Большая любовь (Коллонтай)

Большая любовь
автор Александра Михайловна Коллонтай
Опубл.: 1927. Источник: az.lib.ru

Александра Коллонтай

Большая любовь

править

Она не видела его семь месяцев, семь долгах месяцев. Когда они расставались, они думали, верили, что разлучаются «совсем», «навсегда»…

Прислонив голову к ее плечу и закрыв глаза, он говорил ей* что не в силах дольше выносить эту борьбу, эту двойственность, и лицо его казалось похудевшим, трогательно-детским и бесконечно милым ей…

— Раз доктор определил у ней («у ней», то есть у его жены) болезнь сердца, я буду чувствовать себя палачом, преступником, если буду доставлять ей малейшее волнение… Я не могу больше ее терзать. Надо сделать все, чтобы вернуть ей здоровье. Ты понимаешь, Наташа? Потом дети… Нет моих сил больше, не могу я с ними хитрить. У Саши такие пытливые глазки. Дети должны чувствовать, что я их — безраздельно.

— Но сможешь ли ты всецело вернуться в семью? Сможешь ли вычеркнуть то, что было? Нашу близость, наше понимание с полуслова?.. Не будешь ли ты страдать от одиночества? — осторожно, думая не о себе, а о нем, вопрошала она тогда.

— Что же поделаешь! Разумеется, я буду одинок… Будет тоскливо, холодно… Больше, чем могу сказать. — Он плотнее прижался к ней и, закрыв глаза, помолчал. — Но другого выхода нет. — И, как бы отгоняя темные думы о будущем, стал целовать ее теми ищущими, мужскими поцелуями, которые и радовали, и огорчали ее.

Сейчас она уже не понимала его. В такую минуту, когда сердце сжато несказанной мукой, когда делающими то же дело, живущими теми же интересами, тревогами, стремлениями.

Наташа ловила себя на том, что за целый день ни разу не подумала, не вспомнила о нем. И не знала, радоваться ли или печалиться этому. Тоска по нем, знакомая, острая, охватывала только поздним вечером, когда после нервного трудового дня она открывала ключом дверь своей комнаты — комнаты «холостой женщины».

В эти часы усталости физической, упадка сил, после дневного напряжения она себя чувствовала особенно одинокой, покинутой, никому не нужной. И звала его, тянулась к нему душой…

«Сенечка! Сенечка! Неужели не чувствуешь, как мне одиноко? Как больно… Как страшно одной.

Зачем, ты ушел совсем? Неужели ты не мог остаться возле меня как друг, только как друг? Ты бы мог отдать той все, всю свою заботу, нежность, свои ласки, а мне оставить чуточку тепла, просто человеческого тепла…»

Она писала это по ночам, но писем этих не отсылала. Ей просто надо было кому-нибудь пожаловаться, «поныть». Это облегчало. И пока писалось, верилось, что мешали лишь внешние причины, что, будь он в том же городе, не уйди он «совсем», он дал бы и человеческое тепло, и понимание, и участие…

В такие минуты Наташа забывала про то, что было; забывала, что и при нем душе было странно холодно и одиноко, что приходилось стоять одной перед лицом жизни, быть всегда сильной, всегда несущей. Она забывала, что его присутствие требовало двойного напряжения, что она уставала, выбивалась из сил и облегченно вздыхала, когда он уходил, чтобы без помех отдаться своим думам, своему настроению…

Это Наташа забывала. Ощущался ярко, отчетливо лишь холод одиночества, покинутости…

«Я точно вдова, — писала она ему, — я хожу по тем же местам, где мы, когда-то еще только „друзьями“, ходили с тобою и где мы работали, думали и чувствовали вместе. Разве тогда, в те дни, мы не были одна душа?^ Разве не наша неповторная близость зажгла нашу страсть?.. А теперь я часто готова жалеть, зачем пришла страсть? Зачем вмешалась в то светлое, окрыленное счастье, что давала нам дружба? Если б мы остались только друзьями, ты бы не ушел от меня, Сенях

Но бывали и часы острого безверия в прошлую близость, часы, когда подступала горечь накопленных в сердце обид и когда прошлое счастье представлялось обманным…

— „Разве он любил меня? Разве это любовь, так, как я ее понимаю? — мучилась Наташа в эти часы. — Если б любил меня, Наташу, разве мог бы он так легко, так просто выбросить меня из своего сердца, из души?.. Разве он мог бы не чувствовать, не видеть, как мне больно? Не было близости, не было понимания… Близость — я сама выдумала, цеплялась за нее, создавала искусственно… А сколько сил ушло на ее обманчивое созидание! Сколько энергии, времени…“ — Становилось досадно и горько-обидно. Вспоминалось, как — в эти годы страдала ее работа, страдало косвенно то дело, которому она служила. Приходилось передавать другим ответственную работу, чтобы быть свободной для него, приходилось пропускать важные собрания, опаздывать.

Страдала ее репутация „исполнительного“ работника, ее неаккуратность вызывала упреки, нарекания…

И задним числом она упрекала его, говорила мысленно всю правду, все, что скопилось в душе за прежние годы…

И в ее комнате холостой женщины среди книг и груд бумаг стояла его карточка. Старая. Он подарил ее еще тогда, когда между ними „ничего не было“. Вскоре после их встречи на литературном вечере.

Они знали друг друга только по имени. Она была его „последовательницей“ и успела выпустить ряд брошюр, где популяризировала его теорию.

— Вы знаете, кто сегодня здесь? — спросил ее тот, кто был в те дни близким ей человеком! — Ваш обожаемый Семен Семенович.

— Правда? Покажите, покажите мне! Где? Я хочу его видеть. — Она вся засветилась внутренней радостью и стала похожа на девочку: — Покажите же скорей.

— Почему вы так волнуетесь? Боюсь, что вы разочаруетесь. — Задетый ее радостью, „близкий человек“ пробовал охладить ее пыл. — Он бесцветный, а уж как мужчина…

— При чем тут мужчина? — Наташа нетерпеливо повела плечами. — Как глупо!

— Если вам интересно — извольте. Приведу его вам.

„Близкий человек“ ушел. А Наташа стояла и ждала. Внутренне улыбалась и трепетала. От любопытства, от радости, что узнает и увидит живым того, кто был ей таким близким по мыслям.

Она заметила, как Семен Семенович упирался, когда его тащили к ней под руку, и это ей показалось забавным и трогательно-милым.

„Он“ — и вдруг стесняется?.. Она всегда чувствовала, что Семен Семенович прелесть. Смешной, неуклюжий, детский какой-то и ужасно трогательный.

Она любила вспоминать эту первую встречу и весь двухлетний период их нарастающей дружбы, пока еще „ничего не было“.

Период, весь овеянный ароматом весеннего неосознанного счастья.

Тогда — да, тогда она не была одинока. И чувствовала себя такой бодрой, такой сильной, все преодолевающей, верящей в свои силы… И тогда были заботы, неприятности, даже горе, но все скрашивала, смягчала светлая, клокочущая, ликующая радость…

Борьба? Препятствия? Ничего не было страшно, дорожка жизни смело взбегала на крутизну горы, вилась, манила выше, выше…

— Как вы можете жить так одиноко? — удивлялись ее друзья, чаще женщины. — Без семьи, без близкого человека?

С „близким человеком“ она порвала неожиданно, несвойственно ей резко.

— Вам не тяжело одной, не грустно? —

Она смеялась в ответ. Нет, ей не грустно. Ей радостно, что она снова одна, свободна, что ее крылья не связаны „переживаниями“, что она „холостая женщина“. Она и дело. Больше ничего не надо. Жизнь полна. Жить хорошо, заманчиво хорошо.

И потом, что значит — одна? Разве у ней нет милых, близких друзей? Когда она говорила о милых, близких друзьях, она всегда подразумевала его и его семью: жену, ребят. Она любила их всех, как часть его. Что же, что в Анюте, в его жене, много бабьего? Что же, что она совсем не понимает холостых женщин, что она порою коробит Наташу своим мещанством? Зато она добрая и простая… Что на уме, то и на языке. И обожает мужа, молится на него… Наташа ее в этом понимала. Как же его не любить? Такой светлый, чистый и такой „настоящий мыслитель“.

Анюта любила показывать Наташе свое семейное счастье, поддразнивать ее.

— Жалко мне вас, голубушка. Все одна, без мужа, без опоры в жизни… Конечно, я знаю, не всем попадаются такие мужья, как мой Сеня. Замужество не всегда бывает сладким. Но когда двенадцать лет, как мы с Семеном Семеновичем все еще переживаем медовый месяц, тогда невольно жалеешь таких, как вы, одиноких, как будто никому не нужных женщин… Представьте себе, голубушка, Сеня до сих пор в меня влюблен. Не верите? Ну, вот вам факт! Конечно, этого не рассказывают, но вы свой человек — И затем следовала интимная подробность супружеской жизни Семена Семеновича, долженствующая убедить Наташу о влюбленности его в свою, супругу.

Наташу интимности коробили. Она обрывала их. В ней подымалось странно гадливое чувство не только к Анюте, но и к самому Семену Семеновичу. Образ „законного супруга“ заслонял милое лицо „мыслителя-друга“. И временно, пока не сглаживалось впечатление от рассказов Анюты, Наташа от Семена Семеновича сторонилась.

Иногда ей казалось, что Анюта нарочно рассказывает „такое“, чтобы мучить Наташу, как будто даже привирает.

Но все эти мелкие уколы жизни были пустяками. Их так быстро сглаживала, залечивала та окрыленная радость, какую рождала их растущая близость. Эта близость окрыляла в работе. Эта близость помогала бороться за свое место в жизни. Эта близость освещала одинокие часы в комнате холостой женщины;..

Потом налетела страсть. Внезапно, неожиданно». А может быть, она давно зрела. Наташа растерялась. Ее считали «опытной» и в делах любви. Она и сама верила в свою «мудрость», смеялась, что ее больше не поймать в сети любовных драм. Довольно с нее тех, что были… Всегда те же боли, уколы, всегда та же борьба, непонимание. Она не хочет любви… Только дружбы, только понимания и работы, совместной, общей, большой, ответственной…Так хотелось Наташе. Но жизнь порешила другое.

Они ехали в поезде, в переполненном вагоне третьего класса. Ехали в другой город на деловое совещание. Его жена на этот раз особенно неохотно отпускала его, придумывала, изыскивала поводы, чтобы его задержать.

Семен Семенович колебался.

Наташа забегала накануне узнать: едет он или нет? А Семен Семенович все еще пребывал в нерешительности.

— Собственно, ехать следует. Если меня там не будет, «они» («они» — значило другая фракция) это используют. Наше предложение провалят. Но… нет! Вернее, что я не поеду. У Витюши жар… Анюта сбилась с ног. Совесть не позволяет мне бросить ее одну. А все-таки знаете что? Заезжайте завтра утром. Ведь вам по пути.

Ходя это и не было «по пути», но Наташа заехала.

Наташу встретило кислое лицо его жены и виноватый, растерянный вид Семена Семеновича.

Он не ехал. Но сам же убеждал Наташу в крайней важности своего/присутствия на совещании. Если я не поеду, это будет иметь весьма неприятные последствия. Я знаю что они провалят наше предложение… Я себе никогда этого не прощу… Но, с другой стороны… у Витеньки жар… Бедная Анюта расстроена… Крайне, крайне досадно. Собственно, невозможно пропустить такое существенное совещание… — Семен Семенович волновался.

— Ну, не беда. И без вас как-нибудь справимся. Отстоим наше предложение, — успокаивала его Наташа, еще не угадывая настоящей причины его волнения.

Наташа поехала на вокзал одна. Это было даже приятно. Теперь она спокойно сможет еще раз обдумать детали предложения и наметить план кампании в его защиту.

Была зима. Пощипывал мороз. Наташа быстро шагала по платформе, заложив руки в муфту. Она думала, соображала… На душе было бодро, подъемно-волнующе, как перед боем. Отстоять, отстоять «их» предложение. Вернуться к нему с радостной вестью…

Наталья Александровна! Наталья Александровна!

Наташа обернулась.

— А вот и я.

Семен «Семенович стоял перед ней запыхавшийся, но с лукаво-торжествующим видом.

— Вырвался-таки… Трудно было… Жалко Аню? ту… — Он фамильярно, с сознанием своего права взял ее под руку. — И опять Наташу поразил его торжествующе-лукавый вид.

В вагоне было тесно. Пришлось сидеть плотно прижавшись. Семен Семенович окидывал Наташу непривычно внимательным взглядом. И этот „мужской“ взгляд из-за знакомых золотых очков смущал Наташу.

Смущала ее и дрожь его руки, когда он касался ее как будто случайно. Волнение его заражало Наташу. Разговор пресекся. Говорили лишь глаза, искавшие и избегавшие друг друга… Наташа чувствовала, что между ними проходит тот сладкий ток, который зовет и мучает…

На большой остановке они вышли из вагона.

Пахнуло свежим, ароматно-зимним воздухом. Большой закопченный город был далеко. Оба жадно пили зимнюю свежесть и, будто пробужденные от прекрасно-жуткого сна, вздыхали облегченно.

— Как тут хорошо.» Смотрите: иней! А воздух-то, воздух!

Говорили о безразличных пустяках. И чувствовали себя легко, просто, друзьями… В вагон не хотелось.

Но, когда вернулись в вагон, лукавый мальчик со стрелой я луком начал снова творить свое колдовство.

В жарко натопленном вагоне было душно, и снова надо была сидеть, тесно прижавшись друг к другу. Семен Семенович нашел руку Наташи. Она не отнимала.

Прерывающимся голосом, сбивчиво, нелогично он говорил ей о ревности жены, о ее страданиях… Он говорил об Анюте, но выходило, что говорит ой о своей любви к ней, к Наташе. Жену, Анюту, он всегда только 4 жал ел". И женился потому, что жалел. И жил возле нее всегда чужой и замкнутый. Один. Со своими мыслями, стремлениями… Пришла Наташа, и стало по-иному все. Светло, радостно, не одиноко… Она нашла ключ к его душе… И теперь она, Наташа, ему необходима. Его любовь прошла все ступени радости и боли. Он любил долго, не смея верить в ее взаимность. Как любят мальчики… «Будто гимназист». И ревновал ее. Мучился. Ревновал к тому, к «близкому человеку», который их познакомил. И ликовал, когда произошел разрыв. Он любил ее -все эти годы. Любил с мукой и нежностью.

Наташа ошеломлена. Как будто обрадована. И вместе с тем ей как-то неловко, даже немного жутко. В этом преображенном страстью лице она не узнает милого, знакомого облика «мыслителя». Это чужой и новый Семен Семенович, не тот — с детской улыбкой, которую она так любит.

А новый Семен Семенович наклоняется все ближе, ищет ее глаз… Он говорит о том, что не может представить себе жизнь без нее, без Наташи.

А все же у него семья, дети, Анюта… Анюту он никогда не бросит, никогда не оставит. Вот где вся драма.

— — Как же нам быть, Наталья Александровна? Наташа…

Он уже мучается, и эта мука в ней рождает нежность, заливает ее душу…

— Как быть? Да разве мне что-нибудь надо?.. Разве не счастье быть вашим, твоим другом? Да это такое счастье, такое счастье…

— Милая!… — Он забывает, что кругом люди, что на них глазеют… Он обнимает ее, он целует ее висок. — Так хорошо с тобою… Так хорошо.

Она глядит на него благодарно-преданными глазами. Губы улыбаются, а на глазах слезы. — Это от счастья, — объясняет она. И он еще теснее прижимает ее к себе и шепчет. «Милая, любимая… Моя Наташа…»

Из вагона они выходят оба пьяные. Их встречают друзья, ведут в гостиницу. Потом на совещание. Собрание проходит деловито. Наташа и Семен Семенович оба оживленные, подъемные. Друзья поздней ночью доводят их до самых дверей. Смеются, шутят. И Наташа всех любит сегодня, все ей кажутся милыми, добрыми, даже противники. На душе пьяно, радостно. Хочется смеяться, хочется быть на людях, хочется, чтобы сегодняшний день никогда не кончился. Потом будет уже не то. Сегодня счастье. Потом начнутся муки.

И муки начались.

Это было в последний день совещания.

После пережитых деловых волнений, после трех бессонных ночей Наташа небрежно несла свои секретарские обязанности. Ну вот просто нет сил сосредоточиться, слушать внимательно, точно заносить чужие, часто митинговые, ненужные речи.

Под конец решили прочесть протокол заседания. Оказалось, Наташа напутала — неточно передала-слова противника. Оппозиция зашумела. Сочли за подвох противной стороны.

Наташа растерялась.

А он, Сеня, ее Сеня, вдруг ощетинился и резко напал на нее. Пусть видит собрание, что это личный «подвох» Наталии, что их направление с ней тут не солидарно…

Шли до гостиницы гурьбой, спорили, а Наташа боролась со слезами.

Их оставили одних наконец.

Тогда Наташа бросилась к нему и, спрятавшись в его объятия, заплакала. Она не объясняла своих слез. Она верила, что Сеня «все понимает». Конечно, ему самому нехорошо на душе. Зачем не защитил ее, зачем ради дела предал ее… Хотелось сказать ему, что она его понимает, что интересы «их» фракции важнее ее личной обиды, укола… Пусть только сейчас пожалеет. Ведь обидно, когда думают, что это «подвох», а это просто ошибка, усталость…

— Ты понимаешь, так больно, так больно…

— Конечно понимаю… Бедная моя девочка. Как мне тебя жаль! Понимаю, вижу, как тебе тяжело со мной расставаться, но что же поделаешь? |

Ей показалось, что она ослышалась. Слезы высохли, она смотрела на него и не понимала. S

— И мне больно, — продолжал Семен Семенович, нежно гладя ее голову. — Ты думаешь, я этого не чувствую?.. Но ведь мы же не расстанемся совсем… Ты будешь приходить по-прежнему, будто ничего не было… Так надо. Иначе Анюта заподозрит. И не плачь больше. Ах, так соскучился по тебе за весь день… Дай твои губки…

Разве Наташа могла тогда сказать, о чем она плакала? Если он не слышал ее души, если он сейчас, в эту минуту, когда ей было больно, искал ее последней ласки, перед разлукой?

