить лес.

— Но если его вырубят, то что-то хотят же здесь построить!

— Здесь будет построена церковь, если хочешь знать, — вставил Мориц. Старик по-детски захихикал.

— Церковь! — повторил он. — Кто же станет посреди леса строить церковь? Ишь, какой умник! Посреди леса!

Тем разговор и кончился, и опять наступило молчание. Только старый каменщик еще время от времени хихикал: «Церковь! Церковь!» — и пустился рассказывать, как тридцать лет назад он строил церковь в Гамбурге. Но никто не слушал его.

Жар костра, воздух и работа нагнали на всех сонливость. Один за другим они заползли в солому. Георг тоже. Но он не спал. Он смотрел на пламя тлеющих углей, на безграничный угрюмый мрак леса. Странное и дивное гудение шло вдали по лесу. Пряный запах исходил от влажных вершин. Ель, свежее дерево, гниющая кора. Пахло снегом, хотя он уже почти совсем растаял. Но всего непостижимее была эта необыкновенная тишина вокруг.

Внезапно Георгу почудилось, будто он погружается в бездну, и в тот же миг он заснул. Несколько раз за ночь он просыпался и сейчас же снова забывался глубоким сном. Проснувшись в первый раз, он заметил, что однорукий сидит на пне подле догоревшего костра, с трубкой во рту. Вторично проснулся, — дождь еще шел, и сквозь временную крышу отдельные капли падали ему на лицо. Угли все еще немного тлели. Леман исчез. Товарищи лежали с искаженными лицами, с разинутыми ртами, хрипели и храпели. Только бледный, рослый плотник сидел без сна, с открытыми глазами, блестевшими, как у совы.

На следующее утро Георг проснулся позже всех. Разбудил его звонкий голос Лемана. Он слышал, что Леман бранится, но не видел его и не знал, к кому относятся крепкие слова. Он чувствовал озноб, но быстро встал.

— Если вам не нравится у нас, — кричал Леман, — то ступайте обратно в Берлин и дайте себя вшам заесть. Условия общества вы прочитали, мы, стало быть, ничего не скрывали от вас. Нам нужны здесь люди, которые желают работать и, прежде всего, любят работать. Это для нас главное.

Георг быстро пошел умыться в ручейке, протекавшем совсем поблизости. Мясник поздоровался с ним, неизменно веселый. Он закатал штаны и стоял по колени в ледяной воде, весь красный как рак, моя грудь и спину и при этом смеясь.

— Леман сегодня рано раскрошился. — сказал он со смехом. — Видишь, как он вдруг перестает ухмыляться!

В лесу было еще темно. Свежий ветерок, отдававший привкусом снега, проносился между стволами, высоко в небе тянулись большие светлые облака, целые горы снега. Порою словно иглы света пронизывали сеть черных древесных вершин. Кончился, по-видимому, этот ужасный дождь! Сырая почва источала пряный запах, какой имеет надломленный гриб. На деревьях каркали вороны, и где-то призрачно реяла пара крыльев.

Но уже стучали молотки в лесу. Звонкий голос бранился.

— Поторопись! Это он нас!

Леман взялся, очевидно, сам руководить работой. Приказывал, распоряжался, кричал, сам брался помогать. Исполинские силы, казалось, таились в его единственной руке… Он определял рабочий темп, ничто не ускользало от его взгляда. Но, хотя он кричал, лицо у него никогда не бывало сердитым. Его трубка возбужденно пыхтела, его щеки разрумянились.

Каркас сарая рос в высоту.

Лысый «генерал» с длинной бородою и старый каменщик в широкополой шляпе заключили между собою рабочий союз. Они вместе пытались распилить толстую доску. Проработав несколько минут, они оба глядели, глубоко ли уже проникла в дерево пила, и затем долго совещались.

Леман подбежал к ним.

— Это не дело, — сказал он. — Работайте медленно, если задыхаетесь, но работайте равномерно и не болтайте столько. Да и как вы можете работать в этой длинной шинели? — обратился он к «генералу».

Тот выставил свою длинную бороду и, вместо ответа, расстегнул, с обидой на лице, свою длинную солдатскую шинель. На нем была рваная рубаха, состоявшая уже только из грязных полос, и старые, истертые на коленях штаны.

— Это другое дело, — сказал Леман с некоторой резкостью в тоне, прикрывавшей его смущение. — Я позабочусь о том, чтобы вы получили одежду. Наше общество превосходно организовано. Некоторые неполадки объясняются только тем, что за последние дни к нам прислали тысячи безработных. Все придет в порядок.

Полдень! Кельнер приготовил обед. Костер давал тепло. Все за едой любовались наполовину законченном сараем.

— Справимся ли мы до вечера?

Покачивание головами. Сомнение.

— К вечеру сарай будет готов, — заявил Леман, евший с ними из одного котла.

И в самом деле, когда наступили сумерки, сизые и холодные, с ледяным ветром, сарай, если не говорить о мелочах, был готов. В нем были два окна, — правда, не больше слуховых, и несколько стекол было вдобавок разбито, — но все же это были окна, и была в нем крепкая дверь с настоящим замком. В сарай набросали солому, поставили плиту, уже клубился дым из жестяной трубы. Ящики были расставлены по местам. Пришел мясник с огромной охапкой зеленых еловых ветвей и прибил их к стенам. Комната приобрела уже довольно нарядный вид. Было уютно. Ветер уже не свистел. Было тепло и чисто. Маленькая крестьянская телега доставила одеяла. Некоторые из них были старые, заплатанные, но все же это были одеяла, и притом чистые. В одном углу однорукий устроил себе постель и «контору» — там лежали записные тетради, чертежи, планы.

Внезапно, когда уже стемнело, появился велосипедист, молодой человек, еще почти мальчик, в полинявшем картузе школьника. Бодро и смело вошел он в сарай, с раскрасневшимся от свежего воздуха лицом.

— Кому нужно почту отправить? — крикнул он.

— Как это почту, черт побери? — На него смотрели оторопело.

— Не можешь ли ты табаку раздобыть?

— Если дадите денег, завтра привезу и табак.

— Ладно, привези. Но послушай-ка, малый, сколько тебе платят в день?

— Мы работаем бесплатно.

Мы? Кто были эти «мы»?

Это было, конечно, поразительно. Как все изменилось со вчерашнего дня!

Оказалось, что велосипедист привез в своем мешке пачку газет. Правда, это были старые газеты, но все же, живя здесь, в лесу, можно было узнать, что происходит на свете. С потолка свисала ацетиленовая лампа. Этого никто не мог ожидать! В бараке люди начали чувствовать себя приятно и уютно. Несколько человек играли в карты старой, грязной колодой. Другие лежали, усталые, на соломе. Некоторые болтали вполголоса. Исчезли раздражение, мрачное раздумье, взаимная недоверчивость.

— Слушай-ка! — крикнул Георгу Мориц. — О чем ты думаешь по целым дням? Не кручинься, еще не то будет. Всех нас, в конце концов, черти заберут!

Мориц смеялся.

Вокруг кельнера с крючковатым носом и шмыгающими, как у крысы, глазами собрались слушатели. Его звали Генри Граф. По его словам, он много лет служил стюардом на больших пассажирских пароходах, и он рассказывал о своих путешествиях. О Южной Америке и Китае он рассказывал так живо, словно вчера был там, о мотыльках, величиною с ладонь, и о том, что там от жары трескается масляная краска на трубах. В Китае он присутствовал при казнях. В Японии он бывал в чайных домиках — там одни только маленькие куклы, одни только маленькие, смуглые, голые куклы. Рассказывал он о богатых американских миллионерах, о странных пассажирах. Например, об одной богатой англичанке, которая все время была пьяна. Ее посылали путешествовать, чтобы отделаться от нее, и она была пугалом на всех судах. Эта англичанка влюбилась в него, Генри. Он мог бы теперь — как знать! — быть владельцем замка. Но нет, ничего не может быть отвратительнее пьяной женщины.

— Брось вздор молоть, она бы за тебя не пошла, Генри! — Смеялись.

Генрих, маленький кривоногий слесарь, оказался превосходным звукоподражателем. Умел передразнивать канареек, скворцов, кур, соек, кошек, собак любой величины и породы и имел большой успех.

Вообще среди товарищей обнаружились всевозможные таланты. Даже пучеглазый инвалид внес свою долю в развлечения. Он был военнопленным в Сибири и умел воспроизводить вой волка. Он закрыл рот рукою и ужасающе завыл. И на всех, кто никогда не слыхал волка, напал страх.

В девять часов надо было гасить свет. Все почти мгновенно засыпали.

Только Леман ложился позже. Каждый вечер, покуривая трубку, он расхаживал в течение часа перед бараком.

Топор звенел в лесу, пилы визжали. С треском валились деревья.

Каждому из товарищей, смотря по способностям, Леман указал работу в лесу и в бараке. Господствовала здоровая дисциплина, и жизнь в рабочей колонии протекала без всяких трений. Долговязого юношу с оттопыренными ушами и воровским лицом Леман рассчитал и услал, потому что, по его словам, бездельники и лентяи были ему не нужны. Пусть околевают. Прибавилось шесть новых товарищей.

С раннего утра и до ночи Леман подгонял людей. «Веселей! Веселей! — кричал он. — Без напряженной работы нам не совладать с этим крупным делом. Общество должно дорожить каждой минутой, иначе оно обанкротится. Веселее! Шелленберг шутить не любит. Он меня прогонит, если я отстану».

— А что нам с вами делать? — сказал Леман рослому бледному плотнику. — Я вас пошлю в больницу.

Впалые, лихорадочные глаза плотника выражали мольбу.

— Нет, нет, — попросил он. — Оставьте меня здесь в лесу. Здесь я поправлюсь. Потерпите еще несколько дней. Не посылайте меня в больницу.

Плотник Мартин однажды пострадал на постройке, вывихнул себе бедро, ничего серьезного, но с той поры покатился под гору. Таскать тяжелые балки он уже не мог, мастера обходили его вниманием. Три месяца он ютился без заработков с женою и тремя детьми в чердачном помещении без окон, пока не заболел. Дети нищенствовали, жена продавала шнурки для ботинок. — И Леман его не уволил. Мартин переведен был на больничный паек, — или на то, что так называлось в лесу, — и неделю спустя уже подчас прогуливался взад и вперед под деревьями, между тем как раньше почти не мог вставать с постели. А через две недели он уже взялся за топор, но еще шатался, когда хотел им ударить.

— Погодите еще немного, — сказал ему Леман.

Однажды — можно ли было поверить глазам? — настоящий автобус показался на дороге. Все в изумлении приостановили работу.

— Что это? — сказал мясник Мориц: — У нас уже завелось автобусное движение? Того и гляди, они к нам подземную дорогу проложат.

Из автобуса вышли два молодых господина в серых рабочих халатах. Оживленно пожали они руку Леману. Вскоре оказалось, что один из них врач, а другой — дантист. В автобусе находилось полное оборудование, какое требуется врачам и дантистам.

Каждому из рабочих пришлось войти в автобус и подвергнуться исследованию.

Некоторым даны были советы и рецепты. Врачи были чрезвычайно приветливы. Дантист ловко удалил несколько зубов, а «генералу» поставил пломбу. Особое внимание было уделено Мартину.

— А, вот и вы! — воскликнул молодой врач, увидев Георга. К удивлению своему, Георг узнал того врача, который в свое время принял его в доме на Линденштрассе. Молодой врач сердечно пожал ему руку.

— Рад вас видеть, вы так поправились! — сказал он. — У вас уже появилась краска в лице. Видите, мы по временам наведываемся в деревню. К сожалению, редко, и все дерутся из-за этих командировок. Мы уже две недели разъезжаем. Это, знаете ли, наш отдых.

Оба врача оставались в лесу до наступления сумерек. Потом уехали, Леман с ними.

Этот автобус, со своим ошеломляющим оборудованием, занимал вечером все умы.

— Какой, однако, экипаж у этих двух ребят! Там ведь все есть. Видели вы, даже маленькая аптека там устроена. И обращение у них далеко не такое грубое, как у врачей в амбулаториях!

— А ловкий малый этот зубной врач!

— Общество платит плохо, это верно, но надо сказать, что оно заботится о своих людях. Рубашки, белье, носки они дали нам, а генерал даже получил вязаный шерстяной жилет.

— Говорят, за все платит касса безработных, и Красный Крест будто тоже за этим кроется.

— А эти ребята, приезжающие на велосипедах, исполняющие поручения! Начальство, по-видимому, все обдумало и делает все возможное.

— А все-таки я в толк не возьму, — заговорил старый каменщик, покачивая в раздумье головой, — что они, в сущности, хотят здесь построить?

— Тебе-то какое дело? Будь доволен, что есть у тебя что жевать на старости лет.

— Да ведь хотелось бы это понять. Чего-то они, видно, хотят здесь добиться. И, говорят, еще один большой барак построят здесь! А этот план, что лежит у Лемана?

Георгу довелось как-то взглянуть на этот план.

— Насколько я мог понять, — сказал он, — здесь должен быть построен своего рода город.

— Город?

— Город! — Старый каменщик рассмеялся, как ребенок.

— Город! — Все в бараке расхохотались.

— Не будь же смешным, Вейденбах! Все они так ржали, что Георг смутился.

— А все же это так, думайте, что хотите. Я ведь видел план. Город или обширный поселок с большими садами.

— Садами!

— Садами, говоришь ты?

— Да, садами!

Снова смех. Да что же может здесь расти! На этой почве, на песке?

Но старый каменщик в широкополой шляпе поддержал Георга.

— Что тут смешного, дурни! — крикнул он. — Сразу видно, что вы никогда из города не выезжали и ничего в почве не смыслите.

И он обстоятельно, со всеми подробностями рассказал про сад, который двадцать лет назад разбил на куче песка. Уже два года спустя люди останавливались поглядеть — так хорош был сад, а на третий год в нем цвели кусты сирени. На четвертый — пришел он как-то вечером в свой садик, и что же он слышит? — Старик поднял руки, надвинул на лоб широкополую шляпу с остатками траурной каймы и засвистал:

— Тю-тю-тю! — Соловей, ребята! Сердце у меня застучало, так славно пел соловей.

Маленький кривоногий слесарь сделал рукою презрительный жест. Он все знал лучше других.

— Не ломайте себе напрасно голов! — сказал он. — Что они тут хотят сделать? Деньги нажить, вот что, только не для нас! Ведь это все явное надувательство. Наши рабочие часы, видите ли, записываются, и когда у тебя наберется пять тысяч рабочих часов, — в течение ряда лет, понемногу, — то тебе полагается один морген земли и дом. К го же этому верит? Ведь это все надувательство и враки. Я ведь вам уже не раз говорил: это Шелленберг и не кто иной как Шелленберг. Мы будем надрываться, а Шелленбергу достанется барыш. Я ведь у Шелленберга работал. Он строит себе дворец в Груневальде, посмотрели бы вы на эту постройку! Полгода рыл Я там землю. Шелленберг устроил себе бассейн для плаванья в подвале, слыханное ли дело? Большой, как манеж. Там пятьдесят комнат и зал, и даже у лакеев ванные комнаты. Гам конюшни, гаражи, сарай для шлюпок и павильон на озере. Кухня — огромная, как казарма, и вся облицована белыми кафельными плитками.

«Но посмотрели бы вы на самого Шелленберга, — продолжал слесарь, разглаживая жирными пальцами усы, — когда он подъезжает в своем автомобиле, в шубе до самых пят, с медвежьей шапкой на голове! И всегда с ним красивые бабы. А иной раз он среди бела дня уже пьян. О, стоит поглядеть на него, чтобы все понять! Этот Шелленберг в последние годы загребал деньги лопатою. Никто не знает, как он богат. А на чем разбогател? На лесе и лесной торговле. У него десять бумажных фабрик, ребята. Немудрено разбогатеть при том нищенском жалованье, какое он платит. А правительство, — это ведь все — одна шайка, — приплачивает ему еще за то, что он дает занятия безработным. Вот оно как! Город! Дома! Сады! Бросьте вы чушь городить.

В этот миг приоткрылась дверь, и в нее робко и пугливо просунулось морщинистое лицо старой женщины. На ее платке блестели снежинки.

— Не ошиблась ли я? — спросила старуха. — Это и есть станция Лемана?

— Она и есть, — ответил кельнер.

— Входи, входи, бабушка! — крикнул мясник. — Тебе чего?

— Я на работу послана. Буду стряпать для вас. Мужчины переглянулись.

— Стряпать?

Потом они расхохотались. И смеялись так громко, и замечания их были так грубы, что у старухи слезы показались на глазах. Она смущенно и обиженно ежилась в своем поношенном пальто.

— Бесстыдники вы этакие! — крикнула она, сердито взмахнув руками. Она была бы рада уйти.

Но затем она порывисто затараторила, и ее морщинистый рот уже, казалось, не мог закрыться. Принялась рассказывать повесть своей жизни, путаясь в подробностях, которых никто не понимал. Она — вдова, ее муж, столяр, давно умер. Был у нее домик с палисадником. Она вырастила шестерых детей, четырех дочек выдала замуж. Но война лишила ее всего. А теперь она стара, и опять ей приходится работать.

Мужчины переглядывались, смущенно ворчали и стыдились своих грубых шуток.

Но мясник Мориц был малым обходительным и знал, как нужно вести себя. Он вскочил, подошел к старухе и с жаром потряс ей руку.

— Вот и превосходно! — воскликнул он. — Оставайся с нами, бабушка! Надеюсь, ты хорошо стряпаешь. Мы тут вкусно едим на станции. Мы устроим тебя подле печки, там тебе будет тепло. Дай-ка сюда свое пальто. Вот так, а теперь поцелуй меня.

И мясник решил действительно поцеловать старуху.

— Экий срамник! — завизжала старуха и оттолкнула его. Она смеялась, между тем как слезы не высохли еще на ее морщинистых щеках.

— Ну и бесстыдник же ты! — и она благожелательно отвесила мяснику легкую пощечину.

— Распишись, Мориц! — закричали мужчины.

Знакомство было завязано.

— А вот это, видишь ли, твоя кухня.

— Ну и кухня! — старуха смеялась.

— Да. кухня! А что, не нравится?

— А прислуга у нас, как в первоклассном отеле. Эй, Генри, покажи-ка бабушке, какие у нас порядки.

Кельнер Генри встал и зажал под мышкою грязное полотенце, изображая официанта. Удерживая тарелку на ладони, выбежал короткими, быстрыми, комическими шажками на середину комнаты и стал прислуживать незримым, сидящим за столом посетителям ресторана. Он сгибался, поворачивая блюдо на пальцах, чтобы гость мог удобно положить кусок на тарелку, выпрямлялся и переходил к следующему гостю. Лицо у него было при этом необыкновенно серьезное. По временам он делал вид, будто сигнализирует глазами другому кельнеру, может быть, мальчику. Потом тою же комической походкой засеменил обратно в кухню. Мужчины ревели со смеху, да и вправду Генри исполнял эту сценку с невероятным комизмом. Старуха тоже смеялась так, что у нее слезы катились по щекам.

В тот же миг и слесарь стал показывать свое искусство. Он принялся имитировать целый птичник, и старуха в самом деле некоторое время думала, что в углу сидят куры.

— Так вот у вас какие порядки! — рассмеялась она.

— Да, бабушка, других мы не признаем! — крикнул слесарь и крепко хлопнул ее по плечу. — Мы тебя не скушаем. Тебе понравится у нас!

Семейным разрешалось каждую субботу уезжать в город к своим. В понедельник они возвращались. А иные и не приезжали обратно. Бюро общества, распределявшее рабочую силу, давало им другое место в соответствии с их ремеслом. Но холостым посулили отпуск только через несколько недель. Это всецело зависело от того, насколько ими будет доволен Леман. Георг, уже в первую субботу попросил его об отпуске.

— Об этом и думать нечего, — с усмешкой ответил Леман. — Может быть, через месяц.

Ну, что ж, пройдет ведь и месяц!

Георг быстро восстановил в лесу свое здоровье. Вначале его обессиленное тело дрожало от напряженной, тяжелой работы, а по утрам, когда его будили голоса товарищей, он часто был не в состоянии подняться с постели. Обливался потом, с трудом держался на ногах. Но на вторую неделю почувствовал, что силы начали медленно возвращаться к нему. А на третью — ему стало казаться, будто он уже много лет исполняет эту тяжелую работу. Он не был силачом, как Мориц, ему было далеко до этого, но как-никак он мог за себя постоять.

Тело его закалилось, но уже не пробирала дрожь от каждого сквозняка. Не зяб он и тогда, когда подули резкие восточные ветры и вода по ночам замерзала в колеях на дороге. Изморозь по утрам покрывала землю и древесные стволы.

После шабаша Георг еще обыкновенно прогуливался с часок. У него была потребность уединяться, чтобы иметь возможность спокойно поразмыслить о своих делах.

Обычно он направлялся к опушке леса, куда можно было дойти в четверть часа Там лес граничил с немного покатою степью, где рос только мелкий кустарник и виднелось несколько берез. Днем рабочие бригады суетились и в этой степи. Вдали еле мерцал огонек — там они жили. Эта станция называлась Счастливым Мостом. Он посетил ее однажды в воскресный день.

Ярко сверкали звезды над тихою степью. Как привидение, робко выползала из мглы на горизонте луна, но вскоре уже властно сияла высоко в небе и, безучастная к судьбам земли, отражалась в воде канала, который пересекал в ложбине степь. Свободно, не встречая никаких препятствий, проносился ветер над огромной нагою поверхностью.

Здесь Георг был совершенно один, наедине со своим горем, вокруг — ни человека, ни зверя. Мерцающий красный огонек в рабочем бараке ид краю степи был единственным признаком близости живых существ. Порою доносились издали гудение и свист: где-то проходил поезд.

В тишине, под звездным небом, пред лицом холодно светившей луны Георг шагал, углубленный в свои мысли.

С того времени как он жил в лесу, ни на час не забывал он о Христине и ее участи. Вначале он старался изгнать из сердца эти воспоминания. Разве она не покинула, не предала его? Но под влиянием тяжелой работы в лесу он стал спокойнее. Ведь у него не было никаких доказательств, ничего он не знал, ничего.

Болтовня пьяного человека — вот и все.

Он написал Штобвассеру и попросил его узнать в адресном столе, где живет Христина (только здесь, в лесу, он вспомнил, что существуют полицейские справочные бюро). Штобвассер ответил, что он все еще болен: как только встанет, наведет справки. С тех пор Георг не получал уже никаких вестей.

Но вот через четыре дня ему предстояло получить двухдневный отпуск в Берлин. Этими днями он собирался воспользоваться хорошо. Для этого он собрал немного денег.

„Странно, — думал он, бродя по тихой, покинутой степи, — вначале я не так уже сильно любил ее. Я ведь всегда мечтал о тихой, кроткой женщине. А Христина — это была сама страстность, само возбуждение, слезы и неистовство. Темперамента у нее было больше, чем у десяти девушек, вместе взятых. И моему тщеславию льстило, что эта страстная, окруженная поклонниками девушка, — где бы она ни появлялась, на нее смотрели все мужчины, — влюбилась в меня. Как она умоляла, как упрашивала, как унижалась! Как домогалась моей любви! А я… я считал ее любовь чем-то вполне естественным, смотрел на ее страсть, на ее письма, на все — так, словно иначе и быть не могло“.

Георг переживал в памяти все фазы их интрижки, ибо ничем другим, — особенно в первые месяцы, — это не было. Как она мучила и терзала его своею бессмысленной, не знавшей меры ревностью! Эти вечные сцены! Она его выслеживала, стерегла его, перехватывала каждый его взгляд. Ревновала его даже к друзьям, к работе, к чертежам. Подруге Качинского, красавице Женни Флориан, он не смел даже руку подать. Что за пытка! Грозила броситься в воду, грозила застрелить его. Сотни раз собирался он с нею порвать, бежать из Берлина, если нельзя иначе…

А теперь?…

— Что за странное существо — человек! — сказал Георг и остановился посреди степи. — С того мгновения, как Христина в припадке неистовства выстрелила в меня, я люблю ее безмерно.

В последние дни однорукий Леман занят был тем, что выводил белой масляной краской буквы на стене барака. Он попыхивал трубкой, и на его молодом, румяном, как у мальчика, лице сияло удовольствие, между тем как рука водила кистью Однажды, когда люди вернулись с работы, надпись, покрывавшая всю стену сарая большими блестящими белыми литерами, оказалась готовой. Она гласила:

ОБЩЕСТВО „НОВАЯ ГЕРМАНИЯ“

править

СМЕРТЬ ГОЛОДУ!

править

СМЕРТЬ БОЛЕЗНЯМ!

править

ДА ЗДРАВСТВУЕТ СОЛИДАРНОСТЬ!

править

В этот день Георг как раз должен был отправиться в отпуск.

— Прощайте, Вейденбах! — сказал Леман, с удовольствием поглядывавший на свою живопись. — Смотрите, возвращайтесь!

— Непременно вернусь! — ответил Георг.

Он быстро ушел.

Солнце светило, хотя холодный ветер кружил в воздухе отдельные снежинки.

Пилы визжали. Вращаемые электродвигателем переносные пилы пели пронзительными голосами с раннего утра и до вечера: „Берегись!“ С треском валились деревья одно за другим. Люди, с топорами и ножовками, ползали по кронам сваленных деревьев, срубали ветви. По всему лесу разбросаны были трупы павших сосен. Пахло влажными опилками и смолою.

Однорукий Леман великолепно руководил своею бригадой и поощрял ее к работе. Повсюду он поспевал. Поспевал повсюду и Георг Вейденбах, сделавшийся как бы помощником заведующего. Он руководил, кричал, приказывал, сам брался за топор. Лицо у него было красное от работы и мороза.

Лес поредел, и смежная с ним степь уже видна была из бараков. В ясные дни виднелись в степи рабочие бригады, копошившиеся то тут, го гам, то малые, то большие. По временам раздавался глухой треск. Это взрывали древесные пни, одиноко торчавшие в степи. Но обычно степь окутана была паром и туманом, и не видно было ничего.

Число бараков увеличилось. Прибавилось еще два больших, где жили рабочие, а их уже было больше ста человек. Немного поодаль воздвигнуто было большое строение с рядом широких окон, откуда, когда темнело, свет струился во мрак, словно от прожекторов. Там тоже пели и визжали пилы. Там занято было много столяров и плотников, а мастером состоял тот плотник Мартин, который в первые дни лежал в бараке бледный и несчастный. Намечены были еще два больших сарая. „Счастливое пристанище“ предполагалось сделать одною из больших столярных мастерских Общества. Там выделывались окна и двери, стулья и скамьи, столы, простые койки для спанья, все нормированных размеров.

В том маленьком сарае, где раньше жили дровосеки, осталась только кухня, и там гремела посудой бабушка Карстен. С нею жила одна местная крестьянка, пришедшая к ней из деревни. Кроме того у бабушки Карстен были подручные, которых она бранила и подгоняла. Никто не мог угодить ей, и она тараторила без умолку.

Рядом с кухней устроился Леман. Там стояли его койка с сенником и попоной вместо одеяла, стол и стул, сделанные в столярной мастерской. На столе — телефон, звонивший с утра до вечера. Комната была завалена чертежами и книгами. Среди всего этого беспорядка сидел Леман с трубкою во рту, улыбался и рылся в бумагах. О, он был доволен! Станция, его станция, развивалась мощно! Правление поздравило его и посулило ему большую будущность. Леман этому радовался: раньше он был офицером, долго не мог найти места и хлеба, а содержать ему приходилось мать и двух сестер. Сам он не имел никаких потребностей. Пачка дешевого табаку — вот и все.

На двери своей конторы он каждое утро вывешивал список вакантных мест берлинского бюро распределения рабочей силы и затем присматривался к людям, притязавшим на эти места.

— Ты еще две недели останешься тут, ты только что прибыл. Мы пошлем туда вот этого приятеля. У него в Берлине жена и ребенок. А без тебя, Мориц, я обойтись не могу. Ты нужен мне здесь. Насчет тебя у меня совсем особые намерения, погоди, скоро узнаешь.

Мориц стоял широкоплечий, выпячивал грудь и краснел от похвалы.

Ежедневно партия рабочих отправлялась обратно в Берлин, а вместо них прибывали другие безработные, то десять, то двадцать человек, а то и больше.

Новоприбывших Георгу приходилось распределять по бригадам Работы велись и более, и менее тяжелые, с одной работой мог справиться всякий дурень, а другая требовала сметки. Георг научился быстро распознавать способности людей. Сортировка продолжалась не более пяти минут, и люди сразу приступали к работе.

Получив двухдневный отпуск, Георг побывал в Берлине. Но его путешествие оказалось безрезультатным. В полицейских справочных бюро не нашлось никаких сведений о Христине. Заглянул он также к слесарю Рушу, рассчитывая, что в трезвом состоянии тот даст ему более точную справку, а если не сам слесарь, то кто-нибудь из жильцов дома Все поиски ни к чему не привели. Время в Берлине проходило быстро. Отпуск был недолог, и Георг с трудом успел наведаться к Штобвассеру, которого застал все так же кашляющим и зябнущим в холодной мастерской.

Молодой человек уже потерял было всякую надежду, как вдруг пришло от Штобвассера письмо. И первое, что бросилось ему в глаза, было имя Христины. Вот что писал Штобвассер со слов Качинского. Красавица Женни Флориан, актриса, приглашенная на первые роли кинематографическим обществом „Одиссей“, несколько недель назад получила из Берлина весточку от Христины, К несчастью, красавица Женни теперь путешествует, снимается в Италии. Приедет обратно лишь через несколько Недель.

Итак, надо было запастись терпением.

Надежда! Луч надежды! Георг ринулся в работу, чтобы скоротать дни. Сердце у него снова билось свободнее.

Зима до этого времени была довольно мягкой. Иней, несколько морозных лунных ночей — вот и все. Но потом выпало за ночь много снегу. Белой и пушистой, совсем другою стала степь. Днем тоже снежило немного, но к вечеру снег стал падать с неба целыми тоннами. Вечером бараки погружены были в снег на метр в глубину. На деревьях висели снежные флаги, и солнце сверкало на всем мелкими искрами.

Надо было отрыть дороги. Столяры и плотники вытребовали особую бригаду — им приходилось пробираться в свою мастерскую по пояс в сугробах.

Что теперь будет с почтой, с газетами и письмами? Велосипедистам никак не проехать. Но вот и рассыльные! Шестеро жизнерадостных пареньков исполняли теперь с увлечением эту обязанность. Они примчались на лыжах и были встречены с изумлением и восторгом. Многие рабочие, не слишком расположенные к этим усердным юным добровольцам, считавшие их членами реакционных союзов, с этого дня стали смотреть на них другими главами. Подумать только: на лыжах! Экие чертенята!

Все еще падал снег. Пришлось сметать его с крыш, гнувшихся под его тяжестью. Но эта работа только освежала и бодрила. Как ни странно, в эти дни у всех были веселые лица.

Затем поднялся ветер, и это было хорошо, потому что он вымел дорогу и сдул много снега в канал.

— Этот ветер — просто счастье, Вейденбах, — сказал. Леман, — необходимо выкорчевать пни. Надо высверлить в них шпуры.

Несколько недель раздавался треск от взрывов, Пни взлетали на воздух.

Этот треск, этот голос работы тоже внушал бодрость людям Шумно и весело было теперь за обедом. Только те, что недавно прибыли из Берлина, усталые, изголодавшиеся, растерянные, держались еще тихо и тупо.

По вечерам в бараках было очень шумно. Ни в одной из берлинских пригородных пивных, куда сходятся по вечерам утомленные, изнуренные люди, не царило такого буйного веселья.

Карты хлопали. Поддразнивание, шутки всякого рода, смех.

Душой общества все еще был мясник Мориц. Каждый вечер происходили веселые стычки между ним и бабушкой Карстен. Мориц брал старуху за подбородок, делал влюбленные глаза и говорил:

— Ну, бабушка, когда же мы, наконец, справим свадьбу?

— Ах ты, беспутный! — отвечала старуха. — Смеяться над старой женщиной! Шалопай! Посмотри ты на мои морщины и беззубый рот. — Вот тебе за это!

И Мориц получал звонкую затрещину.

Но вот пришла из деревни крестьянка, помощница бабушки Карстен. — ей было лет под сорок, но вид у нее был еще приятный! Своими блестящими глазами навыкате она следила за каждым движением мясника, и Мориц начал делать ей глазки. Люди уже пересмеивались и шутили.

По воскресеньям его часто видели в кухне, где он чистил котлы. Ему доставались лучшие куски.

Незадолго до этого в бараке появился парень небольшого роста, с желтым как воск лицом. Он был портной по профессии и превосходно играл на варгане. Когда он заиграл, кельнер Генри Граф пустился отплясывать свой негритянский танец. Ах ты, черт возьми! Браво! Надел котелок набекрень, помахивает прутиком вместо тросточки, и так и чешет, так и чешет ногами! За ними было не уследить. Вот он начал притоптывать, выбрасывать каблуками и вдруг запел на никому не известном языке. Порой казалось, что он опрокинется набок, но он продолжал грациозно танцевать, кокетливо размахивая котелком. Этот номер стал гвоздем программы. Но наибольшей сенсацией за последние две недели оказался боксерский матч между Морицом и одним новоприбывшим молодым человеком, тощим и хмурым. Этот тощий малый утверждал, что он — боксер. Важничал и хвастал, будто уже выступал публично там и сям. Никто ему не верил, Мориц тоже. Мориц, очевидно, был сильнее всех в бараке, и бессовестное хвастовство тощего парня казалось ему покушением на его престиж.

— Ты себя выдаешь за боксера? Что-то не похож ты на силача.

— А вот попробуй-ка! Я и с тобой согласен биться.

— А. бокс!

Все стали в кружок. Зрелище невиданное. Тощий скинул пиджак, Мориц выскользнул из своей шерстяной фуфайки. И так как во всем нужен порядок, Георга выбрали судьей.

— На сколько раундов состязание?

Тощий качнул коленом.

— На двадцать раундов, по три минуты.

— Черт возьми!

Но Мориц превзошел его. Выпятив грудь, он гордо озирался по сторонам.

— Мы будем биться, пока один из нас не выдохнется, — сказал он.

— Браво, Мориц! — Это превзошло все ожидания. Невероятное возбуждение!

И надо сказать, что после пятого раунда Морицу, отчаянно избитому, пришлось сдаться. Крестьянка из деревни побагровела и обдавала тощего свирепыми взглядами.

Часто разгорались такие споры, что весь барак начинал беситься. Политические разговоры были здесь запрещены. Леман уволил двух молодых парней, которые, по-видимому, только для агитации явились в барак.

— Общество „Новая Германия“ не знает никаких партий и вероисповеданий, и кто нарушит этот принцип, немедленно вылетит вон. Так мне строго приказано, в я в этом отношении буду непреклонен.

Каждые две педели по воскресеньям прибывал кино-автомобиль, всегда встречаемый с большим торжеством. Три часа подряд длился сеанс, и люди, одиноко жившие в лесу, не могли вдосталь насмотреться. Комедии, драмы — все вперемежку. Фильмы сильно мерцали и были уже довольно изношены, но зрителям было все равно. В заключение всегда демонстрировались фильмы производственные: рудники с бешено вращающимися колесами и огромными шахтными подъемниками, верфи, где рабочие карабкались по железным конструкциям, машинные залы, литейные, а под конец всегда — фильмы общества „Новая Германия“. Колонии, только еще зарождающиеся; колонии, где вырастали дома, сады; колонии, кишащие народом; новые мастерские; небольшие, совершенно новые города…

Естественно было, что всякого рода люди интересовались лагерем.

Однажды приехали в старом автомобиле два человека странного вида. Они пошли в контору к Леману и немного погодя вышли, чтобы подробно осмотреть весь рабочий поселок. Зашли в столярную мастерскую и снова появились. Подошли к бригаде, сверлившей шпуры, и, казалось, интересовались всем, а также каждым отдельным человеком, потому что быстрым взглядом приковывались к каждому лицу. Вдруг они остановились подле кельнера Генри Графа.

Один из них сказал?

— Господин Больман!

— Генри Граф сейчас же обернулся. Что же это? Значит, его совсем не зовут Генри Графом? И почему кельнер так побледнел?

— Так вот ты где, Больман! — сказал второй человек. — Едем с нами.

Генри Граф сделал жест отчаяния, он побледнел, как снег в лесу.

— Я ведь работать хотел! — крикнул он. — Посмотрите.

Но один из них сказал:

— Еще два года — потом вы свободны.

Теперь все было ясно: кельнера хотели забрать. Товарищи сбежались и окружили комиссаров и арестованного.

Мориц положил руку на плечо одному из комиссаров.

— Оставьте его здесь, господин комиссар, он, право, хороший товарищ!

Остальные тоже принялись их упрашивать. А слесарь достал из кармана несколько папирос и собирался их сунуть одному из них.

— Бросьте, — шепнул он ему. — Закройте глаза, господин комиссар. Неужели ничего нельзя поделать?

Нет, ничего нельзя было поделать. Кучка товарищей проводила кельнера до автомобиля.

— Смотри же, возвращайся поскорее! Стисни зубы! Беда не так уж велика!

— Да, я непременно вернусь!

И они смотрели вслед автомобилю, пока он не исчез.

В чем мог провиниться Генри Граф? И еще два года — сказал комиссар? Сбежал он, что ли? Какая досада, что его нашли!

В этот вечер в бараке было сравнительно тихо. Все разговоры вертелись вокруг комиссаров и автомобиля и Генри Графа, которого в действительности звали Больманом.

— И зачем он, дурак, обернулся сразу, когда они его назвали Больманом? Ему надо было просто удрать!

— А как же он мог догадаться, что это полиция? Все мы принимали их за строителей. Разумеется, Генри не могло это и в голову прийти. Экое несчастье!

И все говорили о том, как Генри отплясывал с тросточкой и котелком, как казалось, что он вот-вот упадет, как он пускался вприсядку и при этом вертел шляпой над головой, выбрасывая то левый, то правый каблук и распевая на чужом языке. Нет, нет, как же это может быть? И вот он теперь сидит в каталажке!

Портной хотел дать концерт на своем варгане. Но ему не позволили играть. „Перестань, перестань!“ — раздалось со всех сторон.

Так и не состоялся концерт. Играли раздраженно в карты, чтобы скоротать вечер, и рано закутались в одеяла.

Случались еще и другие происшествия в поселке „Счастливое пристанище“. Например, эта история со старичком каменщиком. Вы помните, у него была широкополая шляпа с остатками траурной каймы. Он был стар и только путался у других под ногами и мешал работать, а при ходьбе колыхались сзади его отвислые штаны. Этот старый каменщик, как-то вечером рассказывавший про свой сад и распотешивший товарищей попыткой передать пение соловья, однажды исчез. Этого не заметили. Только наутро его сосед обратил внимание на отсутствие старичка. Время от времени случалось, правда, что кто-нибудь убегал из поселка, недовольный одиночеством в лесу или условиями общества. Но такой старик! Не может быть. И ведь он жил здесь уже давно. Принялись искать и обнаружили следы ног, шаги, которые вели в лес, все глубже. И там, в чаще, он болтался на дереве. Повесился старик. К дереву прикреплена была записка: „Все, что я заработал и скопил, потеряно. Я слишком стар, чтобы начинать сызнова. Молитесь за мою душу!“

В лесу состоялось по всем правилам погребение. Сперва хотели похоронить его в деревне. Но после продолжительных прений большинство высказалось за похороны в лесу.

— Ему будет приятнее с нами, чем с глупыми крестьянами на кладбище. Здесь он будет покойно лежать, и, может быть, к нему сюда прилетит соловей.

— Как же может прилететь соловей? — спросил слесарь.

— Ты все еще не понял? — прикрикнул на него мясник Мориц. — Отчего же сюда соловьям не прилетать, если даже в Берлине водятся соловьи?

— Он прав, конечно, — объявил Георг. — Сюда тоже соловьи прилетят.

Настал час погребения.

Ровно в полдень Леман скомандовал:

— Собираться на похороны!

Затем все они углубились в лес. Леман даже произнес настоящую речь, энергично потрясая своею единственной рукой. Всем очень понравилась эта речь. Он сказал, что усопший товарищ — один из тысяч, которые покончили с жизнью просто потому, что она им стала нестерпимой. Между тем как мошенники и спекулянты пошли в гору, таким почтенным людям, как наш покойный товарищ, предоставлялось просто тонуть в болоте, и никто в ус не дул. Только общество „Новая Германия“ посмотрело на это иначе. Поздно оно образовалось, но не слишком поздно. — Наш покойный товарищ, — сказал в заключение Леман, — такая же жертва войны и революции, как какой-нибудь генерал или министр. Люди, которым предстоит ходить над его могилой, будут счастливее, чем был он.

Затем он отошел от могилы, раскурил трубку, и церемония была окончена.

Речь понравилась и вечером оживленно обсуждалась. Особенный отклик нашли слова про министра и генерала, ведь старик был только бедным каменщиком. Все находили, что Леман, хотя он и бывший офицер, — человек обходительный и что с ним можно ладить.

Снег так же быстро исчез, как появился. Теплым ветром потянуло с юга, закапало и потекло с деревьев. В несколько дней снега как не бывало. Засияло солнце, и в первый раз мясник Мориц снял свою бурую вязаную куртку. Он вспотел.

От солнца и теплого ветра почва скоро отмерзла и жадно поглощала талый снег.

Чуть только она немного просохла, степь затрещала и затарахтела, словно аэропланы зажужжали над землей: тракторная колонна принялась за работу. Изо дня в день ползла она поперек равнины. Сначала тракторы тащили за собою плуги, потом шарошки, разрыхлявшие и резавшие землю, потом — удобрительные машины, потом бороны и катки. Это продолжалось несколько недель подряд. Все время ползали эти колонны по степи, как странные гусеницы.

— Веселей! — кричал Леман. — Скоро они и сюда приползут.

В те же дни произошло другое событие, о котором много говорили в бараках.

Как-то со стороны „Счастливого Моста“ примчался развивший необыкновенную скорость автомобиль и сразу остановился. До этого времени такой машины еще не видели в поселке, так как автомобили Общества, по временам появлявшиеся, были ремонтированными старыми ящиками. Из автомобиля вышли четыре господина, среди них — один рослый, широкоплечий, в старом дождевом плаще, другой немного кривой, маленький, иссиня-бледный, в длинной шубе.

Леман, как только их увидел, пошел к ним навстречу торопливой походкой. Он вынул трубку изо рта и поклонился. Такой вежливости Леман еще не обнаруживал ни разу. Он поклонился сперва рослому господину, потом — маленькому кривому, с иссиня-бледным лицом. Они пожали ему руку, и вся группа зашагала по рабочему участку. Леман давал объяснения рослому господину, широко размахивая рукою, — по-видимому, был и вправду взволнован Посетители осмотрели бараки, столярную мастерскую, кухню, все. Беседовали с тем, с другим, кто оказывался поблизости, после чего пробыли еще полчаса в конторе у Лемана. Потом опять уселись в автомобиль, который, сразу взяв с места, так же стремительно унесся по дороге.

Черт побери, это были, по-видимому, люди исключительного положения! Уж не директора ли общества? А этот сутулый бледный старик, так похожий на выходца с того света? А тот большой, со смуглым лицом?

— Кто эти гости?

— Начальство, — ответил Леман, все еще сильно взволнованный и нервно раскуривавший трубку.

— Кто был этот крупный мужчина? — спросил Георг, которого заинтересовало спокойное и ясное лицо посетителя.

— Это Шелленберг, — ответил Леман. — А маленький старик — это Аугсбургер, бывший банкир, завещавший Обществу все свое состояние. Теперь он состоит коммерческим директором.

— Ну. что ты на это скажешь? — напустился мясник Мориц на кривоногого слесаря. — Сколько раз ты хвастал, будто ты полгода работал у Шелленберга. А теперь, когда этот Шелленберг приехал сюда, ты не узнал его!

Слесарь зашатался на своих кривых ногах, надвинул шапку на лоб и почесал за ухом.

— Это был не тот Шелленберг, у которого я работал, — пробормотал он, запинаясь, потому что невероятно оскандалился и стоял перед товарищами, как жалкий лгун. — Он показался мне знакомым. Это был Шелленберг и в то же время не был Шелленберг.

— Не смей больше хвастать своими баснями! — пригрозил ему Мориц увесистым кулаком — Слышишь! Стыдно вспомнить, чего он только нам не врал!

Книга вторая

править

В аукционном зале Дюваля и Ко на Потсдаммер-штрассе продавалась с молотка знаменитая коллекция барона Флогвеля. В берлинском свете эта распродажа была событием. Барон Флотвель, бывший церемониймейстер королевского двора, некогда легендарный богач, за последние годы потерял свое состояние до последнего пфеннига, так что все его имущество в конце концов пошло с молотка. Одновременно с сокровищами Флотвеля продавались также старинные вещи, мебель, бронза, фарфор, декоративные предметы других лиц, преимущественно принадлежавших к обедневшей аристократии.

Зал был переполнен. Знакомые профили некоторых хранителей музеев, лица известных антикваров, маклаков — совсем как до войны. Но публика была совсем другая. Много толстяков теснилось в рядах, с большими лысинами, широкими спинами и точно ватой набитыми боками, совершенно новые лица, никому не ведомые. Много дам в дорогих мехах, вкусы которых изобличали мало понимания. Обращали на себя внимание три изумительные норковые шубы, — одна из них раньше принадлежала герцогине.

Голова шла кругом от сокровищ, наполнявших помещение и сверкавших в витринах. Огромные, невероятные цифры, звучавшие в зале, доводили возбуждение до лихорадки.

В первом боковом ряду сидел пожилой, сухощавый агент, не упускавший ни одной особенно ценной или красивой вещи. Над жадными, как у хищной птицы, глазами нависал у него зеленовато-серый, облезлый парик. С бледным и мокрым от волнения лицом он трескучим сухим голосом боролся против всех этих фантастических цифр. Когда продавался Мане, дивный небольшой холст мастера, между агентом и популярным хранителем одного музея разгорелся страшный поединок. Другие любители и коллекционеры давно отстали, продолжали бороться только эти двое. Победил маленький маклак в парике, а хранитель музея, бледный и смертельно огорченный, вышел из залы. С тою же яростью маклак в парике боролся за старинное фамильное серебро барона Флотвеля. Как бешеный, схватился он из-за него с несколькими антикварами и кучкою разжиревших господ, но голос его оставался все так же трескуч, сух и неприятен. Снова победа осталась за ним. Эта борьба разожгла страсти еще сильнее, чем борьба из-за Мане, ибо фамильное серебро Флотвелей воздвигнуто было на аукционном столе, как серебряные клады какого-нибудь собора Дамы в шубах взволнованно поднялись со стульев, глаза у них разгорелись, никогда они не видели такого роскошного серебра. Борьба за него сделалась драматичной. Приятно было смотреть, как сдавался один толстяк за другим. Пусть никому не достанется это серебро! Аристократ, когда-то известный спортсмен-наездник, еще боролся некоторое время за клад Флотвеля. Этому можно бы; пожалуй, уступить его. Но нет! С какой стати? Даже удовлетворение почувствовали женщины в конце концов, когда бывшему спортсмену пришлось сложить оружие.

Победоносный маклак поправил парик на голове и утер пот с лица не совсем чистым платком.

Какая сила завоевывала все на этом ристалище? Иногда маклак в парике взвинчивал цену предмета до сказочной высоты, а затем внезапно отступал. Но серебро! Какая фантастическая сумма! Кому оно достанется? Неизвестному?

Один разжиревший шепнул, наклонившись к хрящеватому уху другого:

— Говорил я вам — это Шелленберг. Посмотрите, вот он стоит, этот высокий господин, который теперь записывает что-то в каталог.

— Не может быть!

— Почему не может быть? Говорю вам…

Венцель Шелленберг следил за аукционам с внимательным, сосредоточенным лицом и тихой добродушной усмешкой. Только по временам глаза у него расширялись, как у игрока, ставящего много на карту.

Несколькими рядами дальше стоял впереди, прислонясь к стене, фон Штольпе, тот маленький поручик с румяными мальчишескими щечками, который три года назад был посредником при покупке леса. Он, казалось, ревностно изучал каталог и только, когда цифры начинали чудовищно расти, скользил незаметным взглядом по лицу Венцеля. Когда Шелленберг сворачивал каталог, Штольпе незаметно проводил рукою по волосам, и в тот же миг маклак в зеленовато-сером парике уступал поле битвы другим.

Но вот дошла очередь до гарнитура Людовика XVI. Опять цифры помчались вверх, как ракеты. Опять, видимо, предстояла отчаянная схватка между агентом в парике и группой антикваров. Цифры так поднялись, что зала взволновалась и дамы снова встали с своих мест. Штольпе нервничал, посматривал на Шелленберга. Но тот, казалось, совсем не следил за аукционом — стоял и старался кого-то разглядеть среди публики. Вдруг он рассеянно повернул голову, поглядел в каталог, услышал трескучий, сухой голос маклака и свернул каталог. Однако было уже поздно. Следующие три номера не интересовали Шелленберга. Его взгляд поверх рядов публики устремлен был на кого-то: здесь, на аукционе коллекции Флотвеля, Шелленберг опять увидел Женни Флориан. Недели три назад Штольпе вскользь познакомил с нею Шелленберга. Здесь он ее сразу узнал по пепельно-золотистым волосам, мягко и просто собранным на затылке в скромный, нетугой узел. Ее профиль, к которому он мог теперь спокойно присмотреться, был классически красив. Стройная, плавная линия лба, под нею — сияющий, пытливый, ясный глаз, отливавший перламутром, лицо тонкое, мечтательное; поистине Женни Флориан не напрасно считалась одною из красивейших женщин Берлина Но вот она почувствовала на себе его взгляд и забеспокоилась.

— Кто эта блондинка? — спросил тогда он Штольпе.

— Женни Флориан! Она актриса, танцовщица; говорят, что она хорошо лепит, рисует. Поет она тоже.

— Много же у нее талантов, черт возьми! — рассмеялся Венцель.

Во время перерыва он увидел на лестнице Женни Флориан, болтавшую со Штольпе и с молодым человеком, с которым он как-то и где-то мимоходом уже познакомился. Он подошел и отвесил короткий, несколько сухой поклон.

— Разрешите поздороваться с вами, фрейлейн Флориан!

Женни покраснела. Ее ясный взгляд потемнел. Она немного склонила голову к левому плечу, как делала это всегда, когда бывала смущена.

— Господин Шелленберг! — сказала она.

Голос у нее был мягкий и нежный, но очень звучный.

Шелленберг обратился к ее спутнику с поклоном, еще более коротким, еще более сухим. Поклон этот Венцель усвоил себе за последние годы, он носил почти деловой характер и как бы выражал, что Шелленберг, в сущности, уже нимало не заинтересован в расширении своих знакомств.

— Простите, — сказал он, — я, к сожалению, запамятовал вашу фамилию.

— Это художник Качинский, господин Шелленберг, — поспешно сказал Штольпе.

Качинский немного скривил свой красивый рот и подал Венцелю руку с высокомерной небрежностью. Тем, что Шелленберг не запомнил его фамилии, он не был задет, это могло случиться. Но деловая сухость, с какою Шелленберг обратился к нему, уязвила его тщеславие. Непринужденность, уверенность, — чтобы не сказать больше, — с какою Венцель, не обинуясь, подошел к Женни, показалась ему в высшей степени неуместной. Когда с Женни беседовал сколько-нибудь заметный человек, Качинский, как это ни было глупо, мгновенно считал себя задетым в своих самых сокровенных чувствах и был готов к отпору. Это была не ревность, оттого что он давно стал выше таких чувств, это было постоянное опасение, что Женни могут в ком-нибудь пленить качества, отсутствующие у него. Венцель был человеком рослым, статным, и его окружал блеск нового, быстро и смело приобретенного богатства.

Венцель отлично заметил высокомерную ужимку на лице Качинского, но пренебрег ею.

— Очень прошу простить меня, господин Качинский, — сказал он гораздо любезнее. — Теперь я вспомнил точно — мы встретились у графини Поппау.

По счастью, это припомнилось ему в последний миг, и, между тем как он опять повернулся к фрейлейн Флориан, он вспомнил о том неприятном чувстве, какое испытывал под конец в гостиной графини. Эта графиня Поппау жила тем, что каждое воскресенье предоставляла свой салон одному обществу игроков.

Штольпе ввел Венцеля к графине. Венцель там несколько раз играл без всякого азарта, без удовольствия и решил избегать салона графини Поппау, сам не зная почему. Он чувствовал себя неуютно в этой атмосфере.

Среди игроков в этом салоне был один русский, очень элегантно одетый молодой человек с большим брильянтом на пальце. Этот брильянт показался Венцелю фальшивым, а он считал опасным играть с людьми, носящими фальшивые камни. Теперь он вспомнил, что рядом с этим русским сидел Качинский и однажды обменялся с ним улыбкой. Эта улыбка почему-то не понравилась ему.

Обо всем этом он думал, когда повернулся к Женни.

— Вы что-нибудь приобрели на этом аукционе, фрейлейн Флориан? — спросил он.

Женни покраснела от его взгляда.

— Ах, у меня нет денег! — воскликнула она, и сказав это, покраснела вторично.

Качинский выпрямился. „Как это глупо! — подумал он. — Зачем она говорит ему сразу, что у нее нет денег? Нельзя научить ее уму-разуму, прямо можно в отчаяние прийти!“

— А красивые вещи вы любите? — расспрашивал Венцель. Его восхищала растерянность Женни.

— Я люблю их страстно! — ответила Женни. — Как объяснить, что старинные вещи красивее современных?

Венцель пожал плечами.

— Кто же из современных людей так богат, чтобы заказывать подобные вещи? Если же у него есть на это средства, то уж, наверное, нет необходимого вкуса.

Качинскому показалось, что и ему нужно принять участие в беседе, и он небрежно бросил, лишь бы что-нибудь сказать:

— В прежнее время культурный человек имел возможность вживаться в господствующий художественный стиль, а теперь художественный стиль стареет в три года.

Шелленберг слушал его только краем уха, и Качинскому стало стыдно, что он сказал такую банальность.

— Я не умею различать отдельные стили, — сказала Женни. — Я только чувствую — это красиво, или это мне не нравится. Вы много купили, господин Шелленберг?

Этот вопрос опять показался Качинскому бестактным. Глаза его укоризненно блеснули. Какое ей дело, покупает ли что-нибудь Шелленберг, или не покупает? Он не догадался, что Женни только из смущения спросила об этом.

— Купил кое-что, немного мебели и фарфора, — ответил Венцель. — Я покупаю не столько потому, что считаю себя знатоком старинных вещей, не столько руководясь художественной точкой зрения, сколько потому, что в хороших старинных вещах вижу лучшее помещение капитала, чем в сомнительных бумагах.

Женни уставилась на него недоумевающим взглядом, так была она озадачена его откровенностью.

— В каком театре вы теперь играете? — спросил Венцель.

Краска залила ее лицо несколько раз, и голова у нее еще сильнее склонилась на плечо.

— Теперь я совсем не играю, — порывисто проговорила она, — здешним антрепренерам я не нужна.

— Фрейлейн Флориан заканчивает свое сценическое образование, — постарался выручить ее Качинский.

— Я спросил об этом не из любопытства, фрейлейн Флориан, — продолжал Венцель, — а весьма своекорыстно. Вы бы не пожелали сниматься для фильма?

Женни сейчас же загорелась.

— Конечно, пожелала бы!

— Ну, быть может, я позволю себе вернуться к этому разговору, — сказал Венцель, откланиваясь, — я в настоящее время веду переговоры, с некоторыми большими компаниями, но все это еще совершенно не выяснено.

Аукцион продолжался.

— Следите, чтобы мейсенские часы не ушли от нас, — шепнул Венцель на ухо Штольпе.

— Слушаю, — ответил Шюльпе с коротким, услужливым поклоном.

Из-за мейсенских часов снова разгорелась чрезвычайно ожесточенная борьба. Снова схватился с агентом Шелленберга на жизнь и смерть бывший спортсмен-наездник.

Часы были роскошным произведением, большой цены, в стиле ампир. Их особенностью был дивный бой, и, когда поединок между конкурентами достиг крайнего ожесточения, часы вдруг качали бить. Это был колокольный звон. При первых же звуках борьба замерла, и в зале все стихло. Ясные, чистые, неземные звуки слагались в хорал: „Твердыня наша — в небе бог…“

Когда затихли последние звуки, послышался женский плач. Все взгляды обратились на седую даму, сидевшую посреди зала и прижимавшую к лицу платок.

Но аукционист уже продолжал торг. Опять раздались голоса обоих борцов, и трескучий, сухой голос маклака снова победил.

Сейчас же после того, как агент одержал верх, старая дама поднялась и смущенном походкой вышла из зала, опустив на лицо вуаль.

Венцель кивком подозвал к себе Штольпе.

— Постарайтесь узнать, кто эта дама, — сказал он своему адъютанту. — Меня интересует, имеет ли она какое-нибудь отношение к мейсенским часам.

— Слушаю, — ответил Штольпе и стукнул каблуками.

Такого рода поручения он исполнял блестяще. Как только Венцель вернулся в контору, Штольпе явился к нему с докладом:

— Эта старая женщина — баронесса фон Грисбах, — сказал он, — вдова ландрата. Часы принадлежали ей. Она живет в сгаро-западной части города, на площади церкви св. Матфея. Ее дела все еще сносны, но, по-видимому, ей нужны деньги.