Он заметил, что две крупные слезы текли по ее щекам. И губами снял их.

— Не плачь, моя девочка… Мы будем видеться часто…

В вагоне ехать пришлось с друзьями. И на вокзале в большом городе распрощались как чужие…

Теперь, вспоминая прошлое, Наташа поняла, о чем плакала в час первого расставания. Ей самой казалось тогда, что слезы рождены разлукой. Теперь она знала другое. Теперь она знала, что то плакала ее душа над первым уколом… Уколы- накоплялись, ранили, терзали сердце. Тонкие иголочки, направленные в самое сердце. И направлял их Сенечка… Неужели не догадывался, что исколотое сердце перестает любить?.. Неужели не видел, что из тонких ранок, сочась, уплывала любовь?

Теперь за эти семь долгих месяцев разлуки Наташа начинала осмысливать, понимать, что отравляло их счастье, что оставляло осадок горечи даже после часов счастья, даже после пьяных ласк…

Сеня, Семен Семенович, не слышал ее души. Она стояла перед ним, правдивая, готовая раскрыться до дна, а он не видел ее, Наташу, не слышал ее голоса… Он брал ее как женщину, а Наташа так и осталась одна, с протянутыми к нему руками… Разве он знал Наташу?

Он постоянно поглощен был заботами. Жизнь его не щадила. Семья, деловые неудачи… «Финансовый кризис». Та атмосфера ревности, подозрений и мук, которая окружала его дома, душила, мешала работоспособности.

— Вчера Анюта чуть не отравилась. — Так обычно начиналось их любовное свидание. — Если б я не подоспел вовремя, она бы уже хватила морфий Где выход, Наташа? Где выход?

Семен Семенович прятал голову в ладони, и Наташа, на коленях перед ним, ласкала эту ценную, дорогую голову мыслителя, и сердце еевнадрывалось, как у матери над постелью больного ребенка.

Сначала Наташу пугали сообщения о попытках самоубийства Анюты. Потом их повторность вошла в обиход… Наташа не осуждала Анюту за ее «дикие выходки». Она ее жалела. Ей только было больно за него. Отнимать его драгоценное время, заполнять его душу вечными мелкими заботами, — зачем Анюта это делает? Неужели не понимает его ценности? Надо же щадить его силы, время…

Наташа щадила… Наташа не несла ему своих забот, — своих мук… Перед его горем* его муками она склонялась, исчезала, стиралась. Оставалась только ее раскрытая душа, полная благоговейной нежности к нему, к мыслителю… Перехватить его заботы, взять их на себя, помочь нести его крест…

— Какая ты сильная, — говорил он, вздыхая. — Ты можешь стоять одна в жизни… Не то что бедная Анюта… Анюта без моей опоры погибнет.

Наташа улыбалась ему как ребенку. Она знала, что с ним она не может, не должна быть «слабой»… Надо нести жизнь за двоих. Надо «быть его опорой», утешением, лучом радости, только радости… Довольно горя, слез, нудных мелких забот там, возле Анюты. С ней, с Наташей, всегда должен быть праздник.

Но иногда в Наташе подымался бунт. Особенно в дни неудач. Почему он жалеет, всегда жалеет, только Анюту? Никогда ее, Наташу. Ведь и она же мучается, борется… И жизнь вовсе не такая простая. На ней лежит дело. Трудное, ответственное. Другие это понимают. А Сеня — нет.

— Ах, Сенечка, милый, как я сегодня устала. — Наташа решается достучаться до его внимания, заставить его воспринять себя, не «просто любимую», а ее, Наташу, с ее муками, ее заботами.

— Они, оппозиционеры, повели эти дни на меня настоящую травлю… Ты слышал о революции?

— Ну, брось. Охота тебе волноваться из-за пустяков. Мелкие людишки. Ты лучше скажи мне, как нам-то быть? Анюта опять больна. Доктор требует покоя. Надо бы взять няньку в дом… А наши финансы… Ты же знаешь, в каком они положении. Ах, Наташа, когда я смотрю на Анюту, как она себя изводит, как все отдает мне, детям, я себя чувствую таким эгоистом, таким преступником, таким негодяем…

Могла ли Наташа думать о своих заботах, когда ему, обожаемому, светлому, было так скверно, так трудно жить?..

Иногда в редкие минуты покоя, Семен Семенович будто спохватывался, что Наташа всегда «дающая», а он — «берущий», только берущий.

— Я знаю, Наташа, что наша близость тебе дает одни муки… Я эгоист, я и тебя не умею любить как следует. Ты устанешь от меня. И, пожалуй, разлюбишь… Наташа. Что тогда со мной будет?.. Ты и не знаешь, что ты для меня.

— Знаю, Сенечка, знаю… Если б не знала, разве могла бы мириться, терпеть.

— Я не умею тебе этого показать, Наташа, но я твой лучший друг, я хочу, чтобы это ты чувствовала… Мне иногда кажется, что ты не вся тут, со мной… Что ты уходишь от меня… Не все говоришь. Мне это больно. Самое ценное, Наташа, это наша близость.

— Да, да, Сенечка. Наша близость, понимание… Ах, как я рада, что и ты так думаешь… Мне иногда страшно, что тебе не это надо… И тогда так холодно, так больно, так грустно… Я не хочу, чтобы ты любил во мне только женщину.

— Глупенькая…

— Ты прав. Я как-то за последнее время спряталась от тебя… Почему? Не знаю. Но я этого не хочу. Не хочу. Сенечка, я хочу тебе все говорить, все-все…

— Ты должна все говорить… У тебя что-нибудь на душе. — Подозрительно внимательный взгляд. — Ты что-то от меня скрываешь.

— Нет, нет… Просто не всем делюсь. Подумаю, а не скажу… Мучает это, а молчу.

— Что же тебя мучает?

— Ну, вот хотя бы это… Ты знаешь, Антон Иванович часто стал ходить ко мне… Придет и сидит, и сидит… Часами. И смотрит как-то нехорошо… Знаешь, такими «мужскими» глазами. Противно… А не пускать к себе — не могу. У нас же общая работа сейчас… И потом, он такой одинокий… Жалко его.

— При чем тут общая работа? Совсем не понимаю… А уж жалость твоя, извини, странная: сидит часами, смотрит влюбленными глазами; а она — жалеть… Мало ли до чего ты его пожалеть можешь! Если смотрит «противными глазами» — тогда мужчин просто выгоняют. Конечно, если тебе нравится, что он за тобой ухаживает…

— Сенечка! Что ты… Ну, можно ли так меня понять!

Наташе и досадно, и смешно. Ревновать ее. Глупый, милый. Как он не понимает, что для нее он все еще «боготворимый», что в ее мыслях, в ее душе безраздельно царит он, что его сутуловатая фигура ученого ей кажется милее, трогательнее всех красавцев мужчин.

Кто может сравниться с Семеном Семеновичем, с этой кристальной душой, с этой ясной логической головой мыслителя? Ревность Семена Семеновича была наивная, «детская», как звала ее Наташа Иногда она ее смешила, иногда больно задевала, колола. Приревновать к скрипачу в концерте и дуться всю дорогу домой, договориться до того, что она «свободна». Кажется, он приревновал ее раз даже к трамвайному кондуктору, с которым она пошучивала.

— Да что же, я, по-твоему, не могу равнодушно мужчину видеть? — смеялась она над ним в хорошую минуту, а он, успокоенный ее ласками, виновато, по-детски улыбался и целовал ее пальцы…

Но Наташа знала, что в такие минуты он не забывал о ее прошлом, о том, что у ней были романы до него.

— Ты сама говорила, что любила того, черноглазого… Как ты его любила? Больше, чем меня?

— Больше, больше, гораздо больше… Если б любила больше, разве бы разорвала так легко… Ты же знаешь. Ты же видел… Ты все еще не веришь, что я тебя люблю, Сенечка? Ты — умный и смешной.

— Видишь ли, я часто думаю: те, другие, они были «ухаживатели», кавалеры. Я не умею быть таким, как они.

— Так ведь это и хорошо. Это же и есть самое ценное в тебе, Сенечка. Потому ты и такая прелесть, что ты не такой.

— Прелесть. Нашла «прелесть», — он усмехнулся, смущенный, НО ДОВОЛЬНЫЙ:

А Наташа, стоя перед ним на коленях, опять и опять высчитывала все его качества, все те свойства, за которые она его любит, так любит… И все-таки его ревность оставляла на душе осадок, неловкость какую-то. Она не могла понять: как же так? Пока ничего между ними не было, пока были просто друзья, он первый осуждал тех, других, бывших до него, за муки, какие они доставляли ей, за недоверие". Он возмущался, он бранил их… Тогда он умел найти для нее слова утешения, если она терзала себя упреками за «былое», за необдуманный шаг, за «порыв»;.. Тогда она выплакивала перед ним те оскорбления, какие наносили ей другие, те, бывшие до него, тогда он берег ее душу, щадил ее… Тогда, в те далекие, навсегда ушедшие дни, она говорила с ним, как говорила бы с женщиной, с подругой. Она и потом иногда в шутку звала его «моя Сенечка», но это имя было лишь отзвуком прошлого, отошедшего…

Тот Семен Семенович — мыслитель, друг, почти «подруга», каким он был для Наташи, пока между ними еще «ничего не было», и «ее Сеня», ее нелегальный муж, — это было два разных человека. Так стало казаться Наташе в эти семь месяцев разлуки.

Было и еще другое в их отношениях, что Наташа стала осмысливать только после разлуки, только перебирая, оживляя прошлое.

Сеня не только не слышал ее души, Сеня не умел беречь ее даже как женщину. Да, да, как женщину.

Он, со своей чуткой, нежной, детской душой, он, «сама жалость» к Анюте, он, добротой которого так часто злоупотребляли, был странно, непонятно, груб с Наташей-женщиной. Никто, никто до него так не оскорблял ее, оскорблял нехотя — она это знала. И потому прощала. Но обида жила, не забывалась. Горькая, больная. Это началось с первой ночи. Тогда, в той гостинице, куда их на ночь привезли друзья-Друзья ушли… А Наташа осталась одна. И душа ее вся трепетала от счастья, от сознания, что она любима «им». Боготворимым. Это было счастье, это было настоящее громадное счастье.

Наташа не спеша готовилась ко сну. Стук в дверь. Но раньше, чем Наташа успела ответить, Семен Семенович уже вошел и запер дверь на ключ.

Наташа так и -застыла с зубной щеткой во рту, полном порошку.

— Какая ты смешная. Точно мальчонка.

И, не обращая внимания на смущение Наташи,'он загреб ее в свои объятия. —

— От тебя пахнет мятой.

— Постой, пусти… Дай хоть зубы, выполощу.

Наташа сама не знала, что говорить. Ей просто было неловко" -хотелось высвободиться.

Но он целовал жадными, зовущими, ищущими поцелуями ее губы, вымазанные порошком, шею, оголенные плечи…

От первой ночи у Наташи так и осталось воспоминание мятного порошка, неприятно хрустящего на зубах, и его слишком спешно-жадных ласк.

В ту первую ночь ласки его ее не заражали; было слишком непривычно, неловко, чуждо…

Но когда он, утомленный, заснул на ее плече, Наташу охватила умиленная нежность к нему, и благоговейно, чуть касаясь губами, она целовала его вьтН сокиЙ лоб, эту драгоценную* милую голову мыслителя.

И часто потом в его объятиях она ощущала не телесные радости, не утомление страсти, а радость просветленную, благоговейную радость. Так отдавались в храмах жрецам верующие язычницы. Они отдавались своему богу. Для него Наташа была женщина, первая женщина, которую он познал силой страсти.

И он требовал ответа на свою страсть. Он хотел, чтобы она любила в нем не бога, а мужчину.

Иногда в эти долгие месяцы разлуки Наташа проверяла себя: разве их любовь несла одну боль, одни страдания, огорчения, обиды? Были же и светлые моменты, была же и радость, бьющая через край, радость, от которой можно было задохнуться.

Разве не было знойных, душных вечеров в первое лето их любви среди чужой, театрально-пышной южной природы? Он с семьей жил у озера. Она с братишкой-гимназистом на горе, в гостинице. Тогда еще соблюдались приличия, она бывала в его семье, встречалась с женой… Он этого хотел. Ради Анюты… В то лето, среди театрально-пышной природы, вне привычной обстановки, оторванной от дела Наташе совсем легко было общаться с Анютой… Точно вернулись прежние времена, когда между ними еще «ничего не было» и когда было счастьем войти в его дом и чувствовать себя «желанной гостьей».

В то лето они снова пережили «весну любви». Видались много, часто, но всегда неизменно на людях. И в этом была своя особая, скрытая прелесть, обострявшая желания, окрашивающая тревожной надеждой, сладкой мукой ожидания каждый новый; начинающийся день… Были краденые, беглые пожатия руки, спешные, много говорящие взгляды, были полуулыбки, слова, которые понимали они одни, было томление от непрерывной близости и невозможности утоления…

Зато как много, как хорошо говорилось о работе о деле… И спорилось. Точно с чужим…

А ночи ночи на их балконе, загадочные огни далекой деревни, эта вода, в которой купались лунные лучи…

Пусть на балконе и жена его, и чужие, ненужные люди… Разве они их чувствовали, сознавали? Были только они и только эта знойная чаровница — южная летняя ночь…

Откинется Наташа на плетеное кресло, закроет глаза и ясно, отчетливо ощущает, что он здесь, близко… Стоит лишь протянуть руку. Но протянуть руки не смеет. А желание растет, волнует. Знает, чует, что и он весь тянется к ней, томится… Откроешь глаза и под лунным лучом поймаешь его краденый взгляд, улыбку…

Засмеешься… От счастья, от полноты счастья, которому нет слов, нет выражения…

Сидишь до полуночи. Говоришь. Молчишь. Споришь. А душа трепещет, ликует… И ждет, и верит, что впереди только счастье… только новые радости…

— Ну, пора и домой.

Вздохнет Наташа, не потому, что грустно, а просто от полноты радости, и начнет прощаться…

— Мы вас проводим.

Провожают гурьбою по молочно-белой от лунного света дороге. Он тут. Близко. Чуть касается плечом. И это беглое прикосновение волнует и радует, как ни одна изощренная ласка наедине.

У калитки гостиницы — прощание. Лишнее пожатие руки, и снова беглый, говорящий обмен улыбками…

Навстречу Наташе из гостиницы несутся знакомые звуки «Хайоваты». Молодежь танцует.

Сквозь листву сада Наташа видит, что окна в зале гостиницы широко распахнуты и что там «импровизированный бал». Мелькают оживленные, раскрасневшиеся юные личики… Светлые платья. Раскатистый смех И настойчиво повторные звуки «Хайоваты». и милая рожица братишки. Рожица детская, но в крахмальном воротнике и галстуке.

И весь он взволнованно-счастливый, влюбленный в свою «даму» с пышным бантом в косичке. У ней вздернутый носик и лукавые глазенки. Она знает, что в нее «влюблены», и она чувствует себя «женщиной».

Наташа долго стоит в саду под окнами. Ей сейчас не хочется быть на людях. Сердце слишком полно. А ночь так дивна, так неповторимо хороша… Взмахнуть бы крыльями и полететь туда, в то темное, зовущее, звездное небо… Или побежать с горы, быстро-быстро… До самого их дома, вбежать и броситься ему на шею… Или…

Глупые, смешные, сладко-волнующие, необдуманные, обрывочные мысли, желания…

Пахнет ночными южными цветами, удушливо, остро…

За ярко освещенными окнами гостиницы кружатся, движутся, сливаются… И знакомо-повторно звучит в ушах радующий мотив «Хайоваты».

Короткое, красочное лето. Короткое, далекое, как сон…

Неужели только тогда и было счастье"?! Неужели больше не было радости, настоящей, трепетной, подъемной?

Наташа силится вспомнить. Но, вспоминая, морщится. Память подсказывает только больное, мучительное… Часы обид, часы страданий.

И вдруг просияла.

Вспомнила, вспомнила!…

Это было весной. Она писала тогда свою последнюю большую работу. Писала лихорадочно, без отдыха, до самозабвения.

И вдруг — его телеграмма.

На этот раз она полетела на свидание с ящиком книг. И поселилась почти за городом, в детской комнате, заслоненной от мира цветущими акациями. Теперь она не сидела часами, ожидая его неожиданных набегов, она работала спешно, с увлечением. И когда он приходил, ее щеки горели, а в глазах был «писательский туман».

Тогда, в тот месяц, было счастье. Что давало счастье — его любовь? Или… или ее писание? Тогда не думалось, не спрашивалось. Было просто хорошо, подъемно, радостно… И бытие ощущалось всеми фибрами, радостно, как бывает только в юности, в детстве…

Ночью она вставала, чтобы распахнуть окно. Пахло акациями. Луна рисовала сквозь листву причудливые узоры на полу, на столе с неубранной чайной посудой…

И казалось: жаль уснуть, жаль перестать ощущать эту переливающуюся от сердца радость.

Особенно памятна ночь незадолго до ее возвращения оттуда, душная, знойная.

Наташе казалось, что только в эту ночь, залитую зелеными тенями, пропитанную сладковатым запахом акаций, она поняла, что такое вершина человеческого счастья, достижения… Что такое — «бытие»…

Наташа, перегнувшись из окна, потянула к себе перистую ветку акации и сорвала пахучую, нежно-белую гроздь.

— Ах, хорошо, вкусно… Сладко.

Хотелось засмеяться, хотелось потянуться, хотелось разбудить Сенечку и сказать ему, как она любит его, как она счастлива…

И Сенечка неожиданно проснулся.

— Наташа… Где же ты?

— Сенечка, милый… Какая ночь!… А эти цветы… Сенечка, ты слышишь, какой аромат? — Она склонилась над ним, неся гроздь акации.

— Слышу. Это как аромат твоей души… Нежный и пьянящий. — И губы его коснулись ее пальцев, несущих цветы акации.

И Наташе показалось, что от счастья задрожало и куда-то поплыло ее сердце…

Нет, была не одна боль в прошлом, было и счастье, ценное, неповторное хрупкое счастье.

И неужели прошло? Ушло? Неужели его больше: не будет? Никогда…

За последние недели у Наташи накопилось особенно много спешного дела, требовавшего внимания, напряжения всех сил. От его исхода многое зависело. Как всегда, вокруг живого дела сгруппировались и живые, преданные ему люди.

Рабочая деловая атмосфера стала давать Наташе новое удовлетворение. Она ощущала себя винтиком в общем, дружно завертевшемся механизме. Она была нужна. И эта нужность сказывалась в более теплом отношении к ней друзей-соратников. Наташа стала «оттаивать», и смех ее неожиданно звонко несся вдоль темного коридора скучной, деловой квартиры. А соратники улыбались.

— Наша Наталья Александровна повеселела.

— Должно быть, влюбилась, — деловито решил ее ближайший сотрудник и, не отрываясь от работы, осведомлялся: — Вы влюбились, Наталья Александровна?

— Влюбилась, в кого? Уж не в вас ли, Ванечка? Только вас и вижу…

— Ох уж и хитрые эти женщины. Недаром еще Шекспир сказал… На меня же, видите ли, свалить хочет. Нет, брат Наталья, меня не проведешь. Не на таковского напали. Я все вижу.

И Ванечка, вскидывая своей непослушной гривой, бросал из под очков на Наташу лукаво-грозные взгляды. А Наташа смеялась и дразнила Ванечку. Она любила Ванечку, по-особенному, тепло: в его золотых очках, в его походке с развальцем ей чудилось что-то общее с Семеном Семеновичем.

Наташа спешила домой. Было поздно. Устала, пыла спина, горели уши, горло пересохло. Но на душе было покойно, удовлетворенно. Первые трудные шаги их дела были пройдены, оно налаживалось, катилось по рельсам.

Поднимаясь к себе, Наташа мечтала о капоте, о горячем чае и о новом журнале с нашумевшей статьей единомышленника. Она даже подумала: как хорошо быть свободной, одинокой женщиной и после трудового дня иметь моральное право по-своему, для себя, провести остаток вечера Если б Сеня был тут, ей, наверное, пришлось бы бежать по его делам, спешить на свидание с ним на другой конец города или у себя хлопотать над скучным ужином…

А сейчас: горячий чай с сушками и… журналы.

Блаженство…

В душе рождалось забытое приятное чувство: радость «бытия».

— Никто не был, Дарья Ивановна? — обычный вопрос квартирной хозяйке.

— Утречком один книгу передал. Потом еще телеграфист приходил.

— Телеграфист? Зачем?

— Телеграмму занес.

Телеграмму… Сердце тревожно дрогнуло. Какие глупости! Наверное, деловая.

На письменном столе, рядом с возвращенной книгой, телеграмма и знакомый квадратный серенький конверт с таким милым, волнующим почерком.

У Наташи задрожали руки, ноги. Пришлось сесть.

Муфта скользнула с колен, и портмоне, выкатившись, Звякнуло Об ПОЛ;

Что открыть раньше? Телеграмму? Письмо?

В телеграмме стояло: «Выезжаю 28 в Г. Жду тебя. Телеграфируй… Встречу. Семен».

Руки, державшие телеграмму, беспомощно опустились. На лице Наташи выражение растерянности.

Год тому назад такая телеграмма заставила бы На тащу, как девочку, закружиться по комнате. Наташа смеялась бы, задыхаясь от радости, целовала бы телеграмму…; Сенечка, милый. Увижу, увижу тебя. И дабы считать — сколько осталось до 28-го дней и ночей.

Как же это так… Семь месяцев, семь долгих месяцев ни строчки, ни звука. Она могла заболеть, могла изойти с тоски.и Могла просто умереть. Он бы и этого не знал. Он ничего не 'знал, что ее касалось, как жила, что делала; не знал, в каком серьезном деле она участвовала, какие трудные моменты переживала.

Он ничего, ничего не знал. Не интересовался… И вдруг: «приезжай». Будто ничего не произошло; будто он своею рукой не нанес жестокую рану ее любви. А V

Опять быть рядом и чувствовать, будто рядом глухой, тот, кто не слышит ее, Наташу. Опять чувствовать, будто все время ходишь в профиль и Сеня видит тебя не всю, не ту, какая есть, а лишь контур, абрис, то, что ему хочется видеть…

Нет, нет… Эта телеграмма — новый укол иголочкой в самое сердце, новое оскорбление… Этот раз она не размякнет, не попадется. Довольно…

Наташа закинула голову тем гордым жестом, за который ее дразнили, называя «ваше сиятельство».

Надо ответить. Сказать решительно — нет. И Наташа потянулась за пером.

Да, но куда адресовать? На дом ему? Невозможно, жена «заест». В Г.? Он приедет туда лишь 28-го. А если он едет туда только ради свидания с ней, только из-за нее? Какой это будет удар ему, бедному, милому Сенечке… Огорчится, как маленький… Раньше узнать: зачем едет в Г.?

Наташа рванула конверт письма. По мере того как она читала, таяло, умирало ее раздражение, отходила обида. Теплая нежность к нему, к Сенечке, этому большому человеку с детской душою, — заливала сердце забытой радостью. Давно уж не писал он так ласково, любовно. Столько было тоски в его тяготении к ней, столько самобичевания. Он издали следил за ней все зги месяцы, собирал жадно малейшие слухи. Он знал, что она на трудной, ответственной работе, и радовался, что дело занимает ее, отвлекает… Он признавался, что «чувство сильнее разума, что вся, борьба его безрезультатна». Нет дня, когда бы он не тосковал о ней, о Наташе.

Отношения с женой не лучшие, напротив, он стал сам придирчивее, раздражительнее. Дома «старый ад». Работа все время шла вяло, и только за последнее время он напал на одну «интересную идею», ею он должен, обязательно должен поделиться с Наташей Вместе обсудить. Для ее разработки необходим материал. И потому он решил поехать в Г. к знакомому профессору. Профессор обещал предоставить в его распоряжение всю тамошнюю ценную библиотеку. Едет он месяца на полтора-два.

Но как не использовать такой случай? Наташа должна приехать. Конечно, она, как всегда, должна скрыть, куда и зачем едет (ради Анюты). Она уже сумеет это оборудовать. В постскриптуме стояла просьба «запастись капиталами», у него сейчас «финансовый кризис». В этой приписке не было ничего необычного. Она считалась «богаче его», и как-то так с самого начала сложилось, что все расходы при свиданиях несла она Не «обирать» же семью из-за своих прихотей! Да и в доме Семена Семеновича всегда был «кризис». Хозяйство типичное, интеллигентско-богемное, безалаберно русское. Бывали и деньги, но еще больше было мелких, постоянно нарастающих долгов. У Наташи же были недурные заработки и получки от родных

«Я точно мужчина, который выписывает чужую жену на свидание и, разумеется, несет все материальные расходы», — с улыбкой думала Наташа.

На этот раз «приказ Сенечки» ее озадачил.

«Захвати с собой капиталы» — хорошо сказать. А если их нет? Одна дорога туда чего стоит. И ее финансы как раз переживали кризис.

Ей пришлось «поддержать» дело, вложить свой пай. Себе она оставила ровно столько; чтобы хватило на прожитье.

Как быть? Что сделать?

Наташа уже не колебалась, ехать или не ехать. Этот вопрос решился сам" собою при чтении письма, и решился бесповоротно. Теперь надо было придумать только, как обойти все трудности. Все препятствия. И прежде всего решить вопрос денежный.

Наташа стала прикидывать. У нее был опыт. Такая поездка обойдется рублей в триста Подсчитала свои наличные. Едва хватит на дорогу. Где же взять остальные? Что предпринять? Заложить часы? Гроши… Меховой воротник? Пустяки… Телеграфировать родным? Отвратительно. Могут еще и не прислать, а письмо напишут язвительное, с упреками… «Какой он странный, Сеня. Точно я миллионерша. Как он не подумает над тем, где я достану такую сумму. Да еще так скоро». Шевельнулся упрек ему, досадно… Он никогда не думает над ее затруднениями, особенно денежными. Как дитя…

Это сравнение смягчило, растрогало Наташу.

— Ну да, как дитя. Большое ценное дитя. Все великие умы наивны, как дети, в практических делах. Это же и мило, и ценно, и дорого… «Не от мира сего», itotix

Наташа комбинировала, Наташа подсчитывала весь остаток вечера и продолжала думать и ночью. Чем больше думала, тем меньше видела исход.

«Неужели, неужели остаться, не поехать, не увидеть Сенечку из-за такой глупости, из-за денег?»

Наташа вскакивала на постели, заламывала руки металась…

А рядом вставало, мучило другое препятствие. Немаловажное. Дело, взятая на себя обязанность. Положим, оно сейчас «на рельсах». На три недели заместителя найти можно. Она заслужила свои каникулы. Но… все это легче было сказать, чем сделать. Как отнесутся друзья? Она ненавидела; когда на нее бросали косые взгляды. Косой взгляд, недружелюбно-язвительное слово могли испортить ей настроение на весь остаток дня, сделать ее сразу несчастной. А тут придется объясниться с тем лицом, которое -итак-то ее недолюбливает, долго за глаза звал: «барынька». И только за последнее время стал примиряться с ней. -Ее внезапный, непонятный, «таинственный» отъезд- ему придется очень не по вкусу. Он сочтет это (и будет прав) за новое доказательство ее легкомыслия.

— Что я вам говорил? У нашей барыньки не дело на уме…

Ей казалось, что она слышит его скрипучий голос и видит прихрамывающую фигуру, маячащую из угла в угол. Но думать о том, что будет потом, — не хотелось… Только бы выбраться. Только бы не обмануть, не огорчить Сенечку… Его и себя, да-да, и себя…

Теперь Наташе казалось, что, если она не устроит этой встречи с Семеном Семеновичем; она его потеряет навсегда, на этот раз бесповоротно.

— Нет, этого я уже не перенесу. Вторую такую пытку… Тогда уж лучше умереть, теперь, сейчас…

На работу Наташа пришла раньше обычного. Вялая, заплаканная, озабоченная. Она застала одного Ванечку. Он, затягиваясь папироской, восседал на высокой табуретке и делал отметки карандашом на свежих газетах.

— Здорово, ваше сиятельство, — не подымая глаз, отрапортовал он Наташе.

— Здравствуйте, Ванечка.

Ванечка уловил плаксивую ноту в голосе Наташи и поверх очков вскинул на нее глаза.

— Что с ее сиятельством приключилось? люндия?..

— Ах, Ванечка, и не спрашивайте. Наташа безнадежно махнула рукою. Она себя чувствовала такой обиженной жизнью,

такой несчастной, что даже шутливое участие Ванечки трогало ее.

— Ну-у, — удивился Ванечка, — это что же?! Ново… Да вы чего кукситесь? Рассказывайте уж; коли на то пошло.

Он, отложив газеты и глядя в сторону, чтобы не смущать Наташу, принял позу человека, готового слушать исповедь.

Наташе нужен был слушатель. Сбивчиво, бестолково она начала говорить, что ей «по семейным делам» необходимо уехать, но что мешает дело, дело с деньгами… Да, именно деньги. Денег нет… Но что, если она не поедет, произойдет такое несчастье, такое несчастье…

— Ну, одним словом, вопрос идет о человеческой жизни. — И Наташа, уже не стесняясь Ванечки, заплакала, как плакала утром.

Ванечка знал Наташу деловой и озабоченной, знал ее гневной и даже разобиженной, но что Наташа может плакать, как плачут только несмышленыши-дети, этого он не ожидал и не допускал.

— Ну, чего там нюни распускать Слезами делу не поможешь и денег не наплачешь. Лучше толком говорите: сколько нужно. Много, что ли?

— Много, Ванечка, в том-то и беда, что много, — рублей триста

— Сумма ничего себе — кругленькая. В наших карманах не водится. А вы чего же это, ваше сиятельство, паи-то заводите, коли самой деньги нужны. Швыряетесь капиталами, форсите… А потом побираетесь…

— Да это не для себя, Ванечка… Это случай неожиданно… Вчера телеграмма, Ванечка… Вы не понимаете, до чего это важно… Если я не поеду, если я не достану этих противных, подлых трехсот рублей.;. Ну, одним словом, от этого зависит жизнь человека… Может быть, две жизни…

— Выручить кого надо? — Ванечке казалось, что он наконец понял.

— Да, если хотите…

— Так так бы и сказали. А то плетет что-то несуразное: «по семейным делам», еду, туда-сюда, не то в Питер, не то в Москву, не то на неделю, не то навек. Сказали бы сразу: дело конспиративное, вас не касается. Коли можете — помогите. Отлично. Спрашивать я, что ли, буду. Не мальчонка зеленый… Любопытством не страдаю. Не говорите — значит, не спрашивай. А помочь коли можно, почему не помочь…

Наташа не возражала. Ей неловко, что Ванечка по-своему истолковал «ее дело», но она видела, что его голова работала над тем, где и как достать деньги. И ей было страшно лишиться его помощи… В конце концов, разве это преступление, если Ванечка ошибается, куда пойдут деньги? Это лишь «заем», а долги свои она, Наташа, платила с немецкой аккуратностью, это знали. Она и сейчас готова дать доверенность на получение за нее гонорара, статья набрана…

— Бросьте вы ваши финансовые операции. Сначала надо обмозговать, у кого бы радужное вытянуть. Есть тут один старичок… Сочувствующий… И с капитальцем. Да боюсь, что наши-то его со всех сторон пообщипали. Может, и не даст теперь.

— Ванечка, голубчик. Я знаю, о ком вы говорите. Попробуйте… Вам удобнее. Но вы скажите, что эти деньги через мои руки пройдут и что за них ручаюсь… Хотите, я вам сейчас расписку дам…

— Ишь, прыть-то какая… Еще денег-то и за версту не видать, а она: расписку не угодно ли… Ну и финансистка вы, нечего сказать… Ох, батюшки, да я тут с вами тары-бары развел, а мне по том позвонить надо… Это вы, ваше сиятельство, честных работников с пути истинного сбиваете

Через два дня Ванечка торжественно вручил Наташе конверт.

— Нате, радуйтесь. Отвоевал.

— Ванечка, голубчик!

Наташа готова была «расцеловать» его.

— Ну, чего там «голубчик». Да «расцеловать». По- думаешь, нежности какие! А вот теперь расписочку пожалуйте. Прижимистый старикан. Кряхтел, кряхтел… И времена-то плохие, и роздал-то много, и самому-то надо. Ну, тут я ваш авторитет пустил в ход. Подействовало. И про расписочку упомянул. Старик и вовсе размяк… Да вы что конверт-то суете, не подсчитавши. Может, я вас обдул. Одну радужную себе оставил.

— Если б себе оставили, не жалко было бы… Ей-ей.

— Так чего же это вы три требовали, коли и двух

довольно? Или третью на соболя пустите? Ой, ваше сиятельство… Мне все в этом предприятии подозрительным кажется… И кого это вы только «выручать» едете?.. Не пришлось бы потом дружкой стоять. А то, чего доброго, еще и на крестины попадешь.

Наташа смеялась счастливым смехом и крепко жала Ванечкину руку.

— Уж такое спасибо, Ванечка, такое спасибо… Вы мой спаситель. Так и звать теперь буду: спаситель.

— А при встрече креститься будете?

— Фу, Ванечка" глупый какой.

— Вот теперь и глупый. Поди разберись: то спаситель, то глупый….

В дверях Ванечка остановился; —

— Уж коли в вас такая благодарность сидит, так пришлите хоть открытку из того места, куда едете Все же любопытно поглядеть.

. Наташа смутилась. Ванечка уловил ее смущение. Он лукаво усмехнулся:

— Да уж ладно. Не выдам. Вот те крест. Откуда бы открытка ни пришла — ни слова не скажу. Схороню до самой могилы… А только самому… любопытно. Коли верите мне — пришлите. А не пришлете — значит, и дружбе нашей крышка. — И Ванечка, нахлобучив меховую шапку на самые уши, с нарочно суровым видом скрылся за дверью.

Наташу била лихорадка ожидания. Время в вагоне тянулось бесконечно. Сколько раз сердце переполнялось радостью при сознании о близости встречи то вновь затихало, когда она подсчитывала, как еще долго до минуты свидания. Последний час радость ожидания превратил в муку. Что, если он не встретит? Как найти его? Если не встретит — значит, придется ждать до завтра, ждать в чужой гостинице долгую, скучную ночь… Ей казалось, что она этого просто не вынесет… Когда в вагонных окнах замелькали яркие вокзальные огни, у Наташи так застучало сердце, что ей казалось — соседи должны слышать: тук-тук, тук-тук. Даже больно. А по телу забегала противная, холодящая дрожь-озноб. Хотелось зевать, потягиваться… Несносно коченели, не слушались, дрожали пальцы. Наташа вся в окне — напряженная, высматривающая.

Тут ли он? Тут ли он?

«Господи, Господи, сделай, чтобы он встретил». Наташа, разумеется, не верит в молитву, но так легче, когда шепчешь привычные слова, как в детстве…

Платформа… Толкотня… Сколько народу! Увидит ли ее… Найдет ли… Он… Он… Конечно, он.