— Ну, вот что я вам скажу, Штольпе. Вы лично отвезете ей часы. Вы скажете ей, что мы позволяем себе возвратить их ей. Фрау фон Грисбах может, если ей угодно, предоставить нам преимущественное право покупки на случай, если в дальнейшем все же захочет расстаться с часами. Говоря между нами, — прибавил Шелленберг. — как ни красивы эти часы, этот сентиментальный хорал расстроил бы мне нервы. Я все равно выключил бы бой. Но это вы не должны говорить фрау фон Грисбах!

Штольпе в тот же день исполнил это поручение.

У Шелленберга все надо было делать быстро, и Штольне уже несколько раз рисковал вылететь вон за нерадивость. Хотя он был у Шелленберга только своего рода камердинером, все же он считал свою деятельность самой приятной, какую только можно было найти в Берлине. Работа не канцелярская, не изнурительная, никакой особой ответственности, почти весь день разъезжаешь в автомобиле по людным улицам. И Шелленберг платил ему большое жалованье. Венцель вообще был человеком во вкусе Штольпе.

Всем этим благополучием Штольпе обязан был продаже леса, в которой посредничал три года назад. Правда, Штольпе был не так прост, чтобы этого не понимать, — Венцель Шелленберг заработал на этом лесе целое состояние. Воспользовавшись каким-то параграфом договора, он затеял тяжбу с лесным ведомством. Тяжба длилась два года, и когда Венцелю, наконец, пришлось платить, — марка тогда еще не была стабилизирована, — то оказалось, что эти огромные лесные богатства он приобрел почти даром.

Штольпе послал свою карточку баронессе фон Грисбах. Его приняла немолодая девушка, застенчивая, отцветшая. Странно, этот Штольпе, такой робкий в обращении с Венцелем и его деловыми знакомыми, держал себя крайне уверенно, когда вращался в своем кругу. Он шаркал, кланялся, картавил, кончиками пальцев подтягивал брюки на коленях, говорил совершенно гладко. — „Странное поручение!“ — Девушка покраснела, поднялась и вышла.

В больших комнатах было холодно и светло. Уже бросалась в глаза их нагота. По нескольким темным четырехугольникам на вылинявших обоях видно было, что со стен были сняты картины. Очевидно, и ковры были убраны. А вот там стояла витрина. На обоях четко вырисовывался призрак шкафа.

Появилась сама фрау фон Грисбах, в черном, зябко кутаясь в шаль, с острым носом на белом, как известь, лице. Она была чрезвычайно возбуждена. Подношение Венцеля, по-видимому, глубоко оскорбило ее.

— Мы, — правда, обеднели, — высоким, неприятным голосом воскликнула она. — мы вынуждены продавать вещь за вещью, чтобы жить. Но ведь это не значит, что каждый разбогатевший биржевик, каждый еврей…

— Мамаша! — нежным тоном перебила ее старая девица.

Да кто же этот господин Шелленберг, возомнивший… Нет, не желает она никаких одолжений от совершенно ей незнакомого человека.

Но тут Штольне вскочил, принялся уверять ее, объяснять. Его шеф, господин Венцель Шелленберг, имеет чин капитана, п она в корне ошибается на его счет. Он просто не в состоянии похитить у кого-нибудь любимую вещь. Фрау фон Грисбах вдруг совершенно переменила тон, была тронута таким великодушием. Она согласилась хранить у себя часы хотя бы еще некоторое время. Она привязана к ним всей душой, особенно к их бою, сопутствовавшему ей в более счастливые годы. Это — наследственная вещь в ее роду. Ее отец получил их лично в дар от саксонского короля. Доброта Шелленберга вызвала у нее даже слезы.

— Только заимообразно, понимаете, господин Штольпе! Господин Шелленберг может во всякое время прислать за часами.

Она передала своему посетителю для Венцеля серебряную табакерку, чтобы выразить свою признательность. Иначе она часов не возьмет.

Шелленберг расхохотался, когда Штольпе вручил ему табакерку. На другой день Штольпе привез часы и большую корзину цветов, посланную Венцелем в благодарность за табакерку.

Венцель Шелленберг постепенно занял все этажи в здании на Вильгельмштрассе. Он купил дом и мало-помалу вытеснил всех нанимателей одного за другим. А затем принялся воздвигать еще два этажа и придавать надлежащий вид фасаду.

Венцель Шелленберг разрастался, как лавина.

У него был целый парк автомобилей и несколько чистокровных верховых лошадей. Он купил у одной герцогини паровую яхту. Лучшему берлинскому архитектору Кауфгеру заказал виллу в Далеме. Но, когда постройка еще не была вчерне закончена, оказалось, что вила для него чересчур мала. Тогда он приобрел участок земли в Груневальде, дивно расположенный на берегу небольшого озера. Там Кауфгер приступил к постройке шелленберговского дворца, целого замка, каких уже лет сто не воздвигали в Берлине.

В первые годы Венцель покупал и продавал все, что ему казалось подходящим, что сулило ему какую-нибудь прибыль. И не его была заслуга, что прибыль он получал неизменно. Падение марки забрасывало его сокровищами. Он не забыл пророчества Раухэйзена, что нет на свете силы, способней удержать марку от падения, пока она не раздробится на атомы. Он закупал леса, суда, земельные участки, имения, фабрики, рудники. Когда началась ликвидация кирпичных заводов, он принялся покупать все заводы, которые мог сыскать. Когда парниковое садоводство сделалось убыточным и целые стеклянные города стали продаваться за бесценок, Венцель велел скупать все, что подворачивалось. Целые кварталы в провинциальных городах принадлежали ему. Эти дурни, раздраженные придирчивыми жилищными законами и малой доходностью строений, подпадали чарам цифр. О домах, ему принадлежавших, Шелленберг не заботился. Для этого существовал особый отдел, и два адвоката вели сотни процессов по искам нанимателей к Венцелю.

Венцель покупал на бумажные марки. Но, когда продавал, требовал уплаты хотя бы части условленной суммы реальными ценностями. Это противоречило закону, но какое ему было до этого дело? Никто, кроме круглых дураков, не считался с законами, которые всем грозили разорением. Договоры же его составлялись так, что не оставалось ни одной щелочки, сквозь которую можно было улизнуть. Затем он начал покупать изобретения и патенты, казавшиеся ему доходными. В какой-то сомнительной компании он свел знакомство с патентным поверенным, совершенно спившимся с круга, но обладавшим великолепным чутьем в отношении сулящих выгоды изобретений. Венцель пригласил его на службу к себе, с полным равнодушием относясь к тому, что человек этот был трезв только раз в неделю. На патенты он тратил много денег, но деньги возвращались к нему в десятикратном размере, когда хотя бы одно из купленных изобретений оказывалось удачным. В Голландии он учредил фабрику, которая стала приносить непредвиденно большие доходы. Об этой фабрике знал вообще только его директор-распорядитель Гольдбаум, больше никто. Она в его книгах не фигурировала.

Венцель никого не хватал за горло, надо быть к нему справедливым. Когда он узнавал, что какой-нибудь договор слишком невыгоден для контрагента, то шел на большие уступки. У Раухэйзена этого не случалось. Уступок там не знали, хотя бы договор раздавил контрагента.

Постепенно в делах Венцеля стали обнаруживаться система и план. Некоторое время он увлекался бумажными и целлюлозными фабриками и много их купил. Владел он ими еще в теперь, но они давно уже не были центром его интересов. Большую часть своих капиталов он бросил в химическую промышленность, работая преимущественно на заграничный рынок. В это время он часто и подолгу беседовал с Михаэлем, который давал ему немало весьма ценных советов. Он намеревался завербовать Михаэля в свое дело, но Михаэль отклонял самые фантастические его предложения.

Работа была совсем не проста. Она требовала большой энергии и несокрушимого здоровья. Венцель не давал себе передышки. Он работал по шестнадцати часов в сутки и больше. Спал с телефонной трубкой на подушке и, если нужно было, садился с рассветом в автомобиль, проспав каких-нибудь три часа. За эти три года он, в общей сложности, не отдыхал и трех недель. Чем суетливее проходил день, чем лихорадочнее, тем лучше чувствовал себя Венцель. У него было совершенно такое же ощущение, как если бы он сидел за зеленым сукном и понтировал, и теперь он играл по целым дням. Все это было для него не чем иным, как непрерывным риском. Венцель даже придумал себе соответственную эпитафию. На его памятнике должна была когда-нибудь красоваться надпись: „Здесь покоится Венцель Шелленберг, игрок“.

Эта деятельность была ему дороже всего. Да, теперь он принадлежал к числу тех, которые „нажимают на кнопку“. Двери распахивались, директора и служащие мчались по коридорам с папками и документами.

Среди его сотрудников и агентов было много бывших офицеров и даже один генерал. Все теснились вокруг него, удача была как бы магнитом, золото притягивало. Во всех глазах читал он жажду стяжания и жажду постигнуть тайну его успехов. Все унижались ради презренных денег.

Венцель Шелленберг сделался силою. Его состояние было огромно. Волны денег приливали, отливали и опять приливали. Когда началась стабилизация, Венцель надлежащим образом подготовился к ней. Не было сомнения, что предстоял полный переворот в хозяйстве страны. Для питания своих предприятий ему нужно было располагать на переходное время огромными суммами. Многим еще памятны те биржевые дни, когда курсы ценных бумаг удваивались в течение суток. Это были для Венцеля трудные дни. С окаменелым лицом опытного игрока, ставящего все на карту, сидел он и ждал. Два, три дня он прождал, потом решился. Когда все еще думали, что это повышение будет продолжаться беспредельно, он продал весь портфель своих акций. Этот день навеки врезался в его память. Он дал приказ. Его коммерческие директора, тертые и обстрелянные ребята, заклинали его подождать, особенно толстый Гольдбаум, всю свою жизнь проведший на бирже. Вопреки всем советам, он дал приказ продавать.

Гольдбаум. бледный как мертвец, поехал на биржу. Еще и теперь Венцель смеялся, вспоминая эту сцену. И надо сказать: смеялся и тогда! Ибо ему, в сущности, было безразлично, предстояло ли ему на следующий день владеть удвоенным или в десять раз уменьшенным состоянием. В этот день курсы большинства бумаг удвоились, но на следующий день все здание рухнуло. За два дня Шелленберг удвоил и утроил свое состояние. Он мог вертеть дела дальше, он. располагал миллионами. А ведь даже гигантский синдикат Раухэйзена затрещал в эти дни. Пожалуй, лучше было старому Раухэйзену не ссориться с ним из-за десятиминутного опоздания, не правда ли?

Шелленберг выступил в роли финансовой силы и диктовал учетный процент. Между тем как дьявольский водоворот поглотил тысячи предприятий, Шелленберг высился, как маяк над прибоем.

У Венцеля были на Рейне две большие фабрики кинопленок. Уже довольно давно приобрел он патент, дававший возможность изготовлять с большим совершенством цветные фильмы, окрашенные не с грубой яркостью, а мягко, как пастель. Он возлагал на этот новый способ большие надежды.

Два больших киносиндиката не раз пытались завязать сношения с Шелленбергом. Но до последнего времени его нельзя было уговорить принять какое бы то ни было денежное участие в производстве фильмов. Доходность этого дела была сомнительна, а экранные дельцы считались такими ловкачами, что с ними приходилось быть начеку, кинопромышленность за последние месяцы пришла в полный упадок. Все чаще киносиндикаты начали обращаться к Венцелю с просьбой о кредите, а один из них недавно сделал ему заманчивые предложения. Его финансовый советчик, толстый Гольдбаум, часами убеждал Венцеля согласиться на них. И Венцель колебался. Может быть, Гольдбауму было обещано комиссионное вознаграждение за посредничество? Может быть? Какое же в этом могло быть сомнение! Гольдбаум составил себе большой капитал, источники которого были неизвестны! Ну, что ж, какое же это преступление? Он наживался, как всякий другой, как все его сотрудники.

Увидев Женни Флориан в аукционном зале Дюваля и К0, Венцель сейчас же стал искать способов ближе познакомиться с красивой актрисой.

В то время как он беседовал с нею на лестнице, чувствуя на себе обаяние ее звучного голоса и робких манер, это желание окрепло в нем. С каким пылом ответила она на вопрос, любит ли она красивые вещи: „я люблю их страстно“. Детская алчность и томление светились в ее глазах, когда она произносила эти слова. В этот миг Венцель ощутил потребность стать ближе к этой женщине, и тут вдруг ему припомнились переговоры с киносиндикатом. Только по этой причине спросил он ее, в каком театре она теперь играет То, что у нее не было ангажемента, было благоприятным обстоятельством.

На следующий же день после аукциона он пригласил к себе Макентина и Гольдбаума, чтобы снова обсудить с ними кредитование киносиндиката. Гольдбаум чрезвычайно обрадовался тому, что этот вопрос был поставлен на обсуждение. Его жирное, поросшее светло-рыжими пучками волос лицо сияло, маленькие глазки хитро поблескивали за косо насаженным пенсне. Не Макентин сложил свое кривоносое лицо в недовольную гримасу.

— Попытайтесь добиться крайних условий и потуже завинтите тиски. — „Тиски“ — это был излюбленный образ в словаре Шелленберга. — Позаботьтесь о том, чтобы завтра утром могли состояться наши переговоры с этими господами.

— Вы, стало быть, серьезно хотите вложить в это дело такую большую сумму? — хмуро спросил Макентин, искоса поглядывая на Венцеля.

— У меня для этого есть основания.

Макентин пристально взглянул на Венцеля и слегка поклонился.

— Хорошо, хорошо, — сказал он, — совещание состоится завтра утром.

Несколько дней спустя Женни Флориан получила от кинофирмы „Одиссей“ чрезвычайно любезное письмо с приглашением по возможности безотлагательно побаловать с контору фирмы.

„Господин Венцель Шелленберг был так любезен, что обратил наше внимание на ваш талант“.

„Господин Венцель Шелленберг!“.

Женни покраснела. Несколько раз перечитала это письмо и почувствовала легкое онемение в руке. Но потом совсем опьянела от радости. Быстро оделась и помчалась к Качинскому.

— Прочитай это письмо! — крикнула она. — От общества „Одиссей“.

Но Качинского, по-видимому, не очень-то осчастливила эта радостная весть. Он двумя пальцами взял письмо и поджал губы.

— Ах, Шелленберг! — сказал он, иронически посмеиваясь, и многозначительно нахмурил лоб.

— Может быть, и тебе удастся устроиться там.

Голос Женни звучал вкрадчиво, она заметила, что ее собеседник побледнел. Качинский обиженно усмехнулся.

— Я не нуждаюсь в протекции, — сказал он.

— Но теперь слушай! — крикнула Женни и взволнованная кинулась в кресло. — Они просят меня представить им какую-нибудь небольшую сцену, чтобы они могли определить, для каких ролей я наиболее пригодна. Какую же мне сцену сыграть? Посоветуй!

Качинский зашагал в раздумье по комнате.

— Какую сцену? Ну, мы об этом подумаем. Стринберга! Не сыграть ли тебе сцену из „Христины“ Стринберга?

— Не знаю, Стринберг — едва ли.

Они перебирали в памяти разные роли. Наконец Женни в нетерпении вскочила.

— Поедем к Штобвассеру. Может быть, ему придет что-нибудь в голову.

Штобвассер тихо сидел в своей мастерской, с чрезвычайно сосредоточенным выражением лица, окруженный своими попугаем, какаду, скворцами и кошкой, и лепил небольшую группу животных. Он не сразу понял, чего хотела наскочившая на него пара. Но потом его темные глаза загорелись тепло.

— Ведь это великолепно, Женни! — сказал он. — Поздравляю вас от души.

— Взгляд одного из финансовых владык упал на белокурую головку Женни, — саркастически произнес Каминский.

Лицо Женни ярко зарделось, как в лихорадке.

— Тебе не удастся отравить мне мою радость! — воскликнула она и рассмеялась при этом, но ей стыдно стало за Качинского, который даже в присутствии Штобвассера не мог скрыть свою ревность.

Штобвассер отложил работу в сторону и начал придумывать, что бы Женни сыграть. Удачный дебют — это, разумеется, важнее всего! Наконец он воздел руки к потолку.

— Пошли, о боже, вдохновенье! — воскликнул он. — Подумаем как следует, Качинский. От этих десяти минут, быть может, зависит вся будущность Женни. Пойдем-ка в кафе и будем там совещаться.

В кафе было решено, что ни Стринберг, ни другой какой-нибудь писатель для этого не подходят. Женни должна сыграть маленькую сцену, которая показала бы в надлежащем свете ее сценическое дарование и внешние данные. Да, но какую сцену?

Вдруг Женни осенило.

— Вот какую сцену я сыграю. Слушайте! — воскликнула она. — Я — манекен в ателье мод. То есть не манекен, а восковая фигура. Красивый молодой человек проходит мимо, кукла медленно оживает. Молодой человек это чувствует, оборачивается; тогда она становится совсем живою» Начинает с ним болтать. Но тут приходит хозяин ателье, и она опять превращается в восковую куклу. Но застывает не на прежнем месте, а ей приходится медленно отойти назад к своему цоколю. Наконец, она опять стоит, где раньше. Как вам это нравится?

Качинский покачал головой, он был недоволен.

Но Штобвассер вскочил в восторге.

— Какая дивная сцена, — сказал он. — Они разинут рты, и если после этой сцены вы не получите ангажемента, то вам уж ничем не помочь!

— Она получит ангажемент! — уверенно сказал Качинский.

— Почем ты знаешь? — спросила Женни, задетая его тоном.

Качинский поправился:

— Я хотел сказать, что если ты хорошо проработаешь эту сцену, то я уверен в твоем успехе.

Но Женни угадала его мысль. Она встала.

— Я ухожу, чтобы сейчас же приняться за работу, — сказала сна.

Качинский взглянул на нее с мольбой в глазах. Она, казалось, не видела его.

Женни вплоть до мельчайших подробностей проработала свою маленькую сцену «Влюбленная кукла» и сотни раз повторяла ее перед зеркалом.

В правлении общества «Одиссей» ее приняли чрезвычайно предупредительно, ей не пришлось ждать ни секунды. Двери перед нею распахивались сами собой, и по длинным коридорам ее повели прямо в святилище — в дирекцию.

Секретарша отвела ее в сторону и с таинственным видом вручила ей письмо. Это была короткая записка от Шелленберга: он советовал ей не подписывать никакого договора, прежде чем он его не просмотрит. Он был бы рад основательно обсудить с нею это дело, если бы она согласилась послезавтра побывать с ним в опере, потому что днем у него нет ни одной свободной минуты.

Женни прочитала записку. О, она поняла ее, ее лицо сразу лихорадочно раскраснелось!

В кабинете дирекции несколько элегантно одетых, упитанных господ встали ей навстречу вежливо, почти подобострастно.

— Чем вы нас попотчуете, фрейлейн Флориан? Приготовлено ли у вас что-нибудь для нас? — спросил один из директоров.

Женни вкратце рассказала свою сцену. От волнения зрачки у нее вдвое расширились.

Ее замысел очень понравился. Затем она начала мимировать, но играла сбивчиво и плохо.

— Мне надо начать еще раз, — сказала она.

— Пожалуйста, будьте совершенно спокойны! Не надо волноваться.

Господа эти глубоко ушли в свои кресла, чтобы ее не смущать.

Когда она плохо и сбивчиво доиграла свою сцену, члены правления признательно пожали ей руку.

— Мы подумаем, фрейлейн Флориан! Вас надо будет показать в совсем особенной роли. Вы должны стать звездою нашей фирмы. Мы предлагаем вам подписать с нами контракт на три года. Вы можете подписать его завтра.

Усердно кланяясь, они проводили ее до дверей. Но, когда обитые войлоком двери закрылись за Женни, они многозначительно поглядели друг на друга.

— Катастрофа! — крикнул один из упитанных директоров. — Ведь она совершеннейшая дилетантка!

— Она даровита! — возразил режиссер. — И она мила, даже красива. Сложена безупречно. Ее движения безыскусственны, прелестны, обаятельны, трогательны, полны музыки. Сегодня она была смущена и неуверенна. Предоставьте ее мне. Через два месяца она будет неузнаваема.

— Два месяца! О боже милостивый!

Качинский побледнел, как мел, когда Женни показала ему письмо Шелленберга.

— Ты пойдешь, Женни, — спросил он, строго уставившись на нее своими серыми глазами.

— Разумеется, пойду! Я ведь не поврежу своей репутации, сидя в опере с господином, принадлежащим к хорошим кругам общества?

— Но разве ты знаешь, кто такой Венцель Шелленберг? Хорошие круги общества! Пусть он бывший офицер, но теперь репутация у него неважная. Знаешь ли ты, что это один из самых бессовестных обирал в нашей стране? И вдобавок один из самых знаменитых берлинских ловеласов! Любовниц у него целые дюжины. Он покупает их как товар!

Голос у Качинского дрожал.

На этот раз побледнела Женни.

— Успокойся! — попыталась она укротить его, трепеща от его замаскированных оскорблений. — Я не давала тебе повода считать меня легкомысленной женщиной. До чего нелепо твое волнение! Я поеду с ним в оперу, чтобы не быть невежливой, вот и все.

— Значит, поедешь?

— Да, поеду.

Дверь с треском захлопнулась.

Женни заплакала. Она бросилась на узкую оттоманку своей скромной комнаты. Но потом встала, вытерла глаза, освежила щеки одеколоном.

— Пусть уходит! — сказала она себе, закуривая папиросу. — Да, пусть уходит! Довольно, довольно, довольно! Ах, как хорошо, что это кончилось! — Теперь только она почувствовала приступ гнева. Топнула о пол ногою. — Он полон самомнения, он смешон! Да и кто он, в сущности, такой? Всякого мужчину, имеющего успех, бранят другие мужчины. Пора мне, давно пора порвать эту связь! — Но я понравилась, — продолжала она другим тоном, тоном ликования, расхаживая взад и вперед по истертому ковру, покачиваясь на бедрах и приплясывая. — Мой ангажемент — дело решенное, Я проложу себе дорогу. А Шелленберг… — Радость залила ее. — Сейчас напишу папе.

Женни Флориан была родом из Любека. Там знал ее всякий. Маленькой девочкой она декламировала стихи и подносила букеты цветов, когда высокие гости приезжали в ее родной город. Двенадцати лет она играла одну из главных ролей в торжественном шествии. Четырнадцати — получила приз на состязаниях в плавании. Кто же не знал Женни Флориан? Каждый день, между пятью и шестью часами вечера, она гуляла, как и все, по Широкой улице. Шестнадцати лет Женни Флориан занялась живописью и лепкой. В одном книжном магазине устроена была небольшая выставка ее работ, и в газетах появились о ней похвальные отзывы. Семнадцати лет Женни стала выступать в маленьких ролях в городском театре и пожинала лавры. Так можно ли было не знать Женни Флориан? Ей пророчили большую будущность. В родном городке она считалась самым выдающимся талантом, и нельзя было сомневаться, что ей предстояло когда-нибудь прославиться в искусстве, стать, может быть, знаменитой художницей, может быть, актрисой, а, может быть, и знаменитой певицей, ибо известно было, что Женни обладала дивным голосом. Стоило ей только показаться на улице, как все оборачивались в ее сторону.

Ясно было, что городок Любек — неподходящее место для развития больших дарований Женни. Ее отец, чиновник, гордясь своей талантливой дочкой, послал ее сначала в Гамбургское художественное училище. Но потом она переехала в Берлин, чтобы серьезно посвятить себя сцене.

В Гамбурге, в художественном училище, познакомился с ней Качинский, и в Берлине они, разумеется, встретились опять. Качинский за это время достиг каких-то мелких успехов. Некоторые его карикатуры появились в юмористических журналах. По поводу одной- выставки о нем хорошо отозвалась критика. Женни смотрела на него с уважением, Качинский водил ее по музеям, театрам, рассказывал ей интересные вещи про разных актеров, анекдоты, сплетни. Повел ее в артистическое кафе и показал некоторых знаменитостей. Представлял ей молодых художников, архитекторов, писателей, ввел ее в разные ателье. Он был для нее бесценным ментором. Больше того: он любил ее.

Но теперь Женни переживала большую внутреннюю борьбу. Уже несколько месяцев назад приняла она решение, но все колебалась. С недели на неделю откладывала решительный шаг. Она хотела расстаться с Качинским… С каждым днем она все больше от него удалялась, но он этого, казалось, не замечал. Ее критическая мысль скоро стала зрелее. Она поняла, что слишком высоко ценила достоинства своего друга. Сразу увидела его недостатки и слабости. В ту пору, когда ей казалось, будто она любит его, — ибо в действительности она никогда его не любила и сознавала это теперь, — в ту пору она говорила ему: «Ты красив, как Аполлон». Теперь же она говорила ему: «У тебя слишком мягкие губы, у тебя губы девушки». Ей нравились его шелковистые белокурые волосы. Теперь же она находила, что эти волосы слишком мягки, шелковисты для мужчины. Еще несколько месяцев назад она всем расхваливала добродетели Качинского, говорила, что нет менее своекорыстного, чем он, человека. Теперь же она знала, что Качинский не что иное, как эгоист, способный думать только о самом себе и больше ни о ком. Не раз ей приходилось убеждаться в том, что он лжет. А для нее не было ничего ненавистнее лжи. Она была стеснена в средствах, он уверял, будто у него нет денег, а между тем ходил по кафе, позволял себе разные удовольствия. Отец посылал ей все деньги, какие только мог сберечь. Их было мало, но и этим малым она делилась с Качинским, когда его дела бывали плохи. И она не могла простить ему того, что однажды он занял у нее денег, чтобы, как он говорил, помочь больному приятелю, и заставил ее несколько дней питаться только чаем и хлебом, а сам, как она потом узнала, истратил эти деньги на маскарад. Узнала она об этом совсем случайно. И так же случайно узнала, что Качинский завязал интрижку с одной продавщицей и берет у этой девушки деньги. Все яснее становилось ей, что его словам нельзя доверять. О, мало того, ей стало ясно, что он лгал почти постоянно. Иногда он водил ее также к приятелям, где шла игра, но она решила впредь избегать такого общества. «Что-то подозрительны мне его новые знакомства и устремления», — думала она.

Как-то совсем незаметно потускнел ореол, в котором она раньше видела боготворимого ею некогда человека.

Обо всем этом думала она, в то время как писала своему дорогому старому папочке, сообщая ему радостную весть о трехлетнем контракте, заключенном ею с одною из первых кинофирм. Контракт можно считать уже подписанным. Об условиях она напишет завтра. Но между тем как она писала, подробно описывая сегодняшний прием в правлении фирмы, но не упоминая имени Шелленберга, — между тем как она писала, ее мучил конфликт, в котором она находилась. «Я порву с Качинским, — говорила она себе, — о, давно мне следовало это сделать. Но что же он подумает? Он станет повсюду рассказывать, что я…»

Но это было еще не все, нет, не все. Одно это не терзало бы ее так; что-то другое к этому присоединялось, что-то гораздо более страшнее: она чувствовала, что не относится равнодушно к этому Венцелю Шелленбергу. Да, в этом нельзя было сомневаться, она это чувствовала слишком ясно. Часто ей казалось, будто дыхание у нее обрывается, кружилась голова. А порою бывало такое ощущение, сложно ей острым ножом поцарапали грудь и по груди стекает капля крови. Нельзя было предаваться самообману: ее влекло к этому большому, широкоплечему человеку с немного грубым лицом и этой улыбкой… Какая у него улыбка? Презрительная? Высокомерная? Ее влекло к нему, больше того — она любила его, она это знала, и то, что она его любила, — вот что было ужасно. Не деньги его любила она, не сокровища, конюшни и автомобили. Не нужны ей были его деньги. Ни одного пфеннига не взяла бы она у него. И какое дело было ей до его лошадей и автомобилей? Он покровительствовал ей. Разве он не в праве был покровительствовать ей? Конечно, контракт с обществом «Одиссей» никогда не был бы заключен без его посредничества. Он хотел оказать ей услугу. Разве она могла запретить ему это? А Качинский всегда думал только о себе и даже теперь почувствовал ревность, и ничего, кроме ревности, оттого что ей повезло.

Но ужаснее всего было то, что не только сердце ее было взволновано, но и чувства. Что же будет? Что произойдет? Ведь он это сразу заметит, с первого же взгляда. «Посоветуйте, что мне делать!»

«Мой милый, дорогой, старый моржик, — писала Женни (моржик — было ласкательное имя, которое Женни дала отцу; лысина, круглые глаза и висячие усы действительно придавали ему некоторое сходство с моржом), — мой дорогой, старый моржик! Завтра я опять напишу тебе. Здесь происходят важные события. Чувствую, что буду счастлива!»

Так она писала, и слова сами собой стекали с пера, а в то же время ее раздирала мука. Ничего, пусть написанное останется!

Она запечатала письмо и пошла опустить его в ящик. Потом медленно брела по улицам, чтобы поразмыслить, сосредоточиться, охладить пылавшее лицо. Прикладывала кончики пальцев к вискам и повторяла все одни и те же слова: «Что будет? Он это сейчас же заметит! Я не поеду с ним в оперу. Я напишу ему извинительное письмо». Она остановилась и спросила себя: «Когда? Послезавтра? Значит, впереди еще сорок восемь часов без двух — сорок шесть». Придя домой, она начертила па листке почтовой бумаги сорок шесть квадратов, и, когда проходил час, она зачеркивала один квадрат.

Читала книгу, но едва лишь склонялась над нею — время останавливалось, часы замирали. Ходила по комнате взад и вперед.

Доброе? Нет, лицо у него не доброе, но что-то доброе в нем есть. И есть в нем также что-то страшное. Голос его часто становится громким. Всегда он расходует силу, даже когда говорит. Если бы можно было гадать по звездам?… Она подошла к окну и взглянула поверх темных крыш. Беззвездное небо, пустота. Но что это? Что. поднимается так между трубами? Она испугалась. Что это? Свет! Сияние поднималось вверх, поглощало мрачные трубы, ширилось, как светлые ворота. Это была луна!

«Можно ли назвать это знамение благоприятным, не гневя богов?» — спросила себя Женни и легла в постель, подставляя грудь лучам луны. Проснувшись наутро, она' зачеркнула еще восемь квадратов.

Пришел Качинский. растерянный, бледный, с воспаленными глазами, с подергивающимся ртом, безмолвный.

— Ради бога, что случилось? — спросила она, оторопев.

Он стоял, вперив оцепенелый взгляд в лист бумаги с непонятными квадратами.

— У меня умерла мать, — сказал он. — Я должен ехать сегодня в Гамбург.

Она обвила его руками, прижалась головой к его груди.

— Бедный, бедный друг, — сказала она, — утешься!

Он взглянул на нее.

— Что же, ты и теперь поедешь в оперу? — спросил он.

— Нет, — быстро ответила она, — я откажу ему.

Но она знала, что это ложь. Слабым, ревнивым людям надо лгать, чтобы иметь покой. Она радовалась, что он должен уехать. О, как далеко она уже отошла от него!

Мало-помалу стало обозначаться численное преобладание черных квадратов над белыми. Вот уже только двадцать четыре часа осталось. Женни отправилась в кафе, только чтобы убить несколько часов, хотя этот вечер ей приятнее всего было бы провести наедине с собою. На следующее утро она рано встала и начала приготовлять свой вечерний туалет. Гардероб у нее был жалкий, она близка была к отчаянию. Но потом принялась работать ловкими своими руками. Выбежала из дому, купила перчатки и разные мелочи и вечером пришла к заключению, что одета довольно сносно. Шелленбергу, конечно, не придется ее стыдиться. Днем пришел посыльный с известием, что автомобиль будет ждать ее у подъезда в четверть восьмого. Ровно в четверть восьмого она вышла из комнаты. Автомобиль был у подъезда. Но, к ее изумлению, у дверец стоял не Шелленберг, а маленький Штольпе. Она чуть было не лишилась чувств.

«Боже, как это ужасно! — подумала она. — Можно ли так отчаянно тосковать по человеку!»

Штольпе от имени Венцеля попросил извинения. Господин Шелленберг еще занят одним очень важным, совершенно неожиданным совещанием, к сожалению своему, может только позже приехать в театр. Ему, Штольпе, поручено покамест развлекать ее.

Ну, это еще не так плохо. Женни вздохнула легче, стараясь подавить в себе боль небольшого огорчения. «Никакое совещание не должно было бы удержать его!» Но она сейчас же смягчила такое суждение. Не успела она еще усесться, как Штольпе засыпал ее лавиной слов.

— Вот так у нас каждый день, — вздохнул он, упав на подушки автомобиля и ловя воздух ртом. — От семи до восьми утра мы уже ездили верхом по Тиргартену, галопом со скачкой через препятствия, — другой езды Шелленберг не признает. Потом заседание до одиннадцати утра. В одиннадцать — на аэроплане в Лейпциг. Завтрак: два яйца всмятку, стакан кофе и рюмка коньяку. В пять часов обратно, — я спал в кабине аэроплана, — опять переговоры и заседания. Поистине, мне не до веселья. Я работаю от шестнадцати до семнадцати часов в сутки, изо дня в день, даже по воскресеньям. Не понимаю, как это выносит Шелленберг. Что, собственно говоря, дают в опере?

Женни внимательно прислушивалась к его болтовне. Все, что касалось Шелленберга, интересовало ее.

— Дают «Свадьбу Фигаро», — с улыбкой ответила она, — вы этого не знали?

— Нет, простите, фрейлейн Флориан, как я мог это знать? Мне ведь только четверть часа назад было дано это, правда, весьма, весьма приятное и лестное поручение. А кстати, взяли вы с собой договор фирмы? Ну вот и превосходно. Могу облегченно вздохнуть. Шелленберг приказал напомнить вам об этом. А здесь, — простите за рассеянность, — цветы, камелии. Шелленберг купил их в Лейпциге, а я про них чуть было не забыл. Он вверил мне попечение о вас, фрейлейн Флориан. Похвалите меня, если он спросит, остались ли вы довольны мною. Сегодня он был очень немилостив. О, поверьте, мой хлеб достается мне нелегко.

Женни устремила на Штольпе ясный взгляд.

— Но зачем же господин Шелленберг так много работает? — спросила она. — Разве он не может как-нибудь разгрузиться?

— Это и мне совсем непонятно, — ответил маленький господин фон Штольпе. — Не знаю. Разгрузиться? — говорите вы. Разгрузиться? Это совершенно невозможно. Он все делает сам. Жажда деятельности — у него своего рода болезнь. Каждый день он посылает кипу телеграмм, объемом с библию. По вечерам, казалось бы, он должен валиться с ног от усталости. Ничуть не бывало, вечером он наряжается — и пошло, поехало: театры, общество, карты. Для меня загадка, когда он спит. И это длится уже целых три года. Непостижимо! При этом он всегда превосходно настроен. Да вот, вы сами увидите, фрейлейн Флориан! Странный человек этот Шелленберг! необыкновенно странный! Я еще никогда в жизни не встречал такого человека. Если я даже по временам проклинаю его, то… готов был бы даром для него работать… У него есть размах, видите ли, да! Размах! Все у него крупно, безудержно, безмерно.

Всю дорогу Штольпе восхищался Венцелем Шелленбергом, пел ему дифирамбы.

А Женни прислушивалась! Странная вещь, этот незначительный Штольпе, это краснощекое, мелькающее каблучками ничтожество, при виде которого у нее раньше поднимались брови, стал ей вдруг почти симпатичен.

В театре Штольпе превратился в безмолвного лакея, неподвижно сидевшего за ее спиною. Только в антрактах решался он тихо н смиренно осведомляться, не угодно ли ей «чего-нибудь прохладительного — бокал шампанского?»

Незадолго до начала последнего действия отворилась дверь, и Венцель вошел в ложу. Штольпе исчез, не попрощавшись, как тень. Венцель поздоровался с Женни, попросил прощения, и как только он сел рядом с нею, заиграл оркестр.

Женни пришла в сильное волнение. Грудь у нее вздымалась. Она пыталась совладать с собою — напрасно! Она чувствовала на себе взгляд Веннеля, испытующе, но без всякой торопливости скользивший по ней. Этот взгляд, которым каждый другой мужчина пробудил бы в ней негодование, был для нее наслаждением. Взгляд скользил по ее профилю, по волосам, по затылку, по рукам, и она затрепетала под этим взглядом. «Какая у него власть надо мною! Кто меня защитит?» Но потом она перестала ощущать на. себе этот взгляд. Дыхание Венцеля доносилось совсем тихо и очень равномерно. Она взглянула в его сторону в увидела, что он закрыл рукою глаза, словно задремал И в самом деле, в то время как музыка Моцарта реяла в зале, наполняя его чарами и благоуханием, Венцель Шелленберг тихо спал в своем кресле.

Женни попыталась рассердиться на него. Лицо у нее вытянулось, в глазах появилось выражение обиды и горечи. При какой угодно снисходительности, разве это не верх бестактности? Сначала не приехать, а потом заснуть! Никакой другой мужчина не посмел бы так поступить! Она старалась обозлиться — и не могла! «Он спит, он устал», — подумала она, больше ничего, и улыбнулась.

Аплодисменты разбудили Венцеля. Он протер себе глаза и стал разглядывать вышедших на вызовы певцов, как кучку дураков.

— Ради бога, простите меня, фрейлейн Флориан, за то, что я спал! — воскликнул он и рассмеялся. — Сперва я еще слышал музыку, а потом вдруг заснул. Я был страшно утомлен. Спектакль окончился?

Такая откровенность окончательно примирила ее с ним. В ее смеющихся глазах он прочел прощение.

Шелленберг распорядился заказать изысканный ужин в тихом, торжественном ресторане — том самом, где когда-то ужинал с Михаэлем.

— Есть люди, — думала Женни Флориан, — которых никак нельзя узнать, которые прячутся, маскируются, умышленно или невольно. Это глупые, самонадеянные, заносчивые, жалкие создания. Других разгадать удается только постепенно, на протяжении многих лет, а есть, наконец, и такие, — они редки, — с которыми сразу чувствуешь себя, как с хорошими знакомыми. И это честные, простые, богатые натуры, не боящиеся широко открывать двери". К этим последним, казалось Женни, принадлежал и Венцель Шелленберг. Он не говорил пустых слов, не старался быть пленительным, казаться остроумным, втирать очки. Он не позировал, был прост, бесхитростен, прям. Смущение Женни скоро прошло, и у нее было такое чувство, словно она с Венцелем давно знакома.

В первый раз она решилась посмотреть ему прямо в лицо, в первый раз действительно присмотрелась к нему. Это было широкое, грубое, почти крестьянское лицо, но энергичное и значительное. Кожа — потрескавшаяся, смуглая, точно выдубленная. Глаза в нее были вставлены как неправильной формы черепки. И странно. Женни казалось, словно в этот миг она впервые видит настоящее человеческое лицо. Все ее прежние суждения о человеческих лицах казались ей предрассудком и теорией. Теперь только это началось, теперь только она вступает в жизнь и видит лицо человека, каково оно в действительности — без прикрас.

— Есть ли у вас мужество, фрейлейн Флориан? — спросил Венцель, пристально глядя на нее серыми глазами, выражение которых всегда казалось немного холодным.

Этот неясный вопрос испугал Женни.

— Мужество? Какое мужество, господин Шелленберг? — спросила она, смущенно склонив к плечу свою узкую головку.

— Мужество смотреть жизни в глаза?

— О, я не знаю, есть ли у меня такого рода мужество. Пожалуй, есть.

— Так я надеюсь, хотя в наше время мужество сделалось редким качеством. Мелкие общественные масштабы превратили людей, вообще говоря, в жалкий сброд. Я знаю таких, которые боятся, что не смогут заплатить за квартиру, боятся мнения своего швейцара, дрожат при мысли, что их, чего доброго, за что-нибудь упрячут на две недели в тюрьму. Вот какими смешными сделались люди в наш век. Мелкими и мерзкими. Они противны мне. Знаете, что это значит: иметь мужество смотреть жизни в глаза? Это значит — быть готовым и погибнуть, если придется. Этим мужеством вам надо обладать, фрейлейн Флориан. Вы знаете, что даже тигр лежит, как кошка, у ног укротителя, когда чувствует в нем мужество.

— Я ужасно боюсь тигров!

— Тем мужественнее вы должны быть, фрейлейн Флориан, так как в жизни вам приходится иметь дело не с тиграми, а с людьми. Тигр — это, несомненно, внушающее робость создание творца. Но он был бы еще страшнее, например, будь он способен протягивать свою пасть за жертвой на расстоянии многих миль. А человек на это способен, и он гораздо страшнее тигра. Своему тщеславию, честолюбию, своей жажде наслаждений он, бровью ни шевельнув, приносит в жертву тысячи своих братьев, своему безумию — миллионы, а это не пришло бы в голову никакому самому дикому тигру.

— Какое у вас страшное представление о человеке!

— Но и этот ужасный человек, фрейлейн Флориан, покорно склонился бы к вашим ногам, если бы только у вас было мужество. И это мужество будет у вас. За ваше здоровье!

Женни подняла бокал. Волнение медленно окрашивало ее щеки в нежный оранжевый оттенок, восхищавший Венцеля.

— Большинство людей, — продолжал он, — потому терпят крушение в жизни, что они малодушны. Все, стало быть, будет зависеть от того, фрейлейн Флориан, удастся ли вам напрячь и подчинить себе все свои способности. У вас много талантов, не возражайте, я вижу это по каждому вашему движению. Признаюсь вам совершенно откровенно, что живо интересуюсь вашими талантами. Я сам лишен каких бы то ни было дарований, если не называть дарованием уменье стрелять, когда есть в распоряжении пушки. Но владение машинами, — которое теперь непомерно превозносят, — это искусство для детей и слабоумных, не больше. Тем сильнее привлекают меня даровитые люди. Теперь я подошел к цели. Я прошу вас только об одном: разрешите мне быть вашим советчиком, по крайней мере на первых порах. Позже у вас не будет надобности ни во мне, ни в самом черте! Вся ваша жизнь должна быть посвящена развитию ваших талантов, уходу за ними, но при этом она не должна быть извращена, не поймите меня ложно. Сперва вы поработаете для экрана, а затем перейдете на сцену. Несколько лет упорнейшей работы, — слышите ли вы! — и мир будет лежать у ваших ног, я это знаю.

Женни улыбалась растерянно, блаженно. Неужели так безоговорочна его вера в нее?

Но Венцель продолжал без всякой паузы:

— Завтра же мы приступаем к делу, фрейлейн Флориан. Ведь к танцам у вас тоже есть склонность, не правда ли? Отлично, с этого мы и начнем. Я постараюсь подыскать вам выдающегося преподавателя. Разыщу я также актера, который мог бы вам что-нибудь дать. Вы будете каждый день ездить верхом, если это доставляет вам удовольствие. Мои лошади застоялись в конюшне. Вашу теперешнюю квартиру вы смените на хорошую гостиницу или отличный пансион. Все эти вещи имеют большое значение, играют большую роль, чем вы. может быть, думаете Ваш день будет расписан по часам, вы должны себя дисциплинировать. Без дисциплины ничего не выйдет. Не верьте легенде о гениях, которым бог во время сна посылает дары. Хотите вы довериться моему руководству?

О, хотела ли она? Она чувствовала в нем неслыханную, необычайную силу воли и начала вдруг понимать причину успехов Венцеля Шелленберга.

— Будьте уверены в себе, горды, не поддаваясь тупому тщеславию… — Венцель вдруг переменил тон. — Только что вспомнил, — сказал он, — где договор «Одиссея»? Разрешите взглянуть на него? Всегда и во всем нужна крайняя осмотрительность. — Он принялся внимательно изучать контракт. — Хорошо, — сказал он затем, — за каждый фильм вы будете получать особый гонорар и сверх того фиксированное жалованье. Двух тысяч марок в месяц вам хватит?

— Конечно!

— В таком случае подпишите контракт. Я буду стоять за вашей спиной, как страж, как архангел с мечом. Я не верю в любовь, фрейлейн Флориан, но верю в дружбу и ценю ее выше любви, Я надеюсь, что мы станем добрыми друзьями.

Лиза весь день была в большом волнении. В шесть часов вечера в Берлин должна была приехать фрау фон дем Буш. Хотя Лиза еще днем закончила все приготовления и «прямо-таки замучилась», на вокзал она приехала с десятиминутным опозданием. По счастью, поезд, по-видимому, тоже опоздал на несколько минут. Поток пассажиров как раз в это время струился по перрону.

Лиза заметила свою мать, укутанную в пальто и меховое боа, перед вагоном. На ней была шляпа с чрезмерно широкими полями и вуаль. Фрау фон дем Буш любила одеваться в дорогу экстравагантно, в стиле блажной английской миллионерши, с опозданием на несколько лет против моды, но дорого в отношении материалов.

Фрау фон дем Буш махнула ей зонтиком. Этот жест показался Лизе немилостивым и нетерпеливым.

— Вот и ты, мамочка! — крикнула Лиза и бросилась матери в объятия. — Прости, что опоздала, автомобиль испортился.

Она солгала в свое оправдание, хотя это было совершенно излишне.

— Ах, уж этот мне Берлин! — простонала фрау фон дем Буш, не спуская глаз со своего ручного багажа. — Вот, носильщик номер сорок два, возьмите багаж. Запомни номер, Лиза!

— Какую гадкую погоду ты привезла с собою, мамочка!

Снег падал большими хлопьями, но они тут же таяли на асфальте.

Багаж, наконец, был погружен и тщательно пересчитан.

— Слава богу, одной заботой меньше, — сказала фрау фон дем Буш, и голос ее зазвучал ясно и уверенно. — Прибытие — это всегда самое трудное. Ну, что у вас делается, Лиза? Да, дитя мое, я приехала с тем, чтобы взять немного в свои руки твои дела.

— Я рада, что ты, наконец, оправилась от простуды, мамочка, — постаралась Лиза переменить тему. Ей не хотелось, чтобы мать уже в автомобиле завязала разговор о столь неутешительных вещах.

— Не от одной, а от двух простуд, и ревматизма в придачу. Зима была очень плохая.

«Какой у нее большой багаж! — думала Лиза. — Сколько времени она думает здесь пробыть?»

Дети, Гергард и Марион, встретили бабушку на площадке лестницы. Они больше получаса прождали ее за дверьми. Увидев бабушку, они испустили громкий, радостный рев.

— Да не кричите вы так, сорванцы! — успокаивала их фрау фон дем Буш. — Что скажут соседи? Войдем сначала в квартиру! — Она приласкала, расцеловала детей, и ее немного холодное обычно лицо сияло счастьем, покраснело от радости. — Наконец-то я вижу вас, и как же вас красиво нарядили!

Девочка вся отдавалась ласкам бабушки. Повисла на ней всею своей тяжестью и упала бы, если бы ее не поддерживали.

Гергард, напротив, был сдержан и застенчив. Он, сколько мог, извивался в объятиях бабушки, избегая ее поцелуев. Он не любил их. Где она целовала его, там оставалось мокрое пятно, а этого он терпеть не мог. «Она усатая», — думал Гергард. И в самом деле, у фрау фон дем Буш росло над верхней губою несколько тонких волосиков, которых, однако, никто обычно не замечал.

— Разденься же сначала, мамочка!

Фрау фон дем Буш все еще была в пальто. Сняла только боа. Шляпа у нее съехала немного набок от детских объятий.

— Не могу наглядеться на них, — воскликнула она. — У Марион — такие же славные красненькие щечки, какие у тебя были, Лиза. Просто яблочки! У Гергарда не такой здоровый вид. Это совсем другое лицо, — нерешительно сказала она, и Гергард, не поняв ее, но почуяв неприятный смысл этих слов, подозрительно взглянул на нее.

Фрау фон дем Буш положила детям шоколадки в рот.

— А ты, тебя как зовут? — обратилась она вдруг к горничной.

— Мари, — ответила та и рассмеялась.

Рассмеялась она только потому, что фрау фон дем Буш обратилась к ней на ты.

— Ты чего смеешься? Вздумала бы только служанка в моем доме так смеяться! Принеси нитку и иголку, разве ты не видишь, что у Марион распустилась петля на чулочке? Ах, где только глаза у нынешней прислуги!

Гергарду пришлось принести бабушке французскую грамматику и показать, сколько он прошел.

— А как сказать: «я — здесь», Гергард? — спросила она.

Гергард знал, как это сказать, но ему показалось обидным, что ему в таком повелительном тоне задают глупые вопросы, и поэтому не ответил. Его серые глаза блестели упрямо, то были глаза Венцеля. Кроме того бабушка обнаружила загнутые уголки в грамматике и обещала Гергарду научить его завтра делать обложки для книг.

— Гордый, своенравный ребенок, Лиза, — сказала бабушка. — Но уже ясно видна большая даровитость отца.

Лиза была поражена.

Наконец фрау фон дем Буш отпустила детей и сняла с себя дорожный костюм. Она поцеловала Лизу, долго и нежно смотрела ей в глаза. Затем они обе перешли в столовую.

— Я распорядилась сейчас же подать на стол, мамочка.

— Вот это хорошо, я сильно проголодалась! Да, мне давно уже следовало приехать в Берлин, чтобы обо всем этом переговорить с тобою.

— Не пообедать ли нам сначала, мамочка? — сказала Лиза, хмурясь.

После обеда, однако, — когда дети пошли спать, — фрау фон дем Буш уже нельзя было остановить.

— Ну вот. — произнесла она, откинувшись в кресле, и Лиза поняла, что теперь уже мать не даст заговорить себе зубы. — Итак, — начала фрау фон дем Буш, — вы все еще ссоритесь?

— Ссоримся? — Лиза смотрела на мать в недоумении.

— Ну да, ссоритесь. Вы ведь оба дети. Венцель — тоже. О господи, какой это ребенок, дикий мальчишка, делающий глупости. Но нельзя отрицать, и я это всегда признавала, что у него много положительных качеств. Например, он смел, мужествен, решителен, — этим достоинством не все мужчины обладают, а лишь очень немногие. При этом он, в сущности, добродушен.

Лицо у Лизы горело.

— Мама, — перебила она мать, разволновавшись, — ты, по-видимому, нарочно извращаешь создавшееся положение, оно ведь тебе достаточно известно!

— Нарочно? Да что ты, дорогая моя?!

— Да, нарочно! Ты превосходно знаешь, что между мною и Шелленбергом все кончено, раз и навсегда.

Фрау фон дем Буш снисходительно усмехнулась.

— Это фразы, Лиза, — ответила она. — Я знавала супругов, по три раза расходившихся и сходившихся. Венцель — натура необузданная, ему надо дать перебеситься. Я уверена, что уже теперь он иначе смотрит на дело. Во всяком случае я попытаюсь…

Лиза сделала вид, что встает.

— Я тебе сотни раз повторяла, мама, — сказала она, упрямо морща лоб, — о примирении не может быть и речи. По крайней мере с моей стороны, — ни за что, никогда! Да и Шелленберг…

Фрау фон дем Буш ласково ухватила Лизу за руку.

— Я ведь тебе только добра желаю, — заговорила она опять. — Мы можем поговорить обо всех этих вещах спокойно и откровенно. Я для этого и приехала в Берлин. Столько приходится слышать! Еще недавно был у меня полковник фон Карловиц из Берлина. Чего он только не рассказывал! Венцель, кто мог бы это предвидеть, сделал, по-видимому, совершенно исключительную карьеру! Кто мог предполагать в нем такие дарования? Полковник фон Карловиц говорил, что Венцель один из замечательнейших людей в Берлине. Впрочем, скажу прямо, в больших способностях Венцеля я никогда не сомневалась.

Лиза скривила губы.

— Это мне тягостно, мама!

— Но я не понимаю, как это может быть тягостно тебе.

Нужно же уметь обо всем говорить спокойно. Итак, время для примирения, по-твоему, еще не пришло? Жаль, очень жаль! Я бы это приветствовала. Полковник Карловиц рассказывал, что дела у Венцеля идут положительно блестяще. Он говорил о сказочных богатствах.

Лиза страдальчески прижала ладони к вискам.

— Ах, мама, ничего не хочу я знать про эти богатства. Не нужно мне этих понахватанных денег!

Фрау фон дем Буш разинула рот от изумления.

— Какая же ты глупая! — воскликнула она. — Ты ведь не перестала быть его законной женою! Как хорошо, что я приехала! Ты — артистка, идеалистка, естественно, что ты не умеешь отстаивать свои интересы.

— Я довольна тем, что имею, — раздраженно ответила Лиза.

— Ты довольна? А полковник Карловиц рассказывал, — может быть, он преувеличивает, — будто Венцель купил недавно яхту одной великой герцогини!

Фрау фон дем Буш хотелось все узнать, все подробности, только для этого она, собственно, и приехала в Берлин.

Лиза повторила, что она ничего нового рассказать не может. Она ведь письменно и устно сообщала ей сотни раз обо всем. Это была правда. За исключением тех вещей, о которых Лиза умалчивала нарочно, фрау фон дем Буш была посвящена во все.

Убедившись, что на возвращение Венцеля нет надежды, Лиза примирилась — правда, ценою больших мучений — со своей судьбой. Сперва она играла роль покинутой, оскорбленной жены. Несколько месяцев она в самом деле была очень несчастна. Все достоинства Венцеля внезапно предстали перед нею в ярком свете. Но время проходило, достоинства тускнели, а недостатки выступали ярче. Теперь она уже видела только недостатки Венцеля и сознавала, что такой человек, как он, ей «не подходит». Однако горе и вначале не удерживало ее, по крайней мере внешне, от прежнего, привычного образа жизни. В ее гостиной толпились посетители. Приходили обедать, когда угодно, пить чай. К Лизе Шелленберг всегда можно было прийти, всех она встречала с распростертыми объятиями. Не проходило дня без трех, четырех гостей. Дважды в неделю устраивались квартетные вечера, каждый день она брала урок пения. Концерты, театры, приглашения всякого рода. Лиза замечала, как повышался интерес к ее особе, по мере того как слухи о богатствах Венцеля разрастались. На ней останавливались пристальные взгляды, и ее приятельницы начали ей намекать на эту перемену: «Лиза, приходится слышать такие вещи…» Но Лиза обнаруживала крайнюю чувствительность, мгновенно выпрямлялась и одним взглядом умела положить конец дальнейшим объяснениям. «Не будем об этом говорить, ни слова больше».

Не в характере Венцеля было скупиться. В душе он не питал к Лизе злобы. Напротив, он знал, что глубоко оскорбил ее. Она была к тому же матерью его детей, и он хотел, чтобы они получили самое лучшее воспитание. Но притязания Лизы с каждым месяцем росли.

Михаэль в эти годы состоял посредником между Лизой и братом. Венцель, ценивший ясность в отношениях, несколько раз предлагал ей развод, через Михаэля и адвоката, на блестящих, в материальном смысле, условиях" Часто Лиза почти готова была согласиться. Но с тех пор, как его богатство стало легендарным, она упрямо отвергала все предложения.

Она покупала белье, покупала платье и обувь, покупала шляпы и меха, но все счета велела посылать Венцелю. Он распорядился оплачивать их, но предупреждать фирмы, что впредь по долгам жены отвечать не будет. С некоторыми фирмами у него начались тяжбы. Лиза обратилась к другим поставщикам, — и опять Венцель был засыпан счетами.

— Жаль, что она вынуждает меня к другим мероприятиям, — сказал Венцель, злобно усмехнувшись. Он поручил заняться этим одному из своих адвокатов, и судьи, окаменевшие от изумления при виде этих счетов, объявили Лизу недееспособной.

Когда адвокат явился к ней с этим известием, Лиза первый раз в жизни упала в обморок. Три дня она еле передвигалась по комнатам, бледная, как мел.

— Я не могла думать, что он подлец, — говорила она. — Это самое страшное разочарование, я считала его только легкомысленным.

Про эту позорную историю с дееспособностью Лиза, разумеется, никогда не писала матери. Намекнула ей только, что Венцель с ней судится, так как оспаривает ее счета — на обувь, платье, белье для детей.

И из-за этого процесса, который в освещении Лизы как бы еще не был закончен, фрау фон дем Буш в этот вечер снова сильно разволновалась.

— Как хорошо, что я все-таки приехала навести тут порядок, Лиза! — воскликнула она. — Разумеется, адвокаты делают с тобой, что хотят. Завтра я поеду к адвокату Давидзону. Это старый друг твоего отца. Знаешь, на что я решилась, Лиза, в эту самую минуту?

Фрау фон дем Буш от волнения встала и отважно глядела на Лизу.

— На что, мама? — спросила Лиза.

— Завтра же я пойду к Венцелю!

— Он тебя даже не примет, мама, — сказала Лиза с насмешливой улыбкой.

В глазах старой дамы вспыхнул гнев.

— О, он не посмеет не принять меня! — сказала она, сжав маленький, бледный кулак.

Лиза принимала все меры к тому, чтобы сделать матери приятным пребывание в Берлине. Фрау фон дем Буш собиралась провести тут неделю, а затем отправиться в какую-нибудь санаторию, вернее всего — в «Вейсер Гирш», близ Дрездена. У нее пошаливали нервы, и кишечник был не в порядке. Вообще она чувствовала себя еще не совсем здоровой.

Мать и дочь ходили в театры и на концерты. Лиза устраивала вечера. Дом был полон гостей. Играл знаменитый квартет. Лиза пела. Лакей из ресторана в белых перчатках разносил чай. Фрау фон дем Буш сидела в своей короне белых волос, окруженная дамами и мужчинами, и сияла от восторга. Ей говорили комплименты насчет ее вида, насчет Лизы и Лизиного голоса. «Ах, какой тон!» Фрау фон дем Буш была еще красивой, румяной женщиной. Особенно красивы были ее выхоленные, украшенные кольцами руки. Левое веко у нее было немного парализовано и прикрывало глаз чуть-чуть больше, чем правое. Это придавало ее лицу выражение задумчивости и таинственной скрытности.