У Наташи слабеют ноги, и еще громче, но уже радостно, победно, ликующе бьется, колышется, стучит Наташино сердце.

Когда Наташа в вагоне рисовала себе их встречу после такой разлуки, она воображала, что, невзирая | на толпу, на страх быть узнанными, они бросятся друг другу на шею…

Поцелуи, объятия, быть может, слезы радости. Но вышло не так, как ожидала Наташа. Соскакивая на платформу, Наташа оступилась. Полетел зонтик, сак. Ей пришлось подбирать рассыпанные вещи. А он, Сеня, прежде чем поздороваться с ней, нагнулся за зонтиком и уже тогда протянул ей руку. Наташа растерянно, молча пожала ее, как чужому.

— Ну идем, идем скорее, Наташа. Ишь, сколько народу. Чего доброго, еще на знакомых наскочим. Я буду показывать дорогу, а ты иди сзади.

С независимым видом, будто ничего не имел общего с Наташей, зашагал по платформе к выходу. Наташа, все еще ошеломленная, плохо веря, что встреча уже совершилась, старалась не отставать и не терять его из вида

Она успела только мельком взглянуть на него, но он ей показался каким-то другим, изменившимся, чужим. Как будто пополневшим… Или борода отросла. Она знала его страх «налететь на знакомых», знала и эти прогулки гуськом по чужому городу, где заведомо не было ни одной живой знакомой души… Но сегодня мания преследования Сени ее раздражала. Закипала злоба.

«Даже не поздороваться как следует! И это после такой разлуки… Не обменяться ни единым словом, не предложить ни одного вопроса».

Они переходят широкую пустынную площадь с мигающими фонарями. Отель. Шаблонный, со швейцаром в галунах, с мальчиком-рассыльным в блестящих пуговицах. Кто-то берет ее вещи.

— Ну что ж? Как?

В лифте Семен Семенович ближе придвигается.к Наташе, хочет взять ее руку. Наташа инстинктивно по привычке отдергивает, указывая глазами на мальчика с блестящими пуговицами.

Это ничего… Я сказал, что жду жену…

— И взял комнату на двоих: Потом ты переедешь в другой отель, а пока… Видишь, какой я стал опытный.

И Семен Семенович усмехнулся, лукаво поглядывая на Наташу поверх золотых очков. Наташа улыбается. Но улыбка вялая, несчастная. И в глазах потух тот огонек, который горел в них всю дорогу., красил все лицо, заставлял пассажиров невольно на нее оглядываться: такое сияние счастья излучали глаза Наташи. А теперь она просто недоумевает, вопрошает.

Ей кажется, что она просто еще не встретила Се-ню, что тот человек, который подымается с ней в лифте, кто-то другой, незнакомый.

Мальчик в блестящих пуговицах широко распахивает дверь двухспальной, банально пустой и казенной отельной комнаты. Он не спеша вносит вещи и, желая господам «покойной ночи», уходит.

Семен Семенович оживлен и необычно подъемный, радостный. Он так ждал ее, Наташу…

— Ну, покажи теперь, какая ты. Похудела будто. Или с дороги?

Он загребает ее в свои объятия. Пусти, Сенечка, дай раздеться… шляпу снять. Наташа стоит с закинутыми руками, возится с шляпой. Булавка запуталась в волосах не высвободишь…

— Постой, Сенечка… Погоди. Но Сенечка не слушает. Он прижимает ее к себе, целует.

— Милая, любимая… Так соскучился по тебе, стосковался.

Еще шляпа не высвобождена, а Наташа уже лежит поперек двухспальной кровати, и частое, горячее дыхание Семена Семеновича обжигает ей лицо.

Ей неудобно, неловко. Шляпа тянет волос, шпильки впиваются в кожу…; А сам Сеня кажется таким далеким; таким чужим…

Разбита, скомкана та неповторная, ликующая радость, какая окрыляла дорогу, разбита, сломана

Сеней, его грубо-торопливой, слишком торопливой лаской…

— Дай твои губы… Наташа… Ты отворачиваешься? Ты больше не любишь?

Наташа молча прижимает к себе его голову, ценную, дорогую голову мыслителя…

Она улыбается ему, а в глазах — слезы. Он думает: это от счастья.

Пусть думает. Наташа знает, что плачет ее. душа,. что разбита еще одна грёза, что сердцу нанесена еще одна рана новой, неисправимой обидой.

Он спит. Утомленный, успокоенный. А Наташа сидит на постели возле спящего Семена Семеновича и глядит в ночную тьму, пытаясь осмыслить, понять случившееся.

«Любит, но как? Не меня… Женщину. Видовое. И ради этого я бросила наше дело, влезла в долги, скакала черт знает куда, волновалась, радовалась, во что-то верила, что-то ждала. Дура я, дура…»

Подступает, подкатывает к сердцу беспредельное, невыразимое отчаяние… Как будто совершилось что-то непоправимое. И хочется заломить руки, забиться в слезах.

Наташе кажется, что теперь, сейчас, после его особенно горячих ласк, она поняла, осмыслила, что у ней никогда не было Сенечки, Сенечки-друга, что есть и был всегда лишь «мужчина Семен Семенович», влюбленный в нее, женщину…

Зачем, зачем она приехала?! Там, за тысячи верст от него, она не была так беспредельно одинока, обкрадена, несчастна, как сейчас… Там жива была грёза, надежда… Сейчас грёза разбита… Совсем, бесповоротно… Навсегда.

Наташа встала утром со странным холодком на душе. Равнодушная, апатичная.

— Ну, рассказывай теперь все толком. Как жила. Кого видела. Что делала Что «наши».

Они сидят за утренним кофе в неубранной и потому, как кажется Наташе, особенно противной отельной спальне.

Наташе рассказывать не хочется. Вчера, да, вчера подъезжая к Г., ей казалось, что ее рассказы польются нескончаемой вереницей Она рисовала, что они будут говорить, говорить всю ночь, до зари. Она старалась припомнить все характерные мелочи, своей жизни, ничего не забыть. Даже решила «покаяться» в своих сомнениях в нем, пожаловаться ему на него самого, а потом нежной лаской прощения, понимания отогнать навеянную ее жалобами грусть. Сначала найти опять друг друга, почувствовать, что души слились, что есть гармония… А потом, как завершение, как финальный аккорд, заговорит тяготение страсти, и сама страсть загорится таким ярким, обжигающим, победным пламенем… В ее мечтах было столько красок, столько оттенков совместных переживаний.

Но после такой «встречи» и такой плоской супружеской ночи Наташе не хотелось рассказывать. Ее ответы звучали вяло, нехотя.

— Ты как будто не в духе. — Он внимательно вглядывается в ее лицо…

— Нисколько, я просто не выспалась. Устала.

— Бедняжка… За одну ночь замучил. Что же будет с тобою потом?

Он усмехнулся лукаво-самодовольно. И тянется за тартинкой с медом, которую готовит ему Наташа Наташа недовольно поводит бровями. Вот-вот сорвется с языка непривычное, недоброе слово.

Стук в дверь.

— Кто там?

Семен Семенович спешит к двери. Телеграмма.

Телеграмма адресована «до востребования», но переведена на отель.

Телеграмма от Анюты. У Кокочки корь. Анюта сбилась с ног. |

— Начинается. Семен Семенович вздыхает на всю комнату. Я В его фигуре с широко расставленными ногами, в его уныло-понуренной голове — что-то беспомощно-детское. И Наташа чувствует, как привычная, знакомая нежность к нему, к этому большому человеку с детской душой, растет и заливает все ее существо.

Да, да, вот он наконец, ее Сеня.

Бедный, измученный, трогательно-беспомощный Сеня.

Прыжок — и Наташа возле него, обхватила голову, целует… Будто только теперь, сейчас увидела его, поняла, что он здесь.

— Что ты, что ты это, Наташечка? Что с тобою! -Он не понимает ее порыва, ее бурной нежности.-Погоди, постой. Теперь… Надо же сначала нам обдумать, как быть. Что же нам делать с Анютой, с Кокой?

Он беспомощно разводит руками, а Наташа ловит, целует эти беспомощные, милые, знакомые руки и бросает непонятные, отрывочные слова.

— Будто я только что приехала. Теперь, да, теперь я тебя узнаю. Только теперь, сейчас. Какой ты трогательный… Беспомощный… Как я рада, как я рада, что я тебя нашла. Что ты есть. Я думала, что я тебя навсегда потеряла… Что я ошиблась… Это было так страшно. Так холодно. Сенечка, Сеня!… Я теперь рада, так рада, что ты есть…

На другой день они переехали. Скрываться дальше Семен Семенович считал неудобным. Наташа, под вымышленной фамилией, переехала первая. В том же коридоре большого просторно-казенного отеля, но в «приличном отдалении», поселился и Семен Семенович. Для него Наташа выбрала комнату посветлее, попросторнее: ему же работать надо. Себе — конуру.

В ожидании Семена Семеновича Наташа придала конуре жилой вид, передвинула диван, разложила книги, купила цветов.

Он вошел к ней неожиданно, как всегда не постучав в дверь, и застал Наташу за письменным столом.

Она писала обещанную открытку Ванечке.

— Вот где ты. Насилу нашел, тут номера как-то несуразно размещены: после восемьдесят пятого вдруг пятьдесят седьмой. Блуждал, блуждал по коридору. А у тебя хорошо. Симпатично. Ох, устал. Чтобы время убить, ходил за город. — Он удобно расположился на диване. — Только и отдохнуть-то не удастся. Который теперь час? Ого, шестой… Сейчас надо и к профессору отправляться.

— Зачем сегодня? Подожди хоть до завтра.

— Нет, нет. Неудобно. А вдруг Анюта им напишет, что я двадцать восьмого из дому выехал…

— Скажешь ей, не сразу пошел к профессору, вот и все. Не подумает же она, что я тут. Считается ведь, что я исчезла навсегда из твоей жизни…

— Мало ли что. Ты разве Анюту не знаешь?.. Нет, если я не пойду, я все время буду беспокоиться. Еще что всплывет потом… Хочешь не хочешь, а сегодня заявиться надо.

Наташа знала, что опор бесполезен. Его страх перед тем, как бы Анюта «чего не подумала», не узнала, граничил с манией.

Наташа молчала.

— А ты что без меня делала? Писала?

— Да, писала.

Он только теперь заметил открытку на ее письменном столе.

— Письмо?

Наташа смутилась. На ее переписку из Г. наложен был строгий запрет, письмо могло идти только кружным путем, через верную посредницу.

на открытке с Ванечкиным адресом не только вид, но и пометка рукой самой Наташи, откуда написана.

— Кому ты писала? — Неприятно задетый Наташиным смущением, Семен Семенович тянулся через стол, чтобы разглядеть адрес.

Наташа, пряча смущение за шуткой, ладонями прикрыла открытку:

— Не скажу… Не покажу. Это мой секрет.

— Секрет… А вот я его раскрою… Давай-ка сюда письмо. Не дашь? Силой возьму.

Между ними началась шуточная борьба, оба еще старались сделать вид, что это «игра». Но лица говорили другое.

— Это что-то новое… Этого еще никогда не было… Прежде ты не прятала писем.

— Я не хочу, чтобы ты читал мои письма. Ты не имеешь права… Ты не смеешь. Это насилие.

Он грубо, до боли разнял ее пальцы. Открытка очутилась у него.

— Не смей. Не смей читать… Это подлость. — Голос Наташи звучал непривычно зло. И, неожиданно выхватив открытку у Семена Семеновича, она быстро изорвала ее в мелкие клочки и бросила в корзину под столом.

— Наташа!

Они смотрели друг на друга испытующими, злыми глазами. Будто два врага.

— Это насилие. Это подлость. Ты не смеешь читать моих писем. Не смеешь…

Наташа порывисто дышала, щеки горели, а дрожащие губы бессознательно повторяла все те же слова: «Это подлость. Это насилие».

— Наташа, Наташа… Что это? Неужели же это правда? — со стоном вырвалось у Семена Семеновича. Закрыв лицо руками, он опустился на диван с таким видом детской беспомощности, который всегда мог ее разжалобить.

Я — Что правда? — Наташа насторожилась. — То, что у меня там был заместитель… То, что ты оставила там близкого тебе человека, твое новое увлечение.

— Ты с ума сошел… Откуда у тебя такие мысли? / — Я получил два анонимных письма, с подробностями…

— И ты им поверил…

— Я просто сжег их… Но теперь… Твое смущение, Наташа, твое непонятное упорство. И твоя злоба… Ты еще никогда не говорила со мною таким тоном. Ах, Наташа, Наташа Неужели же это правда?.. Как я это перенесу? Зачем же ты приехала? И зачем ты меня обманываешь? Скажи прямо, не томи.

— Я обманываю? Тебя? Сеня… Нет, это черт знает что… Опомнись, что ты говоришь. Зачем, ну зачем я буду тебя обманывать. С какой стати! Ради чего!

— Из жалости.

— Из жалости к тебе?

— Ты добрая…

Ее лицо морщилось от внутренней боли, и в позе его было столько неподдельного горя, что Наташа не могла не сказать:

— Глупый, милый Сенечка Как ты можешь думать такие вещи? Разве же ты не знаешь, разве ты не понимаешь, что ты для меня?!

В своей любимой позе на коленях перед ним она обнимала его шею, целовала руки…

Он слабо сопротивлялся, он не хотел поддаться ее ласкам, обману…

— А письмо? — подозрительно-вопрошающе блеснули его глаза.

— Письмо… Ах, Сеня. Ну, если ты такой глупый, возьми, возьми прочти его.

Наташа бросилась к столу, вытащила корзину, опрокинула Кусочки разорванной открытки различных форм и величин рассыпались по полу.

И пока оба на корточках подбирали; частицы письма, Наташа наскоро рассказывала ему «финансовую операцию» и ту. помощь, которую ей оказал Ванечка.

Семен Семенович знал Ванечку. Это не «соперник») конечно. Содержание открытки, дружески-шутливое, его совершенно успокоило.

— V, как ты меня напугала, Наташечка. И зачем ты устроила всю эту нелепую комедию? Что пришло тебе в голову, совсем не понимаю. — Тон почти ворчливый, i

— Я боялась, что ты рассердишься, зачем я пишу отсюда… А как же было не исполнить Ванечкиной просьбы? -Он оказал нам такую услугу. Я знаю Ванечку: если он сказал, что не выдаст, значит, умрет, а не скажет.

— Да, теперь я понимаю. Но все же, Наташа, это большая необдуманность, неосторожность с твоей стороны — писать ему отсюда. Мало ли какая случайность, попадет кому… И, наконец, что сам Ванечка подумает.

— Что подумает? Пусть себе думает что хочет. «Роман». А с кем? Ему-то что за дело.

— Нет, этого ты не говори, какое-нибудь сопоставление, случайность… Узнает, что я здесь был. Ну, и пойдут догадки да толки. Как ты там хочешь, а я прошу-тебя отсюда никому, даже и твоему Ванечке, писем не посылать.

Сказанное звучит твердо, почти повелительно.

— Если это тебе так неприятно, хорошо. Не пошлю, — тон сухой, холодный.

Семен Семенович бросает на Наташу внимательный Взгляд.

— Мы как будто недовольны? А? Наташа? Недовольны, что нашелся «властелин», который нами распоряжается? — Он обнимает Наташу. — Но ты посуди сама, как же быть с вами, женщинами? Вот только недосмотрел, сейчас и натворите чего не Следует. Да что, ты будто обижаешься на меня?

Он знает уже Наташин характерный жест — гордо закинуть голову.

— Ну, ну, не сердись, Наташенька. Я же шучу. И я не сержусь на тебя. Напротив, я сейчас так доволен… Счастлив. Гора с плеч. Ты и не представляешь себе, как ты меня напугала… Боюсь я потерять тебя, Наташа. Не могу я остаться без тебя. — И он, обнимая Наташу, прижимается лицом к ее груди. — Хорошо мне с тобою, Наташа Не ушел бы… Ах, батюшки. — Он сразу вскакивает. — А профессор… Седьмой час. Надо бежать. Ну, прощай, Наташа До вечера. Он торопливо уходит. Наташа сгребает обрывки письма к Ванечке и медленно, глубоко задумавшись, ссыпает их снова в корзину.

кона чувствует громадную усталость. Тянет домой. Шевелится, мучает мысль: чужие. Совсем чужие…

Семен Семенович вернулся поздно, оживленный и довольный. Он полон интересных, будящих мыслей, навеянных беседою с профессором. Профессор работает в той же отрасли, что и он.

— Ты не можешь себе представить, как приятно наконец встретить собеседника, которому не приходится втолковывать азбуку, который своим собственным, индивидуальным подходом к вопросу, заставляет тебя с другой стороны подойти к своим собственным положениям… У меня получается сейчас впечатление, что мною многое еще недостаточно продумано. Надо углубить, надо разобраться… Да, это крайне, крайне важно — иметь знающего собеседника. Только теперь я понял, как я изголодался по умном человеке, который толкнул бы мне мысль.

Семен Семенович говорит с наивной удовлетворенностью, убежденный, что его слова найдут полный отзвук в Наташе. Он и не подозревает, что его слова опять, как тонкие иголочки, впиваются в сердце, ранят больно, больно… Значит, она, Наташа, в его глазах никогда не была чумным собеседником*, значит, она ошибалась, ошибалась долгие годы, когда-воображала, что «толкает его на мысль», что «нужна» ему для работы…

— Что же такого особенно «умного» сказал твой профессор, если ты даже усомнился в правильности, в продуманности своих положений? — ее вызывающая, язвительная нотка.

Но Семен Семенович и не замечает. Ему неохота повторять беседы с профессором. Потом, завтра. Но Наташа не отстает, бросает вопросы, с непривычной настойчивостью добиваясь ответа. Она страстно защищает, отстаивает положения Семена Семеновича, будто «обижена» за них, будто ее волнение вызвано тем, что кто-то мог усомниться в правильности мыслей Семена Семеновича: Если б Наташа позволила Семену Семеновичу заглянуть в ее сердце, он бы изумился: Наташа ревновала. Ревновала впервые. Она, которая не знала ревности к его жене, к Анюте, которая вместе с ним, с искренним страхом за Анюту, пережила беременность и роды Анюты в эти годы близости с Семеном Семеновичем, она ощущала сейчас слепую, мучительную ревность к незнакомому профессору. Так легко, без усилий, занять ее место в жизни Сени, сделать ее «лишней» именно в той области, где она себя считала такой необходимой ему.

Семен Семенович вяло и поверхностно повторяет соображения профессора, будто Наташи они не касаются, будто только уступая ее настойчивому любопытству. И Наташа злорадно ухватывается за уловленную нелогичность, скачок мысли профессора. Она в нарочно преувеличенном виде преподносит эту нелепость Семену Семеновичу. Но он и тут не «поддается».

Анюта просто не усвоила его ход мыслей, это сложнее, чем тебе кажется; — с обидным равнодушием отводит разговор Семен Семенович и, с зевком, прибавляет: — И устал же я сегодня… Пора на боковую. Покойной ночи, Наташа, ты уходишь уже? Я думала, мы посидим, поговорим… Я тебя весь день сегодня не видала…

— Куда там говорить, когда уже за полночь! Завтра наговоримся. Я плохо спал эти ночи, а завтра с утра — за работу. Идти с профессором в библиотеку. Мне надо отдохнуть.

— Конечно, нам следует отдохнуть.

Наташа подчеркивает слово «нам». Почему он всегда исходит только из себя?

Они целуются казенным супружеским поцелуем. Уже в дверях Семен Семенович оборачивается:

— А знаешь, Наташечка, я все-таки очень доволен, что мне пришла в голову эта блестящая идея — приехать в Г. Удивительно сегодня приятный день. Ну, спи хорошо, Наташечка. — Он ласково кивает ей и притворяет за собою дверь.

Наташа громко щелкает задвижкой. Ушел. Ушел, не поговорил. И это после такого дня… После всех этих часов одиночества, с тяжестью, с мукой, с сомнениями в душе. Ушел с заявлением: «какой приятный день»… И потом, главное — это пренебрежительное отношение к ней, не к Наташе, другу-жене, а к коллеге, к соратнику по оружию… До сих пор этого не бывало. Этого она забыть, простить не сможет… Сколько раз сознание, что он прислушивается к ее мыслям, ценит их, помогало ей переносить неудачи в работе, недоброжелательную критику, нападки… В этом сознании она черпала силы для дальнейшей работы, борьбы… Он ее ценит, он верит в ее «черепок», а остальное — не важно… Но что, если он «прислушивался» к ее мнению, будто 'считался с ним только потому, что она — «его Наташа», нравящаяся ему женщина?

Что, если б это говорила «старая рожа», может быть, он, Сеня, так же равнодушно «отвел» ее возраже, ния, как сделал сегодня? Незнакомая злоба, почти ненависть подползает к самому сердцу и леденит привычную нежность к Сенечке, боготворимому Сенечке.

«Пойду к нему и все, все ему скажу. Все. А завтра уеду домой, назад. К нашим. Это не жизнь, это сплошное унижение. Я не люблю его. Я его нона — в и ж у». Наташа решительно идет к двери. Но когда она уже берется за ручку, ей ясно, отчетливо представляется вся картина их объяснений, вся нелепость ее попытки достучаться до его понимания. Наташа с беспомощной досадой опускается на свою постель, возле двери.

Разве словами, объяснениями пробьешь ту стенку непонимания, которая выросла между ними? Чем больше слов, тем толще, тем непроницаемее стенка. Как будто сказанные слова, вырвавшиеся в пылу обидного раздражения, прилипают к этой стенке, утолщают ее.

Нет, словами делу не поможешь. Не услышит ее, Наташу. Что же, пусть и остается недосказанным, невыясненным. Она и не попытается «объясниться». Просто и спокойно, без драм и без психологии, скажет ему завтра: еду назад, надо, необходимо. Дело зовет. И уедет. Пусть остается с профессором…

Самой будет тоскливо, одиноко. Зато никто не будет ранить, мучить, унижать, топтать…

Наташа с досадой, с раздражительной торопливостью развязывает тесемки своей одежды, рвет их. Хочет скорее лечь, заснуть, не думать… А тут это «издевательство вещей»: тесемки, будто нарочно, назло ей, запутываются, образуют узлы.

«А, вы так! Ну, так я вас просто разорву… Вот!…» Она бросает одежду в кучу, пусть мнется… И спешит расчесать свои волосы. Но когда вплетены белые ленты в косы и когда по привычке, «для Сенечки» и на ночь, к лицу убраны волосы, тоска подкатывает к сердцу — Дразнит белый халатик, который Сенечка зовет «одеждой соблазнительницы» — и в чьи мягкие, широкие складки он любит ее кутать, обнимая ее, Наташу. Уехать и так и не показаться Сенечке в белом халатике. Уехать с холодом на сердце, со злобой на Сенечку. Да как же это вынести? Откуда взять сил на борьбу с жизнью, если «порвать», уйти от него совсем, безвозвратно?

Наташа в мягких ночных туфельках, в белом халатике… Она маячит по комнате. Не то прибирает, не то думает.

Пойти, не пойти. Ведь он здесь, в нескольких шагах от нее. Разве не естественно пойти к нему, прижаться к его груди, пожаловаться на него самого и этим самым уже простить ему все обиды, которые он, «слепой» Сенечка, нанес ей за сегодняшний день? Если не понимает, надо объяснить. Попробовать. Конечно; без злобы, не так, как раньше хотела… Он должен выслушать, должен понять. Какая же это близость, если они самое главное будут таить друг от друга? Если в душе будет постоянно сосать этот нехороший червячок, не то злоба, не то обида.

Надо объясниться. Все равно, пока она не поговорит с ним, она не заснет.

Наташа, придерживая развевающиеся полы белого халатика, осторожно оглядываясь, боясь встречных, пробирается по длинному отельскому коридору в номер Сенечки. Нога неприятно тонет в мягком, слишком мягком красном ковре отельного коридора, а самому коридору конца нет. Шестьдесят четыре, шестьдесят шесть, шестьдесят восемь… Кажется, этот. Его сапоги. [1]

[1] — В гостиницах обувь на ночь выставлялась постояльцами в коридор, чтобы к утру ее вычистили.

На секунду находит сомнение: войти ли? Может, лучше не надо? Может, он спит? Прошло больше часу с минуты расставания. Но желание только хоть увидеть, приласкать эту милую голову, только отогнать чувство своей ненужности, только растопить лед, что сковал ее душу, заставляет Наташу решительно дернуть ручку. Дверь со скрипом подается. Свет из коридора ударяет в лицо спящего Сенечки. Он просыпается.

— А, кто там?.. Что?.. — Его близорукие, без очков глаза щурятся, не сразу узнавая Наташу.

— Это я, Сенечка.

Наташа прикрыла дверь и стоит на коленях возле его постели.

— Ты, Наташа.;. Ишь какая… Пришла-таки, — в его голосе нотка лукавого мужского самоудовлетворения. Эта нотка режет душевный слух Наташи, вносит дисгармонию в ее настроение.

— Сенечка, я пришла к тебе потому, что мне было так нехорошо на душе… Так горько — Так одиноко.

— Да уж ладно, чего там оправдываться. Небось, одной не спится. Знаешь, что я тут, под рукою. И халатик какой надела, соблазнительница! — Он обнимает ее и старается привлечь к себе, на постель.

Наташа слабо сопротивляется, но на поцелуи отвечает.

— Пусти, Сенечка Не надо. Ведь я же не затем пришла… У меня совсем другое на душе. Просто хотела с тобой поговорить, просто хотела отогреться, приласкаться.

— Да уж чего там «просто», «просто»… Удивительный вы народ. Странный вы народ, женщины. Непременно подавай вам оправдания. Любите делать вид, что у вас нет никаких грешных помыслов. Всё мы вас в соблазн и вводим. Сама пришла разбудила, а теперь, вишь ты, недотрога какая… Да что ты, Наташечка? Обиделась на меня будто. Ведь я шучу. Какая глупенькая… Я же рад, что ты пришла… Милая, нежная моя… Милая девочка, пришла погреться и сидит на полу. Лапчонки холодные… Иди ко мне.

Наташин халатик белым, отчетливым пятном ложится на темный фон отельного ковра…

— Ну, а теперь нечего разговаривать больше. Я спать хочу, — обрывает Семен Семенович, когда ласки его не требуют больше утоления, а Наташа делает упрямые попытки завести «психологию». — Для бесед существует день. Ты не забывай, я завтра работать должен. Не могу же, если голова будет несвежая;

Это звучит почти упреком. Семен Семенович поворачивается лицом к стене и плотнее укутывается в одеяло. Наташа лежит на спине, закинув руки за голову. Что-то гадко щемит тут, у самого сердца…

Опять эта знакомая, резкая перемена в его обращении с ней до и после интимной ласки. Точно «после» у него холодность, отчужденность какая-то; у Наташи — наоборот: чем полнее, радостнее была ласка, тем ближе он к ней, тем сильнее прилив нежности, тем горячее вера, что они совсем свои.

Наташа с грустью приглядывается к его знакомому затылку… Все-таки милая голова, думающая… Голова «умного Сенечки». С осторожной нежностью она целует затылок. Потом так же осторожно подымается. На душе вяло, безрадостно.

— Ну, спи покойно, Сенечка. Мы врозь лучше отдохнем. Не поцелуешь меня на прощанье, Сенечка?

Она нагибается к нему.

— Да что с тобой, Наташа… Не нацеловались, что ли? Этого уж я не понимаю. Ненасытность какая-то. Болезнь у тебя, что ли?

Наташа отшатывается. Ей кажется, что Семен Семенович ее ударил". Так истолковать ее слова. Так и не угадать ее неудовлетворенного желания тепла, нежности… Разве эти бурные объятия согрели ее ду шу? Разве она не уходит от него еще больше замкну, тая, обманутая, чем пришла! С холодком, с тоскою на сердце.

Семен Семенович уткнулся в подушку, а Наташа, не спеша, задумавшись, надевает халат. Ей приходится идти опять по этому бесконечному коридору с красным, слишком мягким ковром. У столика, на повороте коридора, дремлет лакей на ночном дежурстве.

Когда Наташа проходит мимо него, придерживая полы своего белого халатика, он окидывает ее насмешливо-бесстыдным взглядом и бросает ей вслед непонятное, но, очевидно, обидное слово… Наташа ежится, поводит плечами. ЕЙ кажется, что ее с головы до ног облили помоями.

Пребывание в Г. превратилось для Наташи в «добровольное затворничество». Когда-то в начале их близости Наташу забавляла эта «игра в затворницу» при хитро оборудованных свиданиях с Семеном Семеновичем. Она звала Сеню «пашою», а себя — гаремной «одалиской». Ее забавлял этот внезапный резкий переход от нервной, кипучей деятельности, всегда на людях, всегда на виду, к полному инкогнито (она теряла на эти дни даже свое имя), к полной отрезанности от жизни и людей*

Эти внезапные исчезновения не удивляли ее друзей. Одни считали, что у ней есть «обязательства» к далеко живущим родственникам, другие объясни* ли ее исчезновения тем делом, которому она служила.

Прежде этот перерыв в ее спешной, нервной деятельности являлся отдыхом. Но на этот раз" в Г" роль гаремной одалиски угнетала и раздражала ее. Нельзя выйти на улицу — а вдруг встретишь знакомого. Нельзя засидеться в отельной читальне, Сеня может забежать, ив найти ее в номере и преспокойно, не дождавшись уйти. И это будет особенно досадно.

Сеня этот раз особенно скупо уделял ей время, и дни в Г. тянулись пустыми и скучными в бесцельном ожидании.

Семен Семенович поглощен работой и еще боль* тс, чем кажется Наташе, профессором. Он в восторге от всей радушной семьи профессора.

Уже за утренним кофе Семен Семенович то и дело глядят на часы: не опоздать бы. Обедает он у* профессора. У него же коротает вечера.

Для нее, для Наташи; остаются обрывки времени, «украденный час», когда он под предлогом писания письма или «сводки материалов» забегает в Натанпгн номер. Семен Семенович необыкновенно оживленный" подъемный, болтает о пустяках, приносит Наташе новости, кейфует, лежа на Натаншном диване, «милостиво» позволяя Наташе угощать себя чаем, импровизированным, лукулловским ужином из Frofnage ger-tHta1, печенья, фруктов. Наташа хлопочет" слушает его внимательно и, конечно, радуется, что он доволен, что ему приятно.

Но в душе сосет червячок. Он все реже и реже делится с ней своими мыслями из области работы и скуп на рассказы о своих беседах с профессором.

К профессору у Наташи растет антипатия. «Старая архивная крыса» берет эрудицией… Л Сенечка наивно воображает, что эта старая крыса в самом деле умнее его, Сенечки.

Я не понимаю тебя, Сеня, — вырывается как-то

у Наташи, — зачем ты весь нараспашку с профессором? Точно ребенок. Ты ому выкладываешь Все свои еще не додуманные положения, а он, конечно, ими воспользуется. Дополнит своей профессорской эрудицией и выдаст да свои, пока ты там еще обмозгуешь да напишешь свой труд.

Разливая чай, нарочно говорит равнодушным тоном, чтобы вернее «задеть» Семена Семеновича

— Какие ты говоришь глупости, Наташа. Будто Анюта. Где же это видно между коллегами, чтобы мысли друг у друга воровали.

— А что же, по-твоему, этого не бывает? Разве ты не знаешь примеров? Я бы на твоем месте не была так наивна…

Семен Семенович протестует, но Наташа чувствует, что искра недоверия к профессору заронена, и это дает ей временное удовлетворение.

Но когда Семен Семенович ушел, Наташе вдруг стало так гадко на душе, точно она сейчас совершила ужасное, грязное дело. Она сама удивилась, откуда родилось в ней это подлое желание сделать гадость профессору. Неужели же это все от ревности? Ей стали понятны теперь многие поступки Анюты…

«Фу, какая гадость! До чего можно дойти с этим чувством, брр…» Наташа ощущала к себе чувство гадливости, будто к другому, постороннему лицу.

Хотелось исправить сделанное. И злило сознание непоправимости сказанного.

С этого дня Наташа особенно терпеливо выслушивала похвалы профессору и его семье, старалась подчеркнутым восхищением умом профессора и его нравственными качествами загладить червячок недоверил, который сама же заронила в душу Семена Семеновича

Но Наташа знала, что червячок — жив. Каждое утро Наташа вставала с надеждой: сегодня Сеня посвятит ей день. Ну, не весь, хоть несколько спокойных часов, так, чтобы наладилась искренняя, душевная беседа, чтобы захотелось «раскрыть душу».

Но дни шли за днями, а часов беседы невыкраивалось. Были ласки, поцелуи, были шутливые разговоры за чаем, были ночные ласки, а беседы нет, бесед не складывалось. Наташа пробовала работать. Надо было заготовить статью к сроку. Но работа не спорилась, шла тягуче, вяло. Написанное сегодня завтра не удовлетворяло, чувствовалась «вымученность»… Не хватало «нерва», и удивляло, даже обижало, что Семен Семенович ни разу не осведомился: а как ее работа. Время уходило бесцельно, между пальцами, уходило на ненужности, на пустяки…

Наташе переслали кружным путем целый пакет писем: и личных, и деловых. Деловые содержали новости, которые взволновали Наташу. Сообщалось «о болезни» (что означало — аресте) двух друзей, причем боялись, что болезнь их будет продолжительная, с серьезными, грозящими последствиями… Наташа не находила себе места.

Еще острее раздражало бесцельное сидение в Г. Кому это нужно? Ему… Ей… И все-таки не хватало духу уехать с этой недоговоренностью на душе, с этим холодком… Уеду, а там буду мучиться… Нет, раньше договориться… Выяснить…

Она сама не знала хорошенько, что «выяснить». Просто хотелось во что бы то ни стало «пробить стенку» и уехать с успокоенным сознанием, что они с Сеней близкие, родные по душе. Наташа нетерпеливо ждала Семена Семеновича. Сегодня, что бы ни было, она поговорит…

А Семен Семенович, как нарочно, долго не шел. Пришел уже за полночь, прямо с парадного ужина в его честь. Чуть «навеселе», довольный, подъемный, не замечающий затуманенного лица Наташи.

— Накормили, напоили, можно сказать, до отвалу я немного «того». Но это сейчас пройдет. Соскучилась?.. Давай шейку, за ушком…

— Пусти, Сеня. — Она нетерпеливо высвободилась. — Не до того сейчас. Я получила письма. Катерина Петровна и Никанор — «изъяты».

— Да ну! Что ты… Вот история…

— Мне их так жалко… И это так досадно… Так больно. — Наташа, неожиданно для себя, расплакалась. Она плакала не столько над друзьями, сколько над собою Все чувства как-то перемешались сейчас Казалось, в жизни было одно тяжелое, больное, одна цепь огорчений, тревог, неудач… Что будет теперь с их «начинанием»'? Зачем она уехала! Там сейчас она нужна…

— Ну, что ты это, Наташенька, право. Брось. Нельзя же таю из-за всего сейчас в слезы, — в тоне нотка упрека Он так устал от женских слез. — Еще, может, и обойдется…

— Да я не только о них, и обо всем как-то. Что это за жизнь. Одни горечи.

— Что поделаешь. Такова уже наша работа. — Он понимает, что она говорит о трудностях их дела

— Вот когда я работал на Волге… — Семен Семенович хочет отвлечь ее мысли и считает, что для этого лучший прием — «рассказ о приключениях» из своего революционного прошлого. Наташа знает все эти «приключения», она слушает рассеянно. Ей хочется поговорить совсем о другом. О своей муке, о своих сомнениях.