Неделя давно прошла, а фрау фон дем Буш и не думала собираться в дорогу. «Как долго она еще пробудет здесь?» — спрашивала себя Лиза. Она искренне любила свою мать, но больше нескольких дней с трудом переносила ее присутствие.

— Тут у тебя все так чудесно, в Берлине, дорогая, — говорила фрау фон дем Буш и похлопывала Лизу по мягкой, полной щеке. Утром она «работала» по хозяйству, то есть давала работу горничным. Стирали гардины, мыли двери и окна. Чинили гардероб, белье. Затем натирали паркеты. Сама фрау фон дем Буш ни к чему не притрагивалась. Она восседала за письменным столом, вела свою обширную корреспонденцию и только появлялась через каждые четверть часа. Но ее распоряжения были так решительны, что никто не смел возражать.

Как-то утром она таинственно исчезла, и Лиза сразу поняла, что это означало. Поехала к Венцелю! Лиза знала, как упряма ее мать, и полагала, что маленький афронт ей не повредит.

Надо заметить, что фрау фон дем Буш не только желала защитить интересы своей дочери; к Венцелю влекло ее также любопытство. До нее доходили самые различные слухи и легенды — она ведь два года назад уже приезжала в Берлин, но как раз за последний год эти легенды приняли совершенно фантастическую окраску.

Дом на Вильгельмштрассе кишел людьми. Лифт сновал вверх и вниз. Люди выскакивали, вскакивали. Кабина беззвучно поднялась. Благовоспитанный швейцар учтиво взял карточку посетительницы и распахнул дверь маленькой, роскошно обставленной приемной. Ни пылинки! Вот где Лиза могла бы поучиться опрятности.

И все это принадлежало ему, человеку, которого она — в гневе своем после похищения Лизы — называла «подлым преступником», «глупым мальчишкой, у которого молоко на губах не обсохло». Правда, это было много лет назад и объяснялось ее волнением. Теперь она раскаивалась.

Сперва в приемную вошел молодой человек с красными щеками, по манерам которого сразу было видно хорошее воспитание. Он щелкнул каблуками, поклонился, попросил одно мгновение подождать. Затем появился кривоносый господин весьма изысканного вида, капитан с неразборчивой фамилией, вежливо попросивший посетительницу запастись на одну минуту терпением. Фрау фон дем Буш была близка к тому, чтобы простить Венцелю все его грехи. Но потом в дверь ввалилось нечто грузное, рыхлое, косившее поверх стекол пенсне, красное как свекла, с жидкими рыжими волосами на черепе, с рыжей щетиной на жирных небритых щеках — Гольдбаум. Он испортил Есе впечатление.

— Меня зовут Гольдбаум, сударыня, — сказала свекла, усевшись в кресло. — Я ведаю личными делами господина Шелленберга. Благоволите, сударыня, изложить мне ваши желания…

Но фрау фон дем Буш пожелала видеть лично господина Шелленберга. Грузная масса заколыхалась, поднялась, высказала сомнение, удастся ли устроить прием вне очереди, исчезла.

«Говорили же мне, что его окружают странные фигуры, — подумала фрау фон дем Буш. — В этих рассказах, очевидно, много правды».

Но тут опять появился краснощекий молодой человек с хорошими манерами и повел ее прямо в кабинет к Венцелю.

Фрау фон дем Буш собиралась, чтобы не терять времени и услужить дочери, просто подойти к Венцелю и сказать ему, словно ничего не случилось, что между людьми… Но по выражению глаз Венцеля, вежливо поднявшегося из-за большого письменного стола, она сразу решила, что с этим человеком так говорить совершенно невозможно.

Она не простерла к нему объятий, как собиралась. От всей заученной ею роли остался только простодушный тон вступительных слов, беззастенчивостью своей поразивших Венцеля.

— Я в Берлине, Венцель, — затараторила она, — и зашла тебя повидать, поздороваться с тобой и поздравить тебя. Да, у тебя превосходный вид! Ты немного пополнел. Не делай такого лица. Венцель, я знаю, нам с тобой случалось ссориться. Но ведь все мы — люди, и ты достаточно умен, чтобы не помнить обид.

— Я все помню! Я никогда ничего не забываю! — резко остановил ее Венцель.

Лицо у него на миг омрачилось. Потом он движением руки пригласил ее сесть. Глаза у него были холодные, жестокие, беспощадные.

— Я очень удивлен, что вижу вас здесь, фрау фон дем Буш, — сказал он затем, пристально глядя в лицо гостье спокойным и бесстрастным взглядом. — Что вам угодно?

С первого же мгновенья определилось превосходство Венцеля над тещей. Оправившись от первой неожиданности, он был совершенно спокоен, сдержан, деловит, между тем как она дрожала от волнения.

— Я пришла, Венцель, — сказала фрау фон дем Буш, — чтобы урегулировать с тобою материальное положение Лизы.

— Оно урегулировано, — холодно и учтиво ответил Венцель.

Он передал фрау фон дем Буш папку со счетами и выписью из контокоррентной книги.

— Вот внесенные мною суммы, а вот оплаченные мною счета вашей дочери.

Фрау фон дем Буш многословно объяснила ему, что его долг — содержать Лизу и детей соразмерно со своим состоянием.

— Так я и поступаю, — ответил с изумлением Венцель. — Но вы, конечно, согласитесь, что всему есть мера. Я не намерен работать шестнадцать часов в сутки, чтобы потворствовать прихотям вашей дочери. Не намерен я также нести все последствия дурного воспитания, которое вы ей дали.

Фрау фон дем Буш окинула его оскорбленным взглядом.

— Вы бессердечный и жестокий человек! — крикнула она в исступлении.

Ее лицо от волнения стало белым, как ее волосы.

— Мне приятнее казаться бессердечным, чем слабоумным, — ответил Венцель. — Но теперь прошу вас извинить меня. — Он встал и указал на седого, очень стройного господина, вошедшего в этот миг. — Разрешите представить вам господина генерала фон Зиммерна, готового к вашим услугам.

Оказалось, что и этот почтенный старый воин является представителем интересов Венцеля.

— Должен откровенно сказать, — объявил седой генерал, — что шестьдесят пар ботинок за один год и двести пар шелковых чулок — это, как-никак…

Фрау фон дем Буш перебила его.

— Простите, я хотела бы вести переговоры лично со своим зятем.

— Господин Шелленберг уже уехал.

Бледная, с красными пятнами на лице, вышла из этого дома фрау фон дем Буш. Она наняла автомобиль и немедленно поехала к адвокату Давидзону, которого знала давно и к которому питала чрезвычайное доверие.

— Он бестактен и груб! — кричала она в автомобиле, сне себя от ярости.

Давидзон попросил ее успокоиться и рассказать ему совершенно хладнокровно обстоятельства дела.

— Я прошу вас действовать без всякой пощады, — сказала она адвокату.

— Шелленберг? — переспросил тот. — Какой Шелленберг? Есть два Шелленберга.

— Венцель Шелленберг.

— Ах, Венцель Шелленберг! Продолжайте, сударыня. Есть еще Михаэль Шелленберг, о котором так часто говорят газеты.

Фрау фон дем Буш изложила дело во всех подробностях. Адвокат внимательно смотрел на нее, но слушал только краем уха. Он обдумывал одну бумагу, которую должен был еще в этот час продиктовать по делу Бергенталя и К0. Лишь по временам он рассеянно задавал вопросы.

— Имела ли ваша дочь приданое?

— Приданое? О, нет! Мой муж занимал высокий пост в администрации, он любил жить на широкую ногу и обращал большое внимание на гардероб. Это был его долг. Он служил только государству. Копить деньги было невозможно. В ту пору чиновники были совсем другого склада. Вы это знаете.

— Простите, сударыня, я только хотел уяснить себе положение. Если бы ваша дочь получила приданое, быть может, удалось бы доказать, что только на нем господин Шелленберг мог основать свое состояние. Разумеется, сделано будет все, что находится в моей власти. Ваша дочь, конечно, имеет известные права. И мы будем знать, как эти права защитить. Состояние Шелленберга оценивают теперь уже во много миллионов. Мы заставим его расстаться с частью этих миллионов.

Лицо адвоката от возбуждения слегка зарделось. Он говорил, расхаживал по кабинету, обещал, внушал большие надежды, разгорячился. И все же, пока он говорил, его мысли заняты были исключительно бумагою по делу Бергенталя и К0. Десятью минутами раньше он также возбужденно беседовал с Бергенталем.

Фрау фон дем Буш рассталась с адвокатом преисполненная надежд.

«Хорошо, что я приехала и взяла дело в свои руки, — говорила фрау фон дем Буш, садясь в автомобиль. — Лиза одна никогда бы с этим не справилась. Миллионы, — сказал он. — Какое бы это, в самом деле, было счастье, если бы можно было, наконец, не считать грошей. Лиза меня еще благословит когда-нибудь».

Проносясь по залитым толпою улицам, фрау фон дем Буш предавалась мечтам. Например, она еще никогда не была в Египте. А при ее склонности к бронхиту египетский климат зимою был бы для нее, конечно, благодеянием.

Женни обедала с Венцелем в отеле «Эден».

— О новой квартире вы уже подумали, фрейлейн Флориан? — спросил Венцель.

— Нет, — ответила Женни и покраснела.

Ей показалось, что голос Венцеля прозвучал строго и укоризненно.

О боже, она не умела так быстро принимать решения!

— Я покамест все еще занята своим гардеробом. А мне с ним легче справиться в моей старой квартире.

— Вот и прекрасно, — радостно продолжал Венцель. — Третьего дня я был в этом отеле у одного знакомого шведа, У него был здесь номер, состоящий из двух гостиных, спальни и ванной, поистине — прелестная квартирка, окнами на Тиргартен. Швед уехал, и я нанял эту квартиру для вас.

Женни изумленно взглянула на него, потом покачала головою.

— Здесь, в «Эдене»? Что вы, бог с вами, это для меня слишком дорого!

— Вам она обойдется очень дешево, фрейлейн Флориан, — возразил Венцель. — Я в хороших отношениях с дирекцией. Пойдемте-ка, я покажу вам эти комнаты и уверен, что они приведут вас в восторг.

В самом деле, помещение было дивное. Особенно была Женни восхищена ванною. Во всех комнатах — так распорядился Венцель — стояли большие букеты цветов. Женни не произнесла ни слова, она только густо покраснела: это была ее благодарность.

Качинский, вернувшись из Гамбурга и узнав, что Женни переселилась в «Эден», побледнел, как мертвец. Роскошное помещение сказало ему, по-видимому, больше, чем все остальное. Он немедленно отправился к Женни. О, она сделалась важною дамой. Принимала посетителей не иначе, как по докладу!

Открыв дверь в маленькую гостиную и увидев Женни, он испугался, так она стала хороша собой. Никогда еще не видал он ее такой красивой. На ней было платье, которого он не знал. Держалась она уверенно и спокойно, исполненная неподдельной гордости; ступала как лань.

Она стояла у окна и медленно подняла на него мягко мерцавшие глаза. Своей легкой, несколько смущенной улыбкой в углах рта она словно говорила: «Ах, вот и ты! Мог бы и подольше оставаться в Гамбурге!» Нет, никогда еще не была она так хороша собою. За эти две недели в Гамбурге все линии ее лица и тела не выходили у него из памяти, все время он видел перед собою блеск ее глаз, непостижимую прелесть ее кротких черт. И все же она была гораздо, гораздо красивее образа, который он носил в себе.

Но Женни, когда увидела Качинского на пороге, прежде всего подумала, что лицо у него слишком нежное, женственное, чуть ли не бабье.

Качинский сел, закинул ногу на ногу и оперся подбородком на руку.

«Каждое его движение — позерство», — подумала Женни. Прежде она часто говорила: «Его дивно сложенное и тренированное тело всегда пластично, он не может сделать ни одного некрасивого движения».

— Ну, что в Гамбурге? — спросила Женни.

Какое равнодушие прозвучало в ее голосе! Он возвращается с похорон матери, а она спрашивает: ну, что в Гамбурге! По-видимому, она совсем забыла, что у него умерла мать.

Женни покраснела. Поняла бестактность своего глупого вопроса.

Качинский рассказал о своей поездке. Напустил на себя равнодушный и безучастный вид глубоко оскорбленного Друга, которому гордость и великодушие не позволяют обнаружить свою глубокую боль.

Женни заметила, что он одет с иголочки. Все было на нем ново и модно, даже носки и ботинки. Она вспомнила, что у его матери было небольшое состояние.

— А как твои дела с «Одиссеем»? — спросил Качинский. — Подписала контракт?

— Да, подписала.

— Условия хороши? — продолжал Качинский с крайним равнодушием.

— Да.

Качинский оставил эту тему, хотя имел право узнать более подробно эти условия. Он ушел.

Но на следующий день вернулся. Женки сразу увидела по его глазам, что на этот раз он не будет играть роль равнодушного.

— Я пришел пригласить тебя на прогулку, — веселым тоном сказал он, словно между ними не было никакой размолвки. — Мы немного пройдемся, а потом заглянем к Штобвассеру.

Женни покачала головой.

— Не могу, — сказала она. — Хочешь чаю? В шесть часов я жду режиссера. Мне нужно работать.

— Ну, пойдем хоть на полчаса! Он может ведь подождать. Доставь мне удовольствие, Женни!

Он ловил ее за руку, пытался коснуться ее. Он знал, как сильна была раньше его власть над нею. От первого же его прикосновения она слабела, заливалась краскою, теряла всякую способность к сопротивлению. Но Женни избегала его и только повторила, что ей нужно работать, но что полчасика она охотно поболтает с ним за чаем.

Она позвонила, и сейчас же явился официант.

— Когда придет доктор Бринкман, скажите, что я жду его. «Она хочет показать, что охладела ко мне!» — подумал Качинский.

Когда Женни стала разливать чай, слегка изогнув свое стройное тело и придерживая пальцем крышку чайника, какое-то неистовство овладело Качинским. Намерение сдерживаться развеялось, как дым. Он встал, побледнев и тяжело дыша от возбуждения.

Женни, с чайником в руке, вскинула на него удивленный и отстраняющий взгляд. Но этот взгляд, как бы отодвигавший его, только усилил его возбуждение. Он взял со стола папиросу, сжал ее дрожащими пальцами и спросил, пытаясь закурить:

— Я был бы тебе признателен за большую откровенность. Ты уже отдалась ему?

Брови у него поднимались и опускались.

Женни попятилась.

— Что это за тон? — тихо спросила она и побледнела. Бледная, она была всегда особенно прекрасна.

Качинский разволновался еще сильнее.

— Никогда бы я не поверил, что ты так малодушна, Женни! — крикнул он.

— На такой вопрос я не отвечаю! — сказала она, и глаза у нее загорелись.

— Ты знаешь не хуже меня, что он грабитель! — в бешенстве крикнул Качинский.

Женни, защищаясь, вытянула руки.

— Молчи! Я не хочу это слышать! — крикнула она и гневно топнула ногой.

— Это известно всем, а значит, и тебе!

Качинский взволнованно рассказал несколько эпизодов, изображавших Шелленберга в дурном свете.

Она не дала ему договорить.

— Уходи, уходи! — сказала она. — Ты несправедлив, я не хочу тебя слушать, если ты так говоришь.

— Ответь мне только на мой вопрос — и я уйду… навсегда, — сказал Качинский, и взгляд его с отчаянием приковался к ее чертам.

Его серые глаза злобно горели, сверкали ненавистью. Да, он ненавидел Женни так же сильно, как любил. Но еще больше, чем ее, смертельно ненавидел он авантюриста, купившего эту женщину, ненавидел его тем сильнее, чем меньше был способен чем-нибудь ему повредить. Да, когда-нибудь он отомстит, о, будьте уверены, час мести настанет! День и ночь Качинский будет думать только о мести.

В этот миг постучали в дверь. Вошел режиссер, доктор Бринкман.

Качинский стоял бледный, с дрожащими губами. Ему показалось на миг, что входит Венцель Шелленберг.

Но к Женни сразу вернулось самообладание. Она поздоровалась с доктором Бринкманом и познакомила обоих мужчин.

Разливая чай, она весело болтала, и гостиная наполнилась звоном ее голоса.

— Господин Качинский снимался для экрана, но еще не добился должного признания. Мне кажется, что у него очень большие способности. Вам следовало бы присмотреться к нему, доктор Бринкман!

Доктор Бринкман прищурил глаза и внимательно уставился на Качинского, как разглядывает барышник жеребца.

— О, внешние данные превосходны, — сказал он и сговорился с Качинским о встрече.

«Какую я сделала глупость!» — подумала Женни. На эту мысль она напала только в поисках темы для беседы. Каминский почтительно поцеловал ей руку, улыбнулся и вышел с поклоном.

Для Венцеля Шелленберга существовали две вещи на свете: работа и развлечение. Между ними он вдвигал несколько часов сна. Он непрестанно находился в своего рода опьянении. Работа пьянила его. А по вечерам и ночью он старался одурманиться удовольствиями всякого рода. Ходил в театры, но предпочитал легкую музу: оперетки, обозрения, то, что вызывало смех, что насыщало его, хмель красок и плоти. Серьезные вещи он откладывал на более позднее время. «Придет ведь пора, когда я начну сдавать, как все, — говорил он себе, — успею тогда заняться этими вещами». К ним причислял он также музеи и концерты. О, музыку он любил, но требовал от нее дикости и бешеных ритмов. Он любил цыганскую, залихзатскую музыку. На его вечерах всегда играла цыганско-румынская капелла, открытая им в одном баре и так восхищавшая его, что он тратил на нее большие суммы. «Пусть поют эти песни, когда я буду умирать! Если буду умирать! Но я не умру!»

К обязанностям маленького Штольне относилось также осведомление Венцеля о берлинских сенсациях, о каком-нибудь замечательном номере в варьете, о прогремевшей танцовщице, пьянящем оркестре, клоуне, смешившем публику до упаду. Эю была для Штольпе нелегкая задача.

— Это все то же, Штольпе, — говорил Венцель, — вам надо усерднее искать!

Когда Штольпе повез его однажды смотреть морских львов, которые жонглировали мечами, он чуть было не вспылил. Штольпе объезжал театры в предместьях и в восточной части города. Порою там удавалось открыть что-нибудь превосходное, сильное, бесстыдное, что-нибудь исключительно безобразное, исключительно забавное, какую-нибудь маленькую танцовщицу или певицу, способную заинтересовать Шелленберга.

Шелленберг часто устраивал у себя вечера. Бывали приемы официальные, на которые являлись директора банков и деловые знакомые со своими женами. Это было необходимо, но Шелленберг безумно скучал на таких вечерах. Бывали также интимные вечеринки для друзей, с музыкой, пением и пьянством. Гости засиживались до утра и шумно веселились.

В конце октября — погода стояла прекрасная — Венцелю вздумалось вдруг устроить осенний праздник в своем поместье Хельброннене. Его соблазнило ясное небо, рдевшее над ущельями улиц. Штольпе разослал приглашения и поехал вперед, чтобы все приготовить на месте.

Это поместье досталось Венцелю случайно. До войны, на маневрах, Макентину как-то довелось квартировать. В этом охотничьем замке. От одного товарища Макентин узнал, что барон Мюнхберг, владелец Хельброннена, готов продать усадьбу. Венцель купил ее заочно. Удосужившись через несколько месяцев осмотреть ее, он пришел в восторг.

Охотничий замок старой шинкелевской архитектуры окружен был старым парком, больше ста лет назад насаженным умелыми руками. Но это еще не все: в старом парке были галереи, тиссовые изгороди, романтические украшения, лабиринт и маленькая естественная сцена. Но и это еще не все: охотничий замок смотрелся в тихое маленькое озеро, а но озере были три острова. На островах построены были павильоны, и между двумя из них переброшен был высокий мост в японском вкусе.

Венцель поручил своему архитектору Кауфгеру реставрировать замок и павильоны.

Всем гостям еще памятен был тот летний праздник, который Венцель устроил для освящения замка. Несколько недель не умолкали о нем разговоры. Под открытым небом труппа актеров сыграла несколько сцен из «Сна в летнюю ночь», не весь «Сон в летнюю ночь» — это было бы слишком, скучно. Над озером полыхал фейерверк. Словом, это было бесподобно. Около двухсот человек принимало участие в празднике.

На этот же, осенний праздник приглашено было только двенадцать человек гостей, одни лишь ближайшие друзья. С наступлением вечера они были доставлены в Хельброннен в нескольких автомобилях. Румынская капелла встретила их неистовой цыганской музыкой.

Женни пришла от Хельброннена в восторг.

— Да ведь это настоящий, зачарованный замок! — сказала она.

— Я покажу вам Хельброннен, — сказал Венцель, без стеснения взял ее под руку и увел за собою.

Но самый праздник разочаровал Женни. Ей было не по себе от всего этого шума, от громкого смеха, от неистовой музыки и шуток, раздававшихся вокруг. Собрались ближайшие друзья и знакомые Шелленберга, двое с женами, любившими легкомысленный тон, другие — по большей части со своими подругами, элегантными особами, среди которых одна была подруга Женни по кино, а другая — очень известная и очень красивая танцовщица, знаменитая своими скандалами.

Среди мужчин было несколько банкиров, сыновей богатых родителей, безупречно одетых, с безупречными проборами, с безупречными ногтями, но пресыщенных и скучных. Они рассказывали анекдоты, которые Женни уже десятки раз слышала в разных кафе — какая пустота!

Ужин был расточительно пышный. Пили так много, что дамы быстро охмелели. Танцовщица взобралась на стол и плясала среди рюмок и цветов. Ей очень аплодировали. Венцель снял ее со стола и прижал к груди. И, когда Женни увидела это, ее так и резнуло по сердцу. Она почти все время страдала в этот вечер. Венцель оказывал ей предпочтение. Венцель сделал ее средоточием общества, а все же каждый вольный, откровенный взгляд его, обращенный на одну из других женщин, был для нее как нож, вонзающийся в сердце, да, нож, отточенный с обеих сторон и очень острый, — такое чувство было у нее. Но она любила его смех. Никогда еще он так не смеялся — безудержно, как мальчик.

После ужина за окнами стало вдруг светло, как от пожара. Венцель велел расставить вдоль берега озера огромные смоляные факелы. Все они вспыхнули одновременно. Потоки огня перекатывались в тихой воде. Это было дивное, почти пугающее зрелище. Венцеля похвалили за эту мысль.

— Надо же что-нибудь видеть, — сказал он. — Что сделать нам с этой ночью? Ведь пейзаж погружен в такой жуткий мрак!

Румынская капелла со своей неистовой музыкой отчалила от берега в лодке. Общество разместилось в четырех небольших шлюпках и направилось к островам. При высадке Венцель помогал танцовщице. Своей большой костлявой рукой он обвил ее стройный стан, и Женни снова сделалось больно «О боже, — думала она, — поскорей бы уж это кончилось!»

В павильонах сервированы были кофе, ликеры и сласти. Дамы зябли, молодые банкиры подняли воротники и говорили:

— Холодно, Шелленберг.

— Ну что ж, поедем обратно, поезжайте вперед.

— А вы, Шелленберг, хотите здесь остаться?

— А вот увидите!

Лодки отчалили. Никто не понимал что затевает хозяин замка.

В этот миг Венцель бросился с японского мостика в воду и поплыл за лодками. Он смеялся и фыркал.

— Я хочу вам только доказать, что совсем не холодно! — кричал он.

Добравшись до берега, он отряхнулся, как пудель. Женни дрожала всем телом. Она подошла к Венцелю вплотную, прикоснулась к его мокрому рукаву и сказала:

— Вы простудитесь, немедленно переоденьтесь!

Шелленберг рассмеялся, но вдруг умолк и посмотрел Женни в глаза. Тон ее просьбы смутил его. Женни была страшно бледна.

— Я повинуюсь! — воскликнул он и быстро скрылся. Потом танцевали, смеялись, пели. Ах, Женни была счастлива, когда опять очутилась в Берлине.

Женни давно и с крайним усердием взялась за работу. В сущности, она теперь первый раз в жизни работала со всем прилежанием, рвением и настойчивостью, на какие была способна. Необыкновенно редкая возможность представилась ей, подлинный счастливый случай, и она знала, что должна воспользоваться им.

Венцель распределил ее время, снабдил ее инструкциями, и она следовала им. Она брала уроки у одного балетмейстера и начала с первых экзерсисов старой балетной школы. Сначала они давались ей с большим трудом, но она быстро делала успехи, и преподаватель был доволен ею.

Венцель предоставил в ее распоряжение своих верховых лошадей, и она училась верховой езде. Каждое утро она ездила в манеже. Она чувствовала легкость и свежесть, восхищалась глянцем лошадей, их добрыми глазами и запахом. И настал день, когда она с удовлетворением ощутила полное господство над своим телом. Она чувствовала каждое движение, мельчайший мускул. Даже ходить по улицам было для нее наслаждением, почти чувственным.

Ежедневно она работала с режиссером. Доктор Бринкман был простым, всегда восторженно настроенным человеком, бесконечно терпеливым и добрым. Работая с нею, он сидел и щурил глаза, делал замечания, просил повторить. Теперь только она начала понимать пластическое искусство. Через несколько недель доктор Бринкман заставил ее играть перед киноаппаратом. Ей надо было изучить самой, какой у нее вид получается на снимках. Первые фильмы чуть было не привели Женни в уныние. Доктор Бринкман как раз этого и добивался: демонстрировать ей ее недостатки. Затем началась напряженная, мучительная работа. Научиться надо было каждому шагу, каждому движению, каждому жесту. Доктор Бринкман сам гримировал ей лицо, как это требовал объектив. И вдруг дело пошло на лад. Исчезла порывистость, исчезла неуверенность. Движения были плавны, глаза блестели и страстно вспыхивали.

— Вы научитесь! — радостно говорил доктор Бринкман. (Она не подозревала, что за эти уроки он получал от Венцеля исключительно высокий гонорар).

В скором времени фирма собиралась приступить к съемкам небольшой картины в Италии.

Женни с увлечением отдавалась своей деятельности. Она работала, лихорадочно работала день и ночь. Почти каждый вечер ходила она в какой-нибудь кинотеатр наблюдать, учиться. Медленно начало раскрываться ей и это трудное искусство.

О, работала она и для того, — и в этом она откровенно себе признавалась, — чтобы убивать часы и дни, когда она не могла видеться с Венцелем. В театрах, барах и ресторанах, где он бывал с нею в обществе своих друзей, присутствие этих друзей терзало ее, и мелочная ревность отравляла ей каждую минуту. Она бывала счастливь, когда он обедал с нею наедине. Но вечер проходил так быстро, и, когда она потом оставалась одна, боль разлуки снова овладевала ею со страшной силой. Днем Венцель был неуловим. Он просил ее говорить с ним по телефону, но часто она по два часа простаивала перед аппаратом, топала ногами от нетерпения, а к телефону все время подходили Штольпе, Макентин, Гольдбаум или еще другие люди.

Женни никогда еще не любила. Она знала теперь, чем был ее роман с Качинским: ничем! Теперь же она первый раз в жизни чувствовала, что такое любовь. И теперь она знала, что любовь — не радость, а мука. Сердце горело у нее в груди, как огонь. Ни о чем другом не могла она больше думать. Она писала Венцелю письма, но не отправляла этих писем. Она боялась его усмешки, да и сама она, Женни, ненавидела сентиментальность.

Не раз в часы душевной тревоги она пыталась восстать против своего увлечения Венцелем. В одинокие бессонные ночи она рисовала себе его образ и преувеличивала все его черты. Представляла его себе более безудержным, чем он был в действительности, более сластолюбивым, грубым, бессердечным, видела, как бесстыдно останавливался на женщинах его взгляд, но ничем нельзя было помочь. В один миг вырастал другой Венцель, чей сильный голос обдавал ее теплом, друг, чаще скрывающий, чем показывающий свою дружбу, друг заботливый и не любящий, чтобы ему об этом говорили. Часто он рисовался ей злым демоном, носившимся по свету и пожиравшим людей, а в следующий же миг он казался ей большим мальчиком, который искренне смеялся и на которого невозможно было сердиться.

Каков он был в действительности? Кто был этот Венцель Шелленберг? Она старалась его понять, — тщетно.

Но оно совершилось, это счастье или несчастье, как ни называть его, — оно совершилось. Для нее больше не было возврата. Как трепетала она при звуке его шагов! Как бледнела, когда он появлялся на пороге! Он обещал ей, как только будет свободнее, куда-нибудь поехать с нею на два, на три дня, куда-нибудь, где бы они были совсем одни. Она мечтала об этой поездке, для нее существовал уже только один вопрос: когда? Но Венцель никак не мог улучить время.

Адом были для Качинского эти дни и ночи. Слишком поздно раскаялся он в том. как вел себя при последнем свидании с Женни. Своими руками разрушил он мосты, Которые к ней вели. Ничего не может быть бессмысленнее со стороны мужчины, — он знал это отлично, — чем поносить своего соперника. Как ужасно все это было, как постыдно, как жалко! И все это разразилось так быстро, было так необъяснимо, что не укладывалось у него в сознании на протяжении ряда дней.

А теперь было поздно. Раскаянье, гнев и ревность душили его. Жизнь была для него выносима только при возможности, хотя бы изредка, видеть Женни. Это занимало его мысль, наполняло его воображение. В безвоздушном пространстве жить невозможно. И он подстерегал Женни, чтобы, притаившись за киоском, бледнеть, завидев только рукав ее манто. Когда к отелю подкатывал покрытый темно-синим лаком широкий и низкий автомобиль, он вонзал себе ногти в ладони, и лицо у него искажалось от ярости. Он был бессилен, но он отомстит! — Как и когда — это видно будет.

Когда из автомобиля выходил Штольпе, он чувствовал радостное облегчение. По силе, с какою захлопывались дверцы, он узнавал Шелленберга. Автомобиль исчезал, и он часами ждал его возвращения. Узнавал его фары. О, как ужасны были сверкающие фонари бесконечной стаи автомобилей, которые ночью выплывали из мрака и летели вдоль Курфюрстендамма. Они ослепляли его так, что он шатался, он пугался их, как призраков. И вот они приближаются, наконец, эти два страшных фонаря, подлетают. Теперь она дома. В ее окнах светло. Ее окна погасли.

Тогда только переводил он дух. Отправлялся в какой-нибудь ночной ресторан, игорный дом или клуб, сидел там бледный, с разочарованной усмешкой на красивых губах, с высокомерным выражением лица. Начал выпивать. Качинский никогда раньше не пил и не выносил алкоголя. Он быстро и тяжело пьянел. Потом бродил по темным улицам, произносил бессмысленные фразы, часто всхлипывая, и шел за первой встречной женщиной. Это повторялось из ночи в ночь. В конце концов он спьяна придумал целую историю, которую постоянно повторял и в которую сам почти верил, когда пьянел. Он рассказывал уличным женщинам, что у него была любовница, прекрасная как богиня, сказочно прекрасная, и что она умерла от гриппа. Это он каждую ночь рассказывал во всех подробностях. Дошел даже до того, что плакал у проституток, когда рассказывал эту историю.

Предел позора. Предел унижения.

Женни он начал яростно ненавидеть. Ей тоже хотел он отомстить. Разрабатывал планы мщения. Не плеснуть ли кислоты в ее прекрасное лицо? Но он сразу пугался и кричал: «Нет! нет!»

Затем произошел перелом, начавшись незаметно. Режиссер, доктор Бринкман, переговорил с ним, как обещал, и занял его в нескольких эпизодических ролях в виде испытания. Затем Качинский перестал получать от него какие-либо вести. «Разумеется, — думал он с горечью, — за мною не стоят миллионы!» Но вдруг пришло письмо от доктора Бринкмана с просьбой явиться к нему как можно скорее.

— Способностей у вас нет, господин Качинский, — с полной откровенностью сказал Бринкман, — да вы и не утверждали, что у вас есть способности. Вы ведь не актер. Но, может быть, вы приобретете опыт. Одно из наших отделений производит теперь съемку фильма, в котором вам поручается главная роль. Играйте только самого себя. Ни о чем другом и помышлять не смейте.

Качинский стал играть. Первые снимки никуда не годились. Но потом дело пошло. Для этого фильма нужен был молодой человек приятной наружности, умеющий хорошо носить костюм и хорошо себя держать. Несколько поддельная элегантность Качинского, его позерство — это было как раз то, чего требовал сценарий.

Фильм имел успех. И, когда режиссеры загримировали Качинского, оказалось, что его узкое лицо с несколько раскосыми миндалевидными глазами и пресыщенным ртом превосходно выходило на снимках. Это был как раз тот тип красивых американизированных молодых людей, который требовался режиссуре. Фирма подписала с ним контракт на год. Успех придал Качинскому уверенности, его тщеславие было польщено, почва немного окрепла у него под ногами. Женни он, конечно, не забыл. Нередко пытался он еще перехватить ее взгляд. Но уже не дрожал, уже не бледнел.

Однажды, проходя мимо «Эдена», он лицом к лицу столкнулся с Женни. Внезапно, как из-под земли, она выросла перед ним. Она остановилась и взглянула на него с испугом и беспомощным выражением глаз.

Да, теперь дрожала она, а он был совершенно спокоен. Он изменился в лице, потом снял шляпу и поздоровался с Женни, словно между ними ничего не произошло.

— Прости меня, Женни, — сказал он, улыбнувшись самым очаровательным образом. — Какой-то дьявол меня обуял, я и теперь совершенно не понимаю, как мог я устроить тебе такую сцену. Но пойми, Женни, я обезумел от ревности, а ты знаешь, как я сам всегда на это смотрел! Ничего не может быть гнуснее ревности. — Улыбка его уже сделалась легкомысленной и веселой. — Нам гораздо лучше быть добрыми товарищами, ты не находишь, Женни?

— Это, конечно, гораздо разумнее, — ответила Женни и взяла протянутую ей руку. — Ты наглупил.

Они пошли по улице рядом, по-приятельски болтая.

Да, теперь они опять стали приятелями. Качинский оказывал ей любезности. Посылал ей цветы и книги. Она замечала, как он старался искупить свою вину, и радовалась этому. По временам он пил у нее чай. Иногда им случалось встречаться в киноателье. Качинский неизменно держался с нею чисто по-товарищески.

Но как-то вечером — они провели этот вечер в кафе вместе с Штобвассером — он вдруг изменил тон. Они шли по темней безлюдной улице. Он вдруг коснулся руки Женни и нежно привлек ее к себе.

— Послушай, Женни, — заговорил он, стараясь скрыть свое волнение, — я хочу покаяться тебе во всем. Я чувствую потребность признаться тебе во всем, что было.

Прикосновение его руки было неприятно Женни. Оно коробило ее, а ведь она когда-то любила его. Только из снисхождения стерпела она это прикосновение. Подняв брови, нервно подергивая губами, выслушала она его исповедь.

Он признался ей во всем: как он подстерегал ее, как напивался до потери сознания, как рассказывал уличным женщинам о своей прекрасной любовнице, скончавшейся от гриппа.

Женни приподняла плечи. Отшатнулась пугливо, как чующее опасность животное. Высвободила свою руку, постаралась даже, чтобы ее одежда не касалась его. И каждое слово, которое он произносил, выталкивал из себя, лепетал, — все больше удаляло ее от него. Каждое слово все больше разлучало их. Ей хотелось бежать, но она знала, что он побежит за нею, и она боялась привлечь внимание немногих прохожих. Слова его были оскорбительны, они причиняли ей боль, они были бесстыдны.

— Видишь, Женни, как я люблю тебя, как безмерно люблю. Я не могу забыть твое тело. Пойми же меня, почувствуй же это!

Нет, она этого не чувствовала. Она понимала это, да, но в ее сердце уже не было отклика, напротив, то товарищеское чувство, какое она еще питала к нему, теперь исчезло. Она мгновенно сделалась холодной, враждебной. Она знала, что он не плохой, а только слабый человек. Но будь он плохим человеком, ей было бы приятнее. Она презирала его.

— Ты забыл о нашем уговоре, — сказала она, чтобы сдержать его.

— Не я о нем забыл, — страстно воскликнул Качинский, — ты забыла, Женни!

И он с дрожью в голосе спросил, не может ли она любить его хоть немного, чтобы его жизнь опять приобрела смысл.

Она отстранилась от него. Покачала головою и ответила тихо, но холодным, твердым тоном:

— Ты знаешь, я люблю другого.

— Ты уверена, что любишь его?

— Более чем уверена!

Качинский в отчаянии, немного театрально, потряс кулаками.

— Значит, нет никакой надежды! — сказал он.

Они тихо продолжали путь и не произнесли больше ни слова.

Недалеко от стеля Женни остановилась и ясным испытующим взглядом посмотрела Качинскому в лицо.

— Я хочу еще кое о чем спросить тебя, — сказала она. — Есть злые люди. Моему отцу написали, чтобы он зa мною наблюдал, что я стала любовницей опасного авантюриста.

Женни ждала ответа.

Лицо у Качинского сделалось совершенно бескровным, даже его постоянно красные губы побледнели, как у мертвеца.

— Я это сделал, — пролепетал он. — Я уже забыл. Как-то ночью напитал я спьяна это письмо. Я не помню, опустил ли его в ящик. О, какая низость! — воскликнул он и закрыл руками лицо. — Я не дерзаю умолять тебя простить мне это.

Женни потупилась. Помолчав немного, она ответила:

— Еще и это я прощу тебе.

Она протянула ему руку.

— Прощай!

Качинский взял er руку, глядя в сторону.

— Еще одна просьба у меня к тебе. — продолжала Женни. — Ты написал Шелленбергу анонимное письмо, предостерегающее его от некоего К. Никто другой не мог написать это. Не делай больше таких вещей, не будь смешным!

В своей комнате Женни долго сидела в потемках. Дрожала всем телом. Не решалась зажечь свет. «Быть может, он стоит внизу и ждет? — думала она. — А тот, другой, мой любимый, не ждет, пока погаснет свет».

Большие поленья с треском пылали в камине. Пламя слепило глаза, и призрачные тени колыхались в полутемной комнате.

Венцель говорил:

— Вы редкая женщина, Женни Флориан! Вы знаете, что я ненавижу фразы и преувеличения. Я раз навсегда решил говорить то, что думаю, или просто молчать. Поэтому вы спокойно можете довериться моим словам. Вы красивы, и вы это знаете, но, в отличие от других женщин, не смотрите на свою красоту как на личную заслугу. Вы смотрите на нее так, словно получили ее заимообразно. Вы умны, но избегаете блистать умом, о чем старается большинство женщин. Вы одинаково далеки как от жеманства, так и от небрежности. Талантов у вас больше, чем у пяти женщин, вместе взятых, но вы о них никогда не заикаетесь. Вы умалчиваете о них, как все люди, сознающие свою силу.

Женни подняла голову, отливавшую шелком волос. Ее глаза ослепительно сверкали, как глаза животного, когда в них падает свет. Отражения огня мелькали на ее щеках, на губах и зубах. Ее маленькое пылающее ухо опьяненно впивало слова Венцеля. Редко доводилось ей слышать подлинный голос этого человека, даже когда она бывала с ним наедине. В присутствии знакомых и друзей он говорил громко, с молодецкими интонациями, которых она терпеть не могла.

Женни сидела у ног Венцеля на ковре, поджав колени. Сидела у самого огня, дерзко тянувшегося к ней своими языками. Днем они прибыли в охотничий замок Хельбриннен. Их праздник должен был продлиться три дня.

— Приятно, когда тебя иной раз так балуют! — ответила она.

Когда Женни говорила, все гласные сверкали. Голос ее звучал целомудренно, точно ей стыдно было говорить. И, говоря, она краснела.

— Вы — друг, вы — верный друг, и я чувствую себя хорошо и уверенно в вашей близости. Может ли быть сладостнее чувство для женщины? Вы гораздо нежнее, чем обычно можно предполагать. Отчею вы так часто хотите казаться бесчувственным?

Пламя трещало и пылало. По закопченным стенам камина карабкались быстрые искры.

Венцель долго молчал. Потом ответил, нахмурившись, медленно покачивая головою:

— Вы чуть было не соблазнили меня по что-то поверить, только потому, что приятно считать себя лучшим человеком, чем это соответствует правде. Нет, вы меня не знаете, Женни Флориан. Мои чувства погребены или погасли, как они отмирают в известном возрасте и в известных условиях жизни. В вашем обществе, правда, многое пробуждается, чего я уже давно не ощущал, так по крайней мере кажется мне. Вы любите стихи?

Женни подняла на него глаза.

Венцель рассмеялся.

— Странный вопрос, не правда ли? В Берлине я не решился бы задать его. В молодости я читал много стихотворений, но запомнил только одно — память у меня слаба. Вот Михаэль, мой брат, знает половину «Фауста» наизусть, он все запоминает шутя. А вы, Женни Флориан? У вас, должно быть, голова набита такого рода вещами.

Женни это подтвердила: у нее память хорошая.

— Значит, вы и много стихов помните. Не можете ли вы прочесть какое-нибудь стихотворение, строфу? Мне хотелось бы послушать, как при этом звучит ваш голос.

Женни, не колеблясь, встала, словно ее вызывал режиссер. Подумала немного, потом сложила руки, сблизив Концы пальцев, и заговорила тихо, совсем однозвучно, искрение, полузакрыв глаза, обращенные в сторону камина:

Сквозь сон, на мягком ложе,

Лютне моей внемли.

О. милая, Чего же

Тебе еще? Дремли.

Она кончила. Помолчав, уронила руки.

— Красиво? — спросила она, словно очнувшись от глубокого сна.

— Красиво, и вы это очень красиво прочли. Эту строфу я забыл. Но скажите, как мы с вами, в сущности, набрели на эту странную тему? Ах, да, вспоминаю. Я заговорил о том единственном стихотворении, которое мне запомнилось. Впрочем, и это не совсем верно. Я запомнил только одну строфу, да и ее не мог бы, пожалуй, повторить без ошибок. Для меня это самое прекрасное стихотворение из написанных на немецком языке. А может быть, оно и вообще прекраснее всего, что когда-либо писали на этом свете поэты, потому что оно самое простое, самое нежное, самое искреннее. Это гейневское «Ты как цветок прекрасна». Вас удивляет, что я, как раз я, это говорю? Что ж, вы правы, только очень верующий человек в праве произносить эти стихи. Не буду поэтому продолжать. Но вот что я хотел сказать. Ощущение, сходное с тем, какое выразил Гейне в этом стихотворении, — разумеется, всего лишь сходное! — я испытываю часто, когда гляжу на вас, Женни Флориан. Простите меня, мне уже стыдно, что я сказал такую пошлость.

Женни на это ничего не ответила, только ниже опустила голову.

А Венцель продолжал:

— Не истолкуйте ложно моих слов. Две вещи мне на свете ненавистнее всего: истерия и сентиментальность. Людей истерических, — мужчин среди них, пожалуй, больше, чем женщин, — следовало бы убивать, а сентиментальных — ну, скажем, топить.

Женни рассмеялась.

— С вами шутки плохи, Шелленберг! — воскликнула она, а в глазах у нее читался все-таки скрытый страх. Какое ужасное презрение прозвучало в голосе Венцеля!

В наше время нужны кулаки — кулаки, несколько беззастенчивые, — продолжал Венцель, — цепкие руки. Чувства — это роскошь богатой эпохи, эпохи без долгов. Я говорю совершенно откровенно. Я не 'хочу быть заподозренным в том, что был сентиментален, когда сам говорил о стихах Гейне и просил вас прочитать стихи. Нет, это было нечто совсем другое. Не хочу я также быть заподозренным в притворстве перед вами. Я, например, не притворяюсь в любви к вам. О, нет! Я откровенно признаюсь, — простите мне это банальное выражение, — что вы «нравитесь» мне, но это еще далеко не любовь. Может быть, я даже влюблен в вас. Но кто же много раз в жизни не бывает влюблен? Это, быть может, даже нормальное состояние человека. Любовь? не знаю, могу ли я любить. Не знаю, могу ли я другого человека любить больше, чем себя. Не знаю даже, возможно ли вообще любить кого-нибудь, кроме себя. Мне кажется, что на этот счет много наврано… у поэтов. Ведь любовь — это не наука, и химическому анализу она не поддается. Но я не лгу, Женни Флориан, говоря, что вы мне симпатичнее всех женщин, каких я знаю. Не знаю только, достаточно ли вам того, что называют симпатией?

Женни кивнула.

— Это много, — тихо сказала она, — и станет больше, — добавила она еще тише.

— Вот это хорошо, Женни Флориан, тогда станем друзьями. Но так как я не люблю обольщать человека, то не скрою от тебя моих условий.

Большие, ясные как ручей, кристальные глаза Женни смотрели на него. Ему припомнились ручьи, которые он видел р детстве. В Клейн-Люке был такой прозрачный ручей. Почему позже никогда уже не видишь ясности вод?

И он продолжал:

— Я требую полной свободы, потому что мне нужна свобода Я не могу жить в другой атмосфере. Такой уж я человек. Тебе же, слышишь ли, я не предоставляю никакой свободы! Я знаю, есть дурни, провозглашающие женское равноправие. Это жалкие дурни, которые не знают женщин, у которых в жизни была только одна или две любовницы. Это лгуны. Я не принадлежу к числу этих мужчин с новомодными воззрениями. Я весьма старомодный человек, по крайней мере в этом отношении, и нисколько не склонен изменять свои взгляды. При этом я не мелочен. Флирт, поцелуй — но не больше, большего я не потерплю. Таковы мои условия, Женни. Теперь отвечай.

Женни улыбалась, и глаза у нее блестели.

— Я принимаю все условия, Венцель. Я капитулирую.

— Говоря по правде, — продолжал Венцель, — я нахожу неправильным столь ужасно серьезно относиться к этим вещам, к отношениям между мужчиной и женщиной. По-моему, смысл жизни в том, чтобы извлекать из нее максимум наслаждений. А люди как будто стараются доставлять друг другу минимум наслаждений.

Женни не поняла его. Что-то беспокоило ее, Но Венцель продолжал:

— Итак, что сделала бы ты, Женни Флориан, если бы любила меня… это сильно сказано… если бы я был тебе симпатичен?

На это Женни ответила, не колеблясь:

— Спроси, чего бы я не сделала!

Так Женни Флориан стала любовницей Шелленберга.

Да, теперь жизнь обрела для нее совсем другой облик. Женни ходила по улицам, сложив губы в трубочку. Она насвистывала, как птичка. Солнце не переставало светить, даже в дождливую погоду. А когда солнце светило, Женни купалась в его лучах. Все люди, обычно такие раздраженные и неучтивые, казалось, старались говорить ей приятные вещи, комплименты. Внезапно все они делались приятными, любезными людьми, осыпавшими ее ласковыми словами. И сама Женни была отзывчива, обходительна, добра. Она сверкала от счастья, как сверкает брильянт, когда на него падают лучи.

Однажды Венцель повез ее в Далем. Показал ей ту виллу, которая во время постройки оказалась для него недостаточно поместительной. Он называл эту виллу, — такую форму имело здание, — картонкой для шляп. Она была построена в современном стиле барокко и отделана во всех мелочах даровитейшим берлинским архитектором Кауфгером. Декораторы и мастеровые скоблили, чистили, красили. Пахло гипсом, лаком и свеже-оструганным деревом. В некоторых комнатах стены были уже покрыты обоями. Там и сям уже стояла мебель. Через несколько недель в вилле можно будет поселиться. Ванная комната из розового мрамора привела Женни в восторг.

— Как тебе нравится картонка для шляп? — спросил Венцель.

Женни была очарована. Ничего великолепнее она не видела никогда.

— Ну, я дарю тебе ее. Здесь будет жить Женни Флориан.

У Женни вырвался крик. Но тут же она отстраняюще подняла руку.

— Не надо дарить, Венцель! — воскликнула она, — Нет, не надо подарков.

Она сделалась вдруг задумчивой.

— В таком случае живи здесь, сколько захочешь. К твоему возвращению из Италии дом будет готов.

Несколько дней спустя Женни уехала с кинотруппой на юг. Поезд стремился вперед, а Женни мыслями стремилась назад. При виде каждой мызы, каждого дерева, отмеченных особыми чертами, она говорила себе: «Поскорей бы увидеть вас вновь!» Она чувствовала себя несчастной. «Таково уж мое призвание!» — твердила она с покорностью судьбе.

Ветер носился над степью. Он был еще мокрый от снега, но уже обдавал теплым дуновением весны. Сильный юго-западный шторм свирепствовал в последние дни.

От «Счастливого моста», бараки которого расплывались вдали на горизонте, до больших мастерских «Счастливого пристанища» тянулась теперь однообразная, огромная равнина, прерываемая только небольшою, колеблемой ветром, березовой рощею, которую, согласно плану, пощадил топор. Ей предстояло превратиться в «парк».

Прибыли машины и взрыхлили, измельчили, перекопали и загладили почву «Счастливого пристанища», где раньше стоял лес. Изо дня в день большие тракторы и паровые катки медленно ползали взад и вперед по новопроложен-ным дорогам. На канале появились баржи, доставлявшие щебень, шлак и булыжник. Постройкой этих дорог заняты были толпы рабочих. Другие работали на выгрузке барж. Переносные рельсовые пути вдоль и поперек пересекали равнину.

Леман за эти недели почти не раздевался. Еще слава богу, что дни стали длиннее. Письмо за письмом получал он из Берлина, приезжали инженеры, с утра до ночи звонил телефон. С ума можно было сойти. Его, разумеется, торопили. Сперва хвалили его, а затем оказалось, что он на целую неделю опоздал. Леман рвал и метал и, несмотря на однорукость, завел себе велосипед. Разъезжал весь день на велосипеде. Никакой темп не удовлетворял его.

Небольшая группа под руководством Георга Вейденбаха работала отдельно. В нее входили длиннобородый генерал и тот кривоногий слесарь, который когда-то работал на новой постройке у Венцеля Шелленберга. Они тащили с собой рейки, рулетки, визировали, промеряли я вбивали копья. Георг расхаживал с грязным и смятым чертежом под мышкой. Он получил задание обмежевать «Счастливое пристанище». «Они меня до отчаяния доведут! — крикнул ему Леман сквозь завывание бури — Эти ребята в Берлине думают, что мы колдовать умеем! Через три дня прибудут баржи со строительным материалом! Что вы на это скажете? Просто сумасшествие!»

В этот вечер порывы ветра достигли такой силы, что добровольцы-почтальоны, эти бодрые мальчишки, с трудом подвигались вперед на своих велосипедах. Один из велосипедистов прорвался сквозь бурю к Георгу. Он передал ему письмо.

Письмо! Георг все еще дрожал каждый раз при получении писем. Он зажал чертеж под мышкой и в сумеречном свете присмотрелся к почерку. Письмо было от Штобвассера. Мгла уже настолько сгустилась, что Георг с трудом мог читать. Одно он понял сразу: в письме содержались данные о местопребывании Христины! Георг побледнел. Он так разволновался, что отошел в сторону на десять шагов. Христина обратилась к Женни Флориан с какой-то просьбой, и Женни Флориан, предупрежденная Штобвассером, сейчас же сообщила ему об этом. Берлин, где-то в северной части города. Итак, след разыскался.

Затем следовали пространные рассуждения о бедственном материальном положении молодых художников в Берлине. Георг дальше не читал.

Ни слова не сказав, Георг покинул свою бригаду и быстро зашагал к баракам. Под конец пустился бежать. В конторе Лемана горел свет. Запыхавшись, бледный и в сильнейшем волнении, Георг вошел в комнату и попросил о немедленном двухдневном отпуске. Ему необходимо в этот же вечер уехать в Берлин.

— Да вы с ума сошли, черт бы вас побрал! — закричал Леман. — Как раз теперь?

Но вдруг умолк. Он увидел лицо Георга.

— Да что это с вами? — спросил он с живейшим участием. — Какой у вас вид? Садитесь! Что случилось?

— Не случилось никакого несчастья, — сказал Вейденбах, и краска начала медленно приливать к его лицу, — напротив, я получил счастливую или, может быть, счастливую весть, еще неизвестно наверное.

— Тем лучше, — сказал Леман. — Конечно, если нельзя иначе, то вам надо ехать, я это понимаю, как это ни грустно.

Так вы хотите отсутствовать два дня? Нельзя ли вам управиться скорее? Покамест я возьму на себя и вашу работу. Приходите через час, мы потолкуем подробнее. Ехать сегодня вам нет никакого смысла.

Из окон столярной мастерской струился яркий свет. Под одним из этих окон Георг остановился, чтобы еще раз внимательно прочитать письмо Штобвассера. Да, ошибки не было. След Христины нашелся, не адрес ее, но хоть след. Теперь, наконец, Георг овладел собою настолько, что мог дочитать письмо Штобвассера.

— Будь счастлив, что у тебя есть работа, Георг, — писал Штобвассер. — Может быть, скоро и я приеду к тебе. Все мы здесь, еще держащие в руках знамя искусства, находимся в отчаянном положении. Я занят работой для мебельной фабрики, но за какое вознаграждение! Качинский спасся в кино и, по-видимому, сделает карьеру, Но всем остальным живется отвратительно". И Штобвассер описывал, как известные художники и скульпторы продают и закладывают вещь за вещью, только чтобы прокормиться. Молодая скрипачка, лучшая ученица знаменитого виртуоза, каждый вечер играет за две марки в кино. Известный художник и гравер за несколько пфеннигов рисует в кафе портреты. Хорошие театры закрываются, фильмы и обозрения торжествуют. «Что же будет? — восклицал Штобвассер. — Правительство, городские управления не интересуются нами, да и газеты перестают интересоваться. Неужели искусству в нашей стране суждено погибнуть?…»

С первыми лучами рассвета Георг пошел на станцию и в двенадцатом часу дня выскочил в сильнейшем волнении из вагона, чтобы сейчас же отправиться в северную часть города. Маленький кучерской трактир, указанный в письме Христины, нетрудно было разыскать. Здесь посланец Женни должен был обратиться к фрейлейн Паулине и сказать, что он явился от фрейлейн Флориан.

Фрейлейн Паулина оказалась толстой, хмурой девицей с непричесанными еще волосами; она грязными руками полоскала стаканы за стойкой. Зевнув, она подозрительным взглядом уставилась на Георга, хотя он старался напустить на себя равнодушный и незаинтересованный вид.

— Так вы от фрейлейн Флориан? — переспросила она, потом зевнула опять и, еще раз подозрительно покосившись на Георга, сказала: — Ну, надо надеяться, вы к ней с добрыми вестями пришли. Давно пора. Старуха уже башмаки у нее отняла: так она увязла в долгах. Пойдите в номер двадцать три, третий этаж в боковом флигеле, квартира агента Ледерера.

Так вот он, адрес Христины! Георг, шатаясь, побежал но улице и остановился перед номером двадцать третьим. Как часто ему снился этот дом! Сотни раз! Но еще страшнее, еще тягостнее показался ему дом в действительности, чем во сне.

Грязные ворота, справа — смрадная конская мясная, слева — пустая, запыленная лавка с перебитыми стеклами. В воротах играли болезненного вида дети со старческими лицами. Потасканные женщины в лохмотьях входили и выходили. В полусознании, одурманенный смрадом мясной лавки и потрясенный мыслью, что Христина живет в таком аду, взобрался Георг по узкой лестнице. Эта лестница тоже утопала в грязи и была пропитана запахом помоев и грязных кухонных раковин. И снова дети, больные, заброшенные, на тонких кривых ножках, в лохмотьях, кашляющие женщины или бледное, угрюмое лицо мужчины. Весь дом дрожал от криков, голосов, шагов и хлопанья дверей. Он казался населенным сотнями семейств, которых извергла столица, чтобы они здесь погибали. Мимо прошла толстая баба, большой кусок мяса в рваной кофте, и грубо подтолкнула его, со смехом пяля на него наглые, заплывшие глаза.

Георг окреп от долгой жизни на свежем воздухе. Работа закалила его. Ко многому он привык и все же задрожал в этом вертепе нищеты.

— Смелее! Смелее! Вперед! — говорил себе Георг.

Перед грязной дверью с дощечкой «Ледерер, агент» он собрался с силами и постучал раз-другой, напряженно прислушиваясь, не раздастся ли за дверью шорох. И, пока он прислушивался, шум в доме, казалось, удесятерился.

Наконец, засов отодвинулся, и дверь открылась. Молодой человек, почти мальчик, с колючими, наглыми глазами стоял на пороге. Лицо у него было бледное, блестящее, словно покрытое испариной. Он был без воротничка, рубашка на нем была грязная.

— Что вам? — наглым тоном осведомился молодой человек.

За ним выплыло одутловатое лицо женщины с всклокоченными седыми волосами и недоверчивым взглядом. Она была небольшого роста, толстая, и между глазами проходил длинный шрам, словно ей когда-то рассекли лицо топором.

«Теперь держись!» — подумал Георг, почти лишаясь чувств. Он вежливо поклонился и сказал, что пришел с письмом к фрейлейн Христине Мерц от фрейлейн Флориан.

— Наконец-то! — взвизгнула толстая женщина. — Мы рады будем избавиться от нее. Вы принесли деньги?

— Да, я принес деньги.

Молодой человек повел Георга в узкий, темный, зловонный коридор. Георг, близкий к обмороку, не мог впоследствии восстановить в памяти все подробности. Но он помнил, что произошло следующее.