— Видишь, какие трудности бывают… А вот же я жив остался… И, как видишь, даже способность увлекаться женщинами не потерял… А, Наташа? Ты не слушаешь меня?

— Слушаю, Сеня… Только я вот что хочу тебе сказать: я решила уехать… Туда, назад. Завтра же… Я теперь не могу здесь спокойно оставаться.

— Ну, вот еще глупости какие. Как раз теперь неразумно ехать. Я тебя не пущу, ни за что. Ты при своем легкомыслии наверное влетишь. Дай всему улечься. Да и вовсе ты им сейчас не нужна Прекрасно без тебя обойдутся.

Наташа возражает, волнуется, спорит… Ей непременно хочется, чтобы Семен Семенович признал ее нужность для дела именно сейчас, именно в эту минуту. Но Семен Семенович упрямо повторяет: — «Ребячество… Пустяки. Будто без тебя людей не найдется… Поверь, все сделают, да еще лучше тебя».

Не помогают и цитаты из писем, где Наташу определенно призывают назад.

— Ну, кто тебе это пишет? Истеричка Мария Михайловна… Просто по-бабьи раскудахталась. Я понимаю, если бы еще Донцов написал, тогда дело серьезное, а Мария Михайловна… Плюнь ты. Не стоит тебе волноваться.

И опять слова Семена Семеновича задевают Наташу за живое, за больное место. Донцов — это то прихрамывающее лицо, которое за глаза звало ее «барынькой». Ей самой обидно, что не Донцов «вызывает» ее. Если бы он позвал — это показало бы, что она «ценная», что действительно необходима… И тогда, о, тогда Наташа полетела бы назад сейчас, немедля, несмотря ни на что…

Это же и обидно, что не Донцов ее зовет. Как Сеня не понимает! Зачем подчеркивает? Никогда Сеня ее не понимает, никогда не слышит, всегда «ранит»…

Наташа прощается с Семеном Семеновичем нарочно холодно. Пусть чувствует. Но когда он, будто не заметив ее холода, уходит к себе, на Наташу снова нападают тоска и страх — страх своих собственных, невыплаканных, невысказанных мук…

Договориться. Договориться во что бы то ни стало.

Либо поймет, либо — разрыв. Все лучше, чем этот голод души, эта недоговоренность.

Наташа спешит по длинному коридору с противно мягким ковром.

Ждать до завтра. Нет сил пережить еще один длинный, пустой, бесцельный день.

У его двери Наташа замедляет шаги, останавливается. Прислушивается. Все тихо. Сеня, вероятно, уже спит, у него привычка засыпать, едва голова на подушке:

Чуть дернула ручку и быстро отпустила… Кровь залила щеки. Так живо представился его сонный взгляд и его вопрос:

— А, ты опять пришла. Ишь ты какая… Разве ты не знаешь, что я устал, а завтра голова должна быть свежая…

Нет, нет, только не это. Только бы не услышать этих ранящих слов…

Только не пережить снова все, что за ними следует…

Наташа спешит по коридору к своему номеру, мимо изумленного лакея на ночном дежурстве. Он заинтересован, почему мадам внезапно раздумала. «Должно быть, ссора…»

Наташа уже несчетный раз отворяет дверь своей комнаты. Прислушивается. Всматривается в коридор, освещенный тускло, по-ночному. Пусто. Тихо.

Когда вдали слышится кашель или из-за поворота коридора появляется мужская фигура, у Наташи вздрагивает сердце… Нет, не он… Не Сеня.

Уже скоро три часа ночи. А Сени все нет. Что это значит? Так поздно он никогда не возвращался. Не случилось ли с ним чего?

Наташа опять и опять навещает его номер, со слабой надеждой, что он пришел, прямо к себе, не зайдя к ней. Номер пуст. Лакей на ночном дежурстве с любопытством следит за маневрами «мадам». Ухмы-, ляется, и что-то неприятно-наглое в его взгляде, как она проходит мимо.

Сегодня ей все равно.

Больше всего тревожит факт, что Семен Семенович ушел с утра и так за целый день не забежал ни разу… Этого еще не бывало…

Если что случилось, почему не догадался протелефонировать. Может быть; просто заговорился у профессора Остался там ночевать. Но тогда — какая непростительная небрежность по отношению к ней. Неужели не подумал: будет тревожиться; с Анютой бы он так не поступил… Каждый час увеличивает тревогу.

Наташа то приляжет на постель, то вскочит и приоткроет дверь в коридор. Никого. Все та же скучная отельная тишина, все так же тускло, по-ночному освещен коридор, все так же скучно краснеет, убегая вдоль коридора, противно мягкий ковер… Если б не этот ковер — она издали услышала бы, узнала бы его шаги…

Кто-то сладко похрапывает, кто-то кашляет

Тихо, пусто…

Бьют башенные часы.

«Динь-динь, динь-динь».

Половина пятого.

Все тревожнее, все непереносимее ждать. Скорей бы утро.

Еще живет надежда, что он просто заговорился у профессора и остался ночевать. А завтра утром прибежит с виноватым видом и будет смешно, ребячливо оправдываться… «Как же было телефонировать, а вдруг бы профессор догадался?» И будет смотреть на нее милыми смущенными глазами, ожидая привычного женского разноса. А когда она, Наташа, только улыбнется ему в ответ, только отбросит его непослушную гриву и, целуя его умный лоб, скажет «Не надо оправдываться, Сенечка, я все понимаю»; — он вздохнет облегченно и скажет: «Ты у меня- хорошая… Ты добрая».

И обоим вдруг станет легко и светло на душе, и такими вздорными покажутся ей самой ее ночные страхи.

— Всё мои нервы… Ну что могло случиться? Я еще спать буду, когда он уже прибежит… Не надо закрывать дверь на ключ…

Наташа заставила себя лечь. Но и во сне она продолжала прислушиваться. Шорох — и Наташа уже спустила ноги с постели, прислушивается, а сердце стучит, стучит… Нет, это по соседству… Скребут пол… Переговаривается прислуга… Утро серое, туманное, еле пробивается сквозь спущенные шторы.

Который час? Только начало девятого. Но больше Не спится.

Наташа встает, растягивая процесс одевания. И опять прислушивается, жадно ловит звуки, — опять приоткрывает дверь в коридор. Коридор серый, без ночных огней, и еще более пустой, безнадежный. Лучше не смотреть. А сама смотрит, вглядывается. Кажется, вот-вот из-за поворота появится знакомая милая фигура в старенькой, трогательно бесформенной мягкой шляпе…

Теперь, да, теперь Наташа понимает, как Сеня ей дорог, как нужен. Она готова упрекать себя за все свои невысказанные упреки ему, за свои бывшие обиды на него, за каждое шевельнувшееся недоброе чувство…

Только бы пришел. Только бы ничего не случилось… А вдруг он уже пришел после того, как Наташа легла, — мелькает неожиданная надежда-мысль. И в белом халатике, с распущенными волосами и гребнем в руке, Наташа бежит по коридору. Встречные удивленно сторонятся, женщина, моющая пол, ворчливо отодвигает ведро. Наташа задела его, плеснула воду, залила ковер.

— Простите.

Номер Семена Семеновича по-прежнему пуст. Постель не смята.

«Что же это значит?!» Наташа садится на его постель, решая, что она именно здесь будет дожидаться его. Тут будто ближе к нему. Его вещи, его старая брючная пара, жилет. А вдруг — Анюта приехала? И теперь бедный Сенечка с ума сходит, что они встретятся. Может быть, ей следует уехать. Но как успокоить Сеню, предупредить, что ее уже нет, что он спокойно может привести Анюту в гостиницу. Позвонить по телефону к профессору? А если Анюта там? Да и вообще — ей строжайше запрещено звонить по телефону.

Мысль, что Сеня может. привести сюда Анюту, заставляет ее соскочить с постели и окинуть комнату зоркими глазами. Нет ли «улик»… Ее вещей, книг.

Потом, притворив дверь, она возвращается к себе…

Десять часов… Половина одиннадцатого… Одиннадцать. Половина двенадцатого… Час Наташа перестала прислушиваться. Ей кажется, что она его вообще уже не ждет, что у ней погасла всякая надежда когда-нибудь увидеть Сеню… Кто знает, жив ли он еще. Могло случиться несчастье, он такой близорукий… Его могли переехать, расшибить".: Если б он был жив, неужели, неужели он не нашел бы способа успокоить ее, дать ей только краткий знак: «жив»?

Если так упорно молчит, есть, значит, что-то страшное, серьезное, непоправимо жуткое

Наташа сидит с закрытыми глазами. Дневной свет режет, мучает… Ночью она звала день, сейчас ей жалко ночных часов: тогда была еще надежда… Что с ним? Что? Может быть, он в больнице И никто не знает. Может быть, зовет ее. Если до трех часов он не придет (обычное время, когда Сеня днем забегает), она телефонирует к профессору. Будь что будет. Наташа берется за приборку комнаты, «на всякий случай»… И вдруг именно тогда, когда Наташа решила более не ждать, не прислушиваться, резкий стук в дверь.

Войдите!

Предчувствие леденящими мурашками пробегает по телу.

Мальчик-посыльный подает письмо. Конверт упрямо не разрывается… Скорей, скорей узнать…

«Со мной приключилась неожиданная неприятность. За обедом начались такие острые колики в желудке, что пришлось лечь и послать за врачом. Температура поднялась до 40. Врач опасался аппендицита. Боли непередаваемые. Два раза мне впрыскивали морфий. Но сегодня уже лучше. Доктор только что был, говорит, что все обойдется и операция не нужна. Температура 37,8, а боли есть, но терпимые. Нужен полный, безусловный покой… Не тревожься за меня. Более идеального ухода, чем в семье профессора, найти невозможно. Они возились со мной всю ночь. Посылаю к тебе за книгами. Это предлог. Я сказал, что в отеле встретил знакомую русскую семью и прошу отобрать для меня и прислать мне книги. Возьми что попало. Мне не до книг. Помни: ни писать, ни телефонировать сюда нельзя. Целую твои ручки.

Твой Сеня».

«… Бедный, бедный Сенечка…»

— Будет ли ответ? — Мальчик-посыльный терпеливо ожидает, когда Наташа дочитает письмо.

— Ответ, ах да. Конечно. Посидите пока, я сейчас принесу книги. — Она спешит в его комнату, будто действительно должна что-то сделать для него. Душа застыла, онемела. Наташа еще не ухватывает случившегося. Хочется написать ему хоть строчку, одну строчку, тревогу, любовь, — любовь беспредельную'. Пусть не заботится о ней, она все вынесет, только бы знать, что он жив, что он «есть».

Холодными, застывшими от внутренней дрожи пальцами Наташа пакует книги. Мучает, душит желание приложить записку. Совсем маленькую, коротенькую… Нет, нельзя. Лишнее волнение. Еще увидят, спросят. Ему придется «выворачиваться». Он плохой выдумщик, милый, бедный Сеня. До того ли сейчас. Книги вручены мальчику-посыльному. И Наташа опять одна в своем номере — «одиночке».

На столике перед диваном недопитый утренний кофе.: а на душе леденящий страх и тоска, тоска-Опасность еще не миновала… Мало ли что в утешение ему мог сказать врач. Морфий, боли, лихорадка… И как могла она мучиться какими-то обидами, глупыми переживаниями, когда вот оно, вот настоящее, непоправимое горе. Глянуло в глаза и все остальное стерло. Все побледнело, стало таким мелким, ничтожным.

Прошло три длинных пустых дня. Три ночи, полные часов одинакового, тревожного раздумья, утомительно-пестрых снов, пробуждений, как от толчка: «Сеня. Что с ним?»

Раз ей ясно почудился Сенин голос. Наташа испугалась: а что, если это предчувствие?

Много раз за день Наташа бегала к отельному швейцару — узнать, убедиться: не было ли телеграммы, телефона, посыльного… Лакеи насмешливо перешептывались и почтительно осведомлялись: оставляет ли еще monsieur комнату за собой Или совсем уехал.

Разумеется, оставляет, monsieur просто болен, лежит у друзей, это удобнее, чем в гостинице… Ей досадно. Зачем она объясняет. Точно оправдывается Не все ли равно, все, все… кроме того, что с ним, с Сенечкой? Она не сомневается более, что болезнь приняла серьезный оборот. Если б Сенечка был «в памяти», в сознании, разве бы не нашел способа известить ее. Успокоить… Только бы знать, что он жив, только это… С остальным со всем она теперь примирится.

Часы ползли медленно, мучительно вяло. Ей казалось, что прошли часы, а стрелка едва передвинулась на минуту.

Работа совершенно не шла. Выйти из дому боялась: а вдруг посыльный или телефон.

К вечеру третьего дня у Наташи созрело решение: справиться по телефону у профессора. Не было сил длить эту пытку. А впереди предстояло самое страшное: ночь. Будь что будет.

Наташа позвонила. И сама испугалась. А что, если лакей перепутает, что, если там Анюта? Что, если…

— Que desire madame [*]? — Это лакей, явился на ее звонок.

[*] — Что мадам желает? — (фр.).

Наташе кажется, что он застал ее врасплох, что она сама не знает, что спросить по телефону, что лакей непременно напутает.

Она заказывает чай.

И лакей, осведомившись, с лимоном или со сливками, исчезает, мелькая белой салфеткой. И снова Наташа бесцельно бродит по комнате, слоняется с чувством тупой боли где-то возле сердца, с мучительными образами в голове, от которых хочется стонать и заламывать руки…

На башенных часах бьет девять. Последняя надежда на посыльного, на телефон потухает. И Наташа решительно звонит опять лакея.

Он является не скоро. Равнодушный, не знающий, как ей трудно казаться спокойной, как трудно толково, ясно, чтобы не перепутать, объяснить, как и куда надо звонить, что спросить, что сказать.

— Не надо говорить «мадам»… Просто «русские друзья» беспокоятся, спрашивают…

— Я понимаю, понимаю, — успокаивает ее лакей и скрывается, унося на записочке номер телефона, имя Семена Семеновича и фамилию русских друзей.

Наташе кажется, что это самое главное, что она только потому так ждет лакея с ответом, так волнуется". Только бы все с телефоном сошло «гладко», не взволновало бы, не напугало бы Сенечку…

Теперь Наташа уже не маячит по комнате. Она сидит на кончике дивана, вся напряженная, как струна. Сердце бьется не в груди, а где-то в горле. Мешает глотать. Сейчас, сейчас она узнает… Что? Думать страшно… Минуты ползут, ползут.*.: Почему так долго. Пять, семь, десять минут. Отчего лакей не возвращается? Может быть, новость слишком страшная. Лакей не решается сказать. По сердцу проходят леденящие волны. Жутко до дурноты. Мелькает мысль; а вдруг через час она будет жалеть об этих ужасных минутах, когда еще теплилась, шевелилась надежда?

Стук в дверь.

— Войдите, войдите!

Слова выдавливаются с трудом.

Вопрошающий, молящий взгляд на лакея. Но он не торопится. У него в дверях завязла салфетка, раньше надо ее высвободить.

— Monsieur велел благодарить своих русских друзей, — чуть шевелится усмешка под усами лакея, — за их заботу, monsieur много лучше. Он уже гулял сегодня по комнате, а сейчас monsieur готовится ко сну.

Наташа не шевелится. Молчит.

— Это все. Мадам больше ничего не прикажет?

— Нет. Ничего.

Еще раз мелькает белая, салфетка — и Наташа одна.

Наташе казалось, что, если лакей. принесет ей весть надежды, хоть слабый луч ее, она зальется слезами невыразимого счастья… И вот та самая весть, за которую Наташа час тому назад готова была отдать свою жизнь, а теперь она стоит растерянная, непонимающая. И к сердцу подкатывает новая мука — горькой, едкой обиды.

Что же это? Что?.. Он, Сеня, нежный, добрый Сеня, боящийся нанести царапинку Анюте, так пытает, так мучает ее, Наташу? За что? За что?.. И он смеет говорить, что «любит» ее.

Наташа характерным своим жестом гордо закидывает голову, как будто Сеня тут, как будто он видит ее…

Нет, такой обиды душа не прощает.

Наташа спала крепко и встала освеженная, примиренная. Где-то глубоко еще шевелится «червячок», но ей не хотелось давать ему волю. Главное то, что опасность миновала. Сеня жив, Сеня поправляется. На днях она его увидит. Тогда, да, тогда она непременно поговорит с ним серьезно, толком, объяснит, что нельзя так небрежно обращаться с любовью, что даже ее большая любовь и та не выдержит. Нельзя безнаказанно натягивать струны — порвутся.

Сегодня Наташа впервые почувствовала вкус кофе и улыбнулась горничной, сообщившей, что сегодня чудесная, совсем весенняя погода и что «мадам» должна непременно пойти погулять. Ах, если б она была свободна, как мадам, она с утра до вечера проводила бы на улице.

Наташа перечитала деловые письма, запросы и впервые могла отнестись к ним с той серьезностью, которую требовало дело. Ей было неловко, неприятно теперь: как это она так запустила ответы.

Заготовив пачку писем к отправке, Наташу потянуло за начатую и все не двигающуюся статью. Сегодня впервые в Г. писалось легко, без принуждения легко подыскивались точные, яркие слова, и мысли ложились ровной, логической вереницей, без скачков. Наташа не заметила, как промелькнул день. Начало темнеть. Глава закончена.

Наташа блаженно потянулась. На душе неожиданно легко, ясно. Радовало сознание, что обещанная статья начинает выписываться… Был отдых и в том, что не надо ждать телефона, мучиться, тревожиться за Сеню. Он в безопасности, и, очевидно, ему там, у профессора, так хорошо, что он даже не трудится подумать о ней, о Наташе. Эта мысль не без горечи. Но Наташа ее отгоняет. Душевные мускулы после напряжения последних дней требуют покоя.