Он постучал в какую-то дверь, и чей-то далекий, незнакомый, не настоящий голос произнес: «Войдите!» Это не был голос Христины. Незнакомая, заброшенная девушка сидела в своей жалкой каморке на низкой, узкой железной кровати и штопала рваный чулок, бледная, чахоточная, с большими горящими глазами. Почти умалишенной казалась она. Она вперила в него большие горящие черные глаза, но не пошевелилась… Руки, державшие иглу и чулок, тоже замерли. Так она сидела и смотрела на него, словно восковая фигура. Долго ли? Георг не мог бы ответить на это. Но он помнил, что вдруг приблизился к этой чужой, неподвижной девушке, вперившей в него взгляд, и упал перед нею на колени: это все-таки была Христина.

В отчаянии он простер к ней руки:

— Ты больна, Христина? — спросил он, но даже не слышал своего голоса.

Христина сидела все так же неподвижно и смотрела на Георга лихорадочными глазами, не шевелясь. Он шептал ее имя, но она не шевелилась. В безумном страхе он, запинаясь, путаясь, задавал ей вопросы. Она молчала. Он хотел взять ее за руку, она отвела руку назад. Он был близок к отчаянию. Никогда в жизни не переживал он таких страшных минут. Впоследствии он был счастлив, что не помнил подробностей. Только ужас сохранился у него в сердце, Неизгладимый навсегда.

Его вспугнуло чье-то лицо в дверях, лицо, разрубленное топором, с одним большим и одним маленьким глазом; выражение первого было призрачно и мертвенно, а второго — животно и нагло. Резкий голос визжал и ворчал, что ей, хозяйке, не по средствам содержать чужих людей и что она собиралась сегодня выпроводить Христину из дома. И еще что-то в этом роде провизжал голос; ужасный тон его навсегда врезался Георгу в память.

Но тут произошло самое поразительное, нечто совершенно неожиданное, и как раз от этой неожиданности — другого слова для этого не подыскать — Георг мгновенно — и это тоже поразительно — пришел в себя. Начиная с этого мгновения, он уже помнил все подробности.

Христина вдруг улыбнулась или, вернее говоря, попыталась улыбнуться. Болезненная усмешка медленно разлилась у нее по лицу. Потом она повернулась к изголовью постели, откинула одеяло, и Георг вдруг увидел головку младенца. Нежно взяла Христина в обе руки завернутого в тряпки ребенка и протянула его Георгу.

— Вот он, — прошептала она.

— Что это? — пролепетал Георг.

— Это твой ребенок, — шепнула Христина и снова попыталась улыбнуться.

— Мой ребенок? — крикнул Георг. — Как это может быть? Как мне все это понять? — И он кинулся к ребенку, взял его у Христины из рук и прижал к груди.

Рассеченное лицо в дверях расхохоталось. Начиная с этой минуты, Георг уже вполне владел собою. Он стал заклинать Христину уйти с ним. Она задрожала. Взгляд ее, полный страха, устремлен был на дверь.

— Возьми меня отсюда. — прошептала она, смертельно боясь, что старуха ее услышит. Тогда Георг повернулся к двери и пошел прямо на рассеченное лицо.

— Я требую объяснения! — крикнул он. — Что здесь происходит? Что это все значит?

Старуха завизжала. Осыпала Георга оскорблениями, обзывая Христину непристойными словами. Она ничего не имеет против того, чтобы он забрал с собой эту «даму» — о, напротив! — но сначала надо заплатить. Долги, деньги — двести марок чудовищная сумма! Двести пятьдесят марок! Это ужас!

Взгляд Христины, закутанный в лохмотья младенец… Георг ринулся из дому, как будто его гнали кнутом.

Обливаясь потом, подбежал Георг к мастерской Штобвассера. Он был в таком исступлении, что рванул дверь, прежде чем Штобвассер мог ответить на его стук. Георг ворвался в мастерскую и отшатнулся: молодая нагая девушка лежала на маленьком диване. Штобвассер стоял и усердно лепил.

— Нужна твоя помощь, Штобвассер! — крикнул Георг, размахивая руками. — Ты должен помочь!

Он вытащил скульптора во двор и принялся рассказывать, путаясь, задыхаясь. Но сердце друга — как сердце любящей женщины, и Штобвассер понял все.

Он задумался и стоял понурив голову, раздвинув ноги.

— Мы найдем исход, — сказал он. — Главное, успокойся, Вейденбах!

— О, я очень спокоен, — ответил Георг, растерянно улыбаясь и дрожа всем телом. Он провел рукой по лицу — рука так намокла, словно он опустил ее в воду.

Штобвассер надел пальто и шляпу.

— Можете одеваться, — сказал он натурщице, и они вышли. — Не так скоро! — крикнул он Георгу, который уже снова пустился бежать. — Попробуем обратиться к Качинскому. О, как я проклинаю свою бедность! — воскликнул он. — Для себя самого быть бедным — это пустяки, но когда… Ах, как я свою бедность проклинаю!

Качинский переменил квартиру. Со времени своих успехов в кино он жил в западной части города, в большом пансионе. К несчастью, у него сидели гости. Он вышел в вестибюль и нахмурился, увидев обоих запыхавшихся друзей, у которых капли пота блестели на лбу. Он был в домашней куртке из темно-синего шелка и черных лакированных туфлях.

— Что случилось? — спросил он и опустился в камышевое кресло. Но в тот же миг встал опять. — Двести пятьдесят марок?! — воскликнул он. — У меня нет ни одного пфеннига, одни только долги!

— Ты должен раздобыть эти деньги! — крикнул Штобвассер.

Качинский опять нахмурился и сложил губы в насмешливую улыбку.

— Как же мне раздобыть такую большую сумму? — спросил он. — Скажите сами.

— Так отдай все, что у тебя есть! — воскликнул Штобвассер. — Мы снесем все это в ломбард.

Качинский пожал плечами и направился к дверям.

— У меня, к сожалению, нет больше времени, — сказал он. — У меня дама в гостях.

— Ты негодяй! — крикнул Штобвассер, когда Качинский уже закрыл за собою дверь.

Они оба утерли себе пот со лба.

— Обратимся в таком случае к Женни, — посоветовал Штобвассер и бросился вниз по лестнице.

В пышном вестибюле отеля, где несколько тщательно одетых дам и мужчин молча сидели в клубных креслах, швейцар отнесся неодобрительно к их порывистости и торопливости.

— Дело спешное, — бросил ему Георг и понесся по лестнице вверх.

Женни была дома, какое счастье! Но мальчик сообщил им, что Женни не одна.

— Только что приехал господин Шелленберг, — благоговейно прошептал он.

— Доложите о нас, мы по безотлагательному делу, — сказал Штобвассер, и мальчик нерешительно и робко постучал к Женни в дверь. Прошло немало времени, прежде чем он скрылся за дверью.

Женни вышла в коридор. Во рту у нее была папироска, и она пошла навстречу посетителям танцующей и легкой, но совсем неторопливой походкой.

— Что случилось? — спросила она, мило улыбаясь. — И кто это? Вы, Вейденбах?

— Что случилось?! — переспросил Штобвассер и порывисто все рассказал.

Женни призадумалась. Она затянулась дымком, покачала головой, потупилась.

— Как это неприятно! — сказала она. — У меня нет денег. Месяц подходит к концу. Но подождите, что-нибудь придумаем, я надеюсь.

Тем же медленным, танцующим шагом она ушла в свой номер. Через несколько минут она появилась опять, ликующим жестом поднимая над головой три кредитных билета.

— Ну вот! — радостно воскликнула Женни. — Ах, Вейденбах, как я рада, что могу оказать вам услугу. Кланяйтесь Христине!

Оба уже мчались вниз.

— Мы наймем автомобиль! — решил Георг.

Только три часа отсутствовал Георг.

— Я привез деньги! — крикнул он седой женщине с рассеченным лицом, утирая со лба пот.

Но старуха за это время передумала.

— Только двести пятьдесят марок? — завизжала она. — Нам следует больше трехсот марок! Мы были милосердны, и вот как нас благодарят за это!

Но тут Георг вдруг преобразился. Он поднял кулак, и, казалось, вот-вот бросится на старуху. Штобвассер никогда еще не видел его таким.

— Больше вы не получите! Больше у нас нет! Это все, что мы могли достать! — закричал Георг, и лицо его было грозно. Тогда старуха согласилась отпустить Христину.

Но Христина была так слаба, что не смогла сойти с лестницы. Георг поднял ее на руки и понес вниз. Штобвассер шел за ним с ребенком, завернутым в старые тряпки. Молодой человек и старуха провожали их наглыми шутками.

Они поехали в мастерскую к Штобвассеру.

— Как хорошо, что я сегодня топил! — воскликнул довольный Штобвассер, потирая руки. — Я топлю только в те дни, когда ко мне приходят натурщицы.

Скульптор так разворошил огонь, что заржавленная труба, пересекавшая комнату, затрещала. Он заварил чай. Потом выбежал из дому за ужином. Купил хлеба, масла, яиц и даже четверть кило ветчины.

— Теперь у нас будет уютно! — радостно воскликнул он, и на щеках у него выступили от усердия красные пятна. Разумеется, вы проведете эту ночь у меня. Куда же вам деться? Уж как-нибудь строимся. А вы, Христина, должны отдохнуть, — сказал он, убирая со стола, накрывая газетами его грязную доску и сервируя ужин.

Христина все еще молчала. Георг и Штобвассер заставили ее лечь на кровать. Она лежала рядом с ребенком, бледная и тихая, вперив лихорадочный взор в потолок и чуть заметно качая головой, когда Георг обращался к ней с каким-нибудь вопросом. Губы у нее страдальчески подергивались, и, когда он пытался ее успокоить, дрожь пробегала у нее по всему телу.

Животные Штобвассера были встревожены необычными гостями "Птицы от любопытства прыгали в клетках. Какаду трещал и просовывал голову сквозь решетку. Зеленый попугай делал гимнастику на своих кольцах и хлопал крыльями. А черная кошка сидела на столбике кровати и не спускала с ребенка больших зеленых глаз. Младенец запищал, Христина дала ему грудь. Она слегка наклонила при этом голову, и легкая улыбка бродила по ее бледному лицу. Рок провел борозды а линии на этом лице, и Христина казалась постаревшею на десять лет. Она выпила чашку чая и опять лежала тихо, глядя в потолок.

Вскоре она, обессилев, заснула.

Штобвассер и Георг сидели молча. Скульптор попыхивал своей трубкой, и только изредка они шепотом обменивались несколькими словами.

— Что с нею? — тихо спросил Штобвассер.

— Не знаю, она больна.

— Ну, ничего, все уладится.

— А ребенок, Штобвассер! Что ты скажешь о моем ребенке? — Глаза у Георга блестели. — Мой ребенок!

— Ребенок, в самом деле, прекрасный, — убежденно ответил Штобвассер. — На редкость красивый и гениальный с виду ребенок!

И опять они долго молчали, и каждый думал свою думу.

На следующий день рано утром Георг отправился в правление «Новой Германии» и обратился к управляющему делами с просьбой, чтобы ему разрешено было взять с собой Христину и ребенка в «Счастливое пристанище».

Здание правления было уже почти, переустроено. Оно кишело людьми. Курьеры и служащие сновали взад и вперед. В передних стояли кучки оборванных и бледных людей, искавших работы.

Выслушав эту просьбу, управляющий покачал головой.

— Эго невозможно, — сказал он. Колония ведь еще только строится. Я сделал бы это охотно, поймите меня. Сколько горя, сколько нищеты! — воскликнул он. — Поверьте, я часто прихожу в отчаяние. О таких случаях, как ваш, я слышу сотни раз в день. Горе вливается в этот дом, как поток, и захлестывает меня. Я попытаюсь добиться соединения с господином Шелленбергом или одним из его секретарей.

Управляющий взял трубку телефона.

Но Михаэль Шелленберг только что вышел из кабинета и собирался уехать. Какая неудача!

— Идите за мною, — торопливо сказал управляющий, — может быть, мы его еще настигнем.

В тот миг, когда они вышли в вестибюль, Михаэль как раз спускался по лестнице. По-видимому, он очень спешил. Управляющий подошел к нему и вкратце изложил просьбу Георга. Михаэль покачал головой и быстро пошел дальше. Проходя мимо Георга, он посмотрел ему в глаза и на секунду задержался.

— Речь идет о вас? — спросил он.

— Да, — ответил Георг, — обо мне. — Я убедительно прошу…

Михаэль взглянул на часы.

— Я уже опоздал, — сказал он, нахмурившись. — Мне нужно в министерство. Поедем вместе. По дороге вы расскажете мне о вашем деле.

Порывисто и нетерпеливо толкнул он колебавшегося Георга в автомобиль, и они помчались.

Георг вкратце рассказал свою повесть. Михаэль смотрел на него ясным, испытующим взглядом.

— Хорошо. — сказал Михаэль, — спокойно увезите мать и ребенка в «Счастливое пристанище». И будьте счастливы, — прибавил он, пожимая Георгу руку. Он постучал в окно. Автомобиль остановился, и Георг вышел.

Георг спешно закупил самое необходимое для Христины и ребенка, и затем они уехали.

Христина не противилась отъезду. Она поставила только одно условие: чтобы Георг никогда не задавал ей вопросов. Когда-нибудь она все расскажет ему сама. Они приехали в «Счастливое пристанище». Стояли некоторое время в смущении на дороге. Дул ветер. Христина держала в руках завернутого в одеяло младенца. Затем Георг сделал Леману доклад и поручил бабушке Карстен позаботиться о Христине и ребенке.

— Какая прелесть! — воскликнула старуха и подняла ребенка. — Мальчик! Как его зовут?

— Георг, — сказала Христина.

— Немного бледна ваша женушка, — сказала затем Георгу бабушка Карстен. — Ну, ничего, мы ее подкормим!

Мясник Мориц просунул в дверь свою большую голову, затем рассказал про эту новость в бараке. Но она нисколько не заинтересовала мужчин. Женщина, ребенок. ну так что же?

— Вы вовремя вернулись, Вейденбах, — сказал Леман. — Завтра утром мы приступаем к постройке домов.

Еще не совсем рассвело, когда Леман поднял людей на работу. Пятьсот домов предстояло построить в первую очередь в «Счастливом пристанище», и общество дало понять Леману, что поблажек не будет. Естественно было поэтому, что однорукий был немного взволнован и понукал людей.

Строительные участки, улицы, площади, — все было точно вымерено и отмечено колышками. Когда солнце взошло над лесом, повсюду уже суетились группы рабочих. Георг руководил теми из них, которым поручена была выемка грунта под фундаменты. На семьдесят сантиметров в глубину и на столько же в ширину предстояло вырыть землю. Все дома, за исключением немногих, проектировались одинаковых размеров: в длину — десять метров, в ширину — четыре с половиной. Первая бригада Георга носила с собой особые измерительные доски. Ее задачей было — точно разметить лопатами план выемки. Вторая бригада копала яму до предписанной глубины, а третья — тщательно проверяла и выправляла сделанное предыдущей. Георг начал вести работу от канала, и уже к полудню проложены были рельсы для вагонеток, которые должны были перевозить наверх строительный материал, выгружаемый из барж, а уже на следующее утро начались собственно строительные работы. Они были так же подразделены, как выемка грунта. Каждая мелочь была предусмотрена и подготовлена. Заработала бетономешалка на барже, и покатились по рельсам вагонетки, доставляя бетон на строительный участок. Собранные из досок формы вставлялись в выемки и заполнялись бетонной массой. Так переходили бригады от дома к дому, и. в то время как наверху бригады были заняты выемкой грунта, внизу, у канала, уже шла трамбовка фундаментов.

Леман имел в своем распоряжении около двухсот человек, к ним еще присоединялась бригада квалифицированных строительных рабочих, производивших такую работу уже сотни раз в других колониях. С равномерностью и точностью машин бригады Лемана передвигались по участкам. Ни малейшая помеха не ускользала от него, ни малейшая заминка. У людей пот катился по лицу.

Нечего и говорить, что мясник Мориц, эта гора мускулов, творил поистине чудеса в эти дни. Просто непостижима была быстрота, с какою он врывался в землю. Затем Леман поручил ему руководить бригадами, которые трамбовали бетонную массу, и Мориц с раннего утра и до позднего вечера орал на людей. Ему все казалось, что работа идет слишком медленно.

Но вот уже новая железная баржа поднялась по тихому каналу и тоже привезла материал. Это были цементные рамы, из которых предстояло собрать стены домов, рамы точно таких же размеров, как у прежних деревянных фахверков, высотою несколько больше двух метров и шириною в метр. Рамы одного типа имели вырезы для дверей, рамы другого — отверстия для окон.

Все было типизировано, нормализовано, каждая неприметная мелочь. Общество строило дома, как производят сериями велосипеды или автомобили.

Началась установка и выверка рам, сборка их. Эти цементные рамы для наружных стен и поперечной стены, делившей каждый дом на две комнаты, изготовлялись на особых цементных заводах общества, рассеянных по всей стране, а выкладывать их кирпичом мог всякий необученный человек под руководством обученного. Машина прессовала кирпичи из материала, находившегося на местах постройки. Мясник Мориц все еще с утра до вечера вел свою героическую борьбу с бетонными массами.

— Не хотите ли вы завести здесь бойню? — спросил его как-то Леман.

Мясник напустил на себя важность.

— Я? — ответил он, утирая пот с лица сгибом обнаженной руки. — У меня нет денег, капитала.

— Капитал найдется. Если вы согласны, — это дело решенное.

Погода последние недели стояла прекрасная. Дул теплый, приятный ветер, и солнце уже изрядно грело.

Глядя в сторону «Счастливого моста», где тоже суетились рабочие бригады и вырастали целыми рядами дома, — сощурив несколько глаза против света, можно было различить зеленый налет, заткавший весь огромный простор степи, — всходы!

Как-то вечером Леман вызвал к себе Георга по спешному делу. Георг застал его в возбужденном состояния. Щеки у него горели. Трубкой он попыхивал вдвое чаще, чем обычно.

— Вот и пришло это письмо! — воскликнул он, увидев Георга, и радостно рассмеялся.

— Какое письмо?

— Садитесь, Вейденбах! Пробил час разлуки. Здесь моя деятельность кончена. Меня переводят на лучшую и более интересную должность, и теперь я обращаюсь к вам с вопросом, Вейденбах: хотите вы быть заведующим этой станцией?

Георг сидел, разинув рот. Он покраснел.

— Я?

Леман кивнул.

— Да, именно вы, Вейденбах! Я обязан назначить себе преемника. Вы должны подписать контракт с обществом на пять лет, вот и все. Вознаграждение не велико, но в дальнейшем общество предоставит вам большие преимущества.

— Деньги меня не интересуют, — сказал Георг.

— Я знаю. Здесь вы самый толковый человек. И больше других вдохновлены делом, а это как раз нужно обществу: ему нужны люди, которых вдохновляют его цели! Робкие, малодушные и ворчливые люди нам не надобны! — крикнул Леман и так ударил по столу, что бумаги запрыгали. — Вот как обстоит дело! Согласны вы?

— Согласен!

— Ну, в таком случае разопьем рюмочку на прощанье, Вейденбах, дорогой товарищ! — сказал Леман. Он достал из шкафа бутылку и налил в рюмки вина. — Вы с самого начала здесь, и вы наблюдали, как это происходит. Для этой должности нужно много такта и знания людей. В одном случае требуется снисходительность, в другом — строгость. Вы знаете, к нам приходят люди опустившиеся, люди, извалявшиеся на мостовых, и долг наш в значительной степени заключается в том, чтобы снова внушить им волю к жизни. Вы должны быть поэтому в иных случаях снисходительны, — доброе слово много значит для забитого пса, — а в иных — строги, подчас неумолимы: вон! Наблюдайте, и если нельзя иначе — вон!

"Тысячи, Вейденбах, тысячи таких молодых людей, как вы и я, служат в обществе «Новая Германия», бедные, как церковные крысы, но любящие труд. Врачи, дантисты, инженеры, архитекторы, химики, агрономы — все мы работаем? за нищенское вознаграждение, но мы работаем в пользу большого дела. Вам ведь известен пароль общества: — «Смерть голоду!» Этот пароль, как вы знаете, изобрел Михаэль Шелленберг. Вам ясно, чего он хочет, но главная цель, которую он преследует, которую преследует общество, состоит в том, чтобы создавать новое народное единство. Подождите год, подождите два года, — общество, как лавина, распространится по всей Германии. Вскоре опять забурлит наша бедная и потерявшая мужество страна.

«И вот что, Вейденбах, вы построите колонию и отберете лучших из своих людей. Они должны будут образовать ядро колонии. Такие люди, как Мориц и бабушка Карстен И слесарь, превосходно для этого подходят. Вам придется очень осмотрительно составлять это ядро. Из правления к вам направят испытанных людей. А теперь — спокойной ночи, Вейденбах. Завтра у нас опять горячий день. Завтра днем я с вами совсем попрощаюсь.

На следующий день, во время обеденного перерыва, Леман представил станции Георга в качестве нового заведующего. Потом он произнес небольшую речь, провозгласил „ура“ за процветание общества и помахал шляпою. Мужчины кричали и трясли ему руку. Затем он уехал.

„Славный малый был этот Леман!“

— Что ты скажешь на это, Христина? — сказал Георг. — Я назначен заведующим станцией.

Христина подняла на него лихорадочный взгляд и тихо улыбнулась.

— Я рада за тебя, — сказала она.

Она грелась на солнце перед кухней и резала картофель ломтиками, роняя их в горшок с водой. В ногах у нее сидел маленький Георг, завернутый в старое одеяло. Из грубого одеяла выглядывало его свежее, прелестное личико.

В обеденный перерыв или вечером Георг часто брал ребенка на руки и носил его по лагерю, или же Мориц носил его, а то и другой кто-нибудь.

— Э, да вот он, маленький Георг! — говорили люди и грубыми своими, рабочими руками нежно брали ручонку младенца. — Вот он, и как растет, как цветет!

Ребенок принадлежал всему лагерю. Это был их общий ребенок.

Христина все еще молчала. Была все так же бледна, как и в тот день, когда Георг привез ее в лагерь. Но прежняя синева на впалых щеках и висках исчезла. И мертвенная бледность ушей, так испугавшая Георга, оттого что он заподозрил у Христины чахотку, сменилась нежной желтизной слоновой кости. Но не обольщался ли он? Нет, бабушка Карстен была того же мнения.

„Вид у нее лучше, — говорила старуха, — и она уже не кашляет так страшно по ночам“. Днем она кашляла редко. И те лихорадочные пятна, которые Георг по временам наблюдал у нее на лице, показывались все реже.

— У тебя жар? — спрашивал он ее и брал ее руки в свои. — Тебя знобит? Не закутать ли тебя в одеяло?

Христина качала головой и смотрела на него благодарным взглядом.

Как счастлив он был, что глаза ее утратили, наконец, этот неподвижный, стеклянный блеск! Раньше она всегда смотрела на него так, словно находится не у него, а в каком-то далеком, незнакомом и страшном мире. Теперь глаза ее как будто начали медленно приобретать прежнее выражение.

Выздоровление Христины с каждым днем подвигалось вперед. Она стала интересоваться происходившей вокруг работой, которой раньше почти не замечала.

— Что вы тут делаете? — однажды совсем неожиданно спросила она.

— Мы строим город с большими мастерскими и фабриками, — ответил Георг, радостно взволнованный ее интересом. — Город возникает мало-помалу. Впоследствии он будет кровом для пяти тысяч человек. А там, вдали, видишь, где снуют взад и вперед маленькие точки, там тоже строится город, рассчитанный на пять тысяч человек.

Христина начала иногда прогуливаться поблизости, рассеянная, чуждая всему; часто останавливалась и поднимала глаза к солнцу. По воскресным дням она совершала с Георгом небольшую прогулку в нетронутую часть леса. Но она боялась отходить далеко от дороги.

— Нет, — говорила она, — вернемся.

Как-то Георг незаметно наблюдал за нею: она играла с ребенком. Стоя на коленях, она нежно держала в руках маленькое тельце, ребенок перебирал ножками по полу, и она шептала ему тихие и нежные слова. При этом она улыбалась, и Георг вдруг узнал в ее лице прежние черты Христины. Теперь он знал, что она спасена.

Почему она молчала? Почему не говорила?

Он показал на широкую равнину, простиравшуюся до сутолоки „Счастливого моста“. Теперь она вся зазеленела, и солнце озаряло ее мягко и нежно.

— Смотри, какая дивная зелень! — воскликнул Георг. — Еще полгода назад здесь были только кустарник и песок.

Но почему же она не говорила, почему молчала?

Она чувствовала на себе взгляд Георга. Чувствовала все тот же вопрос в его взгляде.

Однажды она сказала ему с тихим вздохом:

— Скоро я тебе все скажу, — и прибавила тише: — и тогда мне, наверное, придется уйти.

— Почему же уйти? — в испуге спросил Георг.

— Не спрашивай! Я скажу, когда придет время.

По дороге катили два высоко нагруженных грузовика; казалось, они везут целый лес. Это были деревья, плодовые саженцы, кусты для садоводства „Счастливого пристанища“. Огороды и питомники были сердцем всех колоний.

Здание правления „Новей Германии“ на Линденштрассе жужжало, как улей в разгаре лета. Толпы входили и выходили каждый день. В сотнях отделений кипела работа, и повсюду видны были веселые, сияющие надеждою лица.

Спозаранку перед зданием стояли кучки ищущих работы людей и ждали открытия ворот. Приемные еле вмещали их. Теперь, когда перестройка здания была закончена, его оборудование можно было считать образцовым. Принятые на работу проходили через врачебные кабинеты и подвергались тщательному освидетельствованию. Тем самым определялся для них род занятий, более легкая или более тяжелая работа. К врачебным кабинетам примыкали ванны с душами и дезинфекционные камеры, где производилась чистка одежды принятых. Михаэль Шелленберг всеми мыслимыми средствами боролся с грязью и зародышами болезней.

А ночью на фасаде здания ослепительно сиял огромными буквами девиз общества:

СМЕРТЬ ГОЛОДУ!

править

СМЕРТЬ БОЛЕЗНЯМ»

править

ДА ЗДРАВСТВУЕТ СОЛИДАРНОСТЬ!

править

Каждую ночь озарял темные улицы этот пароль, как маяк во мраке моря. Многим тысячам изнуренных, обессиленных, больных и отчаявшихся людей этот пылающий девиз указывал путь к спасению.

Михаэль Шелленберг понимал его в буквальном смысле. Он и вправду мечтал покончить с голодом на земле. При правильном применении сил нелепостью было бы допустить, чтобы хоть один человек голодал. Болезни и вправду подлежали полному искоренению, подобно оспе и чуме; насколько это возможно было, им предстояло совершенно исчезнуть с земли. Над всеми религиями и исповеданиями, над всеми расами и нациями и вправду должно было воцариться всемирное исповедание солидарности.

За каких-нибудь три года создал Михаэль эту гигантскую организацию, которая теперь простиралась уже на всю Германию и привлекала к себе внимание всего мира. Неустанно и без передышки работал он над тем, чтобы сплотить вокруг себя приверженцев, увлечь колеблющихся, собрать разрозненных, сломить сопротивление бюрократии, преодолеть недоверие и ревность политических партий, бесплодных и лишенных творческой силы.

К чему же сводилось дело?

Это было очень просто. Дело сводилось к тому, чтобы с помощью всех средств науки и техники извлекать из почвы как можно больше пищи. Оно сводилось к индустриализации сельского хозяйства и садоводства. Оно сводилось к обращению на обработку почвы всех свободных и всех временно свободных сил народа. Оно сводилось к продуктивной утилизации всех не занятых во времена промышленных кризисов рабочих рук, согласно большому, единому плану.

Такова была в общих чертах вся программа Михаэля, и все свои силы, особенно вначале, он посвятил той части ее, которая касалась продуктивного применения свободных рабочих сил. Нелепым казалось ему в периоды промышленного застоя выбрасывать на улицу сотни тысяч рабочих и выплачивать им незначительные пособия, которых только и хватало, чтобы спастись от голодной смерти. Разумным и естественным казалось, затратив те же денежные средства, творчески извлечь пользу из свободных рабочих сил. И было поле деятельности, не знающее границ и не зависящее от мировой конъюнктуры: почва. Она всем давала работу, даже тем, чьи силы были уже на ущербе, даже стареющим и даже тем, кто еще не достиг расцвета сил молодежи.

Эти огромные количества выбрасываемых ныне рабочих сил, если их объединить и обратить на внутреннюю колонизацию по обширному плану, должны были создать благосостояние и счастье. В Германии было еще пять миллионов гектаров невозделанной земли. Став плодородной, она могла бы кормить миллионы. Пять тысяч рабочих часов, израсходованных правильно и систематически, обеспечили бы каждому, по подсчетам Михаэля, дом и сад. И Михаэлю казалось своевременным, чтобы человечество так же тщательно и с такой же затратой средств организовало борьбу против голода и нищеты, как оно организовывало войну. Один американский автомобильный заводчик пустил крылатое словечко: если нам надо работать, то давайте работать разумно. Прекрасно сказано. Михаэль дополнил эти слова так: если нам надо работать, то давайте разумно делать разумное. Только это казалось ему истиной.

Это было нелегко. Напротив, это было трудно, бесконечно трудно. Бесчисленны были проблемы. По мере приближения к ним они непомерно вырастали. Но Михаэль ни на миг не падал духом. Около него образовался круг серьезных и сознающих свою ответственность умов. Он нашел людей, оказавших содействие его планам. Банкир Аугсбургер, старик, американский немец, так увлекся его идеями, что предоставил в его распоряжение все свое состояние. Как только делу было положено начало, со всех сторон нахлынули увлеченные сотрудники. Сотни молодых архитекторов, химиков, техников, инженеров, строителей городов, сельских хозяев, садоводов, врачей предлагали Михаэлю сотрудничество. Он радостно их принимал. Пользовался всеми организациями, способными ему помочь. Красный Крест, союзы молодежи — все. Он объединил различные колонизационные общества и союзы, которые порознь, бессистемно и без большого общего плана преследовали те же цели Во всех германских провинциях общество имело свои отделения. И общество с каждым днем росло.

Немецкому народу, изнуренному войной и революцией, нужна была большая цель, и эту цель поставил перед ним Михаэль. Он не оглядывался назад, а указывал путь вперед, и к нему сразу же поспешили люди, сознающие ответственность, люди, способные на увлечение, люди, вдохновленные идеей солидарности. Молодежь явилась со своими организациями. Женщины предлагали свои услуги. Огромная задача требовала участия всех сил народа. Даже тюрьмы привлек Михаэль к работе. Арестанты делали кирпич близ Северного моря, транспортировали ил — превосходное удобрение — в песчаные степи. В настоящее время Михаэль боролся за то, чтобы каждое лишение свободы превращалось в трудовую повинность, и все газеты оживленно дебатировали этот вопрос.

Общество «Новая Германия» приобретало пустоши и возделывало их. Этой возделанной землей оно оплачивало свою рабочую силу и погашало ею свои долги. Из себя самого, из почвы оно извлекало огромные новые ценности. Теперь общество владело бесчисленными полями, лесами, каменоломнями, лесопильными, кирпичными, цементными заводами, мастерскими, землечерпалками, баржами. Владело арсеналом машин, которые могло по усмотрению перебрасывать с места на место. План, метод, экономия были главными его принципами.

В лихорадочном возбуждении Михаэль работал до глубокой ночи. Лицо у него похудело и вытянулось. Он горел от увлечения своим делом.

Безмерным и гигантским казалось оно — и в то же время простым и ясным в своих основах.

Проблема крупных городов, их развитие, их исправление. Города-спутники, окружающие их, сходные по структуре. Зеленая полоса вокруг этих городов. Пояса садов, теснящиеся к их перифериям. Утилизация отбросов этих городов, отбросов, покамест гибнущих по большей части бессмысленно.

Новые города предстояло создать, промышленные колонии, деревни кустарей, садоводческие поселки. Паровая машина вызвала централизацию, электрический ток давал возможность перейти к децентрализации. Силовые станции, каналы, электрические дороги, автомобильные дороги — работа на десятки лет, на столетие, если угодно, пока вся страна не превратится в один цветущий сад. Проблемы малонаселенных восточных областей, Рейна, Рура — да, поистине, проблем без конца!

Около трех тысяч квартир уже создало общество, около двухсот колоний, больших и малых, всякого рода и для всяких целей, находилось в стройке. Это было только начало. Но Михаэль уже видел перед собой эту новую Германию, видел, как она врастает в старую, постепенно, вce больше, с каждым днем. Когда-нибудь она станет приютом для двухсот миллионов счастливых и здоровых людей, будет давать им работу, пищу и душевную радость.

Солнце уже клонилось к закату, когда Христина после долгого молчания вдруг сказала:

— Теперь я хочу говорить! Теперь я хочу тебе во всем покаяться! Покаяться, да… Но обещай мне не прерывать меня! И обещай мне ни слова не говорить в опровержение, когда ты все услышишь. Позже, позже! Покаяться я хочу… Да смилуется надо мною бог…

Христина закрыла руками лицо и заговорила:

— В ту пору… когда случилось несчастье, когда я в своей бессмысленной ревности выстрелила в тебя, — в ту пору я, конечно, не владела собой. Я ведь хотела тебе только пригрозить, только запугать тебя, чтобы ты меня боялся! Но выстрелить не хотела, видит бог, это правда. Быть может, чтобы испугать тебя, я хотела пустить пулю в стену. И вот это случилось. Вдруг у тебя хлынула кровь из груди — и я уже ничего не понимала. Ты заклинал меня молчать, ты взял ответственность на себя. Начиная с этого мгновения, я уже не была такою, как все, я уже не была свободна, я всецело принадлежала тебе. Я стала рабыней, такое было у меня чувство.

"Теперь я уже не знаю, как провела первые недели. Знаю только, что делала все, как машина, как автомат. Стояла за прилавком, показывала белье, слышала чужие голоса, говорила. Все эти недели я непрестанно молилась, — это правда, видит бог, — ходила ли я по улицам, была ли в магазине или дома, непрестанно я молилась о том, чтоб:.! ты остался в живых. Я запиралась у себя в комнате, не выходила, никого не видела, не знаю, когда спала, когда ела, — я жила в какой-то оторопи.

Только когда мне в больнице сказали, что твоей жизни уже не грозит опасность, только с этого дня я могла опять дышать, а до тех пор у меня дыхание было совсем короткое, как при безумном страхе. Наконец-то я перевела дух!

"В первые недели я не плакала, теперь же плакала очень часто. Плакала от радости, что ты спасен. И каждый день, утром и вечером, я на коленях благодарила бога за то, что он внял моей молитве. Это правда, видят бог.

"Так это было в первые недели и месяцы. Это было летом, и я много гуляла. Я избегала всех знакомых, всегда была одна. Люди болтали и смеялись и были веселы. После этих долгих недель меня вдруг охватило желание быть среди веселых людей. Это желание было совсем безобидно, но так это началось.

"В универсальном магазине, в бельевом отделе, служила молодая девушка, жизнерадостное, веселое создание. Ее звали Сусанной. Я подружилась с нею, и мы вместе посещали танцевальные залы. Мне казалось грехом, что я танцую и веселюсь, между тем как ты по моей вине лежишь больной. Но я не могла пересилить себя. Там я встретилась с одним русским. Он говорил, что был офицером и живет теперь только тем, что продает драгоценности своей матери, которые провез через границу. Он рассказывал много интересных вещей, был мрачен и всегда немного меланхоличен. Это притягивало меня. Он домогался меня, я противилась. Но всегда слышала его голос, когда бывала одна. Тогда я видела его совсем близко перед собою. Так боролась я несколько недель. Но кровь моя не могла устоять. Часто во мне поднималось какое-то неистовство, и так это произошло. Я в ту пору еще навещала тебя, но бывала близка к обмороку от стыда, когда подавала тебе руку. Я презирала себя.

"Однажды я условилась встретиться с русским, как это уже часто бывало, перед Потсдамским вокзалом. Он не, пришел. Я написала ему. Не получила ответа. Я справилась о нем в доме, по тому адресу, который он мне указал, — он там никогда не жил. Конечно, мне было поделом. Я радовалась этой каре. Но опять на меня нашло это неистовство крови; оно сильнее всех решений, всех клятв и молитв. Я трепетала на улице под взглядами мужчин, кровь мгновенно бросалась мне в лицо, когда кто-нибудь, проходя мимо, касался меня. Опять я стала часто развлекаться с Сусанной. Познакомилась с одним молодым человеком, писателем. Он говорил, что ходит в этот дансинг только для наблюдений. Танцевал он мало и плохо. Но был остроумен и умел интересно болтать. Он пригласил меня на ужин к себе, но стоит ли рассказывать дальше… Я стала его любовницей и начала презирать себя еще сильнее.

«Теперь ты на хорошем пути, — говорила я себе, — переходишь от одного к другому».

"Начиная с этого времени, я уже не навещала тебя. Первое твое письмо из тех, что приходили в это время, я еще прочла. Остальные сжигала, не читая. Такое создание, как я, не должно было больше существовать для тебя. Я сама вычеркнула себя из твоей жизни. И все же я еще любила тебя — не забывай. Я сама присудила себя к тому, чтобы исчезнуть из твоей жизни.

"Однажды я встретила моего друга, писателя, перед его домом. Он вышел из подъезда с девушкой. Взглянул на меня и перешел на другой тротуар, — он больше меня не знал. Мне стало стыдно за него. Но и от этой кары я почувствовала себя легче. Ничего другого я не заслуживала. «Они поступают с тобой по заслугам», — подумала я и почувствовала, хотя и страдала, большое удовлетворение.

"Дальше, дальше, дай мне договорить! Что со мной сделалось? Не отравлена ли была моя кровь? Не знаю. Неистовство крови нашло на меня, и вдруг мне пришло на ум, что лучше всего мне, несчастной и одинокой, броситься в омут жизни, чтобы в нем потонуть.

"В эти дни я потеряла службу. Меня уволили. Это меня мало беспокоило. Начала искать нового друга. Нашла его. Это был помещик из провинции. Но он был мне скучен, я взяла другого. На этот раз мне попался робкий человек, привязавшийся ко мне и жертвовавший для меня последними крохами. Я ему изменила. Вот как я жила! Вот до чего дошла! Только в чаду разврата я могла еще чувствовать себя хорошо. Трезвая — была тупа или испытывала отчаяние. Никогда в жизни, еще за несколько недель до того, мне и присниться не могло, что я способна так низко пасть. Я уже перестала себя понимать. Каковы другие женщины? Что интересует их? Лгут ли они, лицемерят ли так, как я лгала и лицемерила? Добрые духи, раньше сопутствовавшие мне, покинули меня, и я погибла. Я уже тогда это чувствовала: долго это длиться не может, я должна погибнуть.

"Я уже не боролась, уже не имела для этого сил. Только бы наслаждаться, только бы одурманиваться! Однажды я неожиданно столкнулась на станции подземкой дороги с Женни Флориан. По счастью, там было темно Она не могла заметить, какой у меня был вид, не могла увидеть, что я побледнела, как смерть. Она спрашивала о тебе, и я ей сказала, что ты умер. Эта ложь взбрела мне в голову как раз в тот миг, и я не поколебалась ее произнести. Тогда это, в сущности, было мне уже все равно: одной ложью больше или меньше — было безразлично.

"И в это время случилось самое страшное. Вдруг я убедилась, что стану матерью. Я и на это посмотрела как на небесную кару и сказала себе, что теперь должна еще скорее привести дело к развязке. Я не хотела произвести на свет ребенка, признаюсь и в этом. Этот чудный ребенок, который мне теперь дороже всего на свете, не существовал бы ныне, если бы исполнилась моя воля. Тут я должна сказать тебе, что не считала ребенка твоим. Я пошла к одному врачу с просьбой помочь мне. Но он отказал, уверив меня, что пошел уже четвертый месяц беременности. Непонятно, непостижимо! И вдруг меня осенила мысль: значит, это твой ребенок!

"Но за этим недолгим светлым промежутком последовал глубочайший мрак. Все ведь было тем ужаснее, тем чудовищнее. Один только оставался у меня исход: убить себя.

"Наконец ребенок все-таки родился. Сначала я собиралась убить его, ибо что суждено было ребенку столь падшей матери? Но потом я расплакалась над ним. Будь, что будет! Я теряла рассудок, не знала, как быть. В эти дни я написала однажды Женни Флориан. Написала, что солгала ей и что ты жив; что я чувствую себя недостойной называться еще твоей подругой; просила у нее денег, так как очень бедствовала; заклинала ее никому ничего не говорить. Она сдержала слово.

"Вскоре после рождения ребенка я заболела. Меня сильно лихорадило. Врач сказал, что у меня задеты легкие и что мне надо немедленно лечь в санаторию. Я рассмеялась ему в лицо. «Наконец-то, — подумала я, — теперь уж скоро!» — и я решила, когда почувствую, что мой конец близок, отправить твоего ребенка к Женни Флориан.

"Но не так это быстро подвигалось, как я рассчитывала.

"Я с каждым днем слабела. Дошла до того, что уже не в силах была вставать с постели. Денег не было ни гроша. Хозяева продали мои платья, обувь, немногие драгоценности, какие были у меня. Вот когда я попала в ад, который был заслужен мною. Я была в долгах. Отец меня преследовал. Сын меня преследовал. По ночам я лежала без сна, обливаясь потом. Наконец, я снова написала Женни Флориан, потому что была в полном отчаянии и совсем обезумела… и тогда пришел ты!..

Солнце совсем зашло, настал, полный мрак. Устрашающие черные тучи висели над степью.

— Так вот я какая, — сказала в заключение Христина. — Теперь ты знаешь меня. Не говори! — крикнула она и зажала уши. — Не говори! Ничего не отвечай! Через несколько недель ответишь!

— Забудем, — сказал Георг, несмотря на ее запрещение, — забудем все, что было. Будем смотреть вперед, а не назад.

Он показал на ребенка, спавшего на коленях Христины, и тихо привлек ее к себе.

Тогда она начала всхлипывать, разрыдалась и кричала во весь голос, как зверь.

Этой весной на бирже и в финансовых кругах прошел слух, будто концерн Венцеля Шелленберга находится в затруднительном положении. Никто не знал, как и где возник этот слух, но он возник. И в самом деле, нельзя было отрицать, что Гольдбаум, главный директор концерна, вел с разными банками переговоры о довольно значительных кредитах. Правдой было и то, что в предложении появились внезапно большие пакеты акций концерна. Бумаги всех предприятий шелленберговского синдиката быстро падали и за месяц потеряли четвертую часть своей курсовой стоимости.

Гольдбаум получил отпуск и уехал на Ривьеру.

Говорили, будто Венцель Шелленберг собирается продать свой дворец в Груневальде, еще не совсем достроенный, — недвижимость столь огромной ценности, что едва ли нашелся бы для нее покупатель. Болтали также, что яхта Шелленберга, принадлежавшая раньше одной бывшей великой герцогине, продана в Англию. Бумаги концерна упали еще ниже.

Шелленберг оставался хладнокровен, мало того — Никогда еще не видели его в более веселом настроении.

Не было такого события в берлинском обществе, на котором не присутствовал бы Венцель. Не было премьеры, скачек, где бы он не появлялся. Почти всегда ему сопутствовала Женни Флориан. Ее нежный стан украшали самые дорогие платья, драгоценности сверкали на руках и шее.

Знатоки посмеивались.

— Это маскарад, — говорили они, подмигивая. — Нас не проведешь. Если в его здании появились трещины, все оно рухнет в одну ночь.

Но затем знатоки стали поглядывать друг на друга разочарованно. Что это значит? Неизвестный покупатель вдруг появился на бирже и стал приобретать огромные пакеты упавших шелленберговских акций. То же повторилось на следующий биржевой день. Бумаги поднялись в цене. В течение недели они не только достигли прежнего курса, но и превзошли его.

Венцель выиграл огромную сумму и со смехом сунул ее себе в карман. Тут и Гольдбаум появился опять на поверхности концерна, после того как долго скрывался в подполье. Он был такой же круглый и лоснящийся, как раньше, словно ничего не случилось, и весело потирал руки. Не было ли все это маневром, который задумал сам Венцель? В эти дни Венцель купил скаковую конюшню господина фон Кюне. Тридцать две лошади — среди них исключительные экземпляры. Одного известного спортсмена, принадлежавшего к высшей знати, он пригласил в качестве тренера.

Теперь уже шелленберговские цвета мелькали на всех скачках. Их выбрала Женни, по желанию Венцеля. Куртка — желтая, рукава в красную и белую полоску. Издали можно было различить эти цвета в мчащейся стае. Выяснилось также, что Шелленбергу и не снилось продавать свой новый дворец, воздвигнутый в Груневальде. Но почему он вдруг перед этим приостановил все работы, почему поручил своим поверенным договориться с поставщиками, подрядчиками и строительными фирмами и подытожить с ними счета, — это было известно одному только Шелленбергу.

Слух о продаже яхты тоже оказался вымыслом. Яхта Шелленберга действительно направилась в Англию. Капитану было поручено идти в Гулль и ждать там дальнейших распоряжений. В нескольких газетах появилась тогда заметка, называвшая покупателем яхты лорда Бивербрука. Однако через несколько недель капитан получил приказ отвести яхту обратно в Варнемюнде. Венцелю и не снилось продавать яхту. Почему же посылал он ее в Гулль? В его новом груневальдском дворце опять уже суетились мастеровые.

Два-три раза в неделю Венцель ездил с Женни в Груневальд посмотреть, как идет работа. Когда он бывал занят, Женни ездила одна, ибо Венцель назначил ее «главным руководителем работ». Закутанная в манто, она танцующей поступью, улыбаясь, обходила залы, и архитекторы целовали ей руку. Маляры и мастеровые приветливо кланялись с лесов. Женни принадлежала к числу людей, порождающих бодрое настроение, где бы они ни появлялись. А между тем она говорила мало и только приветливо кланялась, улыбаясь.

Все в этом здании было верхом великолепия и совершенства. Самый дорогой материал, драгоценнейшие породы дерева использованы были для дверей, обшивки стен, паркетов. В большей столовой столы были обтянуты драгоценным штофом. Двадцать мастериц два года работали над ним. Мрамор, бронза, парча. Библиотека по размерам и роскоши — как в каком-нибудь герцогском дворце. В полузаконченных покоях громоздилась мебель, горы ящиков. У Веннеля были особые агенты по закупке старинных вещей, картин, книг. Потолки во всех залах — чудеса искусства. Во дворце было двадцать комнат для гостей, каждая с ванной, и все отделаны различно и оригинально. Особенно Женни интересовалась кухонными и подвальными помещениями. Там расположены были комнаты для слуг. Там были две бани для прислуги, мужской и женской, винный погреб, снабженный всеми усовершенствованиями, и, наконец, еще не достроенный бассейн для плавания, длиною в пятнадцать метров и шириною в пять. Из покоев Веннеля туда вела белая мраморная лестница.

Относительно этого бассейна для плавания у Женни возникла блестящая идея.

— У меня есть хорошая мысль, Венцель, — сказала она. — Можно мне вносить предложения?

— Разумеется, ты ведь руководишь постройкой.

Женни поехала к Штобвассеру.

— Послушайте, Штобвассер, — сказала она, — постарайтесь собрать у себя несколько ваших керамиковых работ и приведите немного в порядок свою мастерскую. Завтра или послезавтра, — точно сказать не могу, — я привезу к вам покупателя. Но позаботьтесь о том, чтобы ваша комната имела более опрятный вид.

— Хорошо, хорошо, — ответил Штобвассер, подняв свой острый нос. Вы останетесь мною довольны, Женни.

— И не отлучайтесь из дому. Я приеду между одиннадцатью и часом дня.

У Штобвассера были дивные керамиковые изделия: какаду, попугаи, фазаны, цапли, фламинго. Животные были его специальностью. Он сам обжигал и покрывал глазурью свои работы в старой, запыленной печи, стоявшей в углу.

Штобвассер бегал весь день, чтобы собрать свои произведения, из которых меньшая часть была продана, а большая сдана в магазины на комиссию.

Женни приехала с Венцелем, не заставив себя ждать.

Она чуть было не рассмеялась. Штобвассер поклонился смешно, неуклюже и слишком низко. Где-то он раздобыл напрокат долгополый сюртук, мешком сидевший на нем. Он попросил гостей сесть, платком смахнув со стульев пыль. Багрово покраснел от смущения и еще больше смутился, когда, попятившись, споткнулся о кошку. Животные в своих клетках встревожились, а попугай громко закричал и пропел: «Тот, кто хочет бьгть солдатом, должен запастись ружьем».

— Молчать! — прикрикнул на него Штобвассер.

— К сожалению, эти работы не так хороши, как мне бы хотелось, — сказал он. — Я вас прошу, например, не смотреть на этого какаду, он просто плох.

Женни расхохоталась.

— Забавная у вас манера заинтересовывать покупателя, — воскликнула она и обратилась к Венцелю: — Штобвассер сам обжигает свою керамику.

Штобвассер, словно гид в музее, угловатым жестом показал на запыленную и закопченную обжигательную печь в углу:

— Да, сам обжигаю в этой печи.

Венцель искренне заинтересовался работами скульптора, внимательно осматривая керамику, резьбу по дереву. Но еще больше, казалось, интересовали его живые звери, натурщики Штобвассера.

— Сегодня у меня, к сожалению, нет больше времени, — сказал он вдруг. — Мы скоро увидимся, господин Штобвассер.

Штобвассер низко поклонился и побледнел.

— Как часто я это слышал уже: «Мы еще увидимся», — сказал он, когда посетители ушли. И пригрозил кулаком попугаю: — Вздумалось же тебе петь свою дурацкую песню, когда у меня гость, да еще бывший капитан!

Он был в полном отчаянии.

Между тем Женни, сидя с Венцелем в автомобиле, изложила ему свой план. Ей казалось, что бассейн для плавания следует отделать керамикой Штобвассера. Это придаст бассейну веселый и нарядный вид. Может быть, надо устроить небольшие ниши. Штобвассеру можно было бы поручить сделать набросок.

— Хорошо, — сказал Венцель, — я ему это поручу. Но мне очень понравился его стенной канделябр. Помнишь — белый какаду? Я вчера сказал архитектору, что не приму канделябров для верхнего коридора, они мне не нравятся. Не может ли Штобвассер сделать эти канделябры: варианты его модели?

Штобвассер уже не надеялся, что Венцель вернется. Когда на следующее утро Венцель снова вернулся с Женни, Штобвассер находился в разгаре работы и стоял перед ними в запачканном глиной халате, с глиной в обеих руках, красный как рак от смущения. Выражение лица у него было почти враждебное. Венцель попросил его съездить как-нибудь в Груневальд вместе с Женни и осмотреть бассейн, который, по счастью, еще не был облицован. Затем спросил его, может ли он взять на себя исполнение канделябров для верхнего коридора в том же стиле, что вот этот, стоящий в углу канделябр.

Штобвассер, конечно, мог взяться за их исполнение. У него не было ни одного заказа в работе.

— Сколько нужно канделябров? — спросил он.

— Тридцать штук, — ответил Венцель. — Я их заказываю вам и прошу по возможности поторопиться-

Когда оба они закрыли за собою дверь, Штобвассер все еще стоял, разинув рот, уставившись в дверь заостренным носом.

— Тридцать штук, о небо! — сказал он, и у него задрожали колени. Он свалился на стул. Не мог вместить своего счастья.

— Твой друг Штобвассер — очаровательный человек. — сказал Венцель Женни. — Я люблю этих простых людей, которые что-то умеют. Они так редки у нас.

Естественно было, что Венцель посещал теперь все скачки, где скакали его лошади. В прошлом году и этой весной конюшня господина фон Кюне пожала мало лавров. Но лошади, казалось, только и ждали того, чтобы перейти в собственность Венцеля. Они скакали так, что радостно было смотреть. Они уже не болели, не кашляли, не хромали. Жеребец «Кардинал», дотоле совсем не известный, — господин фон Кюне собирался его уже продать, — взял вдруг крупный приз в высоком классе.

— Ты только погляди, как он скачет! — кричал в восторге Венцель и громко смеялся.

В самом деле «Кардинал» на четыре корпуса опередил всю стаю и несся вперед в бешеной скачке. Желтая куртка сверкала на солнце. Трибуны замерли от изумления. «Кардинал» взял финиш коротким галопом. Женни аплодировала так, что у нее лопнули перчатки. По совету Венцеля она поставила сто марок на «Кардинала».

Макентин поздравил Венцеля с этой удивительной победой.

— Не становится ли вам порою жутко от всех этих удач, Шелленберг? — спросил он.

— О, нет, нисколько! Я не страдаю головокружением, — ответил Венцель.

Часто Женни испытывала острую боль. Бывали целые недели, когда Венцель ею совсем пренебрегал. Хорошо еще, если звонил ей разок по телефону или находил время прислать весточку или цветок. Когда она в Италии снималась для экрана, — а длилось это почти полтора месяца, — она получила от него только одно письмо, продиктованное на машинку. И в этом письме была речь только о борьбе, которую Венцелю пришлось выдержать с лошадью, пытавшейся во время катания в Тиргартене ударить его о деревья.

В те недели, когда она как бы переставала существовать для Венцеля, она охотнее всего убежала бы куда-нибудь. Бежать! Но куда? Она знала, что никогда не убежит, что это невозможно, слишком поздно. Конечно, она знала, что тут замешаны женщины. Женщины повсюду увивались около Венцеля. Многих ослепляли его успехи, его богатство. Других подкупала его внешность, его белые зубы, его сила и неизменно веселое настроение.

А Женни терзалась, сидя одна в своей далемской вилле. Она знала, — ей об этом передали, — что у Венцеля были постоянные аппартаменты в разных отелях Берлина. Она слышала о всевозможных его похождениях и связях. Хотя она зажимала уши обеими руками, знакомые нашептывали ей все. что могли. Приятельницам доставляло удовольствие передавать ей такие новости. Венцель, как они рассказывали, открыл в маленьком загородном варьете какую-то певичку, ежедневно исполнявшую с наглыми жестами одну революционную и несколько уличных песен. Музыку к ним написал опустившийся музыкант, дирижер маленького оркестра в этом театрике, любовник этой девушки. Рассказывали, что она состоит, теперь на содержании у Венцеля и что он выкупил ее за пять тысяч марок у ревнивого дирижера. Потребовал от дирижера расписку и предъявил ее певичке. Разъяренный дирижер стрелял в Венцеля, но промахнулся. Венцель ответил ему пощечиной, сбившей его с ног.

Каким образом было людям это известно? Как мерзки были эти сплетни, как непонятны! Женни подозревала в болтовне маленького Штольпе. Она сказала ему это в лицо. Штольпе очень растерялся. Она пригрозила ему, разволновалась и даже топнула ногою, чего с нею обычно никогда не случалось. Штольпе уверял, что это неправда, но не разуверил ее.

Это были сплетни, и все же многое в этих сплетнях было правдой. Произошла ли история с певичкой и ее другом-дирижером действительно так, как ее излагали, — этого Женни не знала. Но такая певичка существовала, и не было сомнения в интересе к ней Венцеля! Он сам показал ее Женни. Они сидели в варьете, в западной части города, и вдруг на сцену вышла наглая маленькая особа, похожая на уличную женщину с восточной окраины Берлина. Она запела на берлинском диалекте пронзительным голосом, но с таким темпераментом, что публика была увлечена. Глаза у нее сверкали и грозили, пока она пела, дерзко покачивая бедрами. Сначала она пропела две уличные песни, а потом исполнила с неистовством в глазах и фанатически визгливым голосом свою революционную песню, начинавшуюся словами: «Погодите, день настанет, развеваться будет знамя в этот день в моих руках!» Ее ненависть и фанатизм казались такими неподдельными, что публика, состоявшая из богатых бездельников и богатых дам, сидела в испуге и молчании.

— Как она нравится тебе? — спросил Венцель, пытливо глядя ей в глаза.

Женни побледнела и ничего не ответила. Она ненавидела эту женщину. Она потрясла кулачком, когда осталась одна, и слезы ярости крупными каплями брызнули у нее из глаз. О, как ока ненавидела это создание! Певичку эту звали Фрици Фретхен.

За последние недели — лето было в разгаре — Женни была недовольна видом Венцеля. Его смуглое лицо как будто вдруг побледнело. Веки словно посыпаны были белой пудрой. Он сам признавался, что сейчас «мчится с бешеной скоростью», но скоро «замедлит ход». В эти недели он пил шампанское, только шампанское. Руки у него дрожали.

— Подари мне этот бокал, — попросила Женни, нежно и заботливо обвив рукою его шею.

— Да исполнится воля твоя! — сказал он. — Но ведь мне не вредно, не беспокойся. Это краткий период, он кончится. Я переутомлен и мало сплю. За минувшую неделю я спал всего — дай-ка подсчитать — всего тридцать часов. Одну ночь совсем не спал. Есть люди, которые не спят ради денег. Жаль, что нет людей, которые ради денег спят. Я был бы в их числе. Мир очень несовершенен. Потерпи еще немного. Подожди до первого августа, тогда мы поедем к морю.

Скорее бы уж настало это первое августа! Наконец, начались сборы в дорогу. Три недели предполагали они плавать на яхте по Балтийскому морю. Венцель хотел взять с собой только Штольпе и Макентина и пригласить Штобвассера.

— А затем я пригласил еще эту Фрици Фретхен, — помнишь, эту маленькую нахалку? Она будет нам петь.

Женни потупилась. Веки у нее дрожали. Она тихо сказала:

— В таком случае я остаюсь дома.

— Если это ультиматум, — сказал Венцель, смеясь, — я Фрици высажу на берег. Она это снесет.

Макентин хотел взять с собой жену, урожденную баронессу Биберштейн, тихую, дородную даму, по-матерински относившуюся к Женни. Против этого Женни не возражала. Она смеялась про себя. Фрау Макентин была совсем не опасна.

Но отъезд откладывался со дня на день. Захворал Гольдбаум, а Венцель не мог уехать, не передав дел Гольдбауму, — этому ужасному, жирному Гольдбауму, с утра до вечера поглощавшему всякую еду. Наверное, он испортил себе желудок. Наконец, в середине августа они тронулись в путь. Штольпе днем раньше поехал вперед с багажом. На следующее утро они в стосильном автомобиле понеслись в Варнекюнде, где их ждала яхта.

У Штобвассера, сидевшего рядом с шофером, слезились глаза от ветра, а когда он поворачивал лицо в сторону, ветер загибал его длинный нос. Воздух выл и ревел…

Венцель любил, как мальчик, эту бешеную езду. Но Женни была счастлива, когда они в целости прибыли в Варнемюнде.

Вот и яхта «Клеопатра», выкрашенная в синий цвет, гладкая как шелк. Десять матросов и капитан, выстроившись на борту, приветствовали гостей. У Женни учащенно билось сердце, когда она взошла на корабль. Она не представляла себе яхту такой большой. Все блестело чистотой и радовало взгляд, а мачта — какая высокая! Но вот уже маленький пароходик потащил их на буксире мимо мола и маяка в открытое море. Дул слабый ветер, погода стояла великолепная. Паруса поднялись. Пароходик покинул яхту, и она понеслась вперед. Вскоре раздался гонг, и стюард пригласил гостей к столу. Стол был роскошно сервирован — цветы, дорогое старинное серебро.

— Как хорошо, что великая герцогиня не сдала своего серебра на нужды войны, как этого требовал патриотизм, — со смехом сказал Венцель, — не стояло бы тогда у нас на столе это великолепное серебро!

Волшебно прекрасными казались Женни эти дни. Они скользили вдаль, как самый корабль по морю. День переходил в ночь, и ночь в день. Нереальными и неземными казались они, как туман над морем и светлые ночи под зеленым небом.

Яхта плыла, и маяки вспыхивали на горизонте.

— Что это за огонь-Венцель?

— Это пловучий маяк Гьедзер, Женни. А это Лангеланд, Кильс-Нор.

Как-то поздно вечером их застиг полный штиль вблизи одного из датских островов. Море переливалось, как расплавленный свинец. На горизонте стоял лиловый туман, как будто там виднелась далекая страна. В воздухе — ни дуновения. Настала ночь, они бросили якорь. С острова отчетливо доносились голоса, звон колокольцев.

— Что это, Венцель?

— Это скот пасется на лугу.

— Но прислушайся — кто-то плывет на веслах.

И вправду: слышался как бы плеск весел. Венцель и Женни всматривались во мглу, но ничего не было видно. Затихшее море десятикратно усиливало каждый звук, словно чувствительная мембрана. Вот начала всплывать на горизонте как бы ослепительная горная вершина, зубчатая, страшная, сверкающий айсберг… Но нет, это всходила луна, величественно и торжественно. Когда Женни поднимала взор к небосводу, она содрогалась, ей чудилось, будто на нее устремлены глаза множества неземных созданий.

— Я счастлива, — сказала она и прильнула к Венцелю.

— Да, это красиво, — ответил Венцель. Он вновь обрел в ее близости, среди морской тишины, эту простоту большого мальчика, которую она так любила в нем… как в ту ночь в Хельброннене. — Богатые люди — все лицемеры, — продолжал он. — Они не говорят: деньги дают радость, здоровье, наслаждение. О, нет, они говорят: самое прекрасное на земле — это труд, исполнение долга. А я не лгу. Я люблю эту жизнь! И все это случилось потому, что один старик, платя мне жалованье, считал возможным обращаться со мной, как с автоматом, потому, что этот старик сделал мне выговор за опоздание на десять минут. Вот моя месть!

Под утро Женни услышала, как заскрипело судно и как вода заплескала об его стежки. «Клеопатра» опять пошла вперед.

Погода почти все время стояла ясная. Один только раз их захватила страшная гроза, навсегда запомнившаяся Женни. Мощная пепельно-серая туча воздвигалась опасно над морем, разрываемая бешено содрогавшейся огненной сетью. Гром грохотал, как битва вдали. В эту седую, полосуемую молниями тучу медленно скользнула «Клеопатра», направляясь в маленькую рыболовную гавань. На берегу горел дом, подожженный молнией.

Венцель сидел на палубе, приковавшись взглядом к сети молний. Голова у него наклонена была вперед, глаза сверкали, рот был приоткрыт, все в нем было напряжение и сосредоточенная энергия.

Женни обливалась потом. Она дрожала от жары, возбуждения и страха.

— Зачем въезжать в грозу? — спросила она. — Я боюсь.

Венцель расхохотался.

— В корабль молния никогда не ударяет или очень редко. Иначе побоялся бы и я и велел бы повернуть обратно.

— Почему молния не ударяет в корабль?

— Спроси ученых. Они тебе расскажут сказку.

Женни что-то ответила, но гром заглушил ее слова.

Снова уставился Венцель на сеть молний, нахмурив брови, готовый к бою.

— О чем ты думаешь, Венцель? — спросила Женни.

В этот миг стали падать отдельные крупные капли дождя, ударяясь о палубу, как твердые монеты.

— Жаль, — сказал Венцель, сжимая кулаки, — жаль, что нельзя жить вечно! Всем владеть… и вечно жить! Силой, здоровьем владеть! И тобою!

Он поднял Женни на руки и понес ее вниз, в каюту. Она дрожала.

— Испытаем богов! Посмотрим, в какой мере они рыцари!

Так они крейсировали день за днем. Порою на несколько дней останавливались в одном из морских курортов. Пестрое побережье, стаи флагов. На борту появлялись гости, и начинался кутеж до поздней ночи. Женни радовалась, когда они держались подальше от берега.

Каждое утро и каждый вечер они купались в море, когда оно не было слишком бурно. Спускали шлюпку и плавали вокруг яхты.

Штобвассер оказался превосходным пловцом. Обычно он показывался редко, только за столом. Все время где-нибудь спал, свернувшись, как еж. С того времени, как он вместе с Вейденбахом расставлял кегли в маленьком городке Тюрингии это были для него первые дни покоя, отдыха и безмятежности.

«Клеопатра» ходила в Копенгаген, в Швецию. Заглядывала в определенные гавани взять почту Потом снова вернулась в Варнемюнде. Ждали Гольдбаума и Михаэля Шелленберга с его приятельницей Евою Дукс. Они должны были пробыть на яхте три дня.

Женни была рада этому. К Михаэлю она чувствовала искреннюю симпатию. Евы Дукс она еще не знала.

Когда яхта подходила к набережной, трое гостей уже стояли там. Толстый Гольдбаум с трудом взобрался по трапу и подозрительно оглядывал судно. Он не доверял морю.

— Слишком тут предаешься на волю божью, — говорил он.

У Евы была узкая, стройная мальчишеская фигура и очень простое, открытое лицо с большими синими глазами. Она была очень застенчива и известна своею молчаливостью. Состояла главным секретарем Михаэля и, по слухам, не уступала ему в трудоспособности.

— Как вам нравится тут? — спросила ее Женни, когда яхта снова вышла в море и суша скрылась из виду.

Ева скользнула по морю взглядом и тихо ответила:

— Красиво.

Она и вправду говорила мало, и с нею никак не удавалось завязать беседу. Когда стало прохладнее, Женни нежно набросила ей на плечи шаль.

Ева слегка повела плечами и поглядела на Женни долгим, удивленным и благодарным взглядом. Шевельнула губами, но не сказала ничего.

Однако, начиная с этого мгновения, Женни чувствовала, что они подружились.

Вечером на яхте настроение было оживленнее, чем обычно. Мужчины говорили о делах.

Михаэль приехал в Варнемюнде, надеясь спокойно поговорить с братом, что в Берлине было совершенно невозможно. Он хотел заинтересовать Венцеля одним большим проектом, крупной промышленной колонией на Срединном канале. Венцель уклонился от решения, но обещал обдумать это дело.

После обеда все лежали в креслах на палубе. Вечерело. Гаснущее зарево заката пылало мрачно и мощно, как дым вулкана. Яхта резала волны с тихим поскрипыванием, вода равномерно вскипала на носу. Это тихое поскрипывание и равномерное вскипание почти всех усыпляло. Говорили тихо или молчали. Штобвассер уже крепко уснул.

Только Макентин еще не мог успокоиться. У него завязался с Михаэлем спор, вполголоса, но очень живой. До Женни только по временам доносились обрывки фраз.

— Разрешите сказать, — крайне вежливо, слегка в нос, говорил Макентин. — Вы ведь согласитесь, что мы можем дешевле импортировать хлеб, чем сами производить его.

— Покамест — конечно, — ответил Михаэль. — Но мы улучшим наши методы, чтобы оказаться способными к конкуренции. Я не отрицаю, что в настоящее время экономичнее экспортировать швейные машины и на вырученные деньги ввозить хлеб, — конечно, при том условии, что вы можете найти сбыт для своих швейных машин.

— Но ведь это я в любое время могу!

— Нет, не можете. Иначе эти проблемы совсем и не подлежали бы обсуждению.

Молчание.

Макентин, очевидно, размышлял. Затем он продолжал.

— Допустим, что вам действительно удастся с помощью непредвиденных, совершенно новых способов повышения урожайности земли производить больше хлеба, чем требуется для Германии. Что тогда?

— Тогда избыточным хлебом я пользовался бы как кормом для животных и, например, настолько развил бы птицеводство, что Германии уже не нужно было бы ввозить яйца.

— Хорошо, хорошо, — продолжал Макентин с некоторым возбуждением в тоне, — разрешите пойти дальше. Допустите, что вы производите еще больше хлеба и питательных веществ, больше, чем можете употребить.

Макентин все еще не сдавался.

— Едва ли это возможно, но допустим. Тогда я отвел бы чаете земли под коноплю, лен и маслины.

— Хорошо, хорошо, пойдем дальше. Насколько я понял, вы хотите заменить силою моторов те три миллиона лошадей, которыми располагает Германия. Это входит в вашу проблему? Но если это так, то найдутся ли у вас деньги на ввоз огромных количеств бензина для эксплуатации этих машин?

— Разумеется, это входит в мою программу. Эти три миллиона лошадей, работающих только несколько месяцев в году, объедают Германию. Это самая неслыханная роскошь, самое неслыханное расточительство, какое только можно себе представить. Вместо овса я буду культивировать картофель и на своих винокуренных заводах производить горючее для моторов. К тому же я применю совсем другие источники энергии. Ветер и вода будут давать дешевую силу!

— В таком случае позвольте задать вам еще один вопрос, — продолжал Макентин. — Вам угодно было сказать…

Но Венцель перебил его. Он расхохотался и сказал, вставая:

— Сложите оружие, Макентин. С ним вам никогда не сладить!

Михаэль расхаживал по палубе с Женни. Он взял ее под руку и сказал:

— Я рад, фрейлейн Флориан, что вы в дружбе с Венцелем. Вы оказываете на него хорошее влияние. Ему нужен человек, который сообщал бы устойчивость его мятежной жизни. Будьте к нему снисходительны! В сущности, он всего лишь большой ребенок.

А Венцель говорил Женни:

— Как тебе нравится Михаэль? Он один из самых очаровательных и симпатичных людей, каких я знаю. Будь я женщиной, я бы влюбился в него без памяти. Доброта его безгранична, но он — дитя. Между нами говоря, я считаю его дурнем. Боюсь, что его ждут большие разочарования. Уже теперь на него сильно нападает печать.

Загадочна была Ева-молчальница. Казалось, она всецело ушла в себя, сосредоточилась в себе, собою довольствовалась. Почти как благородное, пугливое животное стояла она, дышала, прислушивалась, ясным взором глядела вдаль. Женни влюбилась в нее и на прощанье поцеловала в губы. Исполненный благодарности и радости, устремился на нее блестящий взгляд Евы.

Женни навсегда запомнила этот прекрасный мерцающий взгляд.

— В первый раз я влюбилась в женщину, — улыбаясь, сказала она Венцелю.

О, как хороши были эти дни на море! Женни была счастлива и чужда желаний. Но уже замечала беспокойство в чертах у Венцеля.

Книга третья

править

Осенью Венцель ездил по делам в Голландию, Англию и Америку. Когда он возвратился, в Германии уже чувствовалась зима. В Куксгафене шел снег, а между Гамбургом и Берлином заснежены были поля. Зима была необыкновенно ранняя.

Вернувшись в Берлин, Венцель немедленно ринулся, как бешеный, в работу. Планов он привез с собой без конца. Даже Гольдбаум, видавший виды, — и тот оторопел. Филиальное отделение в Англии и Америке, новые предприятия, германо-американский концерн в исполинском масштабе — все это уже зарождалось. Но и по части развлечений многое нужно было наверстать Венцелю. Кутежи, игра, театры, женщины. Дни проносились, как вихрь.

В это время Венцеля каждый вечер встречали в обществе Женни. Женни постоянно появлялась в новых платьях, манто, шалях.

За несколько дней до рождества он обедал с нею и толстым голландским банкиром в Адлоне. Они болтали и превосходно развлекались. Вдруг по залу прошуршала дама, на которой остановились все взгляды. Высокая копна рыжих волос отливала глянцем, как рой быстро движущихся золотых рыбок. Стройная, высокая, почти тощая фигура облачена была в смелое, экстравагантное платье. Ее профиль, надменно вскинутый, был отважен, даже дерзок. Два худощавых господина шли следом за нею, — по-видимому, англичане или американцы. Драгоценности сверкали, поступь у нее была вызывающая, вся избалованность и заносчивость ее касты овевали ее.

Голос ее донесся до слуха Венцеля, и он мгновенно насторожился. Этот голос был ему знаком, хотя она говорила по-английски. И вдруг он вспомнил, кто эта дама, привлекшая взгляды всех мужчин и женщин.

Глаза у него загорелись как-то по-особенному.

— Ого! — вырвался у толстого голландца возглас восхищения.

— Кто эта дама? — спросила Женни, от которой не укрылось волнение Венцеля. (Впоследствии она отчетливо вспоминала, как у нее сжалось в этот миг сердце).

Венцель напустил на себя равнодушный вид. Пожал плечами.

— Я с трудом ее узнал, — сказал он. — У нее теперь рыжеватые волосы, раньше она была брюнеткой. Это дочь старика Раухэйзена — Эстер Раухэйзен, ныне леди Уэсзерли.

Много лет назад он присутствовал на ее свадьбе, в замке старого Раухэйзена Шарлоттенру. О, не в качестве приглашенного, отнюдь нет! В качестве автомата, секретаря Раухэйзена он должен был исполнять различные небольшие поручения, хлопотать о паспортах, документах, посылать телеграммы. Он даже не был приглашен к столу. Она вышла замуж за сэра Джона Уэсзерли, сына лондонского судовладельца, и около года назад развелась. Сэр Джон, красивый белокурый, хорошо одетый и корректно причесанный, ничего не значащий малый, был совершенно равнодушен к женщинам. Такие ходили слухи. Итак, леди Уэсзерли, Эстер Раухэйзен, — снова в Германии.

Эта женщина, блещущая богатством и экстравагантностью, заняла мысли Венцеля. В этот вечер ему предстояло еще важное деловое совещание. Но он был рассеян, утомлен и попросил отложить переговоры на следующий день. Венцель утомлен! Гольдбаум поглядел на него в изумлении. В первый раз Венцель по такой причине откладывал дело. Не такой он был человек, чтобы бояться совещаний, хотя бы они длились до утра.

Что же это, черт возьми, нашло на него?

Венцель впал в задумчивость. Как это ни странно, у него уже не выходило из головы, как шла но зале эта женщина. Что за поступь!

Итак, Эстер Раухэйзен — в Берлине. В сущности, красива она не была, если приглядеться, но породиста. Мать была англичанка, очень родовитая. Профиль у Эстер был смелый, почти легкомысленный, но если посмотреть на это лицо спереди, оно казалось мечтательным, таинственным, загадочным. У Эстер были большие серые глаза и красивый, несколько властный рот. Скулы немного выступали, контур щек был угловат, — такою, во всяком случае, она запомнилась Венцелю. Она была привередлива, избалована, непостоянна, — представительница своей касты. Вдруг у Венцеля возникла странная, капризная мысль. «Эта Эстер Раухэйзен, — думал он, — несомненно стоит того, чтобы добиваться победы над нею. Это было бы неплохо! Не богатства ее привлекают меня, они были бы для меня обузой. Нет, — только сама женщина, пусть бы даже у нее не было ни гроша. И как бы это было забавно! Старик Раухэйзен лопнул бы от злости».

Эта мысль привела Венцеля в прекрасное настроение. На следующий вечер он поехал с Женни в цирк, и после представления они ужинали вместе в ее вилле. Давно уже Женни не видела Венцеля таким сияющим.

Венцель стал каждый день обедать и ужинать в Адлоне. Эстер, наконец, появилась вновь. На его поклон она ответила с обидной холодностью, надменно вскинув брови. За ее капризным лбом работала мысль, она напрягала память. Но вдруг словно вспомнила его. Приоткрыла губы, улыбнулась. Немного погодя, он подошел к ней с приветствием. Они обменялись несколькими словами, и Венцель вышел из залы.

На следующий день Эстер Раухэйзен уже исчезла. Она уехала в Санкт-Мориц, — это установил Штольпе.

С этого мгновения Венцель совсем изменился. Был мрачен, задумчив. Штольпе дано было поручение, которое его чрезвычайно обрадовало. Ему предстояло вырваться из Берлина, и он с радостным поклоном выслушал распоряжение Венцеля немедленно отправиться в Санкт-Мориц.

Через три дня поступил от него доклад: Эстер Раухэйзен остановилась в отеле Карлтон. Она усиленно занимается спортом и преимущественно проводит время в обществе английского майора Ферфакса и известного парижского банкира Блау. Штольпе заказал номера.

Макентин получил распоряжение заняться сборами в дорогу.

Венцель попросил одного из секретарей соединить его по телефону с адвокатом, который вел дело о его разводе. Он справился у адвоката о положении дела.

Оказалось, что оно не подвинулось вперед ни на шаг. Адвокат, по-видимому, ничего не предпринимал. Лиза по-прежнему противилась разводу. Венцель предложил ей крупную сумму, она требовала шестикратной.

— Пришлите мне ваш счет! — крикнул Венцель в телефон. Его голос звучал не слишком вежливо.

В тот же день он обратился к другому юристу, который слыл выдающимся специалистом по бракоразводным делам. Его звали Фольмонд. Это был человек спокойный, разумный, простой. Венцель изложил ему свое дело, и Фольмонд начал стрелять в него, как из пистолета, короткими вопросами.

— Это мы уладим, господин Шелленберг, — заявил затем Фольмонд характерней для него скороговоркой. — Мы нажмем на нее со стороны детей. Мы пригрозим фрау Шелленберг, что отберем у нее детей по суду. Мы докажем, что образ жизни фрау Шелленберг неспособен оказывать благоприятное влияние на воспитание детей.

Венцель перебил его:

— Я хотел бы, если можно, избегнуть этого пути.

— Это единственный путь, быстро ведущий к цели, — возразил адвокат. — Я сам неохотно пользуюсь им, я ведь тоже человек. Но по отношению к таким упрямым женщинам ничего другого не остается. Мы установим наблюдение за фрау Шелленберг, вы согласны на это?

— Этого я тоже хотел бы избегнуть.

— В таком случае вы никогда не добьетесь развода! Ну что, согласны? Мы будем наблюдать за фрау Шелленберг. А потом пустим в ход наши средства. Иначе нельзя, поверьте! В моей практике были сотни таких случаев. Я буду держать вас в курсе дела, господин Шелленберг.

В конце концов Венцель согласился на все, что предложил адвокат.

— Возможно ведь, что я женюсь вторично, — сказал он со смехом.

— Я понимаю вас, вы прежде всего желаете ясности отношений.

Венцель, разумеется, только забавлялся мыслью о возможной женитьбе. Но на всякий случай уже расчищал к ней пути. За последний год он совсем забыл о своих семейных делах.

Макентин законтрактовал аэроплан. В десять часов утра погружены были чемоданы, а десятью минутами позже машина поднялась на воздух. Макентин сейчас же открыл ручной саквояж, который взял с собой в кабину. Достал оттуда бутылку хереса, две рюмки и шахматную доску. Не успели они оставить за собою панораму Берлина, как уже увлеклись игрою. Макентин потирал руки. Наконец-то можно спокойно поиграть! Он с удовольствием раскурил сигару.

Пилот вдвинул в кабину записку: «Курить воспрещается».

Венцель ответил ему запиской: «Стройте несгораемые аэропланы».

Над Лейпцигом оказалось, что Венцель сделал грубую ошибку. Он чертыхнулся и сдал тщательно начатую партию. Сейчас же они приступили ко второй. Над Саксонскими горами попали в снежную бурю, но это их не интересовало. Когда они проносились над Нюрнбергом, партия была в выигрышном для Венцеля положении, но при перелете над Боденским озером выяснилось, что Макентин нашел хитроумный и коварный ход. Он вынудил обмен ферзями, и шансы Венцеля на победу были теперь незначительны. Макентин отчаянно добивался ничьей. Но Венцель боролся героически, между тем как машина летела над сверкающими, покрытыми снегом горными цепями. Наконец, ему не осталось ничего другого, как согласиться на ничью.

— Что за чепуха! — крикнул в ярости Венцель. — Я уже выиграл партию!

— Ха-ха-ха! — Макентин весело уложил доску в саквояж. — А вот и Санкт-Мориц! — сказал он, показывая на сверкающий горный массив, на целый край из льда и снега, лежавший перед ними. — Группа Бернины.

Двигатель умолк, и машина плавно окунулась в ослепительный солнечный свет.

— Это похоже на Нью-Йорк, — воскликнул Макентин, когда аэроплан несся вдоль многоэтажных отелей, блестевших на солнце тысячами окон.

— А вот и Штольпе! — Макентин показал на крохотную фигурку, с комической поспешностью семенившую по залитому солнцем снежному полю. — Как бежит!

Они прилетели.

И вправду, это был маленький Штольпе, запыхавшийся, сияющий, медно-красный от солнечного загара, кожа у него шелушилась на носу.

— Все ли в порядке? — спросил Венцель.

— Все, — ответил Штольпе. — Я купил за триста франков благосклонность швейцара и, к счастью, захватил номера. А вот и сани.

Едва лишь Венцель распаковал в отеле чемоданы, как солнце уже скрылось за вершинами гор. Массив Бернины вспыхнул мрачным пламенем, но потом на долину быстро надвинулся непроницаемый мрак. Венцель пообедал у себя в комнаге и рано лег спать, предварительно послав Женни краткую телеграмму. Впервые за много месяцев ему случилось рано лечь в постель. Он проспал до утра, полных двенадцать часов, ни разу не проснувшись. Когда, великолепно отдохнув, он вышел из отеля, то зажмурился от ослепительного света.

Широкая котловина, где притаился крохотный Санкт-Мориц, улавливала, как. вогнутое зеркало, солнечные лучи и отбрасывала их тысячами сверкающих огней. Воздух, ледяной от близости глетчеров, чистый благодаря бесконечным снежным полям, наполнен был радостным звоном санных бубенчиков. Все кишело смеющимися людьми в пестрых костюмах. На ледяных катках отеля поблескивали коньки, «бобы» со свистом проносились сквозь погруженный в снежную лавину горный лес, «скелетоны» с лязгом катились вниз по крутым ледяным желобам. Лыжники, с бешеной скоростью увлекаемые лошадьми, неслись вперед, окутанные облаком снега. Мчались целые вереницы санок, облепленных веселой молодежью. Лица покрыты медно-красным и бронзовым загаром. И повсюду — радость, смех, здоровье. Веселое место! Оно понравилось Венцелю.

В то время, как остальное человечество силилось одолеть тяжелый повседневный труд и не надорваться от изнурения, здесь разгульная кучка людей с утра до ночи лихорадочно трудилась над тем, чтобы выработать в себе усталость, необходимую для здорового сна. С пяти часов начинались танцы в дансингах и кафе. Джаз-банды грохотали. А в восемь странные существа, целый день кутавшиеся в плотную шерсть, прельщенные волнами электрического света, выскальзывали из своих коконов. Нежные шелка, нежная плоть, нежное благоухание. Совсем по вкусу Венцеля был этот уголок!

— Я велел оставить за нами этот стол, — услужливо сказал Штольпе и повел Венцеля в угол обеденной залы.

Не успели они окунуть ложки в суп, как появилась леди Уэсзерли в сопровождении обоих своих телохранителей, которые вели ее к столу.

Ее появление, как всегда, возбудило внимание зала. Все у нее сверкало и блестело: глаза, зубы, губы, волосы, плечи, руки. Вызывающе вскинув свой смелый профиль, она прошуршала и просверкала мимо. Улыбка светской львицы, привыкшей к победам, играла на ее темно-красных, накрашенных, надменных губах.

— Кто это? — в восторге пролепетал Макентин. Штольпе сделал ему знак.

Но Венцель сделался молчалив. Он сидел с нахмуренным лбом, со сжатыми челюстями, словно готовясь к атаке. Такой вид у него бывал всегда после того, как он на что-нибудь решался. Венцель Шелленберг и теперь принял решение, когда Эстер, блистая и сверкая, прошумела по зале, приковав к себе все взгляды. Что было мимолетной игрою воображения, стало теперь намерением. Он желал овладеть Эстер Раухэйзен любой ценой.

После обеда он поздоровался с Эстер в фойе отеля непринужденно и отнюдь не с тем почтительным выражением, с каким подходили к ней другие мужчины. Здесь, в фойе, гости отеля имели обыкновение отдыхать с часок после дневных трудов и обеденных тягот, чтобы набраться сил для бала или бара.

Эстер нисколько не удивилась, вдруг увидев перед собою Венцеля. В Санкт-Морице не счесть было всех ее знакомых из Парижа, Лондона и Берлина. Куда она ни поворачивала голову, везде в глаза бросались знакомые лица.

— Вы приехали сюда заниматься спортом, господин Шелленберг? — спросила она, улыбаясь и окидывая его быстрым, искушенным взглядом. Его лицо, его одежду, его манеру держать себя, — все она уловила в дробную долю секунды.

— Не я, а мои лошади, — ответил Венцель. — Я пущу скакать здесь своих лошадей, сам же буду избегать какого-либо напряжения.

Эстер нашла этот ответ забавным. Она познакомила Венцеля со своими спутниками. На их счет Венцеля уже в достаточной мере информировал Штольпе. Один из них был известный миллионер, парижский банкир Блау. Он принадлежал к числу самых богатых людей во Франции и удесятерил во время войны свое состояние. Другой — майор Ферфакс, сэр Стюарт Ферфакс из Лондона — был гольф-чемпионом Англии.

— Отчего, барон, не записались и вы на скачки по озеру? — спросила Эстер барона Блау.

— Мой тренер боится, что разреженный воздух повредит лошадям, — скучающим тоном ответил банкир, внимательно и без всякого стеснения уставившись на Венцеля своими черными, круглыми, меланхолически поблескивавшими глазами.

Банкир был изящный господин с иссиня-черными волосами, разделенными пробором и уже с легкой проседью на висках. В отличие от большинства других лиц, его лицо покрыто было не смуглым загаром, а болезненной синевой, своего рода синеватой глазурью. Выражение у него было высокомерное и скучающее, а нервно втянутые крылья носа производили такое впечатление, словно он все время был немного огорчен. У него была привычка иногда поднимать плечи и вытягиваться, словно он пытался стать выше ростом. Рост Венцеля как будто оскорблял его, казался ему как бы непомерным притязанием и вызовом.

Барон Блау, как и Венцель, не для спорта приехал в Санкт-Мориц. Правда, он каждое утро бегал в течение часа на коньках, ровно от десяти до одиннадцати, вычерчивая восьмерки на зеркально-гладкой поверхности принадлежавшего отелю катка. Каждые четверть часа он останавливался, чтобы пропустить через ноздри дым тонкой папироски. При этом он хмуро косился на других конькобежцев Одет он был в широкие клетчатые, черные с белым, бриджи и свитер броского голубого цвета, распотешивший Венцеля. Днем он играл в керлинг. Круглыми камнями вроде прессованных сырков, величиной с грелку, играющие стреляли в цель по гладкой полосе льда. Это была игра преимущественно для пожилых людей, очень увлекавшихся этим видом спорта. Они лихорадочно скоблили и мели маленькими метлами лед, чтобы увеличить скорость камня. Иногда казалось, будто кучка метельщиков суетится на льду. Этим исчерпывались занятия барона. Днем он показывался редко, но каждую ночь последним уходил спать.

Зато майор Ферфакс был типичным спортсменом. Ростом он был еще немного больше Венцеля, но худощав. Туловище и голова — кожа да кости. На его большом орлином носу шелушилась кожа, — так сильно загорел он на солнце. Усики у него напоминали маленькую красную зубную щетку, а его рыжеватые волосы строптивыми кустиками окружали лысеющий череп. Где у других людей находятся глаза, у майора было что-то вроде расплавленного серебра.

Утром майор обычно тренировался на «скелетоне». Лежа животом на низких санках, он срывался вниз по обледенелым колеям, наклонным, как кровельный скат. Он прикрепил к своим санкам два секундомера, которые мог пускать в ход во время бешеной гонки. Когда он летел вниз, его изогнутый нос был на расстоянии какого-нибудь вершка от твердой ледяной поверхности. Днем он правил рулем своего «боба» «Старая Англия». При этом он также лежал на животе, сжимая в сухих руках руль, устремив глаза в несущийся ему навстречу снежный путь. Он тренировался для больших гонок на «бобах», которые должны были состояться через две недели. На нем лежала леди Уэсзерли, а за нею — еще три спутника. Лорд Гэстингс, один из знаменитейших в Англии охотников на фазанов, управлял тормозом. Смертельную скуку выражало его бульдогоподобное лицо, когда «боб» мчал его в бездну. Вчера они опрокинулись, и лорд Гэстингс вывихнул себе руку.

Эстер, всегда окруженная роем поклонников, по-видимому, поместила этих двух телохранителей во главу списка претендентов на ее руку. Оба, по слухам, сделали ей предложение и ждали ее решения. Барон Блау предлагал ей свои миллионы, свои замки, свои рудники, свою провинцию в Тунисе, свою паровую яхту. Майор Ферфакс предлагал ей свое звание гольф-чемпиона Англии (это как-никак чего-нибудь да стоило), свое здоровье, свой рост, составлявший один и девять десятых метра, и свой железный кулак, которым он мог свалить лошадь. Денег у него не было, только долги. Оба они уже два года повсюду ездили следом за Эстер — в Египет, в Монте-Карло, в Париж, в модные французские курорты. Эстер таскала их за собою, не давая им окончательного ответа.

— Рад познакомиться с вами, господин Шелленберг, — сказал Венцелю барон Блау после того, как довольно долго мерил его бесцеремонным взглядом, — мы ведь, если не ошибаюсь, ставим себе одинаковые цели. — Он говорил по-французски, не изменяя голоса, на одной ноте, равнодушно, безучастно, словно в нем сидел посторонний человек, который только пользовался его голосовыми связками и его адамовым яблоком. У Венцеля изобразилось на лице изумление.

— Если я не ошибаюсь, это тот самый господин Шелленберг, с которым мы уже переписывались, — продолжал барон Блау, — который хлопочет о Соединенных Штатах Европы и мире между народами.

Венцель покачал головой.

— Я должен вас, к сожалению, разочаровать, господин барон, — ответил он, — вы говорите о моем брате. Я же лично не обольщаюсь такими иллюзиями и утопиями.

— Так это не вы? И вы сказали — иллюзии? О! — произнес барон разочарованно, но все тем же равнодушным, скучающим голосом.

— Барон Блау — делегат французского Красного Креста и фанатический пацифист, — объяснила Эстер.

Барон скользнул по ее лицу подозрительным, обиженным взглядом. Ему казалось, что Эстер презирает пацифистов. Подобно большинству светских дам она, по-видимому, предпочитала мужчин, готовых идти под пули. Подобно большинству этих дам она сама не знала причины такого предпочтения.

— Вы, стало быть, не считаете возможным длительный мир между народами? — снова обратился к Венцелю барон Блау, подняв брови.

— Не считаю, — сказал Венцель, снисходительно улыбаясь.

— И вы думаете, что войны должны происходить вечно?

— Я так думаю. Людям нужно иметь какую-нибудь ложь, ради которой они могли бы убивать и умирать.

Барон Блау отшатнулся.

Эстер перевела ответ Венцеля на английский язык, так как майор не знал никаких языков, кроме своего родного. Майор Ферфакс, как только понял эти слова, восторженно протянул Венцелю свою костлявую руку:

— Right you are! Right you are! [Вы правы! Вы правы! — англ.] — кричал он.

Но в этот миг к ним приблизилась маленькая круглая дама, темная, как орех, от загара, и взволнованно крикнула:

— Майор Ферфакс!

Майор нагнулся до земли, и она что-то шепнула ему в хрящеватое ухо. Ферфакс был, по-видимому, крайне поражен ее сообщением.

— Что сказала Пегги? — спросила Эстер с большим любопытством.

Майор ответил:

— Пегги говорит, что «Нэткрекер» на три секунды побил мое лучшее время, — «Нэткрекер» было название «боба», соперника по спорту.

— Вы сегодня слишком высоко брали виражи, майор Ферфакс, «Нэткрекер» поворачивает гораздо круче, — сказала Эстер с легким укором. Затем она обратилась к Венцелю: — Кстати, я завтра жду сюда моего отца, господин Шелленберг. Он несомненно будет рад встрече с вами.

«Радость его будет немного затуманена, — подумал Венцель с тихим ликованием в душе. — Она не знает тщеславия стариков, самого жестокого из всех тщеславий». И еще он подумал: «Этих двух молодцов я не боюсь. Что они такое? Ничто!»

Собеседники уже набрались новых сил и, чтобы убить время до бала, перешли в бильярдную. Эстер страстно любила играть на бильярде, а барона Блау эта партия вознаграждала за весь день ожидания. Он играл очень хорошо, со всеми тонкостями, каким научился в парижских бильярдных академиях. Майор не играл. Он следил за игрою, с трубкой в зубах, и наблюдал каждое движение Эстер Венцель хотел откланяться, но Эстер пригласила его последовать за ними. Она любила иметь в своей свите видных и осанистых мужчин.

Взгляды гостей, погруженных в глубокие кресла и еще переваривавших обед, провожали их. Слышалось шушуканье. Ее видели уже с пятью, иногда и с большим числом спутников, в иные дни их оставалось только двое, но сегодня появился уже новый. Красивая, соблазнительная женщина, конечно, но…

На рыночной площади деревни, посреди ослепительно-белых снежных масс, — ночью опять выпал снег, — Венцель увидел вдруг маленького, пожилого господина, походка которого сразу привлекла его внимание. Маленький господин кутался в толстую шубу, и голова его почти совсем была упрятана в высокую меховую шапку. Ноги были обуты в ботики с меховой подкладкой. В руке была палка с железным наконечником. Казалось, он ничуть не интересовался сутолокой на площади. Вереница саней, нагруженных пестро одетыми, смеющимися людьми, резво неслась по площади, но господин даже не повернул в ее сторону головы. По временам он останавливался и ударял палкою по какой-нибудь ледяной глыбе на своем пути, потом осторожно шел дальше. Позади него, на расстоянии нескольких шагов, гулял лакей. По походке, по своевольному, неуступчивому движению локтей Венцель узнал маленького господина. Это был Раухэнзен собственной персоной!

Совершенно секретно, как путешествующий инкогнито государь, прибыл в Санкт-Мориц король железа и угля, изобретатель комбинированной, вертикальной и горизонтальной, системы трестирования. В Хур его доставил салон-вагон. В закрытых санях он подъехал к отелю, и здесь посланный вперед секретарь уже позаботился о том, чтобы никто не узрел светлейшего лика. Раухэйзен не выносил больше вида людей, не выносил он также людских взглядов.

Весь день он прятался в своих комнатах, жил тихо, как мышь. Лишь изредка выходил он из отеля и с полчаса топтался по снегу. Он ведь приехал только повидаться с дочерью. Потом он возвращался к горе телеграмм, которая с каждым днем становилась все выше на его письменном столе.

— Мой отец здесь! — оживленно крикнула Венцелю Эстер. — Он пригласит вас к себе, как только немного отдохнет.

И, надвинув желтую с кисточкой шапку на дикую копну своих рыжих волос, Эстер разлеглась на «бобе».

— Поехали! — крикнул стартер, и «боб» тронулся с места мягко и бесшумно. Майор Ферфакс держал руль в худых, загорелых, костлявых руках, приковавшись глазами к блестевшему санному пути. На тормозе все с тем же выражением смертельной скуки сидел лорд Гастингс.

— Алло! Как поживаете? — крикнул он Венцелю, когда они проносились мимо.

Но «боб» уже засвистел и мгновением позже исчез между заснеженными деревьями.

Уже на следующий вечер Раухэйзен пригласил Венцеля к обеду. Венцель надел фрак и ждал старика с тихим ликованием в душе. Но испугался, когда увидел Раухэйзена, входившего в маленькую гостиную. Раухэйзен стал как будто меньше и тоньше, словно сжался от старости. Лицо было бледно, как мел, и покрыто желтыми пятнами. Он оглядел Венцеля своими живыми, проворными глазками и подал ему маленькую, дряблую руку, которая никогда не пожимала другой.

— Рад вас видеть, господин Шелленберг, — сказал он попытался скроить улыбку, которая должна была выразить любезность. — Вы все тот же, все еще в том возрасте, когда люди не меняются. Сколько лет мы не видались? А я вот…

Но он не выждал ответа. Поздоровавшись с бароном Блау, он поспешно направился к столу, словно ему нельзя было терять ни минуты. Ведь только ради дочери согласился он пообедать с этими двумя господами.

Барон Блау сейчас же заговорил своим монотонным, довольно высоким голосом. Он говорил оживленнее, чем обычно, о важных судоходных планах, касавшихся Средиземного моря. Чрезвычайно ими интересуясь, он пытался, как казалось Венцелю, заинтересовать ими и старика Раухэйзена. Тот почти не прикасался к еде и слушал его рассеянно. Однако, немного погодя, покачал своей маленькой головою.

— Средиземное море, — сказал он, не поднимая глаз, — со времени войны еще больше утратило свое былое значение. Оно сделалось второстепенной лужей, в которую я не послал бы и тысячи тонн.

Барон Блау ответил не сразу. Его бледное лицо мало-помалу покрылось своеобразным светлым румянцем. Его темные глаза загорелись. Пренебрежительный тон, которым Раухэйзен отмахнулся от его планов, оскорбил его. Но он отнюдь не признал себя разбитым. Ведь его целью как раз было оживить судоходство по Средиземному морю.

— Вам угодно было сказать: второстепенная лужа, — воскликнул он, все еще с обидой в голосе. — Это во всяком случае немного преувеличено. Подумайте только: Франция, Италия, Египет…

Но Раухэйзен уже не отвечал. Он давно отвернулся от этой темы. «Как мог составить себе состояние этот барон?» — думал он.

Тут Эстер принялась рассказывать про Египет, где она провела последнюю зиму.

— Какая это дивная страна, папа, какая сказочная страна! И при этом полный комфорт, все удобства. Тебе надо непременно с нею познакомиться. Поезжай со мною в Египет, папа!

— У меня нет времени для такого большого путешествия, дитя мое, — ответил Раухэйзен.

Венцель указал, что теперь можно в несколько часов перелететь в Египет. Эстер восторженно ухватилась за это предложение.

— Да, полетим, папа! — воскликнула она.

Но Раухэйзен покачал головой:

— Я слишком стар, — ответил он. — Я боюсь воздуха. Новое поколение побороло эту боязнь.

Потом он заговорил с Венцелем об экономической будущности Германии. Могло почти показаться, что он, самый смелый из всех, он, чья отвага не знала колебаний, кто диктовал народному хозяйству законы, кого все уважали как мастера, — что этот человек внезапно совсем утратил решительность. Ему рисовались затруднения, препятствия, неясности, сквозь, которые не мог прозреть его взгляд. Возникали новые вопросы, проблемы, казавшиеся с первого взгляда неразрешимыми.

— Недавно я долго беседовал с вашим братом Михаэлем, — сказал он. — Ваш брат осознал эти проблемы. Он пытается в них проникнуть. Во многом он меня убедил, например, в том, что мы должны воспитать новое поколение здоровых рабочих, если не хотим вскоре потерпеть поражение на мировом рынке. И во многом другом. Никогда еще не скоплялось так много проблем, никогда их решение не казалось более трудным. Нам нужно набраться мужества.

Венцель смотрел на экономическую будущность Германии оптимистично. Высказывал более бодрые взгляды.

— Возможно, что зрение у вас острее, чем у меня, — ответил Раухэйзен. — Ваши глаза моложе. — Он встал, чтобы уйти к себе. — Мы еще увидимся, господин Шелленберг, — сказал он, прощаясь, — мне хотелось бы еще потолковать с вами о том, о сем.

Но Раухэйзен сказал неправду или забыл об этом, потому что Венцелю больше не пришлось с ним говорить. Старик исчез так же таинственно, как появился.

Теперь уже и Венцель принадлежал к свите Эстер наряду с бароном и Ферфаксом, словно всегда был в таком положении. День за днем проводил он в ее обществе. На санях, на ледяном катке, на танцах, в бильярдной комнате и ночью в баре, где грохотал джаз-банд. Здесь царила Эстер, высоко вознесенная над всеми, как королева. Открытая и непринужденная манера Венцеля, по-видимому, нравилась ей. Часто она разражалась громким смехом при его остроумных и саркастических замечаниях. Тогда барон Блау обиженно и беспокойно ерзал на стуле. Но глаза английского майора блестели самоуверенно: в гонках на «бобах» он взял первый приз! «Нэткрекер», его опасный соперник, опрокинулся на крутой кривой в третьем заезде.

Однажды, когда сильная буря нагнала вихри снега и мрак на отель, Эстер внезапно позвонила в комнату к Венцелю и попросила его к себе на чашку чая.

— У меня к вам сегодня большая просьба, — сказала она, когда он вошел к ней, и не было у нее на губах дерзкой, подчас легкомысленной улыбки. Она казалась серьезною, и ее большие глаза глядели задумчиво и немного мечтательно. — Я, правда, боюсь, что моя просьба будет вам не особенно приятна, но должна ее все же высказать.

— Я к вашим услугам, — с удивлением ответил Венцель и посмотрел ей в глаза.

— Садитесь, господин Шелленберг. Слушайте. Я вас видела однажды, когда была еще молоденькой девушкой. Мне сказали: сегодня был офицер, на руках у которого умер твой брат. Я очень любила брата, это был прекрасной души человек. Не расскажете ли вы мне, как он умер?

Венцель нахмурился.

— Зачем? — сказал он, собираясь встать. — Зачем это вам? Забудем про это!

— Я прошу вас об этом, господин Шелленберг! И прошу вас сообщить мне все подробно и тщательно, не умалчивая ни об одной, хотя бы незначительной с виду, мелочи. Обещаете вы мне это?

— Вы раскаетесь, — сказал Венцель и приступил к рассказу.

Он рассказал о тех страшных днях, о том еще более ужасном часе, когда молодой Раухэйзен истекал кровью у него на руках.

— Ступайте, — тихо сказала Эстер, закрывая рукою глаза.

— Я знал, что вы раскаетесь в этом. Зачем касаетесь вы этих вещей? Они — в прошлом, — сказал Венцель и откланялся.

Но на следующий день опять звенели бубенцы на санках, солнце сверкало и пылало, конькобежцы завтракали на катке, не снимая коньков, «бобы» проносились сквозь заснеженный лес. Вечером опять танцевали в баре, и только порою Венцелю казалось, будто Эстер избегает его взгляда.

Еще утром Эстер составляла большую программу на предстоящую неделю, а в полдень, следуя внезапной прихоти, объявила, что завтра утром уезжает в Париж.

Друзья устроили ей прощальный банкет, и копна ее огненно-красных волос не больше, чем на ширину ладони, возвышалась над горами цветов, нагроможденными на столе. Эстер сияла и наслаждалась своим триумфом.

Вестибюль отеля был уже весь уставлен ее чемоданами. А в углу громоздились элегантные новенькие чемоданы барона Блау, который не мог отказать себе в удовольствии лично проводить Эстер в Париж. Майор Ферфакс был вынужден, как это ни было ему трудно, остаться еще на неделю в Санкт-Морице, так как должен был участвовать в гонках на скелетонах. Утром поданы были сани: одни — для Эстер и барона Блау, другие — для цветов, а третьи — для прислуги.

— Будьте здоровы, Шелленберг! — со смехом сказала Эстер Венцелю по-английски. — Я надеюсь свидеться с вами.

Венцель велел поставить Эстер в купе исполинский букет чайных роз, который заполнил собою целый угол.

— О, да и здесь цветы! — воскликнула Эстер голосом обрадованного ребенка и вынула карточку из букета. — «Венцель Шелленберг», — прочитала она, — это оригинально!

Она совсем не заметила, что Венцель до этой минуты еще ни разу не подносил ей цветов. Она просто не сомневалась в обратном. Все присылали ей цветы, — значит, и Венцель. Его оригинальная мысль напомнить еще раз о себе понравилась ей.

Она не знала, что Венцель действовал согласно особому плану.

Когда в Парижском HТtel de Ritz Эстер вошла в свои аппартаменты, то, разумеется, уже и эти помещения наполнены были цветами. Парижские друзья поздравляли ее с приездом. Между тем как прощальные букеты из Санкт-Морица увядали где-то в мусорной яме закопченного вокзала, здесь, как по волшебству, возник уже новый цветник: сирень, розы, ландыши, тюльпаны, нарциссы.

А этот огромный букет желтых роз разве не похож на букет Шелленберга, на тот, который в Санкт-Морице совершенно заполнял собою угол купе? Точь-в-точь такой же по цвету, по величине.

Она схватила карточку: «Венцель Шелленберг!»

— Что такое?! Венцель Шелленберг! — сказала Эстер тихо и удивленно.

Она задумалась, быстрым взглядом обвела комнату. Что-то было странное в этой истории. И вдруг она сообразила: Венцель мог, разумеется, по телеграфу заказать букет в одном из парижских цветочных магазинов. Мог точно указать форму букета и цвет, но карточка… как попала сюда его карточка?

Она допросила лакея. Он ничего не знал. Букет был доставлен в гостиницу вместе с карточкой.

«Это необыкновенно странно и загадочно, — твердила Эстер, ломая себе голову над этой загадкой и не зная, как ее разрешить. — Этот Шелленберг замечательный малый, — думала она, — и у него бывают забавные идеи. Но ведь мой отъезд произошел так внезапно, что у него никак не могло быть времени послать сюда карточку в письме».

Но, когда часом позже Эстер, блистая и сверкая в дивном новом парижском туалете, появилась в обеденной зале, — кто стоял там, с бронзовым, почти черным, Как у негра, лицом (благодаря контрасту с фрачной манишкой), с блестящими зубами и с такими смуглыми руками, что ногти на пальцах казались коралловыми? — Венцель!

Барон Блау, провожавший Эстер в залу, воззрился на Венцеля, как на привидение. В первый миг он подумал, что это магия, коварная и во всяком случае неприятная магия и он плохо скрыл свою досаду гримасою изумления. Он ничего не имел против Шелленберга, о, решительно ничего но эта рослая, здоровая, пышущая силой фигура все время действовала ему на нервы. «Этот человек швыряется скалами, — думал он, — у него всегда такой вид, словно он готов на насильственные действия, а когда он смеется нужно затыкать себе ватою уши».

— Честное слово, это Шелленберг! — звонко воскликнула Эстер, озадаченная, обрадованная, польщенная. Она в один миг все поняла.

— У меня тоже срочные дела в Париже, — со смехом сказал Венцель и потряс ее руку.

Никакой магии тут не было. Венцель со следующим поездом уехал из Санкт-Морица в Цюрих, а из Цюриха перелетел в Париж на почтовом аэроплане. Он уже в полдень прибыл сюда.

С покорной усмешкой барон Блау уселся за стол. Голос его звучал пронзительно и обиженно. Он ведь надеялся провести, наконец, несколько дней наедине с Эстер, без этого ужасного гонщика и всех остальных, непрестанно целовавших кончики пальцев Эстер. Да, с этим грубым малым шутки, видно, плохи! Как он узнал, в каком они остановятся отеле? И как он настойчив во всем! А эта наивная назойливость… Тонкостью чувств он, очевидно, не блещет.

— Господин Шелленберг в Париже первый раз, барон, — сказала Эстер.

Барон все еще не пришел в себя.

— В первый раз? — равнодушным тоном переспросил он. — Возможно ли это? Как же вам нравится Париж?

Некоторым утешением послужило барону то, что Венцель был прямо опьянен Парижем.

— Поистине стоит, мой милый барон, приближаться к Парижу на высоте тысячи метров, — воскликнул Венцель. — Сначала на горизонте появляется бурая туча пыли, как самум в пустыне, потом над тучею пыли возникает мираж, фата-моргана, — какая-то мечеть, белоснежная и прозрачная. Я не верил своим глазам и готов был подумать, что мы заблудились в воздухе. Эта белоснежная мечеть — вовсе не мечеть, как мне позже сказали, а Сакре-Кер. Туча пыли редеет, показывается целый квартал города, и внезапно туча исчезает совсем, и необъятный город с миллионами сверкающих окон простирается от горизонта до горизонта.

Венцель успел уже за четыре часа изъездить в автомобиле город во всех направлениях. Он видел такие кварталы, которые барону, исконному парижанину, известны были только по названию, Он подметил такие народные привычки, о которых никогда не догадывался барон. Установил существование целого ряда промыслов, о которых барон не имел никакого представления.

«Какая жизненная сила!» — думал барон Блау, меланхолически глядя на говорившего.

— Я покажу вам Париж, Шелленберг, — воскликнула Эстер. — Тут множество театриков, кафе и дансингов, где вы еще можете наблюдать настоящую парижскую жизнь. Хотите сопутствовать нам, барон?

— Вы знаете мое глубокое отвращение к такого рода вещам, дорогой друг. Зачем же вы меня мучаете? — с обиженным видом ответил барон.

— В таком случае нам придется, к сожалению, отказаться от вашего общества. О, это будет чудесно, Шелленберг! Мы оденемся совсем просто, иногда будем даже переодеваться апашами. Так поведу я вас по всему тайному Парижу, если хотите.

— Разумеется, хочу! — сказал Венцель.

Барон Блау с досады затеял ссору с официантом. Ему противна была эта склонность Эстер таскаться по подозрительным местам. Бледная глазурь его лица окрасилась легким, своеобразно светлым румянцем.

— Когда мы начнем наши странствия? — спросил Венцель, находившийся в прекрасном настроении.

— Хотя бы сегодня, — ответила Эстер.

— Идет! Начнем сегодня!

Но барон Блау заявил торжественный протест. Устремив на Эстер меланхолический взгляд своих телячьих глаз, он напомнил ей с огорченным лицом, что первый вечер она обещала своим друзьям. Ах, теперь было ясно, что сам черт принес на спине этого малого в Париж!

Чуть только у Эстер выдавался вечер, свободный от обязательств по отношению к ревниво обступившим ее друзьям, она скиталась с Венцелем по этому большому, жуткому городу, в котором кроется больше тайн, чем в любом другом городе на свете, за исключением разве крупных городов Китая. Они ходили в театры, где ставились грубые фарсы, где зрители принимали участие в спектакле и перебивали актеров своими замечаниями. Ходили в варьете, в кабаре, в погребки преступников, в кафе художников. Там и сям им случалось видеть и слышать вещи, не слишком приличные. Эстер хохотала до упаду. Так как Венцель владел французским не слишком хорошо, она исполняла обязанности переводчика.

— Это довольно крепко сказано, — объясняла она.

— И хорошо, что крепко. Все народы, наделенные здоровьем и воображением, выражаются крепко.

Они ходили на студенческие балы, в бары, где танцовщицы выступали нагишом. Бродили ночью по рынку, между горами овощей и цветов и ели в маленьких трактирах суп с луком, приготовленный для грузчиков. Это было восхитительно, и никогда еще Венцель не чувствовал себя лучше. Что за дивный город, до краев полный сил!

Близость этой избалованной и капризной женщины, которая каждый вечер, каждый час была иною, действовала на него, как крепкое вино. Его взгляд скользил по ее нежному затылку, где вились совсем тонкие, отливавшие золотом волоски. Его взгляд покоился на ее накрашенных розовых губах, которые ему вскоре предстояло целовать, — он это знал. Его взгляд покоился на ее щеках, тоже накрашенных и тоже обреченных его поцелуям. И тогда исчезнет у нее с лица легкомысленная, фривольная усмешка! Берегись! Берегись! Его взгляд покоился на ее узких, дивно выхоленных руках, которых ждали его руки, чтобы их сжать. Его взгляд скользил по всему ее телу, каждую линию которого он вскоре изучил и которому суждено было сгореть под его лобзаниями. Берегись, Эстер Уэсзерли! Порой в его глазах так ясно читались дикость и вожделение, что она их чувствовала, и ничто не приводило Эстер в большее смятение, чем его дрожащий от возбуждения голос… Но лицо ее оставалось холодным и непроницаемым.

Посещения различных кафе и театриков давали повод к некоторым вольностям, невозможным в обеденной зале отеля или при ярком освещении большого театра.

— Красивее затылка, чем у вас, я еще ни у одной женщины не видел, — сказал Венцель.

Эстер сердито вздернула брови.

— Вы можете рассматривать меня сколько хотите, — ответила она. — Но я не желаю, чтобы вы говорили о своих открытиях.

Однажды желание Венцеля поцеловать эти накрашенные розовые губы стало так непреодолимо, что он, не задумываясь, взял Эстер в объятия, когда помогал ей выйти из автомобиля, прижал к груди и поцеловал.

Эстер совершенно опешила. Открыв рот, она уставилась на Венцеля не зная, что сказать. Никогда в ее жизни на это не осмелился ни один мужчина, да еще перед подъездом отеля, через стеклянные двери которого на них смотрел ночной швейцар.

— Какой вы сумасшедший! — тихо сказала она укоризненно и наставительно, входя в отель.

Несколько дней об Эстер не было ни слуху ни духу. Венцель ждал, но, когда наступал час их обычных встреч, а она не появлялась, он выходил из отеля и окунался в водоворот Парижа.

Как ни любил и ни желал он эту женщину, она могла бы десятки лет прождать, прежде чем он сделал бы первый шаг к примирению. Как ни снедала его тоска по ней, в этом городе были тысячи соблазнительных и красивых женщин, болтовня которых чаровала, тела которых восхищали его. Как ни тосковал он по ней каждую минуту, он пил жизнь полными глотками и нимало не предавался сентиментальным грезам. Здесь — Венцель Шелленберг, тут — Эстер Уэсзерли, а там — Париж.

Обедал Венцель обычно в отеле. Эстер со времени того происшествия избегала обеденной залы. Но однажды появилась в ней с бароном Блау и белокурым, миловидным, чрезвычайно тщательно одетым молодым человеком. Она подозвала Венцеля к столу, словно между ними ничего не произошло.

— Вы должны пообедать с нами! — воскликнула она. — Позвольте познакомить вас с сэром Джоном, моим бывшим супругом. Как видите, мы остались добрыми друзьями.

На следующий же вечер они совершили, как ни в чем не бывало, одну из своих обычных вечерних экскурсий, в пригородный танцевальный зал.

Несколько дней спустя Венцель уехал в Берлин, но через пять суток уже опять был в Париже.

Уже начинало смеркаться. Держа маленького Георга на руках, Христина стояла на опушке леса — в том самом месте, где раньше находились первые рабочие бараки, — и смотрела на дорогу. Целый час уже стояла она тут и ждала. Ее лицо в свете сумерек отливало синевою, вечерний ветер играл платком на ее узких плечах. Наконец, она заметила вдали Георга. С маленьким чемоданом в руке он приближался быстрыми шагами. Увидев жену и ребенка, он побежал. Побежала и Христина.

— С приездом! — крикнула она и протянула ему ребенка.

Георг приласкал дитя и поцеловал Христину. Она обвила его руками, смеялась от радости, и слезы заливали ей лицо.

Георг отсутствовал целых четыре дня. В первый раз с того времени, как она приехала в «Счастливое пристанище», они расстались. Эти четыре дня показались Христине бесконечными. Никогда раньше она и не поверила бы, что так долог может быть день! Каждый вечер выходила она с ребенком на дорогу, хотя знала, что Георг только сегодня мог вернуться. Наконец-то, наконец, он снова с нею!

— Что у вас делается, и что нового? — спросил Георг.

— Кипа писем! — ответила Христина, положив руку на плечо Георгу. — Я записала все телефонные разговоры, а затем, — совсем забыла сказать, — план «Счастливого пристанища» вернулся из Берлина.

— Утвержден? — Георг остановился и замер в ожидании.

— Да, утвержден. «Утверждается. Шелленберг», — написано с краю.