Хочется света, движения, людей. Затворничество кажется нелепым, преувеличенным. Она решает пойти на почту, отправить письма, а оттуда зайти в какой-нибудь ярко освещенный модный ресторан.

Наташа стоит в вуали и шляпе, когда, как всегда не постучав в дверь, неожиданно входит Семен Семенович.

— Сеня Ты?

В возгласе больше изумления, чем радости.

— Ох, Наташа, устал… Ослабел после болезни. Но притащился-таки к тебе. Доктор советовал подождать до завтра… Да я не мог больше".

— Ляг, ляг скорее, Сенечка… Ты осунулся. У тебя глаза еще больные Зачем же ты пришел, голубчик?

— Соскучился;. Наташа… Душа была непокойна.

— Хочешь подушку под голову? Может, снять с тебя сапоги? Дай покрою тебя. Вот так. Хочешь чаю? С лимоном. Лучше с молоком. Сейчас позвоню, распоряжусь, приготовлю. — Наташа суетливой заботливостью старалась скрыть от себя самой, что в душе ее отсутствует та радость, то ликование которое должно же было ее охватить при виде Сенечки.

«Придет, увижу… Брошусь к нему, обниму, зацелую руки его…» Сейчас это желание отсутствовало. Сейчас казалось, что Сенечка пришел как-то не вовремя: перебил ее ясное настроение…

— Да ты не хлопочи, Наташечка Лучше сядь ко мне поближе. Я без тебя так стосковался… Да что это ты? В шляпе? Уходить собралась? Куда? Значит, без меня мы бегаем, гуляем. Так-то вы, милостивая государыня, соблюдаете ваше инкогнито.

Под шуткой плохо прячется нешутливый упрек.

— Уверяю тебя, Сенечка, это в первый раз… Все эти дни носу не показала, а сейчас скопились письма, видишь, сколько. Ну, и хотела на почте заказным отправить.

— А все-таки это с твоей стороны неосторожно. Особенно теперь… А вдруг Анюта оказалась бы в городе? И потом: разве можно было телефонировать к профессору? Ай-ай-ай, Наташа Я же тебя так просил. Не думал я, что ты так мало считаешься с моими просьбами… Я все время болезни этого боялся… А уж после твоего вчерашнего телефона — места себе не находил. И решил: будь что будет, а поплетусь к тебе… А то ты еще, чего доброго, сама к профессору явишься…

— Ты только потому пришел сегодня? Только из страха, что я явлюсь к профессору? — в голосе дрожит обида.

Семен Семенович ее улавливает скользит по Наташе быстрым, внимательным взглядом.

— Ну как — только потому. Не только из страха. Я же по тебе стосковался, это же ясно, Наташечка…

— Стосковался? Ты? Ха-ха-ха! — Семен Семенович еще никогда не слышал такого смеха у Наташи. — Стосковался! Ха-ха! Ха! Это после того, как ты все эти дни мучил, так терзал меня, с такой утонченной жестокостью.

— Наташа что с тобой, что ты говоришь? Точно Анюта… Ведь я же не виноват, что я заболел… Как же я тебя терзал? Чем, Наташечка? Я не хотел… Я же тебя люблю, Наташа… Нет, видно, права Анюта: кого люблю, того только мучить умею… Анюту, тебя… Тяжело как.

И Семен Семенович прячет голову в ладони, и во всей его позе столько беспомощности и искреннего горя, что Наташа сразу отмякает.

— Сеня, Сенечка, милый, дорогой мой. Я сама не знаю, что я говорю, что со мной… Я так исстрадалась за эти дни. Так боялась за тебя, за твою жизнь… Чего только не передумала! Я же так люблю тебя. Сеня, Сенечка, Симеон. Слышишь, Симеон?

Это имя имеет для них особый смысл, и Семен Семенович улыбается Наташе уже просветленной, успокоенной улыбкой, и Наташа на коленях перед ним, в своей любимой позе целует милую, умную голову.

— А теперь дай твои руки, Сеня… Я мечтала эти ужасные дни: увижу Сеню, прежде всего поцелую ему руки.

— Глупенькая девочка. Как ты меня напугала своим смехом. Изнервничалась, бедная… Ох, Наташа, жизнь трудная. Что ты так жмешься ко мне?

— Я рада, что ты тут… Что ты вообще есть. Понимаешь?

— Понимаю, милая. Я еще слаб после болезни. Твоя близость меня волнует. Ты знаешь, врач сказал, будто вся эта болезнь на нервной почве. Надо покой.

Наташа готовит чай, а Семен Семенович, лежа на диване, с папироской, рассказывает не спеша о ходе болезни, о семье профессора, о их дружеской заботливости, внимании. Говорил о страхах, которые пережил, боясь ее вторжения, о неудобствах переписки с ней.

— Ты бы только хоть записочку прислал… Или хоть бы только за книгами. Мало ли что можно придумать.

— Но ты же знаешь, я плохой выдумщик. Boi как только силы позволили, сам приплелся к тебе

За чаем Наташа рассказывает ему новости из писем. Новости одни тревожные, другие бодрящие; пишут о возможности, о нарастании отбытие… Семен Семенович и Наташа увлекаются, обсуждая эти возможности, строят предположения, намечают план… Принимают во внимание и ходы «оппозиции». Предстоит борьба и с ними. Но это только еще сильнее обостряет желание: скорей на дело, на живую работу.

— Ах, батюшки! — вдруг спохватился Семен Семенович. — У тебя тут такой кейф, что забудешь обо всем на свете. Я обещал, что вернусь домой' то есть, к профессору, в половине восьмого, а сейчас уже восемь. Время-то как летит у тебя. Только бы там не забеспокоились… Еще сюда прибегут.

— Ты уходишь?.. Ты там ночуешь?

— Они и слышать не хотят, чтобы я оставался в гостинице… Надо собрать свои пожитки, да и бежать… Но я вот что еще хотел тебе сказать, Наташечка. — Семен Семенович старается не смотреть на Наташу, и она знает, что сейчас последует «неприятность». — Я хотел тебе предложить. Ты бы того: не поедешь ли ты в X.?..

— Я в X.?.. Зачем?

— Ведь ты же знаешь, какой это интересный город. Столько старины… Ты же любишь старину. — Он уговаривает ее, как уговаривают детей проглотить лекарство.

— Я тебя не понимаю.

— Тебе не хочется. — Он смотрит на нее виновато-просительно. — Видишь ли, я тебе прямо скажу: пока ты здесь, я теперь ни дня, ни часу не буду покоен. Мне пришлось написать Анюте о своей болезни… Ты же знаешь Анюту. Чего доброго, еще сюда прикатит… Лучше ты поезжай в X. Спокойнее, вернее.

Наташа сидит за чашкой недопитого чая, низко опустив голову… Две крупные слезы капают в недопитый чай. Семен Семенович их замечает.

— Бедная моя девочка… Как ей трудно со мной расставаться. — Он с лаской, со снисходительной жалостью гладит ее голову.

— Зачем же мне ехать в X.? Я поеду прямо назад, домой.

Слезы сразу высохли, и глаза Наташи смотрят серьезно, немного чуждо.

— Ты меня не поняла. Я же прошу тебя уехать не совсем, а на время, на эти дни. И потом: в конце недели у них тут какие-то праздники, библиотека закрыта. Я уже закинул удочку профессору о поездке в X., хочу, мол, посмотреть старый город. Ты поезжай, а я за тобою через несколько дней.

— Нет, это все как-то нелепо, странно… Если я тебе мешаю, мне проще уехать прямо домой.

— Ты мне мешаешь? Глупенькая какая! Ведь это же ради Анюты. А если она приедет? — Для него это аргумент неотразимый. — Ты представляешь себе мою тревогу. Да и все равно, здесь мы почти видеться не будем. Я переезжаю сегодня же к профессору. Мы так решили А если ты уедешь в X., я уже в пятницу приеду к тебе. И пожили бы там вместе, не расставаясь, без дел, без профессора… Разве тебя это не манит?

— Но ты забываешь: в будущий вторник я обязана выехать. Это последний срок.

— Ну это там посмотрим… Если на горизонте все будет спокойно, урвем еще денек-другой. Главное, пожить вместе в полной безопасности, без помех,. Отдохнуть. Там у меня будет совсем другое настроение. Ни профессора, никого. А здесь… Вот я и сейчас нервничаю: а вдруг меня уже ищут? Придут сюда…

— Ну, хорошо, я подумаю. Завтра поговорим. — Наташа сдается нехотя.

— Как завтра? Ты должна уехать сегодня, непременно сегодня. Я уже справился о поездах, выписал их… Вот погоди, сейчас найду. — Своими близорукими глазами он пробегает карманный блокнот.

— Вот. Ты можешь выехать сегодня в десять тридцать, а в час тридцать ты там. Очень удобно. Самый скорый поезд. Тебе же легко собраться. Да ты не грусти так, Наташенька, а то мне кажется, будто я тебя в самом деле обидел… Мне так же грустно расставаться. Да только ведь это не надолго. Я приеду в пятницу. Пришли телеграмму мне на почтамт, наши обычные инициалы, где остановилась… А комнату возьми общую, на двоих. Скажи: мужа жду. -Это своего рода «компенсация»' Наташе, по его мнению. — Помоги мне вещи собрать… Наташа, я сегодня же возьму их к профессору, а ты тут сама рассчитайся с отелем, я в этом плохо разбираюсь. Кстати, деньги у тебя есть? А то, если надо, профессор предлагал. У тебя угрюмый вид, Наташа, меня это мучает.

— Не мучайся, Сеня, пройдет. А теперь ты ложись сюда и жди, пока я соберу твои вещи. Тебе незачем уставать. Я все для тебя уложу. Тебе же плохо. Ну, прекрасно. Лежи.

Наташа уже затягивала портплед Семена Семеновича, когда он как-то виновато, крадучись вошел к себе в номер.

— Ты что это пришел сюда, Сенечка? Лежал бы себе. Я все уже уложила. Готово.

— Я боялся, что ты тут сидишь одна да плачешь… Лежу и мучаюсь. Ведь я люблю тебя, Наташа.

Это сказано так серьезно, что Наташа невольно улыбается. Но на душе холодно, пусто. Может быть, и любит. Но что ей-то дает эта любовь? Уколы, унижения, муки…

— Ну, одевайся, одевайся, Сенечка… А то опоздаешь к профессору, и тебе еще, пожалуй, «нагоняй» будет от мадам профессорши.

— Может, ты к ней приревновала? Так ведь она старенькая.

Наташа опять улыбается:

— Ты ужасный ребенок, Сенечка… Смешной такой, непонимающий… Ну береги себя, не болей. Твою рукопись я положила в папку… Книги все здесь. Прощай, Сенечка. — Они обнимаются.

— Ты как-то холодно целуешь… Точно по заказу.

— Так полагается благонравной жене. Не хочу тебя соблазнять, — отшучивается Наташа и спешит вызвать прислугу, чтобы вынести вещи. — Ты поедешь на автомобиле, чтобы не уставать…

В коридоре Семен Семенович неожиданно при лакее обнял Наташу и зашептал ей в ухо:

— Ты не сердись. Ты же моя девочка… Ты же знаешь, как ты мне нужна… Это ради Анюты.

На повороте коридора он приостановился и молча закивал ей головою. Казалось, ему хотелось что-то ей сказать, что-то объяснить. Наташа шутливо замахала ему платком:

— Не влюбись в профессоршу… И приезжай скорее.

Тогда он усмехнулся и, видимо успокоенный, уже решительно завернул за угол коридора. Наташа, низко опустив голову, ступая по знакомому, противно мягкому ковру, шла к себе в номер.

X. действительно старинный город. Его узорчатые кружевные церкви, затихшие старые улицы привлекали туристов, и потому Наташе без труда удалось найти комфортабельный и недорогой отель.

И комната оказалась симпатичная: вся залитая солнцем, с мебелью в стиле модерн. Прямые, спокойные линии, отсутствие «ловушек для пыли» — тяжелых ковров и бархатных портьер — успокоительно действовали на зрительные нервы.

Вид из окна был не на узенький двор и крыши, как в Г., а на широкую, степенную, затихшую площадь с домами, видавшими смену поколений,

Как только Наташа встала подняла штору и улыбнулась горячим лучам весеннего солнца, она почувствовала давно не бывалую радость жизни, бодрость, энергию. Ей все здесь нравилось: удобная постель, уместительный умывальник, а главное — вид из окна Когда Наташа открыла окно, в лицо ей пахнул весенний ветерок, насыщенный нежными цветочными ароматами, а из соседнего сада несся уже совсем весенний птичий концерт.

— Жизнь. Вот она, жизнь… А я так мучилась там… Зачем?

И работа сразу наладилась. Легко, споро, без напряжения. С утра тянуло к письменному столу, а ночью все еще жаль было оторваться… Писала бы, кажется, весь день, не вставая. Но надо же было полюбоваться на «старого красавца», на город, с его затихшими улицами, задумчивыми домами, кружевными соборами.

Наташа чувствовала себя счастливой. Она наслаждалась своей вновь приобретенной свободой. Будто школьница на каникулах… Она улыбалась, идя по улице, улыбалась, выбирая обед в дешевом ресторане, улыбалась, ловя горячие лучи весеннего солнца, улыбалась, когда с чувством легкого, но приятного утомления после напряженной работы ложилась в постель.

В пятницу Наташа зашла на почту. Среди, писем, присланных кружным путем, неожиданно письмо и от Семена Семеновича. Что он пишет ей? Опять новую боль? Может, извещение, что не едет…

Наташа не спешила вскрыть письмо, она сунула его вместе с остальными в кожаную сумочку.

В скверике, где так весело, по-весеннему перекликались птицы и где рядом с темной мясистой зеленью вечнозеленых растений нежно розовели цветы миндалей и абрикосов, Наташа стала по очереди вскрывать письма.

В первом же деловом письме — настойчивый зов друзей События нарастали. Люди должны быть на местах. Не понимали ее молчания. Тревожились.

«Ехать, ехать. Скорее бы к ним… На дело, на работу…» Что бы ни было в письме Сени, она уедет. Пусть лучше не приезжает. Тогда она уедет уже завтра.

Наташа вскрыла письмо Семена Семеновича с тайной надеждой найти отказ.

Письмо Семена Семеновича, написанное тотчас после ее отъезда, было неожиданно ласковое, прочувствованное. Полное самообвинений, уверений в том, что без нее он жить не может. «Твои упрекающие глаза меня преследуют… Я себя чувствую палачом, преступником, а между тем ты и не знаешь, как ты мне дорога. Больше, чем могу сказать, больше, чем могу это выразить… Холодно, пусто без тебя, Наташа, точно солнце закатилось».

В другое время такое письмо Сени заставило бы сердце Наташи забиться сладкой радостью. И, закрыв лицо ладонями, она еще и еще переживала бы его «признания»… Когда-то от таких писем Наташа боялась умереть, задохнуться от счастья.

Сейчас она улыбнулась снисходительно, немного горько.

«Поздно. Слишком поздно шевельнулось чувство».

В приписке стояло, что он считает часы до встречи с ней. И это не смягчило Наташу. Все как-то скользнуло по душе, не задевало. Будто не к ней относилось.

Наташа спрятала его письмо и принялась за другие. В одном стояло несколько слов о Ванюше, деловых. У Наташи шевельнулся упрек за непосланную ему открытку. Милый Ванечка. Как по-человечески отнесся.

Наташа зашла в магазин, выбрала хорошую открытку с видом и набросала карандашом шутливый привет. Она писала о том, что на днях они увидятся, что она соскучилась по всем, страшно соскучилась. Даже по Донцове. И ей стало ясно, что она действительно соскучилась по ним, по друзьям.

По дороге в отель Наташа вдруг отчетливо вспомнила длинный коридор с противным мягким ковром; лакея, дремлющего у стола… И будто увидела себя, в белом халатике, с белыми лентами в косах, у дверей Сеничкиного номера… Стоит, борется с собою, мучается. Точно «просительница».

Гадко, унизительно… Не вспоминать, не надо вспоминать… В отеле ее ждала телеграмма:

«Буду сегодня в час тридцать ночи, встречай».

— Сегодня приезжает мой муж, — равнодушно сообщает она швейцару и идет к себе в номер использовать последние часы свободы, ответить на деловые запросы, побыть «сама с собою».

Наташа приехала на вокзал за полчаса до назначенного времени, но на черной доске мелом стояли какие-то знаки, оповещающие об опоздании поезда. Которого? Наташа обратилась к носильщику, тот оказался неосведомленным. Их объяснение привлекло внимание проходящего господина. Он любезно приподнял шляпу… — Может быть, я могу быть полезным?

Наташа объяснила свои сомнения.

Господин с любезной готовностью сообщил, что поезд действительно опаздывает на целых сорок пять минут, ливнем размыло дорогу, но он уже справлялся, несчастий не было. Он тоже" ждет этого поезда, встречает мать.

Наташа смотрела на господина. Высокий, с седеющей, клином подстриженной бородой, с живыми черными глазами. На Наташу он произвел приятное впечатление. Симпатичный.

Господин продолжал рассказывать. Он не видел свою мать два месяца, это большой срок. Он любит, чтобы мать всегда была с ним. Это громадная радость, утешение.

— Любовь матери — единственное неэгоистическое, единственная любовь, которую я уважаю.

Он экспансивен, как все южане.

— Кого ждете, мадам? Друга, мужа?

— Мужа, — это срывается невольно, но Наташа краснеет.

— Мадам давно замужем?

— Как считать… — И Наташа невольно смеется.