С ребенком на руках Георг от радости стал плясать на дороге.

— Великолепно! — кричал он. — А все-таки придется мне еще внести в него улучшения! Чего я только не видел за эти дни! Вот погоди, я тебе расскажу.

Уже показались огни «Счастливого пристанища». Поселок раскинулся широко. Большие окна мастерских и длинные ряды рабочих бараков светились в сумраке. Те три ярко освещенных окна — это гостиница, постоялый двор, где командовала тетушка Карстен, болтая и тараторя с утра до вечера. Рядом мерцал небольшой огонек. Это была лавка мясника Морица. Он еще работал? Спокойно светившееся окно справа — дом отставного преподавателя, который взял на себя заведывание школой. И остальные разбросанные огни — дома поселенцев, приехавших со своими семьями в «Счастливое пристанище». Врач, сиделка, торговцы, ремесленники. Тут были уже представлены почти все профессии. Дальше, над каналом, ярко сверкал ряд окон. Ночью это было похоже на вокзал. Это были мастерские обосновавшейся здесь велосипедной фабрики. Только что ее сирена огласила тихий вечер.

Да, поистине настоящим городком стало уже «Счастливое пристанище». Его будущий облик уже узнавался в захвативших большое пространство очертаниях.

Стоял конец мая, над садами поднималось влажное дыхание плодородия, огромные насаждения благоухали.

В честь свидания Христина приготовила пышный ужин. Пожертвовала одним из своих петушков, как ни обливалось кровью ее сердце, — она любила своих животных, а этого петушка, в буквальном смысле слова, вырастила у себя на груди. Он был хворым цыпленком, и она носила его на груди, чтобы согреть. Поставила она также на стол редиску и свежий, молодой салат, все из своего огорода, и — это было сюрпризом для Георга — тарелку земляники — дивных, больших, безукоризненных ягод.

— У тебя уже земляника поспела? — с изумлением спросил Георг, когда они сели за стол.

— У меня есть маленький парничок, я его никому не показываю, — со смехом ответила Христина.

Георг дивился величине и блеску ягод.

— Я вижу, ты уже подглядела у огородников их тайны.

Затем он приступил к рассказу. Георг не мог прийти в себя от впечатлений. Чего он только не видел!

— Просто невероятно, что они там понастроили, Христина! Непередаваемо! Мы все были просто вне себя от восторга, и все поздравляли Шелленберга.

Он побывал в большой колонии «Новый край», куда Михаэль Шелленберг пригласил многих своих сотрудников. «Новый край» — это была группа из восьми вновь основанных и строившихся городов, промышленных городов-садов, мощно раскинувшихся посреди огромной степи, которая тянется от Ганновера вверх к Люнебергу и к Эльбе. От Срединного канала в Ганновере отвели новый канал, который должен был иметь много ответвлений и, пересекая степь, соединяться с Эльбой. Сооружение этих каналов требовало многолетней работы. Толпы безработных, роты молодых добровольцев и батальоны отбывавших наказание заняты были там. На этой сети каналов расположены были группы городов, разбивка их была уже окончена, и постройка частично начата. Огромные сады, леса, парки. Исполинские участки отведены под промышленные предприятия. Миллиону людей предстояло обрести родину в «Новом крае».

Пыль, дым, машины, паровые плуги, тракторы, катки, рабочие бригады. А раньше там не было ничего, кроме жалкого леса, иссохшей почвы и бесплодной степи. Георг рассказывал без умолку.

— Но теперь за работу, Христина! — воскликнул он вдруг, нетерпеливо вскочив. — Не будем терять ни одного часа.

Дверь в комнату, где спал ребенок, была открыта. Георг прикрепил кнопками к чертежному столу план «Счастливого пристанища» и принялся еще раз проверять его на основании своих новых сведений. В общих чертах планы составлялись строителями Шелленберга. Но заведующий каждой станцией обязан был продумать ее план во всех подробностях. Нужно было предусмотреть все детали с точки зрения будущего развития колонии.

Вдоль канала тянулась заводская территория, посредине — большие сады. Тут предусмотрено место для будущих парков, присутственных мест, церквей, школ. Это сердце города. Через пять лет можно будет приступить к этим постройкам. Единственная уже начатая постройка — это флигель школьного здания. Предусмотрено было также место для гавани на канале. Город предполагалось опоясать парком, который образовал бы переход к сельскохозяйственным землям, предназначенным для прокормления будущего города.

— Я не совсем доволен расположением вокзала, — взволнованно сказал Георг. — Надо еще раз всесторонне все продумать.

Христина стояла рядом с ним и усердно рассматривала план, который научилась читать не хуже Георга. Она, как и он, видела перед собою воздвигнутый город.

— Может быть, прежнее место было все-таки удачнее выбрано, Георг?

— Надо нам все еще раз обдумать, Христина, — повторил Георг, и лицо у него горело от возбуждения.

Христина щекою касалась его головы. Она была счастлива. И как спокойно спал ребенок!

Лиза Шелленберг провела всю зиму на итальянской Ривьере. Не для своего удовольствия, а чтобы излечиться от легкого воспаления голосовых связок, которое мешало ей петь. Легкая хрипота, замечавшаяся даже при разговоре, исчезла, и, когда в Германии установилась теплая погода, Лиза вернулась в Берлин.

Устав от дороги, она первый вечер посвятила детям, чувствуя к ним после долгой разлуки невыразимую нежность. Осматривалась в своей квартире, которая казалась ей чужою. Телефонировала всем своим знакомым и принялась, наконец, просматривать письма за последнюю неделю, которые ей уже не пересылали в Италию. Ничего интересного. Бессовестное предложение одного концертного импрессарио совершить турне по провинции без всякого гонорара, — о нет, благодарствуйте! А вот какой-то конверт, по-видимому, из официального учреждения. Она не любила официальных бумаг и с обиженным лицом взяла в руки этот конверт, покусывая папироску. Она любила общество, веселую болтовню, Шопена, но не любила вещей, напоминавших ей, что у нее есть обязанности по отношению к человечеству, к обществу, к государству. Ее куда-то вызывали… возмутительно было, что существовали учреждения, имевшие право располагать ее временем.

Но, едва лишь заглянув в бумагу, она так побледнела, что ее светлые, белокурые волосы показались бы темными, а ее синие глаза — серыми, как темный шифер. Папироса выпала из пальцев и продолжала дымиться на куске бумаги.

— Что это?

Глаза у Лизы остекленели от испуга. Как это может быть? Вызов в суд на такой-то день. Венцель подал прошение о разводе.

Вдруг все тело у нее запылало, как на костре. Она вскочила потрясенная и отшвырнула бумагу от себя. Да как же это все возможно? Не с чертом ли самим она имеет дело?

А вот письмо от адвоката Венцеля, который уже несколько месяцев бомбардировал ее письмами. По поручению Венцеля, он сообщал ей, что тот готов ее блестяще обеспечить в случае немедленного ее согласия на развод, в противном же случае он не остановится перед крайними мерами. О, конечно, она имела дело с мерзавцем и чертом в то же время. Лиза кинулась в детскую, сорвала детей с кроватей, прижала их к груди, осыпала поцелуями.

— Они хотят отнять вас у меня! — кричала она.

Заспанные, испуганные дети заплакали. Гергард взглянул на нее серыми глазами Венцеля.

— Кто хочет нас отнять? — спросил он с мокрым от слез лицом.

— Кто? Папа — вот кто!

О, теперь ей уже стало немного легче. Мысли опять пришли в порядок. Слишком силен был удар. Она позвонила по телефону Михаэлю, и тот сказал, что будет еще часа два в своем бюро и ждет ее.

Лиза немедленно села в автомобиль. В начале десятого часа она подъехала к дому Михаэля. Михаэль сидел за своим письменным столом, утомленный, изнервничавшийся, и диктовал письма Еве Дукс.

— Сейчас я буду к твоим услугам, Лиза, — сказал он с усталою улыбкой. Ева безмолвно встала и вышла из комнаты.

— Ну, как твой голос? — спросил Михаэль.

Тут только он заметил необычайное волнение и бледность Лизы. С ее ресниц закапали слезы. Его лицо омрачилось…

— Старая история? — спросил он. — Отчего вы не можете расстаться мирно?

Эти бесконечные переговоры о разводе замучили его.

Лиза бросила на стол письмо адвоката и вызов в суд.

— Прочти это, Михаэль, прочти! — крикнула она. — Венцель негодяй! Отъявленный негодяй!

— К чему эта горячность, Лиза? — сказал Михаэль и досадливо наморщил лоб. Он пробежал обе бумаги.

Лиза расплакалась.

— Ты должен мне помочь, Михаэль! — взмолилась она. — Я этого дольше не выдержу! Неужели я в самом деле такая женщина, которой нельзя доверить воспитание детей?

Михаэль посмотрел на нее ясным взглядом.

— Я ни о чем не хочу спрашивать, — сказал он, подумав немного. — Это твои частные дела, они меня не касаются. Советую тебе, как советовал всегда: разведись мирно с Венцелем. Завтра утром я переговорю с вашими адвокатами и постараюсь быть посредником.

— Венцель шатается с этой леди Уэсзерли по парижским шантанам. Я знаю, чего он хочет! — крикнула Лиза.

Она провела тревожную ночь и заснула только под утро. Телефонный звонок адвоката разбудил ее. Юстиции советник Давидзон просил ее заехать к нему еще в утренние часы.

Юстиции советник сначала бегло просмотрел документы, затем принялся изучать их весьма основательно. Он даже поворачивал их, чтобы посмотреть, нет ли чего-нибудь на оборотной стороне. Наконец, забарабанил волосатыми пальцами по столу. Теперь он сосредоточился настолько, что мог вспомнить все подробности дела Венцеля Шелленберга против Елизаветы Шелленберг.

— За вами наблюдали, сударыня, — объявил он вдруг.

— Наблюдали? Кто? — Лиза побледнела.

— Из письма моего коллеги явствует, что вы в течение нескольких месяцев находились под наблюдением.

— Это подлость!

— Да, это, конечно, некрасиво, — ответил Давидзон и покачал головой. — Есть, видите ли, адвокаты, которые не останавливаются ни перед какими средствами. Спрашивается только, в какой мере эти наблюдения соответствуют истине. Вы провели три месяца на итальянской Ривьере. Мой коллега утверждает, что в продолжение двух месяцев у вас гостил и проживал вместе с вами один друг. Некто, — позвольте-ка поглядеть, — некто доктор Фридрих, жительствующий на Ахенбахштрассе, 5. Это верно, сударыня?

Глаза у Лизы сверкнули.

— На такие вопросы я не отвечаю! — сказала она.

Юстиции советник снисходительно улыбнулся.

— Мне, своему адвокату, вы могли бы спокойно ответить, сударыня. Вы были несколько неосторожны, но, пожалуйста, не волнуйтесь. Мой коллега утверждает далее, что и в Берлине вас уже иногда навещал этот друг и уходил от вас только утром.

— Это утверждение — презренная ложь! — крикнула Лиза.

Адвокат опять снисходительно улыбнулся.

— Вам не следует волноваться. Быть может, у вас ненадежная прислуга. Так мне кажется. Здесь указаны числа.

Лиза поклялась себе рассчитать сегодня же обеих горничных. (И одну из них действительно рассчитала: польку, которая не выдержала ее строгого допроса и выдала себя. Лиза отвесила ей две оплеухи и в тот же час выгнала ее вон.)

— Что касается детей, — продолжал адвокат, — то к этому не стоит относиться серьезно. Вы докажете, что дети получают тщательное воспитание и не остаются целые ночи без присмотра, когда обе служанки уходят веселиться.

— Все это возмутительно! Нельзя выразить, как все это возмутительно, и какая это бесстыдная ложь!

— Знаю, знаю, — успокоил ее адвокат. — Это все не беда. А вот еще замечание, которое мой коллега весьма бестактно счел нужным включить в свое прошение, замечание… позвольте, мы его сейчас найдем. Он утверждает, будто вы через несколько дней после рождения первого ребенка выразились о нем так: несколько фунтов мяса — и какой уродец!

Тут Лиза в негодовании вскочила:

— Мне приходится иметь дело с самым низким на свете подлецом и проходимцем! — закричала она.

Адвокат тоже встал и, сделав умоляющий жест, попросил ее сесть и не волноваться.

— Ведь это не имеет значения. Вырвалось ли у вас такое замечание, или не вырвалось, это все равно. Но ваша неосторожность, сударыня, должен прямо сказать, нимало не улучшила вашего положения. Суд может как-никак усмотреть в этом факт прелюбодеяния и объявить вас виновной стороной.

— Как? Меня? — перебила его Лиза, безмерно изумленная. — Я докажу, что Венцель прелюбодействовал с десятком женщин.

Адвокат покачал головой.

— Вы не знаете законов, сударыня! Это все-таки может случиться, и нам безусловно нужно с этим считаться. Но в этом случае, сударыня, господин Шелленберг был бы свободен от каких-либо обязательств по отношению к вам.

— Как?

— Не умолчу и о том, что суд в этом случае может постановить не оставлять впредь детей на вашем попечении.

— Ну, тогда ваши законы не стоят ничего!

Во внимание ко всем этим обстоятельствам и так как положение бесспорно ухудшилось в значительной степени, адвокат посоветовал согласиться на мировую. Он постарается добиться наилучших условий.

Но Лиза и слышать не хотела о полюбовной сделке. Венцель «сжег последний мост», и этого замечания относительно нескольких фунтов мяса она не простит ему до конца своих дней. Детей она боготворит. Венцелю это отлично известно, и все же он велел своему адвокату написать эту гадость. Она ведь совсем не отрицает, что когда-то у нее с языка сорвалось это глупое замечание, но кому не случалось сказать когда-нибудь грубость или глупость!

Нет, ни за что! Она не пойдет на мировую, хотя бы он отсчитал ей десять миллионов из своих награбленных денег. Она прекрасно знает, почему Венцель вдруг так спешит разделаться со своим первым браком, о, она это знает прекрасно! Она не боится процесса и не постесняется сказать суду, кто из них прелюбодей!

— Простите, сударыня, — остановил ее адвокат. — Венцель Шелленберг подал жалобу на вас, а не вы на Венцеля Шелленберга. Мы можем, конечно, предъявить встречный иск, и нет сомнений, что суд тогда без всяких колебаний утвердит развод.

— Теперь уж я ничего не понимаю! — в отчаянии воскликнула Лиза. — Я ведь не хочу развода!

Как только Лиза вышла из кабинета, Давидзон позвонил к своему коллеге Фольмонду. Он посетовал, — в крайне, впрочем, учтивых выражениях, на резкость тона в прошении Фольмонда. Резкость эта не способна, к сожалению, содействовать желательному примирению. Он постарается найти компромисс и просит назначить час для переговоров; хорошо, если бы они состоялись завтра. Коллега Фольмонд ответил, что завтра у него времени нет, что он должен выехать на защиту в провинцию и будет в отсутствии дня три-четыре. Впрочем, как он ни занят, он готов удружить коллеге и предлагает поэтому устроить совещание сегодня же после обеда. Затем оба адвоката повели оживленную беседу о деле Ледермана против Шустера. Там набежали большие судебные пошлины, и Ледерману, доверителю Давидзона, грозило банкротство.

В тот же вечер Фольмонд телеграфировал Венцелю в Париж, что его меры увенчались успехом. Упрямство противников сломлено. Он просил сообщить, на сколько процентов может, в случае. надобности, повысить денежное удовлетворение.

Венцель телеграфировал из Парижа:

«Если нужно, удвойте сумму. Назначьте крайним сроком две недели. Ускорьте дело всеми средствами».

В начале июня жара в Париже стала уже невыносимой. Автомобили, запрудившие все улицы исполинского города, отравляли воздух бензином. Венцель часто выезжал за город и осматривал окрестности. Эстер редко сопутствовала ему в этих исследовательских экспедициях. Город она покидала неохотно, разве что в большом обществе. Ей нужны были людская сутолока, вереницы автомобилей, рев сирен, ошеломляющие витрины на бульварах и на rue de la Paix. И нужны ей были восхищенные взгляды мужчин — тех тысяч мужчин, которые слоняются по парижским улицам и заняты исключительно тем, что смотрят вслед красивым женщинам.

Как-то днем в неистовом городе было так душно и знойно, что лица всех людей покрыты были испариной.

После обеда предполагалось поехать в цирк, где два клоуна каждый вечер смешили публику до слез. Эстер, любившая посмеяться, как ребенок, предвкушала это удовольствие. Но Венцелю показалось сумасшествием в такой день оставаться в городе.

— Поедемте со мною в долину Уазы. Я хочу вам показать, наконец, свой маленький волшебный замок, — сказал он.

Эстер терла себе одеколоном виски и щеки. Воздух был, в самом деле, невыносим, приходилось вдыхать раскаленную пыль.

— Хорошо, — решила она, — поедем.

Волшебный замок Венцеля на Уазе был маленьким старинным замком в стиле барокко, переделанным в небольшой фешенебельный отель. Здание и парк остались почти нетронутыми и были обворожительны. Венцель открыл этот отель во время одной из экскурсий.

Эстер пришла в восторг. Такая прелесть на расстоянии часа автомобильной езды от Парижа — это поразительно! Тут были фонтаны с замшелыми тритонами, гроты из раковин, лабиринт из тиссовых кустов, обросшие розами статуи, знакомые Эстер только по старинным гравюрам. Обед был сервирован на террасе, откуда открывался вид на зачарованный парк. Вместо электрических ламп горели свечи в старинных серебряных канделябрах. Эстер была довольна. Какой покой! Темно-синий ночной небосвод напоминал старинные церковные оконницы; огромные шлифованные драгоценные камни сверкали на небе. Из парка ощутимыми волнами лился опьяняющий аромат сирени и роз. Целый час они сидели за столом, хозяин показывал им свое кулинарное искусство, и они не торопились. Потом гуляли по парку. Эстер остановилась и медленно впивала воздух.

— Здесь, в самом деле, дивно хорошо, — сказала Эстер, и в первый раз Венцель услышал в ее голосе мягкую, мечтательную ноту.

Они осмотрели фонтан с поросшими мхом тритонами, и даже в лабиринт из тиссовых кустов дерзнула проникнуть Эстер, хотя внутри было совсем темно. Они и вправду заблудились, и прошло немало времени, пока они, смеясь и шутя, не выбрались оттуда.

Тут вдруг Эстер заскучала. Тишина угнетала ее, безмолвие старого парка. Она заторопилась домой.

Оказалось, однако, что двигатель автомобиля не в исправности. Обливаясь потом, шофер лежал под шасси. Он уверял, что изъян будет устранен не позже, чем через полчаса.

— Ах, как это неприятно! — воскликнула Эстер в досаде и немедленно властным тоном заговорила с хозяином, требуя кареты. У хозяина была, конечно, карета, но он позволил себе указать, что в карете до Парижа часа четыре езды.

Эстер наморщила лоб.

— Так вызовите по телефону автомобиль. Должен же где-нибудь найтись автомобиль? Я обещала барону Блау пить с ним шоколад после театра.

Венцель посмеивался.

— Позвоните в отель по телефону, — сказал он.

— Вы противный человек, — ответила Эстер, обидевшись.

Некоторое время она молчала, расхаживая взад и вперед по темному парку. Вдруг ей послышалось во мраке, будто Венцель смеется.

— Что вас смешит? — удивленно спросила она.

Венцель подошел ближе и дружески прикоснулся к ее руке.

— Вы меня смешите, Эстер Уэсзерли, — сказал он, — оттого, что вам так неприятно пробыть несколько часов вдали от Парижа. Автомобиль, разумеется, в полной исправности. Я поручил шоферу разыграть эту комедию.

Эстер остановилась. Окаменела во мраке, узкая, как статуя, от изумления.

— Какую же цель вы этим преследуете?

О, теперь уж она рассердилась не на шутку, и статуя стала как бы еще уже и неподвижнее.

Посмеиваясь и немного иронизируя, Венцель ответил:

— Не прикидывайтесь огорченной богиней, умоляю вас. Вы ведь видите, я сам сразу же разоблачил заговор, как только заметил, что вам не нравится здесь оставаться. Скажу вам также с полной откровенностью, какую цель имела эта маленькая комедия. В Париже вы всегда окружены роем людей, и, даже когда мы с вами гуляем вдвоем, мы все время находимся в толпе. Я уже давно носился с мыслью заманить вас в этот отель, случайно мною открытый, чтобы иметь возможность спокойно поговорить с вами о некоторых вещах.

Эстер пошла дальше.

— О каких же вещах собираетесь вы со мной говорить? — спросила она с напускным изумлением. Можно было подумать, что она совсем не догадывается, о чем может быть речь.

— Это вещь очень простая, — продолжал Венцель немного неуверенно и как бы ощупью. — Существует барон Блау, существует майор Ферфакс и…

-. И существуют еще другие, — перебила его Эстер.

В тусклом сумраке парка Венцель заметил, как блеснули ее зубы.

— Ну, хорошо, и еще другие. Но и я существую. И у меня нет никакой охоты играть комическую роль барона Блау или кого-нибудь другого, Эстер Уэсзерли!

И снова Эстер от изумления остановилась и превратилась в узкую, неподвижную статую.

— Я хотел поговорить с вами об этом подробно, но лучше нам, пожалуй, объясниться кратко. Вы должны принять решение, Эстер Уэсзерли: или я, или один из других!

Эстер рассмеялась. Это был легкомысленный, надменный и обидный смех. Венцель сразу потерял самообладание. Много месяцев сдерживал он себя по отношению к этой женщине, и часто это бывало ему нелегко. Но этот смех вывел его из себя.

— Не извольте смеяться над этим вопросом! — крикнул он слишком громко для джентльмена, подошел к статуе и схватил ее за плечи. Ее обнаженные плечи он ощутил как лед под своими руками, как обжигающий лед. — Этого вопроса я никогда не задавал женщине с такой откровенностью.

— Вы делаете мне больно, — тихо сказала Эстер, опустив голову. — О, сколько в вас дерзости! Я ненавижу решения. Быстрые решения мне особенно ненавистны. Вы отлично знаете, что я отношусь к вам не безразлично, Венцель, но я вас не люблю. Я не думаю, чтобы я была способна искренне любить.

Венцель ответил на это:

— Я ведь вовсе и не требую вашей любви. Я хочу только, чтобы вы стали моей женой.

— Это мне слишком мало, — ответила Эстер.

— Так будьте моей любовницей!

— Это мне слишком много, — ответила Эстер, усмехнувшись. — Но, быть может, — нерешительно продолжала она, — на этот счет мы сможем договориться, Венцель Шелленберг. Без всяких условий, слышите! Мы предоставим небу решение. Пойдем по этой аллее. Если промелькнет падучая звезда, — вы выиграли, а не промелькнет, — обещайте мне никогда больше не возвращаться к этой теме. Согласны?

— Согласен.

Они пошли по аллее, обратив к небу озаренные лица. Не успели они пройти десяти шагов, как по тверди пронесся светящийся метеор.

Эстер вскрикнула и схватила Венцеля за руку.

— Вы выиграли, Венцель! — воскликнула она и рассмеялась.

— Вот и ты, наконец! — промолвила Женни Флориан, радостно улыбаясь, и мягко обвила шею Венцеля своею нежной рукой. Ее глаза сияли глубокой и кроткой радостью.

Звуки ее ласкового и доброго голоса, нежно прозвеневшие гласные, проникли Венцелю в душу. Давно уже не слышал он этого прекрасного голоса.

— Вот и я, моя дорогая, — ответил он громко, с несколько напускною веселостью, чтобы скрыть волнение, охватившее его, когда он увидел сбегавшую по лестнице Женни, ставшую более хрупкой, немного осунувшуюся в лице. Никакого упрека не выражал ее взгляд. Он сердечно поцеловал ее в губы.

Женни повела его в дом. Повсюду — цветы, чтобы показать ему, как она радовалась его возвращению.

Да, вот Венцель снова в Берлине, и, казалось, ничего за это время не произошло, и все должно остаться по-прежнему.

Венцель стал проводить с Женни почти все вечера, чего раньше не бывало. Они бывали в обществе, в театрах, на скачках, но чаще всего обедали в доме у Женни. Венцель был ласков, интересовался всем, что ее касалось, вел себя, как хороший товарищ и друг. Но часто обнаруживал странную рассеянность, которой она раньше у него не замечала. Нередко Венцель вставал и начинал задумчиво и беспокойно шагать по комнате.

— О чем ты думаешь? — спрашивала она.

Венцель качал головой. На этот вопрос он ей не отвечал.

Женни, конечно, слышала про его знакомство с леди Уэсзерли, знала, что эта женщина интересует его больше других, но ведь не было же у нее повода усматривать в этой женщине причину его тревожного состояния.

— У тебя заботы? — спрашивала она, ласкаясь к нему. Венцель качал головою. У него нет забот.

— А может быть, у тебя все-таки заботы? — продолжала она допрашивать его. — Я ничего не понимаю в делах, да и не хочу говорить с тобою о делах. Но, может быть, у тебя деловые заботы? В Берлине говорили, будто ты потерпел большие убытки, спекулируя на франках.

Венцель расхохотался благодушно и весело.

— Как уморительно мал этот мир! — воскликнул он. — Вначале меня действительно пощипали изрядно. Я уже рассказывал тебе про одного знакомого банкира, некоего барона Блау. Ну вот, я был так глуп, что послушался его советов. Он уверял, что франк будет поддержан и поднимется. Никогда не надо слушаться банкиров. Я просадил на этом довольно крупную сумму, около сорока тысяч фунтов. Но затем барон Блау стал уверять, что франк упадет, а я на этот раз поступил обратно его совету и с лихвою отыгрался. Вот и вся история моей спекуляции на франках.

Неделю спустя Венцель уехал опять. Он прислал Женни цветы и поклон. Дела! Через три дня вернулся. Пробыл два дня и улетел в Лондон. Эти месяцы Венцель почти без перерыва провел в скорых поездах и на аэропланах: Париж, Лондон, Трувиль, Остенде. Чем дольше длились эти поездки, тем беспокойнее становился Венцель. С каждым месяцем Женни все больше в этом убеждалась. Чего раньше почти никогда не бывало, теперь случалось часто: Венцель был дурно настроен! Тот самый Венцель, который всегда утверждал, что только у дураков может быть дурное настроение. В прежнее время, когда Венцель бывал раздражен, то происходил какой-нибудь, порою сильный, взрыв, извержение гнева и желчи, а через несколько мгновений к нему возвращалось обычное душевное равновесие. Теперь это было иначе. Он сидел с хмурым лицом и молчал.

Желая развлечь его, Женни рассказывала ему о своей работе. О, когда Венцель отлучался из города, она работала вдвое усерднее. Упражнялась, училась, разучивала, наблюдала. Ее последний фильм «Роман танцовщицы» имел сенсационный успех. Весь свет обошел! Женни делали заманчивые предложения, но она уже метила выше. Она хотела пойти на сцену и только по временам работать для экрана. Венцель финансировал один театр и поставил ему условием приглашение Женни. Осенью ей предстояло дебютировать, и все делалось для успеха этого дебюта. Женни рассказывала о репетициях.

Венцель слушал рассеянно. Он намекнул, что дело с его разводом причиняет ему большие огорчения. Но как-то вечером явился к Женни в превосходном настроении, хотя двумя часами раньше сообщил, что не приедет. Привез огромную корзину изысканно вкусных вещей и букет цветов, еле поместившийся в автомобиле.

— Вели, Женни, подать на стол свое лучшее вино! — воскликнул он тем веселым тоном, который так знаком был Женни по прежним дням. — Будем кутить! Наконец-то окончилось это несносное бракоразводное дело!

Радостно принялась распоряжаться обрадованная Женни.

В самом деле, Лиза в этот день капитулировала. Утром Венцель вызвал к себе Фольмонда и объявил ему напрямик:

— Елизавета Шелленберг вернулась из путешествия. Вы не уйдете из этой комнаты, не доведя дела до конца. У меня лопнуло терпение. Вот телефонный аппарат, действуйте!

Фольмонд был обижен, кисло улыбнулся, но все же подошел к телефону, а взяв трубку, решил блеснуть своим искусством, между тем как рядом сидел Венцель, с угрюмым взором и упрямым затылком тирана, желающего любой ценою поставить на своем, хотя бы от этого раскололся на части шар земной.

Фольмонд начал с того, что в любезных выражениях извинился за беспокойство, которое он снова решается причинить фрау Шелленберг. Говорит он, однако, не столько в качестве поверенного ее мужа, сколько в качестве ее друга, близко принимающего к сердцу судьбу ее и обоих детей. Он, разумеется, рассчитывает на ее умение молчать! Итак, он должен сообщить, что господин Шелленберг желает подать жалобу, ходатайствовать о судебном постановлении, по которому ему немедленно были бы выданы дети.

— Многоуважаемая!.. — Адвокат говорил, конечно, как друг, но уже стал выражаться более определенно. Он объяснил Лизе, что суд, без всякого сомнения, — пусть она опросит всех адвокатов на свете, — признает ее виновною стороною и что тогда она не сможет требовать ни гроша. Господин Шелленберг назначил ему крайним сроком сегодняшний вечер, точнее — ровно шесть часов вечера. Минуту спустя после шести часов жалоба будет отправлена. Сегодня же вечером господин Шелленберг на месяц уезжает из Берлина, и тем временем судьба свершится.

Снова Фольмонд растекся в дружеских уверениях. Далее заверил Лизу своим честным словом, что окончательные условия господина Шелленберга таковы: он предлагает два миллиона единовременно и пятьдесят тысяч марок ежегодной ренты; до шести часов вечера должен быть дан ответ. Через полчаса он, Фольмонд, опять позвонит и надеется на ее согласие.

— После шести часов, сударыня, ни гроша!

Затем Фольмонд позвонил — лицо у Венцеля становилось все мрачнее — юстиции советнику Давидзону. Он заклинал уважаемого коллегу повлиять на свою доверительницу, — иначе дело безнадежно. Через полчаса господин Шелленберг уедет — и тогда конец!

После этого он опять позвонил к Лизе. Венцель слышал в аппарате ее взволнованный голос. Фольмонд был воплощенной любезностью, он даже кланялся перед телефоном. Потом черты лица у него напряглись, и, наконец, он сказал:

— Через четверть часа я буду находиться в вашем распоряжении у юстиции советника Давидзона. Вы говорите — три миллиона? Я почти уверен, что господин Шелленберг отклонит это требование, но даю свое честное слово, что сделаю все от меня зависящее.

Фольмонд побледнел от волнения.

Так произошла капитуляция Лизы. В тот же вечер, бледная и растерянная, она рассказывала всем своим знакомым, что Венцель отделался от нее грошовой суммой, но Что ей пригрозили завтра же вытребовать через полицию детей. И все друзья Лизы сошлись на том, что нет в Берлине более грубого подлеца, чем Венцель Шелленберг.

Венцель купил фамильную драгоценность одного из владетельных герцогских домов — дивное ювелирное изделие итальянской работы, жемчуг, изумруды и брильянты. Разыскал эту драгоценность его агент по закупке редкостей. Венцель отвез ее в Париж и преподнес Эстер. Это была такая вещь, что даже избалованная дочь старика Раухэйзена была ею очарована, в этот вечер лицо у барона Блау подергивалось нервной судорогой, и метрдотелю с трудом удалось убедить его выкушать чашку куриного бульона.

Старик Раухэйзен, когда получил от Эстер сообщение о ее намерении выйти замуж за Венцеля Шелленберга, был бледен и тих, как мертвец. Все дело его жизни, его заводы, коксовальные печи, доменные печи, прокатные станы, фабрики, суда, — все у него на глазах низвергалось в бездну.

— Этот авантюрист! — тихонько прохрипел он.

В словаре Раухэйзена не было более презрительного слова. Он протянул к звонку мертвенно-бледную руку. Но заметил, что палец его слишком слаб, чтобы нажать кнопку. Лишь через некоторое время удалось ему это. Вечером с ним ужинал управляющий его домашними делами, юстиции советник Барентин. От старого друга у Раухэйзена не было секретов. Барентин обещал осторожно вытянуть свои щупальцы. Он отправился в Париж, где ему удалось переговорить с Венцелем, и был счастлив, когда возвратился к Раухэйзену с сообщением, что Венцель настаивает на раздельном имуществе супругов.

Старик Раухэйзен облегченно вздохнул. «Супружество продлится год-два, — сказал он себе. — Я знаю Шелленберга и знаю свою дочь». Но что леди Уэсзерли, урожденная Эстер Раухэйзен, пошла замуж за авантюриста, — эта мысль была для него нестерпима.

— Венцель уже неделю в Берлине?

Изумленно и недоверчиво смотрела Женни на Штобвассера.

Да, господин Шелленберг вернулся уже неделю назад. И Штобвассер добавил, что в груневальдской вилле в последнее время кипит лихорадочная работа по окончательной ее отделке.

— Он долго отсутствовал и, вероятно, очень занят, — пыталась Женни оправдать Венцеля.

Но, оставшись одна, спросила себя, грустная и взволнованная: «Почему он не приходит ко мне? Почему не телефонирует?» Она, конечно, слышала о помолвке. Узнать это было ей тяжело, эта мысль угнетала, эта мысль давила, но надо было примириться с нею, если ему доставляла удовольствие женитьба на этой избалованной женщине. Отчего бы ему не жениться? Что ей до этого? Только бы он остался хорошим другом, каким был до сих пор. Большего она не требовала.

Венцель опять уехал, опять вернулся. Никаких вестей от него. Но однажды, — погода уже стояла осенняя, — маленький Штольпе принес ей от Венцеля письмо, которое мог выдать только под расписку.

«Какая торжественность, какие формальности!» — подумала, бледнея, Женни. Она только что оделась к выходу, автомобиль был подан, чтобы отвезти ее в театр на репетицию. Премьера была уже объявлена, через неделю ей предстояло дебютировать.

Женни сняла перчатки и робко распечатала письмо.

«Отчего так дрожит у меня рука?» — воскликнула она. Она пробежала письмо. Кровь опять отлила у нее от лица. Потом она отложила письмо Венцеля в сторону, распорядилась отправить автомобиль в гараж и отменить в театре репетицию «вследствие внезапного недомогания». Потом сняла шляпу, пальто и принялась безостановочно ходить по своим комнатам взад и вперед. Пробило три часа. Стол был накрыт, но Женни только покачала головой. Она все еще ходила взад и вперед. В шесть часов ей передали карточку капитана Макентина. Ах да, в письме Венцеля говорилось ведь о том, что в шесть часов к ней явится капитан Макентин, чтобы уладить с ней «все дальнейшее». Женни положила карточку на стол, сделала рукою жест отказа и опять пустилась бродить по комнатам.

Стемнело. В столовой зажгли свет, подали ужин, но Женни снова только покачала головою, не останавливаясь ни на мгновение. В поздний час ночи она, наконец, разделась, накинула на себя мягкий шелковый халат и опять зашагала взад и вперед. Забрезжил день, и вдруг она увидела, в сумерках рассвета, лежавшее на столе письмо Венцеля. Тогда она опустилась на стул и тихо заплакала, закрыв лицо руками, но сейчас же встала опять и вновь заходила по комнатам, бледная и растерянная.

Испуганная. камеристка пыталась успокоить ее. Телефон трещал. Капитан сделал еще одну попытку поговорить с ней, позвонили из театра.

— Я не приеду на репетицию, я не буду играть, не буду дебютировать. Скажите им это.

И снова пустилась Женни безостановочно бродить взад. И вперед.

Женни жила в каком-то дурмане. Она сама себе казалась как бы чужою. Все эти прекрасные вещи, которые она раньше любила, представлялись ей мертвыми и чужими. Эти две китайские фарфоровые вазы в метр высотою, — когда-то в них стояли целые кусты сирени в цвету, кусты роз, астр, гладиолусов и хризантем, когда-то, давно, — теперь у них был холодный и враждебный вид. Им самим хотелось, чтобы их отсюда убрали. Все эти вещи вокруг принадлежали ей. Венцель все это подарил ей — и дом, и все, что в нем. Но она не хотела их. Только несколько дней собиралась она оставаться здесь, пока не будет в силах принять какое-нибудь решение. Потом он все, все получит от нее обратно. Ничего она не хотела иметь от него.

О, это письмо!

Зачем, зачем он написал это письмо, неужели не нашел для нее больше трех минут времени? Отчего не пришел к ней и сам всего не сказал? Для чего эта внезапная холодность, этот чуть ли не деловой тон? Разве она вещь, которую покупают и отдают обратно, когда она перестает нравиться? Если он, как сказано было в письме, «собирался построить свою жизнь на совершенно иных основаниях», то разве она ему в этом мешала? «Все дальнейшее обсудит с тобой Макентин». Все дальнейшее…

И снова зашагала Женни по комнатам. «Я отравлена, — говорила она себе, — это письмо меня отравило, я не знала, что слова могут быть ядом».

Женни пригласила к себе Штобвассера. Он явился немедленно, взволнованный, озадаченный. С тех пор как его дела поправились, он сбросил с себя прежнюю чудаковатую одежду представителя богемы и купил себе новый костюм. Костюм был слишком широк, яркий галстук повязан криво, воротник слишком высок, и цвет носков неудачно выбран. В сущности, вид у него был еще комичнее, чем раньше. Все эти мелочи заметила Женни, хотя была оглушена своим горем.

— Штобвассер, прочтите, пожалуйста, это письмо, — сказала она и протянула ему письмо Венцеля.

Штобвассер в ужасе посмотрел на нее, — так сильно изменилась она за короткое время. Она была бледна и прозрачна, как чахоточная. Потом он уткнулся острым носом в письмо Венцеля и гневно покачал своей черной, дикой гривой.

— Деловое письмо! — в негодовании сказал он. — Такой грубости я никогда бы не ожидал от Шелленберга.

— Не браните его, — тихо возразила Женни, наморщив страдальчески лоб и отстраняюще вытянув руки. — Эта женщина лишила его рассудка.

Штобвассер сделал слабую попытку утешить ее, но она его не слушала, не отвечала ему. Тогда он умолк. Он сам пригласил себя на ужин, чтобы побыть с несчастною Женни, но Женни почти не прикасалась к еде. Штобвассер болтал, делал вид, словно ничего не случилось, рассказывал множество пустяков и анекдотов. Из его квартиры улетел попугай Гурру и привел в смятение весь квартал. Наконец, его поймали пожарные.

Женни чуть-чуть улыбалась перекосившимися губами. Она сидела в кресле, опустив узкое лицо на бледные руки. В десять часов Штобвассер ушел от нее, и она опять зашагала по комнатам.

Она написала Еве Дукс, которая стала ее лучшей подругой. Но Ева могла прийти только в воскресенье днем, И то на один лишь час.

— Прочти это письмо, Ева, — сказала Женни.

Ева, молчаливая, тихая, сдержанная Ева, прочла письмо. Потом она некоторое время стояла безмолвно. Она положила Женни руки на плечи, провела пальцами по ее волосам и сказала:

— Ты должна это вынести, Женни, жизнь тяжела. Думай о своей работе.

Женни покачала головою. Она не могла этого вынести, она не могла работать.

Так просидела Ева час, не говоря ни слова. Выпила полчашки чаю, ушла, и Женни опять принялась ходить взад и вперед. Все шторы в ее комнате были опущены.

Чуть ли не каждый день ей подавали карточку капитана Макентина. Наконец, она допустила его к себе, но только чтобы сказать ему, что она не может принять дара от господина Шелленберга и что она просит капитана Макентина впредь не утруждать себя. Макентин пытался возразить, объясниться, извиниться, но Женни легким знаком руки предложила ему уйти. С глубоким поклоном, выражавшим все его уважение к страданию Женни, Макентин попятился к дверям.

Михаэль Шелленберг был вне себя. Четверть часа подряд сыпал он проклятиями, и со времени основания общества «Новая Германия» никто еще не видел его в таком гневе. Точно в него черт вселился вдруг.

В книгах обнаружились неправильности, и в конце концов выяснилось, что один из коммерческих директоров общества совершил крупные подлоги. Убыток составлял около полумиллиона марок. Скандал! Как теперь набросятся на общество газеты!

И, действительно, печать не пощадила общества. Некоторые газеты опять стали требовать, чтобы общество, работавшее, правда, в тесном контакте с правительством, но совершенно самостоятельно, было, наконец, подчинено правительственному контролю. Иные журналисты дошли даже до утверждения, что казенные и общественные деньги расходуются непроизводительно. Один из них писал: «Трудовые гроши рабочего класса проматываются в барах и дансингах».

— Не угодно ли! — крикнул Михаэль и яростно рассмеялся. — Мы, не владеющие ни одним собственным пфеннигом, мы, посвящающие весь свой труд общественным целям, — оказывается, проматываем деньги в дансингах и барах! О, этот негодяй!

А между тем именно к этому коммерческому директору он всегда относился с особым доверием.

— Как может так обманывать наружность?

Атмосфера недоброжелательства, даже враждебности окружала Михаэля. Часто в эти дни он думал о Венцеле, который несколько лет назад предсказал ему это враждебное отношение к его затее. Были в Германии политические партии, жившие на счет раскола в германском народе. Для них он был бельмом на глазу. Были группы, опасавшиеся нарушения их частных интересов. И, действительно, конкуренция общества вынуждала их улучшать способы производства и довольствоваться меньшими барышами. Для них тоже Михаэль был бельмом на глазу. Сельские хозяева подозрительно косились в его сторону. Они, с завистью читали отчеты о принадлежащих обществу садах и огородах, отчеты о его поставленных на промышленный /ад имениях. Были честолюбцы, не прощавшие Михаэлю его успехов, завистники, во всем знавшие больше толку.

— О этот негодяй! — повторял Михаэль.

А тут еще три неприятные истории с его братом, его развод. породивший много разговоров, и эта покупка фамильной герцогской драгоценности… Многие его противники, как это ни странно, возлагали на него ответственность за поступки брата, намекали, что Венцель своим состоянием будто бы в значительной степени обязан делам с обществом «Новая Германия».

Михаэль поместил в прессе заметку, что убытки, причиненные обществу подлогом, будут покрыты друзьями общества. Он надеялся, что Венцель, часто выказывавший щедрость, поможет ему. Венцель ему, однако, даже не ответил.

Как бы то ни было, прошло несколько недель, прежде чем к Михаэлю, переутомленному, измотавшему себе нервы, вернулось его самообладание. Тогда он стал относиться ко всем нападкам немного спокойнее.

Как они ни шумели, как ни забрасывали его грязью, одно обстоятельство было неоспоримо и наполняло его ликованием: общество «Новая Германия» с каждым месяцем росло. Не было провинции, местности, не было такого города или городка, где бы взволнованно не обсуждались проекты к цели общества. План переустройства Германии был теперь разработан в мельчайших подробностях: каналы, которые должны были соединить отдельные водные артерии, железнодорожные магистрали ускоренного движения для сближения друг с другом крупных экономических центров, автомобильные шоссе, которые предстояло проложить, водяные, ветряные, силовые станции. Это была гигантская работа на десять, двадцать, пятьдесят лет. Но она должна была возродить страну в ее величии, и повсюду люди ревностно и воодушевленно принялись за осуществление плана.

Сотни тысяч молодых людей были восторженными приверженцами Михаэля. Сотни тысяч добровольных помощников строили каналы и дороги. Женские организации предложили ему свое сотрудничество. В бараках общества не было грязи, болезней, рваного белья и рваного платья, — все благодаря заботливости женщин.

Бесстрашно шел Михаэль — согласно девизу общества против голода и нищеты, и повсюду оживал угасший дух солидарности.

Его преобразования и его идея строго планомерного, органического хозяйства в государстве вызвали сенсацию за границей. Приезжали комиссии осматривать растущее дело.

Приблизительно полгода назад Михаэль основал общество «Новая Европа». Аналогичные принципы, примененные в соответствии с потребностями отдельных стран Европы, должны были преобразовать все европейские государства. Отдельные страны обменивались бы своим опытом без всякого секретничания, сообщали бы друг другу об успехах садоводства и огородничества, сельского хозяйства, жилищного строительства, машиностроения. Довольным европейским народам — разве это не было ясно? — предстояло создать довольную Европу, которой покамест не существовало. Таможенные пошлины, заставы, паспорта — все это должно было исчезнуть. Под давлением хозяйственного преобладания Соединенных Штатов Америки Европа рано или поздно будет вынуждена ввести у себя повсеместно плановое хозяйство или же стать рабом американского капитала.

А когда Европа дойдет до такого состояния, то всего лишь два-три шага будут отделять ее от Соединенных Штатов Европы! И они возникнут — завтра, послезавтра…

Михаэль неустанно работал над этими проблемами. До поздней ночи склонялась над стенограммами Ева Дукс.

— Так это будет, так и не иначе! — восклицал Михаэль.

Основанная им газета «Новая Европа» распространялась в миллионах экземпляров на всех языках. В бесчисленных собраниях он выступал с бурным успехом. Если бы европейские государства расходовали на более производительные цели те деньги и ту рабочую силу, которые они ныне тратят на содержание войск, то уже теперь европейские народы не знали бы голода и нищеты! И новый день занялся бы над Европой!

Этот день был близок.

— Так это будет, так и не иначе! — кричал Михаэль, и Ева стенографировала, порхая рукою.

Многие глумились над оптимизмом Михаэля. Другие боролись против него с бешеным фанатизмом. По мере того, как росло число приверженцев, росло и число врагов.

Шурша, остановился блестящий черный автомобиль, — новенький, как только что выпавший из-под штампа гвоздь, — на широкой, усыпанной гравием дороге перед виллою Шелленберга в Груневальде. Лакеи стояли шпалерами на широкой лестнице крыльца. Дворецкий, почтенного вида пожилой человек, бывший полковой командир, услужливо бросился вниз по лестнице к автомобилю.

Венцель вышел и помог Эстер выйти из купе. Она внимательным взглядом окинула дворец, но на ее немного бледном, гримированном лице ясно можно было прочесть разочарование. У нее вытянулись губы, когда она созерцала здание. Она представляла себе дворец в стиле английского герцогского замка. Особенно ее разочаровали деревья. О, она надеялась увидеть исполинские деревья, как в английских парках, а росшие здесь были невзрачными, незначительными, лишенными грандиозности и всякой индивидуальности, одним словом — новыми деревьями. К тому же осень стояла на дворе, и листья с большинства деревьев опали, так что сад и парк производили немного жалкое впечатление.

Но внутреннее убранство дома понравилось Эстер. Утонченное чувство изящного сказало ей сразу, сколько вкуса было во всех этих драгоценных и роскошных вещах. Во всем видна была рука мастера. Помещения не были перегружены, краски, формы и устройство — все сливалось в совершенной гармонии. Да, такой дом был бы и в Англии вполне на месте. Сюда можно было приглашать друзей, не опасаясь их критики. Она залюбовалась столовою со штофными обоями. Какие линии и краски! Огромная библиотека со многими тысячами томов и тысячами ценных старых экземпляров привела ее в восторг. Ее покои были отделаны по распоряжению Венцеля за последние месяцы. Они понравились ей. Спальня, в алых и золотых тонах, была совершенным произведением искусства. Архитекторы Венцеля, Кауфгер и Штольцер, вложили в нее все свое мастерство. Впрочем, Эстер не любила алых оттенков, она предпочитала тон бордо. Выложенный кафельными плитами бассейн для плавания, куда спускалась мраморная лестница, восхитил ее снова. Но перед своей спальней она пожелала иметь стеклянную веранду с удобными плетеными креслами и чайным столом, как в Англии! И ей хотелось, чтобы аллеи сада были выложены большими каменными плитами, как она это видела в Англии у своих друзей, а в щелях между ними чтобы рос мох различных видов и пробивались растения.

Венцель смеялся, обещая, что все ее пожелания будут исполнены.

В первый вечер Эстер обедала у своего отца. На второй день Венцель пригласил старика Раухэйзена к себе на обед. Собралось очень небольшое общество. Приглашены были только Макентин, Михаэль и Ева Дукс.

Старик Раухэйзен умышленно обошел вниманием блеск, и пышность дома. Он обвел рассеянным взглядом библиотеку, не обратил внимания и на штофные обои в столовой, хотя Эстер ему на них указала. Здесь еще пахло лаком и краской! В действительности же дворец Венцеля обставлен был с гораздо большим вкусом, чем рурский замок старого Раухэйзена, Шарлоттенру, загроможденный дорогими вещами сомнительного и даже дурного тона. В столовой сидела девица, отнюдь не дама, несомненно не принадлежавшая к обществу. Сидела тихо, почти не решаясь притрагиваться к еде, и в ушах у нее были две поддельные жемчужины. Весь вечер старик Раухэйзен с необыкновенной ловкостью избегал удостоить хотя бы одним взглядом Еву Дукс.

Эстер еще не видела Михаэля, но под влиянием восторженных рассказов Венцеля любопытствовала с ним познакомиться. Ей понравились его теплые, блестящие глаза и мягкая линия его рта. Как спокойно было это лицо, несмотря на следы усталости! Он похож был на Венцеля, только все черты были у него немного мягче. Весь вечер она беседовала почти исключительно с ним. Он был ей симпатичен… и все же она решила впредь избегать, по мере возможности, его общества. Она ненавидела ту категорию людей, которая стремится все уравнять. Если бы дать этому человеку власть, он, конечно, повсюду насадил бы картофель и хлеб и уничтожил бы парки, площадки для гольфа, а может быть, и грядки цветов, из которых делаются духи. Может быть, в будущем нельзя будет и прислугу держать! Она видела в нем врага, весьма опасного противника, и ее неприязнь к нему росла с каждой минутой, пока она с ним весело и умно болтала.

Михаэль пожимал плечами: «Светская женщина, — думал он, — избалованная, высокомерная и взбалмошная.

Мне она не по вкусу. Только бы Венцель был счастлив с ней!»

— Как понравилась тебе Эстер? — спросил он Еву.

Ева долго думала, потом сказала:

— Она интересна и умна, но я не могла бы к ней относиться с полным доверием.

Уже на следующий день Эстер возвратилась в Англию. В середине декабря должна была состояться свадьба в Лондоне. Таково было желание Эстер. Она хотела видеть вокруг себя всех своих английских друзей. Старик Раухэйзен обещал ей приехать, несмотря на трудность путешествия. В действительности он легко вздохнул: только бы они не венчались в Берлине.

Венцель дал распоряжение своей яхте «Клеопатра» ждать его в Ницце, начиная с десятого декабря, и «Клеопатра» сейчас же ушла в море.

Блеклые листья прилипали к оконным стеклам. Завывал ветер. Дождь шуршал по стенам, дни становились короче. У Женни в ее маленькой вилле, имевшей снаружи такой веселый вид, все еще были опущены шторы. Все еще, как призрак, бродила Женни по своим комнатам взад и вперед, не зная покоя. Она почти не отличала дня от ночи.

Сегодня тридцать первое октября, последний день. Она сообщила капитану Макентину, что с первого ноября предоставляет дом в его распоряжение. Итак, сегодня последний день, и сегодня это должно произойти.

— Я сдержу слово. Я написала ему, что завтра он может распорядиться домом по своему усмотрению, — говорила себе Женни. — Ну, хорошо, меня здесь больше не будет.

У нее вошло в привычку вслух беседовать с собою, расхаживая по комнатам или свалившись от усталости в кресло. Все было приготовлено. Шофера и камеристку она рассчитала уже месяц назад. Они ей только мешали. Кухарка должна была завтра покинуть дом. Только управляющий домом жил неподалеку в садовом павильоне.

Да, сегодня, стало быть, последний день. Вот он и наступил! Она оделась в любимое желтое шелковое кимоно и ходила по комнатам с мечтательной тихой улыбкой на губах. Только по временам она останавливалась и устремляла взгляд в пространство. Глаза у нее сделались очень большими и светлыми. И она громко говорила с Венцелем. Рассказывала ему разные вещи. Посмеивалась немного перекосившимися губами, внимая его ответам.

Она говорила:

— Вот и ты, мой милый мальчик!

Или же:

— Отчего ты уже уходишь? Побудь еще немного со мною. Ах, эти вечные совещания! — и с напускной досадой хмурила брови.

Она говорила:

— Какой же ты глупый, Венцель! Хочешь жениться на этой женщине, — ну, и женись! Я никогда не спрашивала, хочешь ли ты жениться на мне. Мне было и так хорошо. Женитьба ведь не повод уходить от меня. Ты мог мне все сказать, ты мог бы мне даже сказать, что отныне мы будем жить только как друзья, я бы и это поняла, я ведь не такая глупая.

Она ясно видела перед собою лицо Венцеля, его смуглую кожу с большими порами, его зубы, его плотный, сильный рот, его глаза. Линии век были не плавными, а угловатыми. Если бы нарисовать глаза Венцеля, получились бы одни только углы. А сами глаза были немного сурового, резко серого цвета. Даже когда Венцель был весел и смеялся, его глаза сохраняли некоторую суровость. Это, вероятно, объяснялось их оттенком.

Она сызнова переживала всю свою жизнь с Венцелем. Огонь в хельбронненском камине — как он пылал и слепил глаза! Что Венцель сказал тогда? «С твоей стороны я ничего не потерплю, но для себя требую полной свободы». И она сдалась без сопротивления. Неделя на Балтийском море, гроза, — все словно сон. Ты помнишь? Как он отнес тебя на руках в каюту, когда полыхали молнии, и как сказал: «Посмотрим, рыцарственны ли боги». Женни тихо рассмеялась. Смех прозвучал, как тихий крик о помощи.

— О, какой же ты беспутный мальчик! — воскликнула она.

И опять она увидела перед собою его лицо, каким оно явилось ей в первый раз Что-то страшное было в этом лице, мелькавшее в нем только порою, редко, а потом исчезавшее. Что же это было? Чем объяснялось? Это была черта насильника. Быть может, Венцель был из числа людей, способных убивать.

И вдруг она услышала хвалебный гимн маленького Штольпе, который он пел в автомобиле, когда они ехали театр на «Свадьбу Фигаро». Ты помнишь? Это было первое свидание, и Венцель опоздал, и заснул потом в ложе. Что сказал Штольпе? Вспомни же! «У него есть размах. Во всем, что он делает, есть размах». — Сказал он это? Или сказал «охват». Женни опять поднялась и пошла бродить по комнатам. Длинное желтое шелковое кимоно волочилось за нею по полу. Венцель так любил видеть ее в этом кимоно. Он ей привез его из Парижа.

— Неужели ты так влюбился в эту женщину, что не можешь видеться со старой приятельницей? Ты так неистово любишь ее? Быть может, ты и в страсти своей так же безудержен, как во всем? Я не сержусь на тебя, милый! Я только не понимаю тебя. За тон твоего письма я уже давно на тебя не в обиде. Твой тон стал фальшив с того мгновения, как тебе изменила обычная откровенность. О, приходится мне думать, что женщину эту ты любишь безмерно.

В смятении ходила Женни взад и вперед. Желтое кимоно загоралось в зеркалах, потом гасло и снова вспыхивало в зеркале темной комнаты.

— Прошлой ночью мне снился ядовитый цветок, — морща лоб, задумчиво говорила себе Женни. — Маленький, желтого цвета, в виде звездочки. Но я заметила его уже издали, подбежала к нему. А ведь было в лесу столько милых, простых цветов. Я видела только этот блестящий, желтый. Что я сделала с ним?

Долго стояла она в раздумье. Не могла вспомнить продолжения сна.

— Спокойной ночи, мой мальчик, — сказала затем Женни с улыбкой, — тебе пора теперь уходить, а Женни пойдет спать.

И сплетя руки на затылке, она прочитала тихим голосом, почти так, словно декламировала в театре:

Сквозь сон, на мягком ложе,

Лютне моей внемли.

О милая, чего же

Тебе еще? Дремли.

Два раза повторила она эти стихи, и в последний раз — с тихим стоном, с мольбою о помощи в голосе. Потом крикнула:

— Спокойной ночи, Венцель!

И пошла в ванную комнату.

Круглые стены этой комнаты облицованы были кораллово-красным мрамором. Бассейн был углублен в пол, две ступени вели вниз. В нишах стояли умывальники, а в одной из них — скамья.

Женни пустила горячую воду в бассейн, потом обернулась и взглянула на скамью.

— А ты опять тут, Венцель! — сказала она, тихо смеясь.

Да, он сидел тут. Как часто сидел он тут, когда она купалась! Повсюду в доме присутствовал он, куда бы Женни ни направлялась. Эту комнату он особенно любил, мягкое освещение в ней было приятно его глазам. Свет падал из чаш на потолке, тонкий и нежный, как лепестки розы.

Женни разделась и вошла в бассейн.

— Смотри, Венцель, — сказала она, обращаясь к скамье.

С минуту она сидела тихо и опять произнесла, но на этот раз совсем тихо:

— Чего же тебе еще? Дремли.

Потом сказала, опять глядя в нишу:

— Теперь смотри, как я пойду спать, Венцель!

Она вынула из футляра маленькую серебряную бритву и показала ее Венцелю:

— Видишь ты это? — спросила она.

Лезвие блеснуло, и в тот же миг Женни быстрым движением перерезала себе жилу на левой руке. Потекла кровь, и Женни показала ее, торжествуя:

— Видишь, вот это кровь Женни. — сказала она, судорожно смеясь, и глаза у нее широко раскрылись.

Рана болела. Женни опустила руку в воду, и кровь заструилась. Как багровый пар, клубилась кровь в воде. Вскоре уже не стало видно руки, а вот багровый пар уже скрыл ее чресла. Она задвигалась, и вода в бассейне стала теперь совсем того же красного оттенка, как стены в комнате. Женни закрыла глаза и долго не шевелилась. Но вдруг испугалась. Что-то треснуло. Какой-то громкий треск раздался вдруг у нее в ушах. Она очнулась.

— Что это? Что я делаю? — воскликнула она. — Зачем я это делаю? О боже, нет, я не хочу этого.

Она выпрямилась и нажала кнопку звонка.

— Но ведь в доме нет никого, — тут же сказала она себе, и ее вдруг испугала пустота в доме. Она попыталась выйти из бассейна. Два раза срывалась она с лестницы, — так дрожали у нее ноги. Наконец это ей удалось. Остановившись посреди комнаты, она зажала правой рукою раненое запястье, попыталась шагнуть вперед, но страшно зашаталась.

— Помоги же мне, Венцель! — громко крикнула она и свалилась на пол. — Помоги мне, пока не поздно. Я этого не хочу!

А вот и шаги слышны. Вот и Венцель. Он берет ее на руки и уносит, как в тот день, когда молнии полыхали вокруг корабля. Но нет, это не Венцель. Может быть, это Михаэль? Да, ее уносит Михаэль. И почему он так быстро бежит?

Она потеряла сознание.

Никто не слышит! — нервно и нетерпеливо сказал капитан Макентин и опять позвонил у дверей Женни Флориан.

Он хотел ей только сообщить, что нимало не уполномочен господином Шелленбергом принять от нее дом. Пусть она распорядится им по своему усмотрению. Если же она предполагает временно отлучиться, то он, конечно, с удовольствием возьмет на себя заведывание виллою.

Опять никто не откликнулся на звонок. Тогда он обратился к управляющему домом. Четверть часа спустя, в течение которых он, терзаясь дурными предчувствиями, нервно грыз себе ногти, выяснилось все.

Макентину велено было дня через три-четыре явиться в Лондон для доклада. Однако он уже на следующее утро полетел на почтовом аэроплане в Лондон и под вечер после бурного перелета прибыл туда. Велел доложить о себе Венцелю и был немедленно принят.

Венцель был занят вечерним туалетом. Он сидел в кресле, удобно вытянув ноги. Парикмахер брил его, а молодая, хрупкая девушка делала ему маникюр. В комнате стоял крепкий запах эссенций и духов. Голова у Венцеля повязана была, как чалмою, мокрым полотенцем для закрепления прически.

Макентин, войдя, поклонился.

— Имею честь явиться с докладом, — сказал он, стараясь придать своему голосу обычную интонацию.

Венцель приветствовал его движением руки и кивком через зеркало.

— Я ждал вас только через два дня, Макентин. Что это вы так бледны? Садитесь. Я сейчас буду к вашим услугам.

— Перелет был трудный, меня укачало, — ответил Макентин и сел.

Маникюрша исчезла, за нею откланялся и парикмахер.

Венцель потряс своими длинными ногами и встал с кресла, чтобы подать руку Макентину. Но как только увидел лицо Макентина, сразу понял, что произошло, по-видимому, нечто необыкновенное. Нос Макентина, казалось, был перекошен еще больше, чем всегда.

— Была ли у вас особая причина приехать на два дня раньше? — спросил он, скрывая свою тревогу, и выпрямился.

— К сожалению, очень грустная причина, — ответил Макентин.

И сделал краткий доклад, по-военному деловито и сжато. К этому тону он всегда прибегал, когда был совершенно растерян.

Лицо Венцеля все больше приближалось к нему. Оно сделалось землисто-серым. Его сверкающие глаза расширились, могло показаться, что он сейчас ринется на Макентина. Потом искривившийся рот открылся, хватая губами воздух, и землисто-серое лицо отдалилось. Когда Макентин, немного погодя, решился поднять глаза, Венцель, положив кулаки на колени, сидел в том самом кресле, где его только что брили. Его плечи поднимались и опускались. Наконец, он с трудом перевел дыхание, встал и медленно зашагал по комнате, уставившись в пол неподвижным взглядом.

Зазвонил телефон. Венцель сильно нахмурился и, казалось, проклинал в этот миг и телефон и еще совсем другие вещи. Потом, однако, стал говорить в аппарат спокойным, только немного хриплым голосом. Он будет готов минут через пять. Макентин ясно расслышал в аппарате оживленный голос Эстер. Все еще хмуря брови, Венцель медленно закончил свой вечерний туалет. Он, казалось, нимало не торопился. Надел жилет, завязал галстук и надел фрак. В этом фраке новомодного покроя, лондонской работы, его плечи казались еще гораздо шире, чем обычно. Лицо было такое серое, словно на нем осела уличная пыль.

Лакей подал ему пальто, цилиндр и перчатки.

Венцель пожал руку Макентину. Это было крепкое, жесткое рукопожатие. Неделями потом чувствовал его Макентин.

— Благодарю вас, дорогой друг, — сказал Венцель. — Сегодня в час ночи ждите меня здесь.

— Слушаю.

И Венцель ушел. Он обедал в этот вечер с Эстер у ее дяди, сэра Альфреда Томсона. Собралось большое, блестящее общество, присутствовала почти вся английская родня Эстер и все ее лондонские друзья. Вначале лицо у Венцеля все еще казалось покрытым серой уличной пылью. Но после того, как он полчаса провел среди гостей сэра Альфреда, оно приобрело свой естественный, смуглый оттенок. Только взгляд его оставался неподвижным. Он даже улыбался порою, и губы у него при этом странно подергивались. Пил много вина, но это не было заметно по его лицу.

К двум часам ночи он вернулся в отель. Сбросил фрак и в одном жилете сел за письменный стол.

— Теперь за дело, Макентин, — сказал он и до четырех часов диктовал письма.

— Будьте здоровы, милый Макентин. Я никогда не забуду вашей дружеской услуги, — сказал он ему на прощанье. — Это был для меня очень сильный удар. Поверьте, этот вечер был самым страшным в моей жизни. Она была доброю и во многих отношениях редкою женщиной. Жаль ее. Я никогда ей не лгал, всегда был откровенным с нею. Но я не виноват, Макентин! Она была создана слишком хрупкой для этой жизни. Она не могла не сломиться. Что я мог сделать? Спокойной ночи!

Эти недели Эстер провела в сильнейшем волнении, нервы у нее были издерганы, и часто она бывала в очень плохом настроении. Она заказала в Париже одной из лучших фирм подвенечное платье, дорожные костюмы, белье. Но все вышло неудачно, эти люди там ни одной пуговицы не умели пришить как следует. К тому же все запоздало, хотя она каждую неделю отправляла нескольких нарочных Париж. Ясно было, что свадьбу придется отложить на месяц. Иначе ничего не устраивалось, и незачем было, в сущности, спешить, говоря откровенно. Вообще к чему эта свадьба? — спрашивала она себя сотни раз в день.

Конечно, после того как она оповестила всех своих родных и друзей о том, что вторично выходит замуж, волей-неволей приходилось ей быть последовательной, но…

В середине января свадьба была отпразднована с большою пышностью. Маленький, с осунувшимся лицом, бескровными губами и больным выражением глаз, сидел за столом старик Раухэйзен. Он не произносил почти ни слова. Зябко ежился по временам и рано ушел, пепельно-серый от слабости.

«Михаэль не приехал», — думал Венцель, и весь день эта мысль преследовала его. Без всех остальных он мог бы обойтись, но отказ Михаэля был воспринят им болезненно. Больше того: как признак охлаждения к нему Михаэля. Что ему майор Ферфакс, барон Блау и прочие? Их бритые, выхоленные, напудренные, пустые физиономии раздражали его.

Поздно вечером новобрачные отбыли ночным экспрессом в Париж, а оттуда сейчас же уехали на Ривьеру. В Ницце стояла на рейде ярко озаренная солнцем, белоснежная и ослепительно прекрасная «Клеопатра». Шлюпка, доставившая их обоих на яхту, и трап украшены были белыми розами. Матросы выстроились в парадной форме, весело развевались пестрые вымпела. Как королева, поднялась на яхту Эстер, радостная и веселая, словно ребенок, который наивно принимает как должное все, что ему преподносят.

Теплым ветром тянуло с суши, и яхта вышла в залитый светом залив. Только тогда Эстер заметила, что Венцель переименовал яхту. Повсюду, где раньше стояло имя Клеопатры, теперь начертано было: «Эстер Шелленберг». Это внимание восхитило ее. В этот миг она была почти счастлива.

Яхта пошла на юг. Она искала солнца. В Корсике и Сардинии было еще слишком прохладно. Яхта направилась в Сицилию, оттуда — в Египет. Там было солнце, и там она оставалась две недели. Потом снова взяла курс на север. Пришла в Кипр, потом посетила Крит и греческие острова. В Рагузе стояла на якоре несколько дольше. Там уже было жарко. Цвели глицинии, благоухали апельсиновые деревья, пальмы покрывались ярко-желтыми жирными цветами, и агавы уже выпускали из своих колючих исполинских тел толстые, как руки, стебли. Море ослепляло, изрытые горы рдели в солнечных лучах. Радостную и счастливую неделю провели путешественники на яхте.

Но Эстер начала уже кипами получать телеграммы и дала сигнал к отплытию. Яхта пошла прямо в Венецию. Там, на Лидо, Эстер решила провести несколько недель, пока в Германии не повеет весною.

В Венеции ее уже поджидали старые друзья. Барон Блау приехал из Парижа поцеловать ей руку, майор Ферфакс распростер на песке свое смуглое, тощее тело. Целыми толпами собирались английские и французские друзья, и Эстер снова очутилась в своей стихии. Один парижский художник нарисовал для нее фантастические купальные костюмы, халаты и манто, вызвавшие во всех женщинах зависть.

Костюмы эти были так утонченно скроены, что Эстер казалась в них гораздо обнаженнее, чем если бы расхаживала голая. Каждая линия ее бедер, остроконечные маленькие груди, формы ее узкой спины — все ее прелести были отчетливо показаны.

Михаэль нашел, что брат его изменился. Венцель словно стал полнее. Лицо его, обычно угловатое и немного грубое, точно вырезанное из дуба, казалось немного заплывшим. Белки глаз были у него раньше ослепительные, теперь они стали желтоваты и тусклы, а руки дрожали. «Может быть, он запил опять, — подумал Михаэль. — На долго ли хватит его еще при такой жизни?» Но, несмотря на все эти явные признаки пресыщения и переутомления, Венцель как будто сиял жизнерадостностью и счастьем.

— Приехал я, милый Венцель, вот для чего, — немного неуверенно заговорил Михаэль и смущенно сплел кисти рук, как это делал всегда, начиная деловую беседу. — Приехал я, чтобы спросить тебя, не желаешь ли ты предоставить моему обществу кредит в размере от одного до двух миллионов.

На лбу у Венцеля залегли складки, а рот сложился в ироническую улыбку.

— Общество платит проценты, правда, небольшие.

Венцель покачал головою и встал.

— Не желаю, — отрезал он.

— Не желаешь? — Михаэль взглянул на него с удивлением. — Жаль, я на тебя рассчитывал, Венцель. Мы делаем успехи, но работы предстоит еще бесконечно много, и нам нужны капиталы. Если бы ты знал, какая нищета царит в самых широких слоях населения!

Венцель набрал воздуху в легкие и засопел.

— Какое мне до этого дело? — сказал он, взволнованно качнув головою. — Какое мне дело до нищеты самых широких слоев населения?

— Тебе нет дела до нее? — спросил Михаэль.

Он вдруг побледнел. Чужой, враждебный тон услышал он в голосе Венцеля.

— Разумеется, нет! — продолжал Венцель в непонятном раздражении. — Это дело правительства и парламента, а не мое.

Михаэль опустил голову.

— Ты знаешь, Венцель, что ни правительство, ни парламент не способны разрешить столь огромную задачу, не натолкнувшись на тысячу препятствий.

— Так пусть же самые широкие слои, которых это касается, позаботятся о другом правительстве и о другом парламенте. Если они для этого слишком вялы, то мне-то что до них?

Михаэль поглядел на брата испуганными и удивленными глазами. Он ничего не возразил.

А Венцель продолжал в большом возбуждении: — Зачем ты вмешиваешься в дела других людей? Они тебе за это не благодарны. Напротив, я тебе не первый раз говорю: берегись, люди всегда побивали камнями своих благодетелей. Я просматриваю газеты и вижу, как они яростно нападают на тебя.

— Пусть нападают. У меня, конечно, есть противники, но есть и приверженцы, готовые для меня пойти в огонь.

Венцель остановился перед братом.

— Ты безрассуден, Михаэль! Почему печать не нападает на меня, если не говорить о нескольких невлиятельных листках? Я тебе открою этот секрет. Мой концерн ежегодно тратит сотни тысяч на объявления. Поре газетам, которые решились бы на это! По временам приходит какой-нибудь писака с еще сырым оттиском статьи, направленной против моего концерна или меня, ему дают на водку и спускают его с лестницы. Почему ты не поступаешь так же? Никто не посмел бы на тебя нападать.

Михаэль покачал головой. Он долго не сводил с Венцеля укоризненного взгляда.

— Если ты не подвергаешься нападкам в печати, Венцель, то в обществе тебя все же усиленно критикуют. Критикуют твои увлечения, твою роскошь, твою расточительность, твои коммерческие приемы. Прости, что я говорю с тобою откровенно, брат. Никто не решается, да, все они зависят от тебя и трепещут твоего гнева. О твоем бракоразводном деле ходят очень нехорошие слухи, и несчастная Женни Флориан тоже еще не забыта.

Венцель побледнел от ярости. Глаза у него сверкнули.

— Кто они такие? — крикнул он. — Кто эти критики? Пусть замолчат. Скажи им, чтобы они замолчали. Я не признаю за ними права на критику. Это те самые люди, которые предоставили мне околевать на улице, когда я вернулся с войны. Эго лгуны и лицемеры, я вместе с ними лгать не намерен, скажи ты им это. Эти люди обращаются со своими слугами, как с крепостными, и на своих рабочих смотрят, как на рабов. Спроси-ка у меня в доме, справься у меня на заводах. Я сотни тысяч в год трачу на цели призрения и на пенсии. А мои коммерческие приемы? Скажи им, что деловые приемы у иеня так же хороши и так же плохи, как у других больших концернов.

Михаэль встал, чтобы прекратить беседу. Неужели это Венцель? Какое высокомерие, какое самовозвеличение прозвучало в этом властном, громком голосе! Возражать не имело смысла.

— Не будем больше говорить об этом, Венцель, — сказал Михаэль. — Ведь об этом речь у нас зашла случайно. Я приехал к тебе с иными намерениями. — Он еще раз посмотрел Венцелю в глаза. — Итак, ты нас кредитовать не хочешь?

Венцель нетерпеливо отвернулся.

— Я не понимаю, — продолжал Михаэль и медленно обвел глазами помещение библиотеки со всеми ее роскошными вещами, — не понимаю, как можешь ты так жить, между тем как многие тысячи твоих соотечественников не имеют куска хлеба для утоления голода!

Венцель опять иронически усмехнулся.

— Почему ты с такими вопросами обращаешься именно ко мне, Михаэль? — ответил он гораздо спокойнее. — Спроси правительство, почему оно допускает, чтобы женщины работали за десять пфеннигов в час; спроси президента Соединенных Штатов, почему он допускает, чтобы отдельные граждане накопляли миллиарды, в то время как тысячи околевают в канавах. Спроси всех этих людей, но не спрашивай меня. Я ведь не ответственен за этот общественный строй.

Михаэль помолчал. Потом спокойно сказал:

— Помнишь, Венцель, мы однажды спорили с тобою целую ночь напролет на подобные, даже на эти самые темы? Мы говорили, если помнишь, о глубоком смысле индусского изречения: Tat tvam asi. Это — ты. То есть твой ближний — это ты сам.

Венцель нагнул голову. Стоял, упрямо раздвинув ноги. Потом на лбу у него вздулись жилы, и он сказал:

— Это мечта, но не истина. Это ложь и лицемерие. Будда, Христос и все прочее…

Михаэль отступил на шаг.

— Ты раскаешься, — сказал он с ужасом в глазах. — Да, ты раскаешься. — И после долгого молчания произнес: — Прощай, Венцель!

Он направился к дверям, не подав брату руки. Венцель сделал несколько шагов ему вслед.

— Но послушай же, Михаэль, — попытался он удержать его.

— Мы больше не понимаем друг друга, — сказал Михаэль, — остановившись на пороге, покачал головою и ушел.

В мае месяце Эстер Шелленберг возвратилась в Берлин и поселилась в шелленберговском дворце в Груневальде. День и ночь хрустел гравий на аллеях перед подъездом под шинами элегантных автомобилей. День и ночь входили и выходили гости. Дворецкий, бывший полковой командир, совсем сбился с ног. Почти все время комнаты для гостей были заняты. Приезжало много заграничных гостей. Барон Блау осмотрел дом и отпустил из любезности несколько комплиментов. Майор Ферфакс приехал на две недели. На дом он почти не обратил внимания. С раннего утра и до заката он играл в теннис со всеми, кто ему подворачивался.

Эстер намерена была большую часть года проводите за границей и по мере возможности сокращать свое пребывание в Германии. Два-три месяца, пожалуй, весной и летом и несколько недель зимою, если театральная жизнь опять оживится.

Но и на эти несколько месяцев нужно было позаботиться о разнообразии и развлечениях. Для этих целей особенно подходящим казался ей охотничий замок Хельброннен. Из него, пожалуй, можно было бы сделать нечто такое, чего не было у ее французских и английских друзей и чем можно было бы их приманивать издалека. Она собиралась устраивать в Хельброннене летние праздники, маскарады, итальянские ночи, — всевозможные были у нее затеи. Вот уж если где, наверное, можно было вести себя непринужденно, не испытывая никаких стеснений, так это в молчаливом хельбронненском парке и замке стиля рококо. Все, что угодно, можно было устроить там. Она имела в виду приглашать на эти праздники своих английских и французских приятельниц, умевших развлекаться. Хотела выкидывать такие штуки, о которых все стали бы говорить.

— Хочешь доставить мне удовольствие? — спросила она Венцеля. — Хочешь подарить мне Хельброннен?

— Что предлагаешь ты взамен? — спросил Венцель.

Эстер взглянула на него и улыбнулась своими накрашенными тонкими губами.

— Требуй, чего хочешь, — ответила она.

— Хорошо, в таком случае Хельброннен будет переведен на твое имя.

— Я могу делать с ним, что хочу?

— Разумеется.

На следующий же день Эстер поехала в Хельброннен с архитекторами Кауфгером и Штольцером, чтобы изложить им свои экстравагантные желания. В разных местах нужно было построить павильоны для гостей, как можно более уединенные, таинственные и обставленные со всяческими ухищрениями. Парк надо было так преобразить, чтобы он производил волшебное впечатление. Предполагалось по прудам пустить фантастические гондолы, построить фонтаны, которые можно было бы многоцветно освещать, взрастить в большой оранжерее экзотические растения и летом переносить их в парк, чтобы придать ему еще более сказочный вид, а над маленьким прудом сделать стеклянное перекрытие, насадить в нем кувшинок самых редких разновидностей и сделать с его дном что-нибудь такое, чтобы вода отливала бирюзой. Надо было также устроить такую систему отопления, чтобы и в прохладные дни в маленьком пруде можно было купаться.

Таковы были предварительные желания Эстер. Она просила делать ей предложения, сказала, что ей самой еще, конечно, многое придет на ум, и поспешила обратно в Берлин, чтобы заняться приготовлениями к первому большому празднику.

В ту самую ночь, когда происходил этот праздник, о котором несколько недель толковало берлинское общество, старик Раухэйзен скончался вдали от Берлина, в своем замке Шарлоттенру.

Вечером он почувствовал легкое недомогание, преходящую сердечную слабость. Врач нисколько не был обеспокоен. Он крепко и глубоко спал в своей комнате, предварительно приказав лакею, несшему ночное дежурство, немедленно разбудить его в случае какой-либо надобности.

И в самом деле, два часа старик Раухэйзен проспал совершенно спокойно. Но потом вдруг проснулся, порывисто сел на кровати и прислушался. Матовый фонарь освещал комнату. В громадной кровати с темно-синими шелковыми занавесями сидел он, маленький, бледный человечек, похожий на мальчика. Как ребенок, сидел он под тяжелыми темными занавесями. Этот ребенок был бледен, белый угловатый нос выступал вперед, дыхание было прерывистое и тихое, и руки водили раздвинутыми пальцами по шелковому одеялу. Это были руки мертвеца.

Он прислушивался.

Из своей постели он видел днем вертящийся шкив подъемной машины рудника «Шарлотта Раухэйзен». Ночью он видел пылающие вокруг доменные печи. Это был большой железоделательный завод Гиммельсбах. Он видел также, когда немного вытягивал шею, раскаленные горы кокса, ползущие из печей, и пляшущих вокруг них огненных людей. Видел на небе пламя и дым, словно зарево пожара. К этому зареву маленький человек давно привык, и оно не тревожило его. Оно его успокаивало.

За этими коксовальными печами расстилались зеленые днем прямоугольники. Это были созданные им рабочие поселки. Сотни моргенов садов, спортивные площадки, парки, школы. В газетах помещались снимки этих садов, спортивных площадок и школ, считавшихся образцовыми, но никто его за них не благодарил. В те дни, когда массы разбушевались, был убит его главный директор, а ему самому. Раухэйзену, пришлось в ночной одежде шагать в шествии, держа в руках доску с надписью: «Я — кровопийца Раухэйзен».

Бледный человечек думал об этом без горечи. Это были времена смуты, заблуждения, давно прошедшие. Теперь все шло по-прежнему.

А внизу, как раз тут, под кроватью с темно-синими шелковыми занавесями, тут внизу проходят штольни и квершлаги. Внизу в этот миг занято шестьсот человек добычей угля для рудника «Шарлотта». Слышишь ты, слышишь кирок звон? И во мраке бродят лампочки, видишь? О, маленький старичок видел блуждающие огоньки. Под самой кроватью, как раз под кроватью, на глубине семисот метров лежит пласт «Шарлотта II» мощностью в метр и семь десятых, очень редкий в Рурской области. Этот пласт был сокровищем рудника. Здесь, внизу, больше пятидесяти лет назад маленький бледный человек работал киркою, когда был практикантом, — правда, недолго, только чтобы ко всему присмотреться. Здесь, внизу, звенели теперь кирки, и этот звон доносился до его слуха. Разве это не странно? Как передается сегодня звук сквозь толщу горы! И лампочки роями блуждали взад и вперед, исчезая между трубами и лесом крепежных бревен, и пот катился по лицам черных людей.

Совершенно внятно слышал звон кирок маленький бледный человек, а вот они зазвенели даже в стене, рядом с его кроватью. Сотни тысяч стальных кирок звенели вокруг, и маленький бледный человек восхищенно улыбался. Вот они все, и как же они усердны! Как они неустанно работают, без передышки, не приостанавливаясь ни на мгновение, и все они работают на него.

Но вдруг послышался громкий и четкий стук в дверь. Ты слышишь? Маленький бледный человек улыбнулся и тихо сказал:

— Войдите!

Он откинулся на подушки. В большой, залитой матовым светом комнате царила полная тишина до самого утра.

Когда в утреннюю смену толпы людей стали вливаться в рудничный двор, они увидели на Шарлоттенру черный флаг.

— Старика Раухэйзена ночью черт унес! — говорили они.

И входили в клети шахтных подъемников, и с визгом свергались клети вниз.

Эстер не успела поспать и несколько часов, как пришло известие о кончине ее отца.

Пока она плясала и смеялась, на нее свалились чудовищные, необозримые богатства.

Летом яхта Шелленберга поплыла к острову Уайту. Целая флотилия яхт и катеров, принадлежавших друзьям Эстер, собралась у этого побережья. Их всех затмила роскошная паровая яхта барона Блау. А Эстер задавала у себя на яхте такие балы, что вскоре о них стали говорить во всем английском спортивном мире.

Венцель все лето провел в пути между Англией и Берлином. Первую зиму Эстер жила, вопреки своему прежнему намерению, в Берлине, если не считать всего одной поездки в Париж и в Санкт-Мориц. Дом опять был полон гостей. Не было человека с именем или деньгами, который бы у нее не бывал. Старая знать, поскольку она не обнищала, представители финансов, печати, искусства и науки, носители громких имен, известные политические деятели и министры толпились в ее гостиных, домогались приглашений на ее балы. Костюмированный бал, который она дала «Ю la voliХre», — все должны были явиться, одетые птицами, — был событием в свете. О ее танцевальном турнире, который она устроила в феврале, говорил весь Берлин. В иллюстрированных журналах даже помещены были портреты призеров… Первый мужской приз получил Качинский, ставший к этому времени знаменитым киноартистом.

Венцель чувствовал себя в своей стихии. Не было больше ни одного свободного часа, ни одного часа скуки. Почти каждый день гости, каждую ночь танцы, игры и смех. Одних светских обязанностей было достаточно, чтобы подорвать здоровье человека. Венцель же одновременно работал, как вол. Вдобавок он, по желанию Эстер, вошел в правление раухэйзеновского концерна, и это значительно увеличило его нагрузку.

Едва лишь пришла весна, Эстер начала через каждые два-три дня выезжать в Хельброннен, чтобы руководить его перестройкой и отделкой. Все эти месяцы она была в дивном настроении, резвилась, как никогда. Все время окружена была роем поклонников и воздыхателей. А Венцель чувствовал себя счастливым. Жизнь его обрела центр, вокруг которого вращалась. Его работа, его успехи, его богатство — все это как будто только теперь приобрело настоящий смысл. Он задавал тон в обществе. Его осаждали. Политические деятели, редакторы газет, знаменитые артисты и ученые искали его дружбы. Крупнейшие представители науки и промышленности обращались к нему за советом, министры отводили его в сторону, интересуясь его мнением. Он бывал в салонах дипломатических представителей всех стран, печать говорила о нем с крайним уважением. И ко всему этому Венцель пользовался превосходным, бесподобным здоровьем.

Венцель совсем не был тщеславнее других людей. Но по временам все-таки испытывал своего рода глубокое почтение к самому себе, огромное удовлетворение.

«Вот он каков, Венцель Шелленберг, поглядите! — говорил он себе порою, когда, одетый с иголочки, гляделся в зеркало. — А между тем это только начало… О, вы увидите!» Честолюбивые мечты опьяняли его.

Но однажды в мае — это было в последних числах месяца — произошел небольшой, в сущности, совсем незначительный инцидент, последствий которого никто не мог предвидеть.

В этот теплый, дивный весенний день, один из тех, какие редки в Берлине, Венцель посетил с Эстер зоологический сад. Эстер, как большинство женщин, обожала животных, а в ту пору в зоологическом саду можно было любоваться молодыми львами, обезьянами и медвежатами. Прекрасная погода привлекла огромную толпу, и сад кишел веселыми людьми и шумливыми ребятишками. Вдруг, — Венцель этого сначала даже не заметил, они стояли у клетки с медведями. — небольшая белоснежная борзая радостно подбежала к Эстер, обнюхала ее, визжа и тявкая от волнения, прыгнула на нее и попыталась лизнуть ее в лицо. Венцель рассмеялся. Собака в своем радостном порыве была в самом деле прелестна. У нее были розовые лапы, розовая морда, мягкие карие глаза в розовых ободках. Эстер с трудом отбивалась от ласк животного.

— Ах ты, маленькая Филли, как поживаешь? Да перестань! — восклицала она.

Прелестная сцена привлекла внимание окружающих.

Внезапно откуда-то раздался короткий пронзительный свист, собака опешила и мгновенно исчезла в толпе.

— Откуда она знает тебя? — спросил Венцель.

— Это собака одного моего знакомого, — улыбаясь, ответила Эстер и опять повернулась к медвежатам.

Это было все. В этом состоял весь инцидент, незначительный, мелкий, и Венцель через несколько дней совершенно забыл о нем.

Но как-то ночью, когда он поздно вернулся домой и не мог заснуть от переутомления, — Эстер уехала днем в Хельброннен и должна была вернуться только завтра, — вдруг ему снова припомнилась эта незначительная сцена с борзой собакой. Он зашагал по комнате, и совсем неожиданно, — ибо он даже улыбнулся, вспомнив эту сцену, — у него на лбу обозначилась складка. «Что же в этой истории особенного? — спросил он себя, расхаживая взад и вперед и куря сигару. — Собака приласкалась к моей жене, собака, принадлежащая какому-то ее знакомому». Но тут же он разгрыз сигару, что делал обыкновенно, когда бывал в дурном настроении.

«Все-таки есть в этом нечто особенное, — решил он вдруг. — А именно — чрезвычайная и совсем необыкновенная радость этой собаки! Животное было ведь без ума от радости. Из этого нужно заключить, что Эстер где-то видит эту собаку. А я еще ни разу не замечал ее ни на скачках, ни где бы то ни было. А затем этот свист! Почему знакомый Эстер не подошел поздороваться? Что ж, весьма вероятно, что он ее совсем не заметил, а только увидел, что исчезла собака. Но почему на мой вопрос Эстер не назвала имени этого знакомого? Может быть, это ей показалось совершенно неважным. Не повернулась ли она к медвежьей клетке очень порывисто после этого инцидента?»

В сущности, инцидент был действительно ничтожен, и смешно было вообще о нем думать. Просто это признак его нервности и переутомления.

Однако, странным образом, его не покидало какое-то беспокойство. Ему припомнился вдруг один взгляд, которым обменялся с Эстер майор Ферфакс. Этот взгляд дремал в его памяти, а теперь внезапно проснулся. Это случилось, когда они совершали свадебное путешествие и приехали из Рагузы в Венецию. Один только взгляд! Он тоже не имел значения и не стоил внимания. Возможно, что Венцель совершенно ложно истолковал этот взгляд.

Однако беспокойство не утихало. Он решил, — каким смешным ни показалось это намерение ему самому, — выяснить на всякий случай, кому принадлежит борзая. Как это сделать? О, для этого способ найдется. Он принял двойную дозу снотворного и пошел спать.

На следующее утро первой мыслью, с которой он проснулся, была мысль об этой борзой с розовыми лапами и розовой мордой. Совершенно отчетливо видел он перед собой собачонку. Он мог бы нарисовать ее по памяти. Как она подпрыгивала! Как изгибала шею! Точно газель. Он был уверен, что узнал бы ее среди ста борзых собак. Решил быть внимательным и повсюду высматривать эту собаку.

Однако она как будто исчезла из Берлина. Венцель часто бывал в зоологическом саду, на скачках, стал теперь часто приходить на чашку чая, которою Эстер угощала друзей в саду. Гости часто являлись со своими собаками. Борзая исчезла бесследно. Не уехал ли из Берлина ее хозяин? Наконец, через несколько недель Венцель начал посмеиваться над своей затеей найти в гигантском городе собаку, а потом и вовсе забыл про борзую.

Но однажды, когда Венцель и думать перестал о собаке, он вдруг увидел ее на небольшом от себя расстоянии, рядом с каким-то господином! Он мгновенно узнал ее. Это было на состязаниях в теннис, и он только заехал в клуб за Эстер.

Так вот она, наконец, эта борзая, которую он так долго искал! Ошибки быть не могло. Господин был в серебристо-сером летнем пальто и такой же шляпе. Одет по последней моде, преувеличенно элегантен, строен, высок, белокур. Вот он повернулся, потому что собака прыгала на него, и Венцель увидел его лицо. Увидел — и сразу побледнел.

Это был тот самый молодой человек, который весною взял приз на танцевальном турнире. Как же звали его? Венцель знал его много лет, встречался с ним порою в игорных клубах, он был другом Женни Флориан. Теперь он играл известную роль в кино и театре. Никогда этот молодой человек не внушал доверия Венцелю, быть может потому, что Венцель ненавидел так называемых красивых, женственных мужчин. Тут он вспомнил вдруг его фамилию: Качинский. Да, так звали молодого человека.

Почему Эстер не назвала тогда имени Качинского?

Чувствуя глухую тревогу, Венцель ушел из клуба без Эстер. Он оставил ей автомобиль и велел шоферу передать ей, что по срочному делу вызван обратно в контору.

Бесцельно гулял он в течение часа. Воздух, движение освежили его. Вдруг он рассмеялся над своими вздорными соображениями.

«Да ведь это все нервы! — сказал он себе. — Надо недели три поплавать по морю!»

Тем не менее, начиная с этого дня, какая-то неуверенность овладела Венцелем. Он не поехал отдыхать на море. За неделю неуверенность эта стала невыносима.

Он знал надежных людей, на которых можно было возлагать столь щекотливые поручения, и под строжайшим секретом преподал им надлежащие инструкции.

Он наблюдал за Эстер. Ему показалось, что она проявляет особую сдержанность как раз по отношению к Качинскому, который, впрочем, лишь изредка бывал у них в доме. Венцель пытался читать в ее напудренном и загримированном лице. Что-то чуждое было в этом лице, оно было завуалировано косметикой. Волосы она красила теперь в медно-желтый цвет, отчего глаза у нее стали темнее и, как Венцелю казалось, загадочнее.

Чем дольше он всматривался в это лицо, тем более чуждым оно ему казалось. Чем больше он старался постигнуть эту женщину, тем более казалась она ему незнакомой. И вправду, совсем чужая женщина жила с ним в его доме!..

Ему припомнилась вдруг беседа, которую вели между собою об Эстер два господина в фойе лондонского отеля. Они мгновенно умолкли, заметив, что он их слушает, и стали затем относиться к нему с изысканной учтивостью, точно им надо было загладить какую-то вину. Это случилось незадолго до его свадьбы. По-английски он понимал неважно, а все же ему казалось теперь, будто эти господа высказывали об Эстер довольно непочтительные суждения. Это угадывалось не столько по словам, сколько по тону. Первый брак Эстер, ее развод, вся ее жизнь до его знакомства с нею, — ко всему этому он относился до сих пор совершенно безразлично. Теперь же вдруг все это стало безмерно интересовать его. Кто была эта женщина, носившая его фамилию?

Случилось так, что Гольдбауму предстояло съездить через несколько дней в Лондон. Венцель конфиденциально переговорил с ним. Гольдбаум был настолько умен и тактичен, что как нельзя более подходил к такого рода трудной миссии.

Гольдбаум сперва противился, раздраженно покачивал своим толстым, рыжеволосым черепом, но в конце концов обещал сделать все возможное и «немножко порасспросить» своих друзей.

В тревоге ожидал Венцель его возвращения. Еще тревожнее ждал он доклада своих берлинских доверенных людей. Эстер ничего решительно не подозревала.

Ему припомнилось, что Макентин однажды, весьма тактично и осторожно, отпустил замечание относительно того, что Эстер чрезмерно пренебрегает общественными условностями. Он тогда поговорил с Эстер и попросил ее вести себя более сдержанно.

— Люди здесь не люди большого спета, Эстер, — сказал он. — Они преимущественно мещане, смотрят на вещи другими глазами и многое могут истолковать превратно.

Эстер приподняла верхнюю губу.

— Брось ты их, — сказала она, высокомерно запрокинув голову. — Я делаю, что хочу, ты это знаешь, и до людей мне дела нет.

Такой ответ казался теперь Венцелю неопределенным и уклончивым.

Гольдбаум вернулся и пришел с докладом о своей поездке. Венцель принял его у себя в кабинете и приказал никого не впускать. Сначала они обстоятельно переговорили о делах.

— Ну, а другое дело? — спросил Венцель и багрово покраснел от стыда.

Гольдбаум сделал гримасу и стал увиливать от ответа. Слышал он, правда, всякие сплетни болтовню и басни, но ничего больше, ничего положительного, ни одного факта.

Венцель попросил его сказать, по крайней мере, что говорят об Эстер. Даже это интересовало его. Попросил Гольдбаума, как друга, быть откровенным.

И в конце концов Гольдбаум рассказал о том, какие сплетни ходят насчет брака Эстер с сэром Уэсзерли. Не все, говорят, было в этом деле так просто и гладко. Разумеется, все это вздор и болтовня. Так например, рассказывают, будто Эстер была в связи с неким майором Ферфаксом; будто она месяц прожила с ним в одном египетском отеле. Злые языки называют еще и других мужчин, но и это все не что иное, как сплетни, какими люди занимаются во всяком обществе.

Венцель притворился равнодушным и пожал Гольдбауму руку.

— Я слышал более определенные вещи, — сказал он. — Эта болтовня меня, разумеется, нисколько не волнует.

Он остался один, и тогда лицо у него вдруг изменилось. Он вспомнил выражение лиц у обоих лондонских господ, которые шептались в фойе отеля об Эстер и умолкли при его появлении. Он увидел перед собою картину свадебного обеда. Вот сидит майор Ферфакс, — теперь он понял взгляд, который ему случилось однажды перехватить в Венеции, — а вот сидят другие молодые люди изящного вида… Быть может, Эстер в душе смеялась над ним, в то время как он торжественно сидел рядом с ней за свадебным столом.

Во всяком случае он желал ясности, и на следующий день один из его агентов отправился на аэроплане в Лондон.

От своих берлинских доверенных лиц он не получил никаких положительных сведений. Качинского не было в Берлине, он снимался для экрана где-то во Франции. Приходилось запастись терпением.

Через неделю агент вернулся из Лондона. Его профессией было серьезно заниматься частными делами своих ближних, и он подробно доложил обо всем, что ему удалось выяснить. Определенно называли не одного Ферфакса, но еще целый ряд любовников. В Лондоне всем было известно, что Уесзерли, как джентльмен, взял на себя вину, чтобы предотвратить скандал. Рассказывали также, будто барон Блау однажды заплатил долг Эстер в размере двадцати тысяч фунтов и состоял с нею, — правда, весьма короткое время, — в интимных отношениях.

Почва заколебалась под ногами у Венцеля. Он начинал догадываться, кто такая Эстер.

Но все, что происходило до его женитьбы, ничуть его, разумеется, не касалось. Он не был к этому равнодушен, отнюдь нет, но он не имел права судить за это Эстер. Она никогда не разыгрывала роли добродетельной и неприступной особы. Она молчала, но не лицемерила.

Но горе ей, если окажется, что она изменяла своему долгу после того, как стала носить его имя. Он думал: «Горе ей!» — и не хотел додумывать эту мысль до конца.

Венцель одурял себя работой, вином и снотворными средствами. Старался пореже бывать дома. Его тревога росла с каждым днем. Качинский уже неделю был в городе. Скоро все так или иначе выяснится.

Как-то вечером доложили о приходе агента. Венцель запер двери. Агент без долгих предисловий достал из кармана записную книжку и положил ее перед Венцелем на стол. Там все было записано черным по белому. Во вторник, такого-то числа, в пять часов вошла в дом, в семь ушла. В пятницу — в шесть вошла, в половине восьмого ушла. В воскресенье, после театра, вошла в одиннадцать, ушла в час.

Далее агент указал еще на одного очень известного теннисного игрока; он мог бы пойти и по этому следу, если угодно господину Шелленбергу. Правда, в этом отношении у него еще нет никакой уверенности…

Венцель неподвижно сидел за столом, точно изваянный из серого камня.

— Не нужно, — сказал он, и голос его прозвучал спокойно, как всегда. Но руки у него так дрожали, что он их спрятал под стол. Вдруг у него загорелись глаза. — Горе вам, сударь, если вы меня обманываете! — крикнул он. — Я проверю, говорите ли вы правду. Берегитесь! — закричал он.

Агент попятился в испуге.

— Можете проверить, господин Шелленберг.

Целую неделю Венцель ни на минуту не уходил из конторы в послеобеденные часы. Он работал над радикальным переустройством шелленберговского концерна, которое должно было сократить на треть расходы по управлению. Это был огромный план, для разработки которого он никогда раньше не находил времени. Он с головой ушел в работу. Только по временам он вставал поглядеть в окно: на углу стоял наемный автомобиль.

И вдруг в начале шестого часа последовал вызов по телефону.

Венцель побледнел. Взял шляпу, выбежал на улицу и сел в этот автомобиль. Улица, номер дома, ждать впредь до распоряжения, двадцать марок на чай. Автомобиль тронулся. «Быть, кажется, стрельбе! — подумал шофер. — Вид у него совсем оголтелый!»

Наблюдательный пункт был выбран хорошо. Венцель неподвижно сидел в купе, приковавшись глазами к указанному ему дому, и курил. Это была маленькая вилла в Шарлоттенбурге, близ Штейнплаца. «Лавина тронулась, ее не остановить!» — думал Венцель и не сводил взгляда с виллы. Мысли стремительно проносились в мозгу. Он выкуривал одну папиросу за другою и ждал. Прошел час. Все купе уже наполнилось дымом. Он был в каком-то полусне. Мысли остановились. Шевелились только второстепенные. Кто построил эту виллу? Сколько должен зарабатывать актер, чтобы иметь возможность жить в такой вилле? Но, может быть, он имеет еще другие доходы? На углу стоял агент, читал газету и ел банан. Он внушал Венцелю отвращение.

За несколько минут до семи дверь открылась, и вышла дама. На ней была кокетливая коричневая шляпка и того же цвета тонкое, мягкое манто, плотно облегавшее ее стройное тело. Борзая собака выскользнула из двери, но на чей-то оклик сейчас же вбежала обратно. Дама вышла из дома непринужденно, беспечно, как ежедневно в каждом большом городе тысячи дам выходят из какого-нибудь дома в этот час.

Но эта дама носила его имя.

Спокойной походкой направилась Эстер вдоль улицы, потом подозвала наемный автомобиль и скрылась.

Некоторое время Венцель еще ждал неподвижно в своем купе. Агент прошел мимо и поглядел в оконце. Тогда шоферу приказано было ехать назад в контору.

«Значит, ничего не вышло, — подумал шофер, — меня не потянут свидетелем в суд».

Венцель провел в конторе только несколько минут. Машинально подписал несколько десятков писем. Потом поехал обратно в Груневальд.

Мрачный вошел он в дом. Лоб у него, был изборожден морщинами злобы. Прислуга безмолвно спасалась бегством от его дурного настроения.

— Дамы — в китайской комнате.

Китайская комната была отделана в экзотическом стиле, отнюдь не в китайском, но так уже она называлась. Стены были сплошь облицованы кафельными плитками ультрамаринового цвета, потолок покрыт росписью и позолотой. Эстер любила сидеть в этой комнате, когда смеркалось.

До слуха Венцеля уже доносились женские голоса. Разговор велся по-английски и по-французски. Вчера приехали погостить две приятельницы: жена английского оптового чаеторговца Вайолет, с прической мадонны и сластолюбивыми губами, и Жоржет, маленькая, подвижная, как ртуть, черноволосая француженка, сбежавшая от мужа и прятавшаяся у Эстер. Дамы оживленно беседовали о предстоявшем через несколько дней ночном празднике в Хельброннене. Ожидали только наступления более теплой погоды. Венцель, остановившись в гостиной Эстер, смотрел в китайскую комнату. Дым дамских пахитосок образовал под потолком неподвижный, парящий слой.

В этот миг лакей подал Эстер карточку, и сейчас же вслед за этим в китайской комнате появилась фигура молодою человека. Венцель узнал голос Качинского.

— Вес долго не было в городе, господин Качинский, — сказала Эстер почти равнодушным, почти скучающим тоном.

— Я был занят за границей, — ответил Качинский. — Вернулся несколько дней назад, но только сегодня урвал свободный часок.

— Мои подруги, Вайолет Тэйлор из Лондона и Жоржет Леблан из Парижа.

Венцель вдруг весь облился потом.

«О, какая бесстыдная комедия!»

Лицо у него было серое, как свинец, долго пробывший на открытом воздухе.

Он медленно поднялся по лестнице. Лестница скрипела под его весом. Он уединился в своем кабинете и велел передать, чтобы его не ждали к чаю. У него срочные дела.

Кипы телеграмм и деловых бумаг были приготовлены его секретарем. Он не взглянул на них. Он ходил по своему полутемному кабинету взад и вперед, взад и вперед и не переставал повторять:

«О. какая бесстыдная, жалкая комедия!»

И опять все тело у него покрылось испариной.

Пробило полночь, а Венцель в мрачной и немой ярости все еще шагал по комнате взад и вперед, вполголоса говоря сам с собою. Снизу доносились иногда голоса к смех. Число гостей там как будто увеличилось.

«Обман, ложь, лицемерие! Лавина тронулась. Она убьет меня, и ее, и всех! О, какая низость!»

Вдруг ему показалось, будто у всех мужчин и женщин, бывавших в его доме, сквозило во взглядах какое-то странное и необыкновенное выражение, словно они скрывали от него нечто такое, чего совершенно скрыть не могли. Он увидел перед собою, не первый раз за эти дни, гостей, собравшихся в Лондоне на свадьбу, молодых, рослых мужчин, майора Ферфакса, барона Блау, и вдруг ему почудилось, словно у всех у них вызывающий вид и словно все они уставились в него с холодной усмешкой в глазах.

Он стиснул зубы так, что они хрустнули.

«Какое отчаянное бесстыдство! Она меня втянула в грязь и, что еще гораздо ужаснее (гораздо ужаснее в глазах Венцеля!), она сделала меня посмешищем всех этих людей!»

О, разумеется, этот Ферфакс, и Блау, и Качинский, и другие — смеются над ним до упаду. Что же, поделом ему, он этого сам добивался! Все знали, что из этого выйдет, только он не знал.

«Я не потерплю, чтобы меня втаптывали в грязь! — скрежетал он: — Я отомщу, я страшно отомщу!»

Она потребовала свободы, свободы во всех отношениях. Он предоставил ей свободу. Но разве эту свободу не ограничивали законы света и ее пола? Может быть, она так же не знает удержу в наслаждениях, как и он сам? Может быть, она — Венцель Шелленберг в юбке? Может быть! Что знает он о ней? Чужая женщина, незнакомая, как неизвестный зверь, свойств которого никто не изучил. Все мрачнее, все страшнее рисовалась ему его судьба. Снизу доносился смех. Звуки рояля. Там танцевали.

«Я этого не потерплю!» — восклицал он вновь и вновь с искаженным лицом.

Это была страшная ночь.

Перед зданием общества «Новая Германия» теснилась, плечо к плечу, несметная толпа безработных. Улица гудела от криков.

— Дай нам работу, Шелленберг! Дай нам хлеба!

Двери здания были закрыты.

Михаэль, стоя на балконе, обратился с речью к упавшим духом. Он заявил, что общество за последние недели поставило на работу много тысяч людей, но временно не располагает больше средствами. Он возобновит свои хлопоты перед правительством и городским управлением.

Экономический кризис обострился. В копях росли горы угля, много доменных печей уже погасло. Экспорт упал до минимума. Много лет оставались люди глухи к его предложениям.

Каждый день в его кабинет доносились крики:

— Дай нам работы! Выходи, Шелленберг!

Шум вскипал. Улица бушевала, камни летели в оконные стекла. Вмешивалась полиция.

На днях кучка безработных проникла в окна. С большим трудом удалось успокоить несчастных. Вчера явился один пьяный и вел себя, как буйный сумасшедший. Он уже раньше работал у общества, но был уволен, так как оказался вообще непригодным ни для какой работы. Он потребовал немедленного обратного приема, пригрозив взорвать все здание. У него, — кричал он, — больная жена и четверо маленьких детей, умирающих с голоду где-то в подвале. Схватив стул, он бросился на служащих. Это был широкоплечий, кривоногий человек, по ремеслу — каменщик; лицо у него было одутловатое от пьянства, с рыжими усами. В бешенстве он кричал, что вернется на следующий день.

И вернулся в самом деле.

В этот день должно было состояться совместное заседание представителей правительства и рабочих союзов, на которое был приглашен Михаэль для доклада о своих планах.

Немного опоздав, как всегда, Михаэль спускался по лестнице так быстро, что Ева, которая должна была проводить его на заседание, с трудом поспевала за ним.

В эти беспокойные дни Михаэль обычно выходил из дома через запасный подъезд. Но не успел он стать на первую ступень этого подъезда, как ощутил сильный удар в левое плечо. Ему показалось, что его толкнули в плечо тяжелой палкой, железной полосой. Он зашатался и чуть было не упал. Этот переулок был довольно безлюден, и он не заметил ничего подозрительного. Но в тот же миг он увидел, как его шофер, стоявший подле автомобиля, ринулся на какого-то человека и сбил его с ног. Сейчас же собралась толпа.

— Он стрелял в Шелленберга! — крикнул шофер и показал на человека с одутловатым, покрытым грязью лицом, которого повалил на землю.

Это был каменщик с рыжими усами, поклявшийся накануне отомстить.

Михаэль даже не слышал выстрела. Звук заглушён был уличным шумом. Все это произошло в какие-нибудь две секунды. Михаэль все еще стоял на ногах, недоумевая. В плече он по-прежнему чувствовал сильную боль.

— Ты ранен? — спросила Ева, глядя ему в лицо расширенными от ужаса и волнения глазами.

Михаэль покачал головой, он не мог выговорить ни слова. Боль в плече становилась все сильнее.

— Ах, да ведь тут кровь! — крикнула Ева и, достав свой носовой платочек, поспешно просунула его Михаэлю под жилет.

В смятении она пыталась втянуть его обратно в дверь подъезда.

Наконец, Михаэлю удалось заговорить.

— Эго ничего, — сказал он. — Пустяки! Что ему нужно было? — крикнул он, обращаясь к людям, толпившимся вокруг покушавшегося.

Все это произошло среди бела дня, около трех часов пополудни.

Часом позже стая газетчиков мчалась по улицам со свежими еще листами и орала.

— Покушение на Михаэля Шелленберга! Безработный стрелял в Шелленберга!

В вечерних газетах появились только короткие заметки. Безработный, — гласили они, — стрелял из револьвера в известного политико-эконома и химика Михаэля Шелленберга, основателя и руководителя общества «Новая Германия». Толпа собиралась линчевать покушавшегося, но Михаэль Шелленберг заступился за него. Состояние здоровья раненого, насколько это удалось установить, не внушает опасений.

В утренних газетах приводились подробные сведения. Покушение совершил некто Хейнеке, каменщик, записной пьяница, не раз уже бывший под судом. Его показания сбивчивы. Газеты склонны были считать Хейнеке слабоумным. Мотивы покушения были весьма неясны. Сначала Хейнеке заявил, будто взялся за оружие под гнетом нужды. Репортеры уже обследовали его домашние обстоятельства и, действительно, должны были констатировать, что больная жена его и четверо маленьких детей живут в неописуемой нищете, в сыром подвальном помещении площадью в четыре квадратных метра. Затем Хейнеке показал, будто хотел отомстить Шелленбергу. Он работал у общества «Новая Германия», получал нищенское жалованье, а потом его просто выбросили на улицу. Между тем у Шелленберга есть дворец в Груневальде, содержащий сотни зал, и скаковая конюшня, и все это добыто потом и кровью безработных. «Трагическая ошибка! — писала одна газета. — Покушавшийся спутал политико-эконома Михаэля Шелленберга с его братом, промышленником и финансистом Венцелем Шелленбергом!»

Хейнеке указали на его ошибку.

— Это все равно, — ответил он, — все они хороши.

Далее он заявил, что стрелял для того, чтобы попасть в тюрьму. У него оставался выбор только между тюрьмой и петлей, так как работы он все равно не мог бы найти.

Словом — потерявший руль, слабоумный алкоголик.

Бюллетени врачей, печатавшиеся в газетах, были благоприятны. Пуля, раздробившая ключицу, была извлечена в ту же ночь. Михаэль поправится через несколько недель, если только не будет каких-либо осложнений.

У Михаэля немного повысилась температура, и к вечеру его стало слегка лихорадить. Вот и все. Общее его самочувствие было превосходно. Уже на третий день он пожелал выписаться из клиники, чтобы снова взяться за работу. Но врачи этому воспротивились, прибегнув к содействию Евы, чье влияние на пациента было им известно, и Михаэлю волей-неволей пришлось остаться в клинике. Приехали комиссары снять с него допрос.

— Отпустите беднягу на свободу, — сказал Михаэль. — Он жертва общего тяжелого положения. Его отчаянный поступок не есть индивидуальный акт, в нем выразилось отчаяние многих тысяч безработных.

Через неделю температура была удовлетворительна, и рана настолько зажила, что врачи позволили Михаэлю ежедневно в течение двух часов выслушивать доклады директоров. После этого он сразу почувствовал себя гораздо лучше. Ева была с ним неотлучно.

Однажды в клинику приехал Венцель.

Венцель несколько недель провел в разъездах. Как ангел мести, появлялся он во многих своих предприятиях. Ему сопутствовали только Макентин и Штольпе. Лицо у него было холодное и угрюмое, директора и доверенные дрожали под его взглядом. Ряд директоров был уволен. Нет, Венцель Шелленберг не склонен платить высокие оклады за вялую работу. Ошибаетесь, господа! Ему нужны люди творческого ума, неизменно имеющие в виду интересы концерна.

В пути он узнал про покушение на Михаэля. В Ганновере, перед тем как сесть в кельнский поезд, он купил газету. Это было на другое утро после покушения.

— Посмотрите-ка, Макентин! — воскликнул он побледнев. — Что это значит?

Штольпе мигом дано было поручение поехать в Берлин и посылать в Кельн подробные сообщения. В Кельне Венцель купил все газеты.

— Читайте, Макентин, — сказал он с растерянной улыбкой, — в сущности, пуля этого негодяя метила в меня. Если что-нибудь случится с Михаэлем, это будет у меня на совести.

Несколько дней подряд Макентин читал в глазах у Венцеля мучительную тревогу.

Сообщения о здоровье Михаэля становились с каждым днем утешительнее, и Венцель как будто успокоился.

— Еще раз пронесло, слава богу!

Вернувшись в Берлин, он прямо с вокзала поехал в клинику.

Но врачи все еще не. разрешали посещений, которые могли бы взволновать Михаэля. Венцелю пришлось поэтому довольствоваться беседой с Евой Дукс. Ева заметила в лице Венцеля резкую перемену, словно его вдруг постигла какая-то болезнь. Он казался старше на несколько лет, черты стали жестче, и выражение их было совсем другое. Он взял с нее обещание дважды в день телефонировать ему. Она охотно дала это обещание. Венцель, казалось, страдал.

Наконец, Михаэлю позволили встать с постели. Разрешили несколько папирос в день и черный кофе. Но врачи все еще не выпускали его из клиники, температура по ночам еще иногда поднималась. Зато они не возражали против легких умственных занятий, неутомительных, разумеется, — они были милостивы, господа врачи!

Покуривая папиросу, Михаэль расхаживал по комнате.

— У меня нашлось теперь время для многих мыслей, которые раньше всегда приходилось откладывать, Ева! Таков, например, этот план пловучих мастерских, которые можно было бы легко переводить с места на место. Не хочешь ли записать это все, Ева?

Ева забастовала. Это слишком утомительная для него работа. Затем она напомнила, что уже истек срок конкурса.

Михаэль и с этим согласился.

Общество несколько месяцев назад объявило конкурс: «Поправки и предложения к проекту использования Люнебургской степи». В конкурсе приняли участие архитекторы, инженеры, политико-экономы, строители городов, и естественно было, что в числе соревнователей оказалось много сотрудников Михаэля. Просмотр поступивших работ обрадовал его. Собралось жюри и признало лучшим проектом труд одного из самых молодых его сотрудников, совершенно неизвестного человека. Его звали Георгом Вейденбахом, и он руководил одной из небольших колоний близ Берлина.

Михаэль пригласил Вейденбаха к себе, чтобы поздравить его. Худощавый молодой человек, белокурый, с загорелым лицом и блестящими глазами, вошел в его комнату.

— Ваша работа превосходна, — сказал Михаэль, пожав ему руку. — Я поставлю вас во главе одного из отделений. Будьте готовы к переезду в Берлин. Едва лишь я выйду из клиники, вы получите от меня весточку. — Он внимательно присмотрелся к Георгу. — Где-то я с вами уже встречался, — сказал он затем.

Георг напомнил ему, как просил у него разрешения перевезти в «Счастливое пристанище» свою жену.

— Ах, это вы! — ответил Михаэль. — Как же, отлично помню! Я очень рад, что мы опять встретились. Вид у вас теперь гораздо лучше, чем тогда.

Через несколько дней после того, как врачи признали Михаэля выздоровевшим и выписали его из клиники, он вызвал Вейденбаха в Берлин. Сам отвел Георга в тот отдел, заведывание которым поручил ему, и ввел его во владение рабочими комнатами.

— Итак, в добрый час, Вейденбах, желаю вам дальнейших успехов! — сказал он ему.

Таким-то окольным путем Георг после долгого отсутствия «снова вернулся в Берлин, где когда-то бродил в смятении по улицам, как потерявший хозяина пес.

Это были трудные дни для Христины. Она приехала в Берлин с маленьким Георгом, чтобы устроить квартиру, которую им предоставило общество. Христина делала покупки! О, скромные, — она рассчитывала каждый грош. День и ночь шила занавески. Наконец, справилась со всем, и можно было тихо отпраздновать новоселье. В кухне у Христины слышались шипенье и треск.

В гости пришли: однорукий Леман, бывший начальник Георга, с бутылкой бургундского; мясник Мориц, приехавший для этого из „Счастливого пристанища“, пышущий здоровьем и силою, нагруженный произведениями своего искусства; и, наконец, Штобвассер, у которого была теперь мастерская на Ноллендорфской площади. Он явился с черным котом, своим неразлучным спутником, и принес огромный букет, с трудом пролезший в дверь.

— Вот вы опять здесь! — воскликнул он вне себя от радости и расцеловался с друзьями.

Венцель в эту пору почти все время разъезжал по делам. Изредка только возвращался он на день-другой в Берлин. Он останавливался в своем груневальдском доме, но нигде не показывался. Он работал.

Эстер не замечала его отсутствия. Она была слишком поглощена приготовлениями к своему летнему празднику в Хельброннене. Этот праздник должен был длиться целую неделю, от одного воскресенья до другого. Молодой драматург сочинил „Три сцены из жизни Казаковы“, которые должны были занять три вечера подряд. Спектакль ставил Качинский. Эстер была в хлопотах с раннего утра до поздней ночи. Все время у нее было занято: совещания с художниками, архитекторами, актерами, музыкантами, десятки телеграмм и писем… Она смеялась, была взбудоражена и совсем не обращала внимания на то, что Венцель, возвращаясь порой на два-три дня, почти не показывался ей на глаза и ел у себя в комнате.

Венцель начинал сомневаться в самом себе. Уверенность, с какой Эстер держалась перед ним, ее сердечность, когда он на несколько минут заглядывал в ее гостиную, ставили его в тупик. Неужели он ее, несмотря ни на что, подозревает несправедливо?

Однажды Венцель заметил в обращении с ним Макентина какую-то робость и неуверенность. Да, конечно, в этом не могло быть сомнения, это был не прежний Макентин. Могло почти показаться, что у него совесть нечиста. Он избегал взгляда Венцеля, голос у него звучал хрипло. Он словно что-то скрывал. В конце концов Венцель потребовал у него объяснения.

— Что с вами, Макентин? Что на вас нашло? Что тут происходит? — допрашивал он его.

Макентин побледнел, пальцы его нервно мяли сигару.

— О, ничего, — ответил он, стараясь не смотреть Венцелю в глаза. — Ничего, решительно ничего или почти ничего. А между тем мне стыдно, я это считаю своим долгом дружбы перед вами… Вы всегда были ко мне добры и подняли меня на известную высоту, хотя ведь я ничего не понимаю в делах и часто даже вводил вас в убытки…

Затем Макентин снова заговорил тем тоном, к которому прибегал в неприятных положениях. Это был несколько отрывистый, трескучий тон, изобличавший в нем бывшего военного. Словом, без долгих предисловий, Макентин заявил, что считает своею обязанностью обратить внимание Венцеля на актера Качинского, который совершенно открыто хвастается, будто состоит любовником Эстер Шелленберг. Это на днях рассказал ему Штольпе.

Венцель сидел с серым лицом. Опять оно приобрело тот цвет, какой имеет свинец, долго пробывший на открытом воздухе. Однако он быстро овладел собою. Теперь дело подходило к концу. Он взял с Макентина слово молчать. Потом у него было долгое объяснение с маленьким Штольпе. Слезы стояли на глазах у Штольпе, когда он, дрожа всем телом, вышел из комнаты Венцеля.

В тот же день Венцель умчался в автомобиле из Берлина. Дурак! Ах. какой дурак! Ведь он уже готов был самому себе не поверить! Эта пьеса, которую они собирались разыграть, эти „Три сцены из жизни Казаковы“ чуть было его не провели! О, какая невероятная глупость! Он просто готов был заплакать, — так опечалила его собственная непомерная наивность и ограниченность. Автор этой пьесы жил у Качинского; Венцель это случайно узнал. Однажды, в совершенном помрачении рассудка, Венцель сам себя обольстил таким предположением: автор пьесы живет у Качинского; Эстер непостижимо увлечена этим праздником; что, если она ходила к Качинскому, чтобы с ними обоими совещаться? Все это могло объясняться так просто, до смешного просто, между тем как у него сердце рвалось на части. Как бы не так! О, дурак! Какой дурак! Но теперь его хватили дубиной по голове. „Бить тебя надо, как быка, чтобы ты что-нибудь сообразил!“

И кто он такой вообще, этот фат, этот „режиссер“? Кто он? Венцель помнил его с того времени… когда это было?… Это было во время его романа с Женни Флориан. В самом начале. Он получил тогда анонимное письмо: „Остерегайтесь художника К. Он поклялся отомстить вам за Женни Флориан!“ Это письмо он показал Женни. Она сказала: „Он сам написал это письмо!“

Подумайте! Этот самый…

Автомобиль мчался по грязи сквозь дождь. Венцель постучал в стекло, и машина остановилась.

— Куда мы едем?

— В Варнемюнде, как вы приказали, господин Шелленберг, — ответил шофер.

Венцель дико озирался по сторонам. Потом спохватился:

— Мне показалось, что вы ошиблись дорогой.

Снова автомобиль понесся по грязи сквозь дождь. Надвинулась ночь. Ну, ладно, пусть в Варнемюнде. Это было ему совершенно безразлично. В Варнемюнде была стоянка яхты. Они прибыли туда около полуночи. Шел дождь, и завывал ветер. Фары автомобиля обдавали светом стеклянные веранды. Точно оранжерейный город… К сваям против набережной была пришвартована яхта. Она казалась покинутой.

Шофер свистнул, прокричал имя яхты раз-другой, и Венцель вздрагивал, как от удара, когда шофер ревел во мрак: „Эй, Эстер Шелленберг!..“ Все было тихо. В конце концов шофер разыскал лодку, которая доставила Венцеля на яхту, и там появилась, наконец, какая-то заспанная и растерянная фигура.

— Спите вы все, что ли? — гневно крикнул Венцель, и в тот же миг яхта ожила. Загорелись огни, послышались торопливые шаги.

Капитана не было на борту. Венцель приказал немедленно разыскать его и приготовиться к отплытию. Да, ему вдруг пришло в голову выйти в море. Вода шумела, ветер гудел в снастях. Венцель уже сидел в каюте и вдруг почувствовал себя свободнее и спокойнее. Какая тишина! Какая благодатная тишина! Его гнев улегся. Как чудесно шумела вода!

Стюард подал горячий кофе, Венцель налил в него коньяку, потом закурил сигару и стал ходить взад и вперед. Он почти забыл весь свой стыд и позор. Когда через час в кают-компанию вошел капитан, ошеломленный и растерянный, бормоча извинения, гнев Венцеля уже простыл.

— Бросьте говорить глупости, — перебил он капитана, бывшего командира подводной лодки, по фамилии Витгенштейн. — Мы ведь товарищи, и что за беда, если вы одну ночь провели не на судне! Отужинайте со мною! Мне вдруг стало в Берлине невмоготу. Захотелось подышать свежим воздухом. Мы немного поплаваем. Вы готовы?

Витгенштейн ответил, что послал за буксирным пароходом, и его придется довольно долго ждать.

— Что ж, у нас есть время, Витгенштейн! — воскликнул Венцель, хорошо настроившись. — Мы будем пить и есть!

Он велел принести вина и стал опрокидывать в себя стакан за стаканом.

— Нервы у меня совсем расстроились, Витгенштейн! — крикнул он смеясь. — Посмотрите, как у меня дергаются руки. Мне необходимо дня два провести в море. Пусть и команда пьет, Витгенштейн. Погода плохая, и я их лишил ночного покоя. Дайте каждому по бутылке этого бордо и по две добрых рюмки водки!

Только на рассвете буксир отдал канат, и яхта, хлопая парусами, двинулась в море. Витгенштейн велел взять все рифы, — погода стояла свежая.

— Какой курс прикажете, господин Шелленберг?

— Возьмите курс на Копенгаген. Как здесь дивно, в море!

С гулом и хлопаньем понеслась яхта вперед. Когда вдали показался датский берег, Венцель велел держать курс на Борагольм.

— Крейсируйте, валяйте в какую хотите сторону, — сказал он, — только держитесь подальше от людей.

Днем он заснул, а вечером снова пил с Витгенштейном. В полночь весь корабль был пьян. Так они неслись по волнам.

Венцель разошелся, шумел.

— Что бы вы сказали, Витгенштейн, — крикнул он Капитану, — если бы я убил человека?

Волна перекатилась, шипя, через палубу.

— Я пожалел бы об этом. Но вы этого, конечно, не сделаете.

— Как знать, Витгенштейн! Возможно, что вы об этом еще услышите!

Немного позже он сказал капитану со смехом:

— Послушайте, Витгенштейн, у меня — превосходная идея! Не заняться ли нам с вами вдвоем контрабандой? Мы могли бы провозить спирт в Норвегию и Финляндию. Великолепное занятие для таких двух старых вояк, как мы с вами!

И Венцель расхохотался.

„Что с ним случилось?“ — недоумевал Витгенштейн. Он старался пить как можно меньше, как ни приставал к нему Венцель. Холоден и трезв оставался он во время всего плаванья.

Три дня и три ночи носилась яхта под серыми дождевыми тучами по бурному морю. Наконец, даже Венцелю это надоело. Они пришли обратно в Варнемюнде, и Венцель отправился в отель, где сейчас же лег спать.

Тело Веннеля пылало. Он стонал во сне.

Ему снилось, что он спасается бегством. Что-то произошло, что-то страшное, и он бежал. Он мчался в скором поезде. Стекла в окнах дребезжали. Шатаясь, прошел он по поезду в вагон-ресторан. Вдруг он заметил, что левая манжета у него в крови. Он быстро встал, испуганно оглянулся и прошел назад по раскачивавшимся вагонам в свое купе. Тут он, к своему ужасу, увидел, что и на жилете у него кровяные пятна. Да, это так, он совершил убийство! Кого он убил? Почему? Он этого не знал. И вдруг он совершенно ясно понял, что это бегство и что он подкупил машиниста, чтобы тот вел поезд с бешеной скоростью… Фантастичен был город, куда он примчался, гудели пароходы, возвышался лес дымящихся труб, сирены пронзительно ревели. А вот пароход, готовый сняться с якоря. Его зовут „Креол“. Он глухо протрубил, воздух содрогнулся. Матросы как раз собирались убрать сходни, отдавали швартовы, но в самый последний миг Венцелю удалось попасть на борт.

Да, теперь он спасен! Он облегченно вздохнул. Пароход с ревом и гудением стал удаляться от берега, и лес дымящихся труб потонул. Уверенность, спокойствие… Никому его уже не догнать!

За табльдотом Венцель вдруг заметил пятнышко крови на своей фрачной сорочке, и оно все ширилось. На него уже подозрительно смотрело много глаз. Побледнев, он ушел, быстро переменил сорочку, но, когда вернулся, — что это? — на его крахмальной манишке обозначились кровавые следы пальцев. Однако теперь их никто как будто не замечал.

Пароход уносился вдаль, с бешеной скоростью летел он по морю. За кормою струя была широка и кипуча, как Рейн. Никто не обращал особенного внимания на Венцеля, и даже стюард, убиравший его каюту, казалось, совсем не видел, что его носовые платки были окровавлены и даже постельное белье запятнано кровью.

— Где пассажиры? — спросил Венцель, в прекраснейшем настроении, капитана, когда тот вошел в столовую. У капитана теперь тоже выражение лица было обычное; раньше Венцелю казалось, что он к нему пытливо приглядывается.

— Они захворали морской болезнью.

И все дальше несся пароход „Креол“. Какое страннее название!

Но пассажиры не возвращались. Корабль все больше вымирал. На палубе оставался лишь один стюард, а по капитанскому мостику расхаживал одинокий офицер.

— Что, собственно, случилось? — крикнул Венцель этому одинокому офицеру.

Но тот только покачал головой и ничего не ответил. А пароход все мчался вперед, машина дрожала. Черные тучи дыма клубились из трех труб.

Венцель позвонил стюарду — никто не явился. Он открыл дверь в каюту и крикнул в коридор — никто не откликнулся. Вышел на палубу — никого не увидел. Прошелся по всему кораблю — ни одного человека. А пароход при этом дрожал от палубы до киля: с такой бешеной скоростью он несся вперед. И на мостике уже не было никого. Венцель спустился в трюм. У топок — ни души. Тут его охватил неописуемый страх. Он стал бегать по всем коридорам, по всем палубам стремительно летевшего корабля, взбегал по всем трапам в поисках людей и понял вдруг, что он на корабле один. И как раз в этот ужасный миг глухо и страшно загудела сирена, управляемая незримой рукой.

Тогда он простер к небу руки и в полном отчаянии завопил:

— Я совершил убийство! Да, это я!

Тут он проснулся, весь в холодном поту. „Мне снилось что-то страшное“, — подумал он. Взглянул на свои руки Что это было с его руками?

Он позвонил, вошел кельнер и спросил, что угодно. Венцель долго смотрел на него. Он не понимал, не сознавал, где находится. Разве не был он только что на корабле?… Наконец он увидел, что перед ним стоит кельнер.

— Принесите мне крепкого черного кофе, — сказал он ему.

Вдали загудел пароход, и Венцель вдруг вспомнил, что находится в Варнемюнде.

По совету врачей Михаэль на несколько недель уехал в Шперлингсгоф для окончательного выздоровления. Потом опять принялся за свою работу в Берлине. Странно, за все эти годы ни разу у него не было такого продолжительного отдыха, и все же ему казалось, будто работать ему теперь не так легко, как раньше. Между тем время было не такое, чтобы можно было прилечь, чувствуя усталость, или заснуть, когда хотелось спать. Машина должна была вертеться, и некоторое время она вертелась. Но однажды он во время заседания почувствовал приступ слабости. Заседание пришлось прервать. И вдруг у него сделался сильный жар. Ева немедленно вызвала врачей.

Врачи приехали, и лица у них были озабоченные. Давно зажившее отверстие раны по какой-то причине снова, по-видимому, воспалилось. Легкая боль появилась в плече, а на следующий день левая рука, начиная от предплечья, оказалась чуть ли не парализованной. Однако это явление быстро исчезло. Но сильная лихорадка продолжалась.

Михаэль был крайне нетерпеливым пациентом.

— Не могу же я из-за немного повышенной температуры неделями валяться в кровати! — кричал он.

Но Ева заклинала его слушаться врачей. День и ночь не отходила она от его постели. Когда она спала? Михаэль этого не знал, потому что всегда видел ее подле себя. Когда вечером жар усиливался, она прикладывала ко лбу больного свои прохладные руки. Это успокаивало его.

Он лежал, и кровь шумела у него в ушах. Искорки потрескивали на коже, и порою что-то гудело в мозгу.

Дело его жизни! Как глупо лежать здесь в праздности, когда дорог каждый час! Кровь кипела, и нетерпеливые, властные, стремительные мысли проносились в голове.

О, теперь только он был в состоянии обозреть исполинскую задачу!

Дешевле, лучше, рациональнее, производительнее! Обсудить надо было каждую мелочь. Вопросам гигиены нужно было посвятить еще больше внимания. Нужны были санатории, курорты, в постройке домов можно было достигнуть еще гораздо большей экономии, орудия работы следовало улучшить, упростить. Лопаты, например… Сколько сгнивало за год ручек от лопат! Сколько молотков за год выбрасывалось без пользы, потому что ручки ломались! Что всего меньше и незаметнее, то как раз важнее всего в этой гигантской организации.

— Постарайся заснуть, — просила Ева и клала ему на лоб холодный компресс.

Михаэль качал головой и устремлял на нее лихорадочный взгляд.

— Я не могу спать, дорогая, — говорил он.

Как же мог он спать, когда мысли осаждали его! Нужно было улучшить продовольствие и одежду. Нужно было создать новую рабочую обувь и рабочее платье. Подвигается ли дело в Остфрисланде, где они пользовались морским илом для удобрения степи? Следовало бы сконструировать особые вагоны для перевозки ила. Так превращал он песок в пастбища. А как обстоят дела в Люнебургской степи? Кто руководит там работами? Он забыл фамилию заведующего.

Какая досада — эта лихорадка! Десять лет будут тянуться эти работы в Люнебургской степи. Почему не позволило ему правительство перевести берлинские исправительные тюрьмы в Люнебург, где он мог бы применить сколько угодно рабочей силы? Почему они до сих пор колеблются внести законопроект, по которому всякое наказание, сопряженное с лишением свободы, превращалось бы в трудовую повинность? Ничто не подвигалось вперед. Вот уже две недели не поступало никаких сведений о положении канала Ганновер-Эльба. Врачи не позволяли ему выслушивать доклады о самых неотложных делах. А промышленная колония на Срединном канале? Развивается ли она? А земледельческие колонии в Восточной Пруссии и на баварских горных болотах? Через две недели назначен был гидротехнический съезд. Поправится ли он за это время? А канал Везер-Майн? Зеленые пояса на периферии городов, сады и огороды для школ — какая важная задача! Какая огромная проблема — летние школы на открытом воздухе! Проблемам не было числа.

— Постарайся же спать, — просила Ева.

— Не понимаю, как это врачи не умеют справиться с такси глупой лихорадкой! — отвечал Михаэль и качал головой.

— Скоро! — сказал себе Венцель Шелленберг и многозначительно кивнул.

Он проводил взглядом Эстер, которая прошла по коридору полуголая, в фантастическом вечернем туалете, и дала камеристке надеть на себя манто.

„Скоро! Скоро!“ Венцель сделался очень молчалив с тех пор, как вернулся в Берлин. В правлении все дрожали, издали завидев его. Венцель нередко бывал криклив, запальчив, часто даже гневен. К этому привыкли. Это было не так опасно, как казалось. Но молчащий Венцель — это был ужас. Начальники отделений на цыпочках приближались к его письменному столу. Он сидел за ним мрачнее тучи, сжав губы, и старался быть крайне вежливым и крайне корректным. Служащим была приятнее его прежняя крикливость и раздражительность. Макентин часто поглядывал испытующе на холодное и замкнутое лицо Венцеля. Что он замышляет? Макентин знал Венцеля так давно и так хорошо, что догадывался о его совершенно необычном состоянии.

Как и в пору своего восхождения, Венцель снова стал проводить вечера в ресторанах, расположенных поблизости от Жандармского рынка. Он сидел всегда один. Не выносил никакого общества. В шахматы уже не играл.

Макентин часто просиживал за работою до поздней ночи. Как часто Венцель приезжал в два, три часа ночи в правление, чтобы часами ходить по своему кабинету из конца в конец! О чем он размышлял?

Макентин наблюдал за Венцелем и в его доме. Как странно, — там Венцель казался по-прежнему хорошо настроенным. Болтал, шутил, словно ничего не произошло, словно ни над чем загадочным не раздумывал. Но Макентин слишком хорошо знал голос Венцеля: его повышенная звонкость выдавала притворство, и часто он следил за взглядом, каким Венцель провожал Эстер. Его серые глаза блестели! Они никогда, правда, не были добрыми, но в эти мгновения их блеск не сулил ничего хорошего.

— У себя дома Венцель часто играл с Макентином в шахматы, в карты и на бильярде. Они курили, пили пиво как ни в чем не бывало. Но как же играл теперь в шахматы Венцель! Он, некогда первоклассный игрок, опытный, упорный, играл теперь, как начинающий. Макентин не сомневался, что все его поведение — притворство. Плохая шахматная игра была самой неопровержимой из улик.

Когда Венцель вечером не уходил из дому, он почти всякий раз приглашал к себе Макентина. Макентину казалось, что Венцель нуждается в его обществе, быть может, для сохранения спокойствия, быть может, для того, чтобы не выходить из своей роли.

О чем он размышлял?

Вчера вечером двое служащих концерна случайно видели его в маленьком кафе на Александерплаце. Что ему там нужно было? Он, Венцель, в прежнее время день и ночь носившийся в своем автомобиле, теперь почти перестал Пользоваться собственными машинами. Шофер поделился с Макентином своей тревогой. Он находил в господине Шелленберге резкую перемену. Макентин пожал плечами и усмехнулся:

— Он переутомился, вот и все. У него больше забот, чем у нас с вами.

Часто Венцель совершал многочасовые прогулки. Нередко случалось при этом, что он громко разговаривал сам с собой.

— Это должно свершиться, — говорил он. — Другого исхода нет.

Да, в те дни, на яхте, когда он носился по Балтийскому морю, это решение запало ему в душу. Другого не было. Старому Раухэйзену он никогда не мог простить выговора за десятиминутное опоздание. Что же было ему делать теперь, когда его имя втаптывали в грязь?

— Это неизбежно, — вслух говорил себе Венцель, шагая под темными деревьями. — Существует только этот исход. Судьба вынесла свой приговор. Клянусь, моя жизнь больше не имела бы смысла. Она была бы презреннее жизни пса. Меня поймут, и все согласятся, что другого исхода не было. И всякий раз, провожая Эстер глазами, загоравшимися жестоким блеском, он думал и говорил:

— Скоро! Скоро!

А Эстер? Она танцевала, смеялась, сыпала остроумными замечаниями, появлялась, окруженная своей свитой, на концертах, в театрах, в обществе. Ее деятельность заключалась в том, чтобы на каждый день составлять и выполнять программу. Она не догадывалась, не знала, что Венцель обрел ее смерти…

Нет, другого исхода не было. Венцель это знал. День и ночь повторял он себе это без конца. Он или она — других возможностей не было. Ни один человек не может жить без самоуважения, и уж во всяком случае не Венцель Шелленберг. Слишком подло было ее поведение. Существуют границы, переходить которые можно, только поставив на карту жизнь. Что будет потом — это его не беспокоило.

Он основательно обдумал свое намерение. Если бы ему указали исход, он охотно принял бы его. Но исхода не было. Никто не мог указать ему такой исход. Например, он мог бы ведь уехать в Южную Америку, в леса Амазонки, где никто бы ему не встречался, где никто бы его не знал, но это не было решением. Бесстыдная усмешка этой женщины последовала бы туда за ним, ее высокомерное лицо и наглый лоб. Не мог бы он также ни на миг забыть, что эта женщина втоптала в грязь его достоинство и самоуважение, все, чем он был. Исхода не было; было только это — единственное — решение.

Только эта мысль теперь жила в его мозгу день и ночь. Он уподобился человеку, на которого навалилась каменная глыба и который задыхается под нею. Только после этого мгновения сможет он опять дышать, а что будет потом — до этого ему не было дела. „Пойми, все остальное безразлично“, — говорил он себе. Чувство у него было такое, словно ему все время, день и ночь, плюют в лицо и словно это вечное, мерзкое надругательство прекратится только после этого мгновения.

Нет, не было другого исхода!

Осознав это, он принялся совершенно спокойно обдумывать, как ему претворить свой замысел в действие. Он не станет запираться, конечно, не станет, но ведь он не обыкновенный убийца. Он мог бы заманить Эстер на яхту и сбросить ее в море. Мог бы убить ее в присутствии всех гостей, на летнем празднике в Хельброннене. Мог бы задушить ее в спальне, чтобы увидеть ее последний взгляд, взгляд предсмертного ужаса.

Он еще колебался. Раздумывал. Тут вдруг совершенно неожиданно приехали гости из Англии, из аристократического английского круга. Трое мужчин, один пожилой и два помоложе, и две дамы. Может быть, оба молодых человека — бывшие любовники Эстер? Как знать? Эстер решила устроить большой праздник в честь своих английских гостей. И вдруг решение Венцеля определилось: этот праздник пусть она еще справит. Пусть еще раз насладится ее тщеславие поклонением гостей, пусть она в последний раз отдастся взглядам мужчин. Пусть в последний раз упьется всем, чем была для нее жизнь. Но после праздника он ее убьет, убьет чрезвычайно просто, совершенно так, как убивают собаку.

„Пусть я не буду Венцель Шелленберг, если это не будет так“.

И, когда решение было принято, Венцель почувствовал себя легче. С лица исчезла бледность, щеки опять окрасились, голос как будто стал звучать по-прежнему.

„Быть может, кризис миновал“. — подумал Макентин, озадаченный непринужденным смехом Венцеля. Даже он обманулся.

Настал день праздника.

Автомобили подкатывали по гравию к подъезду. Плечи, руки, лакированная обувь, бальные платья и фраки мелькали, появляясь из автомобилей. Подъезжали министры и дипломаты, послы и посланники, представители старой знати, новой плутократии, финансового мира, промышленники с выступающими скулами, журналисты. Фотографы уже пробрались в дом через запасный подъезд и притаились в засаде. Явились светила науки и знаменитые артисты. Явились также некоторые звезды театра и экрана.

Качинский тоже был в числе гостей. Венцель его сразу заметил. О, как его было не заметить! Венцель играл в совершенстве роль хозяина. Для каждого гостя находилась у него любезная фраза. Но Каминского он обошел взглядом. Никому это не бросилось в глаза, ни даже самому Качинскому. Приглашено было около двухсот человек. Весь дом был залит светом. Как сверкающий куб света, лежал он в Груневальде. По залам перекатывались волны гостей. Блеск, свет, прибой голосов, а в центре — Эстер, как королева, принимающая подданных.

Чтобы поразить своих приятелей и приятельниц, Эстер для этого праздника выкрасила волосы в огненно-красный цвет. На ней было серебристо-серое, совсем тонкое платье, позволявшее всем взорам любоваться каждой линией ее тела, формою ее маленьких, увенчанных девическими бутонами грудей, изгибами ее бедер.

„Она ничего не предчувствует, — думал Венцель ликуя. — Если бы она это предчувствовала, она кинулась бы передо мною на колени в присутствии всех этих людей, только бы ей не пришлось покинуть этот свет, полный музыки и блеска, полный веселья и легковесных слов, полный вечно сменяющихся платьев и сверкающих камней“.

Она надела на себя старинное герцогское украшение.

Венцель выпил в этот вечер только два бокала шампанского и чашку кофе. Он присматривался к своим рукам. Они были спокойны, они не дрожали. В совершенстве играл он роль хозяина. С посланниками говорил о политике, с промышленниками — о промышленности, а с одною звездою экрана, стрелявшею в него своими большими синими глазами, о трудности ее профессии. Тут он вдруг заметил в каком-то углу скульптора Штобвассера. Взяв его под руку, Венцель увел его в тихую комнату и заговорил с ним о его зверях. Есть ли у него еще попугай, умеющий петь: „Тот, кто хочет быть солдатом, должен запастись ружьем“? Венцель расхохотался так громко и странно, что Штобвассер, одетый в слишком широкий фрак и обутый в слишком просторные башмаки, смутился. Затем Венцель завел с ним беседу о фонтане, который он желал иметь у себя в саду. Есть у него на этот счет одна мысль, пусть-ка Штобвассер ее обдумает. И Венцель стал излагать какие-то весьма смутные планы.

Вот он уже ушел. Отвесил поклон немолодой, густо накрашенной даме в парике льняного цвета. Штобвассер все еще с оторопелым лицом смотрел Венцелю вслед. „Он не в своем уме“, — подумал скульптор.

Звон посуды, дребезжание стаканов, шеренги лакеев. Дворецкий, бывший полковой командир, разрывался на части. Командовать полком было, разумеется, гораздо легче.

— Отчего бы так взволнованы? — спросил его Венцель и успокаивающим жестом положил ему руку на плечо.

— Сегодня я в самом деле очень нервен, — пролепетал дворецкий, — очень прошу простить меня.

Обед окончился. Опять загудели голоса. Какой невыносимый шум! Над ним взлетали женские голоса, среди них — смех Эстер. Зазвучала музыка. Кто-то пел, дивно плакала виолончель. Венцель опять заметил Штобвассера и хотел с ним заговорить, но скульптор внезапно исчез. Он избегал Венцеля, он боялся его. Он, видевший свое призвание в постижении человеческих лиц, был твердо убежден, что Венцель Шелленберг сошел с ума. „Завтра об этом можно будет прочесть в газетах“, — подумал он и ушел из этого дома. Ему было жутко.

Музыка заиграла вальс. Все эти лакированные туфли, манишки, платья, эти тонкие шелковые чулки, обнаженные плечи и руки завертелись в вихре. Венцель смотрел, как танцует Эстер. Она танцевала почти исключительно с приехавшими недавно молодыми англичанами.

„Она не догадывается, — думал он. — Если бы она догадалась, она кинулась бы мне в ноги, только бы не пришлось. ей покинуть этот свет, где танцуют“.

Дворецкий переменил уже третий воротничок. Музыка умолкла. Фотографы исчезли со своими ящиками. Лакеи держали пальто наготове. Автомобили, хрустя по гравию, откатывали от подъезда. Дворецкий, притаившись в углу, быстро выпил два бокала шампанского. Он облегченно вздохнул. Умчались последние автомобили. Гости, жившие в доме, поднимались, шутя и смеясь, по лестнице. Лампы погасли. Внезапно весь зал погрузился во мрак, и серый рассвет заглянул в высокие окна. Венцель проводил взглядом Эстер, когда она ушла к себе. Ее комнаты отделены были только коридором.

Теперь весь дом погрузился во мрак.

Венцель сидел в своей темной комнате и прислушивался. Он почти не смел дышать. Наверху, в комнатах для гостей, еще раздавался женский смех. Это смеялась Жоржет, француженка, сбежавшая от мужа. Потом все стихло.

Внезапно стукнул каблук, отворилась дверь. Кто крадется по дому? Венцель тихо подошел к лестнице и прислушался. Он переоделся. На нем был пиджачный костюм. Вот он тихо открыл дверь в покои Эстер и скрылся за нею. В доме была тишина, нигде ни шороха. Ом стоял неподвижно и только дышал. Его дыхание было спокойно и равномерно. Здесь он знал каждый квадратный фут, каждый предмет меблировки, все, — ведь он так часто входил сюда ночью, в потемках. Из передней он проник в маленькую гостиную. На полу стояло деревце в цвету. Нет, это было не деревце, это были исполинские георгины в высокой японской вазе. Рядом — грациозный, маленький туалетный комод, в котором хранились все карандаши для губ, щеточки, краски и румяна. На этом маленьком комоде стоял тяжелый бронзовый канделябр итальянской работы: сплетенные тела мужчин и женщин. Этот канделябр Венцель взял в руку и взвесил. Потом осторожно поставил его на комод. Лучше — руками. Вдруг он испугался. Из маленького бокового зеркала на него глянула белоснежная маска. Это было его лицо. „Я немного бледен“, — подумал он и осторожно отворил дверь в спальню Эстер. Потом открыл ее шире. Дверь не издала ни малейшего скрипа. Чудесной работы было все в этом доме. В спальне у Эстер был свет. Венцель не удивился, он знал, что там по ночам горит маленький фонарь.

Вот он, этот миг…

Она лежала перед ним в кровати, имевшей форму раковины — широкой раковины, в которой свободно могли бы спать четверо. Кровать была серебристого цвета.

Она лежала перед ним. Красные волосы развевались, как пламя факела. Одна рука лежала на одеяле, рот был приоткрыт. Он приближался шаг за шагом. Она лежала перед ним, а он приближался, совсем не думая о том, скрипят или не скрипят его башмаки. Остановившись, он впился в нее взглядом. Вдруг Эстер зашевелилась. Глаза как будто замигали, рот открылся.

Венцель склонился над нею, задержал, дыхание, уже вытянул руки: в этот миг Эстер рассмеялась со сна. Это был тихий, но звонкий смех, страшно испугавший Венцеля. Руки у него опустились, и он долго стоял тихо. И снова засмеялась Эстер. Это был смех веселого, невинного ребенка.

Тогда Венцель начал отодвигаться. Он осторожно пятился к дверям и вышел из комнаты.

На следующее утро Эстер изумлена была тем, что все двери в ее комнатах открыты. За ранним завтраком она, смеясь, говорила своим гостям, что, по-видимому, вчера действительно выпила лишнего.

Венцель же, к большому своему изумлению, проснулся в своей простой спальне, которая еще сохранилась в здании правления и где он порою ночевал, когда бывал слишком утомлен. Он проснулся и сейчас же закрыл глаза опять. Он не решался думать.

Что случилось?

С закрытыми глазами Венцель пролежал много часов. Что-то случилось. Он не знал — что, в голове у него не было ни одной мысли. Что-то страшное, по-видимому, произошло. Убил ли он ее? Он не знал. Как он попал сюда? Он позвонил и заказал завтрак. Взгляд его насторожился. Он следил за всеми оттенками выражения на лице лакея. Но это лицо хранило обычное выражение. Этот человек, стало быть, ничего еще не знал. Однако был уже поздний час дня. Венцель сидел, ощущая пустоту в голове. Потом встал и медленно оделся. Не успел он окончить свой туалет, как пришел Макектин. У Макентина лицо было тоже обычное. Стало быть, ничего не произошло, а между тем он помнил, что держал в руке какую-то тяжелую вещь, что-то из бронзы.

— Вы вчера просили меня, Шелленберг, заехать за вами, чтобы вместе отправиться на скачки, — сказал Макентин, в хорошем и веселом настроении.

Венцель ответил:

— Я очень устал. Гости поздно засиделись. Который час? И какие это скачки?

Макентин громко рассмеялся и закурил сигару, конец которой по своей привычке откусил зубами.

— Вы, кажется, еще спите, Шелленберг! — воскликнул он. — Теперь три часа. Едем: сегодня разыгрывается бранденбургский приз.

Ах, теперь Венцель вспомнил. Записана была лучшая лошадь его конюшни, кобыла Шутиха.

— Ладно, едем, — сказал он, вставая, и с трудом подавил зевоту.

Он все забыл. Часть этой ночи выпала у него из памяти. Помнил он еще, что разговаривал с дворецким, потом у одной дамы порвалась нить жемчуга, — больше он не помнил ничего.

Макентин болтал всю дорогу. Он говорил о великолепном бале этой ночи. Редко так удается бал. Гости были в восторге. И Макентин рассказал забавную историю: старик дворецкий, бывший полковой командир, — правда, немного подвыпив, — сделал предложение мадам Жоржет Леблан, этакий старый озорник, — впрочем, его, кажется, подзадорила фрау Эстер Шелленберг. Но Венцель словно спал, он совсем не слушал.

Ипподром, трибуны, яркие краски, крик, шум. Он ничего не видел и не слышал. Холодно и безучастно было его лицо. Но взгляд кого-то искал.

В этот миг трибуны пришли в невыразимое волнение. Желтая шелленберговская куртка вела скачку. Шутиха имела все шансы, когда стая повернула на прямую. И вдруг лошадь замедлила темп. Желтая куртка остановилась. Этот инцидент привел трибуны в неистовство. Верный фаворит оказался побитым.

— Да посмотрите же, Шелленберг! — крикнул Макентин: — Шутиху задержали.

Венцель ничего не ответил, он только покачал головой. Взгляд его рыскал, и вдруг он нашел то, что искал. Он не знал, что делал и чего хотел. Там стояла Эстер. Стояла в кругу своих друзей, посреди своей свиты. Там были английские друзья, английские дамы, много гостей вчерашнего бала. Жоржет Леблан, наглая и непринужденная, сбежавшая от своего мужа, Вайолет Тэйлор с прическою мадонны и сластолюбивыми губами. И в некотором отдалении от Эстер стоял актер Качинский. Рядом с ним — его маленькая борзая собака; его, в сущности, Венцель не видел. Только когда он направился к Эстер и когда у нее вдруг оборвался смех, когда она посмотрела на него изумленными, страшно испуганными глазами, — только в этот миг он увидел Качинского, легкомысленно и необыкновенно весело улыбавшегося. Венцель сейчас же свернул и направился к Качинскому. Это было с его стороны непредумышленно, он внезапно очутился перед Качинским. Актер все еще улыбался.

Но вдруг Качинский заметил его и побледнел. Кончик его носа стал совсем белым, как пузырек гноя.

Совершенно спокойно Венцель взглянул на него и новым, ясным голосом, слышным всем кругом, сказал:

— Имея связь с дамой, молодой человек, не трубят об этом повсюду!

Потом он поднял кулак — и Качинский мгновенно грохнулся наземь. Венцель ударил его прямо в лицо. Затем, ни на кого не глядя, Венцель спокойно пошел своей дорогой.

Что случилось? Это было непредумышленно с его стороны Что с ним происходило?

Никто не пошел за ним. Совсем один покинул он ипподром.

Автомобиль остановился вдруг, и Венцель вышел из него, с трудом передвигая усталые, негнущиеся ноги. Он очутился в Хельброннене. По-видимому, он крикнул шоферу это слово, когда ушел с ипподрома и сел в автомобиль. Теперь он этого уже не помнил. Пейзажа, мимо которого они мчались, он не замечал.

Уже смеркалось, когда он вошел в комнату с большим камином.

Кто-то зажег свет и спросил, не будет ли каких-нибудь распоряжений. Ему не нужно было ничего. Безмолвно сидел он на стуле, и лицо его не менялось, даже когда он говорил. Через час кто-то доложил, что кушать подано. Он пошел в столовую, совершенно автоматически, и съел немного холодного мяса. К вину не притронулся. Потом вернулся в комнату с камином и тихо сидел на том же стуле. Он вспомнил, что когда-то сидел в этой комнате с Женни Флориан. Тогда в камине пылал огонь, и еще теперь в воздухе реяли блеск ее белокурых волос и эхо ее прекрасного, мягкого голоса. Воспоминание о Женни Флориан не было ему тягостно: такова жизнь, люди — убийцы или жертвы убийц. Только поздно ночью, когда воспоминание об этой женщине стало пробуждаться все живее, он почувствовал легкий озноб. „Она не единственная, кого ты сделал несчастным“. — сказал он себе. Да, поистине, оглядываясь на последние годы, он вспомнил многих, кого свалил ударом кулака и кто уже не мог подняться. Был ли он в этом виноват? Он — человек с быстрым и глубоким дыханием, вот и все. Какие силы неудержимо гнали его?

Но теперь настал конец. Все кончено. Этот удар кулаком в лицо жалкого ничтожества поразил в лицо его самого! Скандал… какое дело ему до скандала? Возможный общественный бойкот беспокоил его еще меньше. Он презирал это общество. Качинский, может быть, покончит с собой, опозоренный. Какое ему до этого дело? Но что за вздор! Конечно, он не покончит с собою, он, может быть, покинет на некоторое время Берлин, а потом опять вынырнет на поверхность, как ни в чем не бывало. Общество, презренное общество, скоро забудет об этом ударе по лицу. А Эстер? Он покарал, разоблачил ее перед всеми. Ну, что ж, она уедет в Лондон или в Париж, или в Ниццу, будет смеяться, болтать, разъезжать в элегантных автомобилях и примерять новые платья. Это был не первый скандал в ее жизни, и ее друзья скоро все забудут. Развод — это была формальность, это его ничуть не интересовало. Все это он оставил далеко позади.

И все-таки он был конченным человеком. Венцеля Шелленберга больше не существовало. Он сам себя осудил. Прежний Венцель Шелленберг умер. Многие, пожалуй, думали при виде его, что он еще существует. О, нет, они ошибались. Он умер. Быть может, его уничтожила жизнь, полная мятежности и беспутства?

Его втоптали в грязь, — и ему надо было встать. Ужасно! Удар по лицу, — разве это все? Он раздавил насекомое. Тихий, детский смех спавшей женщины нагнал на него страх. Этот тихий, детский смех и уничтожил его. Венцель Шелленберг утонул в своем собственном позоре. Все, что случилось потом, эта жалкая сцена, — тысячи презренных людей могли бы так же поступить. Он был теперь не только опозорен, но и смешон.

Теперь все было ясно, все разрешилось! Эта женщина с накрашенным лицом восторжествовала над ним. Она, единственный человек, которого он, — скажем это прямо, — по-настоящему любил в своей жизни. И, быть может, он любил ее только за ее порочность и бесстыдство, как знать? Теперь она, вероятно, насмешливо кривит губы, думая об этом неотесанном болване Шелленберге, который из нелепой ревности, на глазах у всего общества, ударил по лицу соперника, как извозчик.

Венцель съежился. Хорошо, что светает. Когда рассвело, он пошел бродить по парку, осматривать павильоны, оранжереи, мостики, строительный материал. Мир, с которым он уже не имел ничего общего. Разбудил шофера и опять отправился в путь. Поехал в Варнемюнде. Куда же было ему ехать? Хотя он и владел немалым состоянием, у него больше не было нигде своего уголка. Яхта вышла в море. Витгенштейну было ясно, что на судне находится совершенно переменившийся, незнакомый человек Венцель не говорил ни слова. Не поднимался на палубу. Сидел внизу, в каюте, о чем-то думал и вдруг приказал плыть обратно. Здесь, на яхте, его преследовали, терзали, вгоняли в стыд все те же мысли. Казалось, будто даже матросы должны были видеть, что перед ними презренный, опозоренный, втоптанный в грязь человек, которого можно было унижать, не встречая отпора.

— Будьте здоровы, Витгенштейн, — сказал он на прощанье капитану. — Многое изменилось, и многое еще изменится. Мне не нужна больше яхта. Я подарю вам ее со всем, что на ней находится. Я пришлю вам нотариальный акт, как только приду немного в себя. Будьте здоровы. Может быть, вам все-таки удастся наладить контрабандный провоз спирта.

И Венцель попытался вымученно улыбнуться.

Витгенштейн качал головою. „Шелленберг болен“, — подумал он.

И снова автомобиль понес Венцеля дальше. Он посетил большое имение в Мекленбурге, перешедшее в его собственность несколько лет назад из конкурсной массы одного должника. До сих пор он не удосуживался его осмотреть. Там он пробыл три дня. Почти все время спал и обменялся только несколькими словами с управляющим. Но после того, как он основательно выспался, ему показалось, будто он набрел на выход из положения. Как-то утром он проснулся бодрый и полный решимости.

„Я поверну! Я поверну! Да, я поверну! На полном ходу я ударился об стену и разбился, — думал он. — Вся эта жизнь была бессмыслицей; я пойду к Михаэлю и скажу ему: брат, я снова с тобой, я меняю курс“.

Да, Михаэль был единственным, к кому надо было Идти, откуда бы ни идти.

Шофер, хорошо знапший Венцеля и совершивший с ним это последнее сумбурное путешествие, впервые увидел прежнее выражение на поблекшем лице своего хозяина. И даже прежний голос как будто вернулся к Венцелю, правда, несколько более глухой, чем обычно.

— Мы поедем обратно, в Берлин, — распорядился Венцель, — но по пути навестим моего брата в его имении Шперлингсгофе. Вы знаете дорогу?

Венцель слышал или читал, что Михаэль находится в данное время в Шперлингсгофе.

Но какое разочарование! Михаэля там не оказалось. Послали за управляющим в надежде, что тот сообщит Венцелю. где находится Михаэль. Венцель терпеливо ждал И, пока ждал, осмотрел имение. Как сочный оазис, лежал Шперлингсгоф среди жалких окрестностей. Сколько раз ни обещал он Михаэлю погостить в Шперлингсгофе, он ни разу еще не был здесь. И был теперь поражен. Здесь царили порядок, усердие, воля, ум. Все цвело и зеленело — опытные грядки, парники. Тысячи кадок выстроены были в строгом порядке, тщательно снабженные ярлыками.

Управляющий, пожилой человек с косматыми седыми волосами и мозолистыми, кривыми руками, подошел к Венцелю и поздоровался с ним. На лице у него написано было удивление.

— Вы не знаете, что господин Михаэль Шелленберг находится в Берлине? — спросил он. — Он болен, очень болен. Вы этого не знали?

— Болен? Опять?

— Уже давно. Сведения у нас неутешительные.

Венцель немедленно помчался в Берлин. К вечеру он прибыл туда и в правлении общества, на Линденшграссе, узнал, в какой санатории лежит Михаэль. На Линден-штрассе он тоже увид» л удрученные лица. Он велел шоферу гнать вовсю.

В санатории царила тишина. Сиделка повела его по мягко освещенному коридору и попросила обождать в приемной Минуту спустя туда вошел врач.

— У нас осталось очень мало надежды, господин Шелленберг, — сказал врач. — Говорите, пожалуйста, потише.

И когда Венцель вошел в комнату к брату, он с первого взгляда понял все.

Много дней Михаэль боролся со сжигавшим его жаром, но и этот необычайно крепкий, шелленбергонский организм не устоял, и Михаэль вот уже три дня и три ночи был в бессознательном состоянии. Тем, кто ухаживал за ним, стоило неимоверных усилий удерживать его в постели. Он рвался на волю. Ему нельзя было терять время!

Сотни тысяч голодающих видел он перед собою, армии голодающих, марширующие по улицам гигантских городов, безмолвные, только бледными лицами выражающие укор. Видел во дворах согни тысяч детей, истощенных, желтых, чахоточных. Видел сотни тысяч стариков, падающих от изнурения на улицах. Видел ночлежные дома, где вповалку проводят ночи тысячи людей, и видел преисподнюю порока, куда нищета ввергала этих несчастных, гангрену на народном теле, грозившую уничтожить весь народ. Все это видел он в мучительные ночи, когда с нечеловеческой силой боролся с теми, кто ухаживал за ним.

Но теперь он утих. Лежал совершенно неподвижно. Тихо дышал. Теперь он уже не мог ничего натворить; сиделки могли спокойно спать. Он был побежден, и он это сознавал.

Ева положила его голову выше, и он лежал бледный, с бескровным лицом, и улыбался. Глаза его блестели, и мир и счастье почили на его бледных, улыбающихся губах. Теперь он уже не видел перед собою юдоли скорби, он видел сверкающие равнины, землю. Падал дождь сквозь солнечные лучи, и зеленые всходы поднимались из почвы. И он видел, как они росли.

Он видел золотые поля. Это была пшеница, хлеб, колышимый ветром. Он видел блестящие водные пути, проходившие по цветущим землям, видел цветущие поселения здоровых людей. Стеклянные мастерские, где жужжали машины, полны были загорелых, сильных мужчин, сады — полны сутолоки здоровых детей. Он видел города, где кипела лихорадочная работа, видел груженные товарами суда на каналах.

И вот все начало сиять и сверкать, все погружено было в свет и солнце. Михаэль застонал, словно исполнившись блаженства.

Вдруг Ева Дукс отвернулась от постели и закрыла узкой рукой глаза.

Это было в девятом часу вечера. А в половине десятого флаг общества — белый, с тремя золотыми колосьями — опустился до половины древка над зданием правления, на Линденштрассе. По-прежнему непрерывно мчались исполинские огненные буквы по фронтону здания я посылали в ночь свои лучи:

СМЕРТЬ ГОЛОДУ!

править

СМЕРТЬ БОЛЕЗНЯМ!

править

ДА ЗДРАВСТВУЕТ СОЛИДАРНОСТЬ!

править

Тихо, ни слова не сказав, ни с кем не попрощавшись, крадучись, вышел Венцель из санатории. Он отослал автомобиль и медленно пустился бродить по улицам. Да, теперь конец! Он чувствовал совершенно ясно, что рок восстал против него, чтобы его сокрушить. Бог нахмурил брови.

Посреди улицы он судорожно закрыл лицо руками — чуть было не вырвалось у него рыдание. Михаэль… он любил его не потому, что это был его брат. Нет, было нечто в Михаэле, привлекавшее его с детских лет. Но тот, кто стрелял в Михаэля, думал, что Михаэль построил себе дворец ценою пота и крови безработных. И Венцель шел безоглядно вперед. Это был тот удар обуха, которым его свалила судьба.

Чуть было не вырвалось у него рыдание, крик. Но он не всхлипнул, не крикнул. Он пошел к вокзалу и на скамье, в зале для пассажиров, спокойно стал ждать ближайшего поезда, отправлявшегося на восток. В пять часов утра отходил этот пассажирский поезд, и Венцель сел в вагон. Без всякого нетерпения ехал он утро и весь следующий день и, наконец, добрался до станции, где нужно было выйти.

Три года назад он купил имение в Восточной Пруссии, пятьдесят тысяч моргенов земли, доставшихся ему почти даром. Усадьба потом выгорела. Он никогда не видел этого имения. Оно называлось Шварцлаке. Туда он держал теперь путь.

Было уже темно, когда он вышел из вагона на маленькой станции. Вскоре он оказался один, во мраке, на большой дороге, и бодро пошел вперед. В полночь он добрался до усадьбы. Залаяла собака. Он стал звать. Наконец, затрепетал огонек, и голова старухи высунулась из окна.

— Чего вам? — сердито крикнула она.

— Я — Шелленберг, — ответил Венцель.

Но старуха никогда не слышала этого имени. Как странно было очутиться в местности, где его имя было неизвестно!

— Я владелец этого имения.

Опасливая старуха исчезла, и, спустя довольно много времени, из дома вышел старый, сгорбленный работник, знавший, что имение несколько лет назад действительно было продано некоему Шелленбергу в Берлине. Работник был в недоумении.

— Что вам здесь надобно? — спросил он. — Усадьба ведь сгорела.

В самом деле, даже сквозь этот непроницаемый мрак Венцель различал за деревьями какие-то длинные развалины! Даже запах пожарища чувствовался еще.

— Я хочу жить здесь, в имении, — сказал Венцель.

Работник вернулся в дом, зажег фонарь и попросил Венцеля войти. Это был дом для прислуги. Рядом виднелся дом побольше, где раньше жил управляющий.

— Но он не в порядке, — сказал работник.

— Дайте мне здесь спокойно посидеть, — ответил Венцель. — Идите спать и не мешайте мне.

Так он сидел на лестнице, в ночи, и созвездия величественно плыли над ним. Занялся день. Цепи лязгнули в хлеве, пропел петух, зафыркали коровы. Старый работник и старая женщина взялись за свою работу. Из рассветного сумрака четко выступили очертания зданий, служб и сгоревшего усадебного дома.

«Так вот оно, Шварцлаке», — думал Венцель. Он был очень доволен Здесь он решил поселиться. Старуха поставила ему на стол кружку парного молока и рядом положила кусок ржаного хлеба. Да, здесь он останется.

В бывшей комнате управляющего старуха поставила простую крестьянскую кровать, маленький стол и шаткий стул. На ящике стояли таз для умывания и кувшин с водою.

Так устроился Венцель. Шварцлаке было в полном запустении. Двор порос травою, поля — сорными травами, луга заболотились. Обрабатывалась только самая малая часть пахотной земли, прорезанной грязными прудами. В сарае стояли четыре коровы и две старые лошади. Усадебный дом представлял собою широко раскинувшуюся обгорелую развалину с зияющими оконными отверстиями и обвалившейся, закопченной, обугленной крышей. Мусор и обгорелые балки не убраны были со дня пожара.

Две недели жил уже Венцель в Шварцлаке, в своей маленькой пустой комнатке. Днем он редко выходил из дома, но по ночам до рассвета сидел на лестнице и глядел во мрак. Дворовый пес уже привязался к нему, и, казалось, оба они стерегут руины.

Работник спросил, не будет ли каких-нибудь распоряжений, не нужно ли что-нибудь сделать.

— Не сейчас, — ответил Венцель, — мы подумаем.

Но однажды он принялся вдруг выгребать мусор со двора усадьбы. При этом он увлекся, работал топором и лопатой, тащил тачку сильными руками, и вскоре по его лицу градом покатился пот. Он стал ежедневно работать с раннего утра до поздней ночи. Взял еще одного работника и работницу. Из соседнего местечка явились мастеровые, и через неделю весь двор уже кишел людгми — плотниками, каменщиками, тележниками, столярами, а среди них суетился Венцель, и пот катился у него по лицу. Мастеровые дивились, глядя на него: никогда еще они не видели такого рабочего.

Внезапно Венцель ожил снова. Он переговорил по телефону с Берлином. Через несколько дней в Шварцлаке приехал Гольдбаум. Жирный Гольдбаум просиял от удовольствия, когда увидел Венцеля снова свежим и бодрым.

— Надо надеяться, мы скоро увидим вас опять в Берлине, Шелленберг, — сказал он. — Вас нам недостает каждый миг, работа за последнюю неделю была адская.

Лицо у Венцеля омрачилось. Он покачал головой.

— Я не вернусь, — сказал он и поручил Гольдбауму постепенно ликвидировать все имущество. Приходилось считаться с интересами многих тысяч рабочих и служащих, иначе он, не задумываясь, продал бы свое дело на любых условиях. Он поручил также Гольдбауму покупать земельную недвижимость, все, что бы ни подвернулось. У него, сказал он, зародился определенный план.

— Пусть Макентин временно управляет этими новыми землями, а маленького Штольпе увольте.

Дом в Груневальде тоже предназначен был к продаже со всей обстановкой.

Затем к Венцелю приехал молодой, высокого роста, человек с серьезным, сосредоточенным выражением лица, скромный и вежливый. Один из тех толковых и непритязательных людей, какие стали теперь появляться все чаще. Они ничего не требуют лично для себя и служат идее. Прежние поколения не знали таких людей Молодой человек был командирован обществом «Новая Германия», к которому Венцель обратился за консультацией. Этот гость провел около недели в Шварцлаке. Он спал на сеннике в пустой комнате. Беспритязательность его была поразительна. Днем, с раннего утра до сумерек, он обследовал местоположение имения, почву, болотистые луга, грязные, заросшие тростником пруды, где водилось много болотной птицы. Венцель заказал столяру большой рабочий стол из некрашенного дерева, и на его доске был укреплен кнопками большой план имения Шварцлаке. Над этим планом молодой человек работал до поздней ночи: дренажные канавы, соединительные рукава между прудами, дороги, канал.

— Это ведь только предварительные соображения, — сказал молодой человек. — Я пришлю к вам инженеров и агрономов, как только вернусь в Берлин.

— Я вам очень благодарен. Будьте здоровы, господин Вейденбах, — ответил Венцель.

Днем он был занят постройкой новой усадьбы, ремонтом риг и сараев. Намечен был один новый хлев. Вечером он долго сидел при свете двух свечей над планом Шварцлаке. Такой вид имение примет через несколько лет. Где нынче растет сорная трава, там будут произрастать хлебные злаки. Где водою залиты луга, там будет пастись скот. План целого маленького города набросал Венцель. И этот город будет построен в течение десяти-двадцати лет, и называться он будет Шелленберг — не по его имени, а в память его покойного брата.

Однажды, когда Венцель был занят перебранкой с плотниками, которые устанавливали стропила крыши, ему доложили, что приехала какая-то дама и желает видеть его. Венцель нахмурил брови и мрачно выглянул во двор. Но лицо его мгновенно прояснилось. Дама шла по двору. Это была Ева Дукс. Спокойная и тихая, с теплым светом в глазах, она поздоровалась с ним так, словно со времени их последнего свидания ничего не произошло.

— Я только теперь выбралась к вам, господин Шелленберг, — сказала Ева. — В последние недели я была занята просмотром бумаг Михаэля. Я привезла их вам. Они у меня в чемодане.

Это были заметки Михаэля, его планы, наброски, записи, рукописи, статьи, доклады. В тот же вечер Lea начала читать и объяснять Венцелю эти документы, один за другим.

— А вот это, — сказала Ева, — он написал в свои последние дни. Это завещание. По-видимому, он писал его, когда я спала.

Дрожащей рукою набросал Михаэль эти строки. Разобрать их могла только Ева.

— Читайте, читайте, — просил Венцель.

И Ева прочла:

"Новый мир, земля счастливых поколений. Так это будет и не иначе. Великий день настанет, он уже недалек.

"Так это будет. Посреди океана соберутся они, все военные корабли мира, в сопровождении флотилии кораблей под белым флагом. И военные корабли будут пущены ко дну, а люди на кораблях под белым флагом возликуют, и радио сообщит всему земному шару, что миг великого и вечного всеобщего мира настал.

"На суше, во всех странах, воздвигнуты и сожжены будут пирамиды из пушек и военного снаряжения, и белый флаг будет развеваться по ветру.

"Так это будет. Не будет больше границ, и человек любой нации, любой расы сможет передвигаться, куда захочет, по земному шару.

"Так это будет. Богатства земли будут принадлежать всем народам и распределяться по их потребностям.

"Так это будет. Армии добровольцев всех стран, юноши двинутся в поход по всему миру, чтобы приготовить жилища грядущим поколениям. Девственные леса Амазонки и Конго превратят они в плодоносные страны. Обработке подвергнут пустыни, и не будет больше пустынь.

"Так это будет. Не будет больше ни ненависти между народами, ни национального эгоизма, ни угнетателей, ни угнетенных, к какой бы расе они ни принадлежали. Союз Нового Мира станет руководить судьбами земного шара, и только тот окружен будет почетом, кто увеличит человеческое счастье и облегчит человеческий труд. Не для порабощения будут строиться машины, эти чудовищные, невообразимые машины будущего, а для освобождения людей. Расцветут искусства и науки. И мудрость поставлена будет выше богатства и происхождения.

"Тогда настанет день, когда люди вновь обретут потерянный рай после тысячелетних мук и тысячелетних блужданий.

"Земля станет раем более счастливых поколений. Не будет больше ни голода, ни нищеты, и солидарностью будет называться религия грядущего.

«Так это будет и не иначе!»

………………………………………………………………………

Ева ходила по двору взад и вперед, заложив за спину узкие руки, и большими, тихими, внимательными глазами присматривалась к работе мастеров. Провела здесь один день, провела следующий, уезжать не собиралась. Старалась не мешать Венцелю, не быть ему в тягость и все же была почти все время вблизи. Голос Михаэля звучал ей в голосе Венцеля. В его походке она узнавала походку Михаэля. В лице. Венцеля только для нее сквозили черты Михаэля.

Однажды она сказала:

— Мне здесь нравится, в Шварилаке, господин Шелленберг. Если у вас есть для меня работа, я бы тут охотно осталась.

— Оставайтесь, Ева, — ответил Венцель. — Здесь много работы найдется и для вас.

Тихо и безмолвно сидел Венцель ночью на лестнице, рядом с дворовою собакой, и смотрел во мрак.

Непрестанно думал он о Михаэле и его завещании, которое Ева переписала и которое он знал наизусть.

«Быть может, — думал он, — Михаэль был не только мечтателем, но и провидцем. Быть может, его грезы претворятся завтра в истину, а дешевые истины сомневающихся завтра развеются».

На востоке уже светлело, и над черными прудами кротко вставала заря нового дня.

КОНЕЦ