— А, понимаете, то есть считать до венца, а потом уже после, легально. Так? Но я, видите ли, имею на этот счет особый взгляд. Простите, я знаю, женщины та мной не соглашаются, но для меня что жена., что любовница — pas de difference. Я вам скажу больше: Свободное сожительство налагает больше цепей, чем законный брак. Я не о внешних обязательствах говорю… О внутренних, моральных… Эту скованность, эту зависимость от собственных мук. О, я прошел всю эту школу… Я бы мог вам многое рассказать, любопытное… Простите, вы немка?

— Русская, и притом писательница. Вы можете говорить со мной свободна Я не боюсь жизни и правды.

— Писательница, — он почтительно приподымает шляпу. — Я уважаю женщин, которые имеют профессию. Моя мать была учительница… Хотя в любовных отношениях и это ничего не меняет. Все те же цепи. Вы понимаете: внутренние, "И нет; не бывает искренности, правды. Всегда ложь, ложь обоюдная, поза, маски — ложь ради покоя другого, ложь из страха, ложь по привычке… Разве в супружестве и свободным сожительством) люди бывают когда-нибудь сами собою? Такими, как с друзьями, с коллегами, чужими женщинами? Разве они когда-нибудь договаривают свои мысли, дают волю своим настоящим чувствам, настроениям? Тому, что в них может быть лучшего?.. Всегда маски, всегда поза, всегда ложь…

Он кидает свои несвязные обвинения, но Наташа его понимает. Она дополняет его мысль примером, замечанием. И он, удовлетворенный, радостно кивает: «C’est са! C’est са!»1

Теперь, уже так же торопливо, обрывочно, будто спеша высказать ему, этому незнакомому человеку, все продуманное, все вымученное, говорит Наташа… А он слушает с внимательно наклоненной в ее сторону головой и изредка дополняет ее мысль метким, верным, нужным словом… Наташа первая замечает, что стрелка приближается к назначенному сроку прибытия поезда. Они не заметили, как в этой прогулке по серой, скучной ночной платформе промелькнуло время.

— Я счастлив, мадам, что судьба подарила мне эту счастливую встречу. Я не хочу быть нескромным и не спрашиваю вашего имени. Но, без комплиментов, я впервые встречаю молодую женщину с такими зрелыми взглядами… Вы замечаете, я подчеркиваю «молодую». Среди пожилых я чаще видал единомышленниц. Они не любят говорить об этом, пожилые женщины, но они многое знают… Пример — моя мать. Впрочем, моя мать — исключительная женщина. И я горд, что на старости лет я могу дать ей все радости, какие покупаются достатком. Этот достаток я сколотил своими руками. Я, мадам, винодел, но начал я свою карьеру в винном погребе. Моя мать была учительница, в семье нас было восемь братьев. Отца мы не знали, я был младший у матери. А теперь я жду ее, мою старушку, с таким нетерпением, с каким ни один любовник не ждет своей…

На платформе засуетились. Поезд подходил.

Наташа протянула ему руку. Он почтительно приподнял шляпу, сделал движение поцеловать ее руку и раздумал.

Они встретились глазами… Наташа покраснела и как-то слишком поспешно скрылась в толпе. Поезд вкатывался, наполняя туманом вокзал.

— Заждалась? Ну, как ты, Наташенька? Свежо выглядишь, розовенькая, хорошенькая… Похожа на девочку. Очень соскучилась? А я — то так истомился последний час… Хотел выпрыгнуть и пешком бежать.

Семен Семенович не только не побоялся на этот раз обнять Наташу, но долго целовал ее губы. Потом взял под руку и оживленно стал рассказывать о том, как он все «хитро» обставил и как «улизнул» — таки от профессора.

— Тут мы наконец с тобою отдохнем. Наговоримся. Справим свой двадцатый медовый месяц, — он крепко прижимал к себе ее руку. — Милая… Я так рад тебя видеть… Так рад.

Наташа улыбалась ему. Она наблюдала его с ровным спокойствием, как. милого непонимающего ребенка. Но и как чужого… Это ее удивляло. Этого раньше не бывало.

В выходных дверях вокзала они столкнулись со случайным знакомым Наташи. Он бережно, заботливо вел под руку седенькую маленькую старушку.

Наташа сделала вид, что не замечает его. Еще поклонится. Начнутся расспросы, ненужные скучные объяснения, подозрения, оправдания…

А в душе шевелился протест: что за рабство такое. Скучно. Надоело.

В автомобиле Семен Семенович привлек Наташу к себе, ища ее губы.

— Ты не поверишь, до чего я этот раз по тебе тосковал… Пусто без тебя… Одиноко… И мучился. Все мне казалось, что я тебя обидел, что глупо было посылать тебя сюда… Все моя нервность виновата. После болезни, знаешь, плохо нервами владеешь. Ты ведь это поняла да?

— Поняла, Сенечка.

— Ты не сердишься? Мне все кажется, что ты и сейчас будто не рада мне. — Он вопросительно, боязливо, почти с мукой заглядывает ей в лицо. — Может быть, ты меня уже больше не любишь…

Это сказано так тихо, будто сорвавшаяся мысль, которую боишься додумать.

— Не люблю, совсем не люблю. — Наташа нарочно шутит, чтобы разбить настроение. Но ей кажется самой, что ее голос звучит неубедительно.

Семен Семенович тяжело вздыхает и откидывается на спинку сиденья. Он молчит, задумавшись. Наташе жаль его. Не прежней острой, жгучей жалостью, в которой растворяется вся ее нежность, все ее обожание. Сейчас ей жаль его, как жалеешь человека, которому нехорошо. Наташа спешит отвлечь его мысли. Она рассказывает новости из писем друзей, Семен Семенович заинтересовывается, оживляется.

Когда они подъезжают к отелю, Семен Семенович и Наташа разговаривают с тем интересом и одушевлением, с каким двое коллег обсуждают обычное совместное, общее дело.

Утро началось для них поздно. Солнце уже уходило из Наташиной комнаты, когда она подняла штору и раскрыла окно.

— Посмотри, Сеня, как красиво. Эти дома… Слышишь, птицы… Весна.

— Что и говорить… Здесь у тебя настоящий рай

Семен Семенович подходит к окну и обнимает Наташу за плечи. Они стоят у окна молча. Задумавшись.

На душе у Наташи непривычно ясно, спокойно. Точно она все воспринимает не сама, а смотрит со стороны, отмечает. К Семену Семеновичу растет, укрепляется чувство покойной нежности-симпатии, как к милому, чудачливому, но чужому человеку. Даже ласки его ночью она воспринимает как-то объективно, не загораясь в ответ. Под разными предлогами она отводила его внимание от главного.

— Тебе не надо уставать, Сенечка. Опять начнутся боли. Лучше я тебе расскажу, что я вчера здесь видела, — Она обращается с ним впервые как старшая с младшим… Не он, а она руководит настроением. До сих пор она была послушным его отзвуком. Теперь он, сам этого не замечая, идет туда, куда ведет его воля Наташи. Доволен и Семен Семенович. Наташа ровна, в меру весела, а главное, и не думает затевать тех психологических бесед и объяснений, которых он всю дорогу побаивался. Ему становится легко, беззаботно на душе. Если б всегда так было!

Последнее время его часто мучила неудовлетворенность Наташи, он не столько сознавал, сколько ощущал ее. И не знал, с какого конца взяться. Что сделать, чтобы этого не было. Чем больше он старался ее понять, тем хуже, глупее получалось. Так бывало прежде с Анютой, так все чаще стало получаться и с Наташей.

Он считал, что вся вина лежит в его неумении обращаться с женщинами. Он завидовал донжуанам, пробовал даже выспрашивать их…

Теперь, в X., ему казалось, что они встали на твердую почву, снова нашли друг друга, как выражалась Наташа. И Семену Семеновичу было светло, легко и радостно на душе.

Завтрак прошел среди смеха и шуток. Семен Семенович ел с аппетитом, хвалил булки, кофе, уверял,

о Наташа могла бы быть «прекрасная хозяйка». Ему все здесь нравилось.

А Наташе казалось, что она занимает знакомого; но это было легко и естественно.

— Охотно бы я пожил здесь подольше. Но вот в чем беда: библиотека открывается во вторник и профессор пригласил своего коллегу на вторник показать мне некоторые архивные материалы… Так что официально я, собственно, отпущен до вторника и должен был бы уехать уже в понедельник.

— В понедельник. Вот это отлично…

— То есть как отлично?

— Ну да. Ты же знаешь, что я рвусь назад, меня мучает, что я здесь зря сижу, когда меня ждут. Уеду и я в понедельник.

— Глупости. Ничего они тебя не ждут. Прекрасно без тебя обходятся. Что такое день-два? Совсем не вижу, зачем нам торопиться отсюда.

— Один-два дня, по-твоему, ничего не значат?.. И это при современной напряженной атмосфере?

— Наши всегда преувеличивают.

Наташа замолкает. Она думает о том, что и на этот раз он исходит только из себя… Еще не было случая, чтобы он по ее просьбе подарил ей лишний час… Надо ехать, Анюта ждет… И никаких- колебаний, уступок. Это закон. Почему же он не допускает, что и она может торопиться. Что и для нее один лишний день здесь — потеря.

— Помнишь, Сеня, — как бы вслух думает Наташа, — два года тому назад мы встретились с тобою в N.?

— Помню. Что же?

— Ты помнишь, я захворала. Ангина… Был жар… В городе ни единой знакомой души… Противный отель… Помнишь, как я тогда просила тебя провести со мной один день, один только день, просто чтобы не лежать одной в чужой, неуютной гостинице. Тогда я говорила тебе: Сенечка, один день… что значит

Анюте один день, когда она всегда с тобою… Ты знаешь, редко просила у тебя что-нибудь, а тогда я просила. Но ты уехал. А я осталась одна, больная, в полубреду…

— Почему ты это вспоминаешь? — У Семена Семеновича смущенное, несчастное лицо.

— Потому, что, когда дело идет о тебе, ты понимаешь, что и один день может иметь значение. А когда дело идет обо мне, о моих желаниях, ты со мною не считаешься. Странное неравенство.

Наташа говорит с непривычным спокойствием, с холодком.

— Как это я не считаюсь с твоими желаниями, Наташенька? Ты несправедлива, голубчик. Когда же это я тебя насиловал? Ты скажи. Так нельзя упрекать, без фактов. Если я что не так делаю, так бессознательно, нехотя… Я совсем не желаю «неравенства»…

— Ну, оставим это. Право, это не так важно теперь. Просто надумалось, и сказала.

Наташа пытается перевести разговор на другие темы.

Но Семен Семенович отвечает рассеянно. Он ходит по комнате и думает. И вдруг лицо его просветлело. На губах добрая, ласковая улыбка, которую Наташа всегда так любила, а в глазах забавная, милая, детская лукавость.

Он посматривает на Наташу поверх очков:

— Ну, Наташенька, я пойду постригусь. А потом пойдем с тобою город смотреть.

Он подошел к Наташе и с серьезной нежностью поцеловал ее глаза, потом обе руки и как-то сконфуженно-спешно скрылся за дверь.

— Ты поскорей, а то стемнеет, — успела только крикнуть ему Наташа.

Семен Семенович вернулся гораздо скорее, чем ожидала Наташа.

— Уже вернулся; Так скоро побрился?

У него лукаво-таинственный вид.

— Что же ты делал? — Его вид и смешит, и интригует Наташу. Так улыбаются матери на. «тайны» детей.

— Отгадай.

— Ишь какой. Где же мне догадаться? Расскажи, Сенечка, ну, расскажи.

Она смеясь тормошит его.

— Посылал телеграмму профессору, — и он ребячливо высовывает язык.

— Телеграмму? Какую?

— Сказать, что я вернусь только в пятницу. Вот.

— Сеня!

Он ожидал, что Наташа в порыве благодарности бросится душить его. Но Наташа стоит с опущенными руками, и в лице не радость, а что-то незнакомое, злое…

— Ты послал телеграмму, ты отсрочил отъезд, не спросив меня, не посоветовавшись. Как же ты мог это сделать? Как ты решился, как ты…

— Наташа, что же это?

— Ты же знаешь: последний срок для моего отъезда — вторник.

— Но, Наташа, ты же сама обиделась на меня, когда я только заикнулся, что должен бы уехать уже в понедельник вечером… Ну вот, ради тебя, чтобы показать тебе, как я.с тобой считаюсь, как я дорожу тобою, больше, чем работой, больше, чем всем… Я думал, ты обрадуешься, а ты…

У него вид несправедливо разобиженного ребенка.

Наташа пытается что-то объяснить и сама себя прерывает. К чему? Отчего, отчего их души все время точно проходят мимо друг друга? Не слышат друг друга. Вот и сейчас: Сенечка хотел сделать ей радость, как он ее понимает; для него послать профессору телеграмму об отсрочке — это громадная уступка. Это доказательство его «большой любви». И раньше, да раньше Наташа была бы из-за одного этого на седьмом небе. А сейчас… И опять больно шевелятся ощущения-мысли: «поздно». Теперь поздно. Наташа решила «заговорить» инцидент, отвести разговор, придать ему легкий, не больной вид.

Она только прикинула в уме срок дороги и мягко доказала ему, что дольше среды обоим оставаться здесь «неразумно». Не хватит, финансов. Да и не покажется ли это подозрительным профессору? А вдруг Анюта действительно приедет в Г.?

Наташа говорила теперь как опытная мать, знающая психологию своего ребенка. О себе она не упоминала больше, будто она вовсе не торопится. Даже поблагодарила его за желание сделать ей такую радость и остаться с ней еще несколько дней.

Семен Семенович понемногу успокоился. Когда они, через час, шли под руку по затихшим улицам старого города, у Семена Семеновича снова было легко на душе, радостно, даже подъемно.

А Наташе казалось, что она показывает город симпатичному родственнику, с которым очень приятно, не скучно, но без которого можно и обойтись в жизни.

— Знаешь, Наташа, мне кажется, что это были самые светлые дни за многие годы, — говорил Семен Семенович, закрывая свой чемодан. Он уезжал на час раньше Наташи.

— Ты находишь?

— А ты разве Нет? Правда, ты иногда была какая-то странная… Точно чужая, но стоило мне прислушаться к твоей душе, — он говорит ее словами, — подойти к твоему настоящему «я», и эта чуждость таяла, исчезала. Правда?.. Ты была такая веселая, хохотушка. Я тебя давно такой не видал… И я уезжаю счастливый… Почти счастливый…

Семен Семенович задумывается, и вдруг непривычным движением он становится на колени возле Наташи и зарывает голову в ее платье…

— Сеня, что с тобою? Что ты?

— Наташа, мне иногда вдруг так страшно, жутко… Я боюсь тебя потерять… Это глупо, это нелепо, но я как младенец, который боится, что мать его бросит в темном лесу, одного… Неужели мы могли стать чужими? Наташа! Ты меня еще любишь? — Его глаза вопрошают с небывалой настойчивостью, с мукой…

— Это все на тебя не похоже… Что ты это, у меня, что ли, выучился разводить «психологию». Сомневаться. Глупый Сенечка.

Она шутит, чтобы не отвечать на вопрос.

— Да, ты права… Наши роли точно переменились. — Семен Семенович говорит с задумчивой грустью, с тихой нежностью гладя Наташины руки. — Тяжело мне, Наташа… Будто все по-старому… А что-то сосет. Жутко так…

У Наташи дрогнуло сердце. Неужели же он наконец, и именно теперь, теперь, когда поздно, научился слышать работу ее души? Ту работу, что она сама боится осознать.

— Мы столько пережили с тобою за эти годы, Сенечка, что мы не можем стать чужими… У меня столько тепла к тебе в сердце… Ты действительно будто стал для меня «младшим братишкой», такой милый, знакомый, родной… — Она ласково гладит его голову. Умную, так мучительно любимую прежде голову мыслителя.

«Прощай, милая, любимая головушка»… Что-то щемит, остро схватывает за сердце, подкатывает к горлу. Наташа не сдерживает своих слез… Это слезы прощанья, прощанья не с ним, живым Сеней, а с грёзой с их любовью и былыми, ушедшими муками, счастьем…

Но слезы Наташи при расставании — привычный неизбежный финал.

И они успокаивают Семена Семеновича.

— Ну, значит, все по-старому, все в порядке… — Он подхватывает Наташу на руки и несет на постель.

Наташа на платформе, в шляпе с вуалью, с дорожной сумочкой через плечо, Семен Семенович уже на площадке вагона отходящего поезда…

— Ты — на север, я — на юг… Где и когда мы встретимся? Не скоро теперь… Эти поездки так дорого стоят… Ну, да пока повидались, набрались духу… Здесь было особенно хорошо… А, Наташа? Ведь правда было хорошо? — Он жаждет услышать ее подтверждение.

— Да, чудесный город. Сказка. И я еду с новыми мыслями… «Новые мысли». Это уж я у тебя украла. — Это комплимент из обычного их обихода,

— Ну, уж ты не подмазывайся. У самой черепок есть. Ты мне все-таки пиши, пока я в Г. Хорошо?

— Разумеется.

— А я уж начинаю думать, мечтать, где бы нам встретиться.

— Слушай, — Наташа нарочно деловито перебивает его и, как бы для проверки, повторяет ему основы того предложения, которое она должна передать друзьям.

Захлопывают вагонные дверцы.

— Ну, прощай, Наташа, не скучай.

Он еще раз сходит на платформу, чтобы обнять ее.

— Я тебе так благодарен…

— За что, Сенечка?

— За все… Дай руку… Отойди, отойди… Поезд трогается. Пиши, милая. — Он долго, перевесившись из окна вагона, махает ей своей поношенной знакомой шляпой…

Ночная тьма проглатывает поезд…

Провожающие толпятся к выходу. А Наташа все еще стоит и думает.

Как спокойно на душе. Не больно. Чуть грустно. Так бывает, когда провожаешь милого, знакомого, брата. А между тем ведь она чувствует, что сейчас, да, вот сейчас, они действительно расстались, совсем, бесповоротно…

Если и встретятся когда-нибудь потом, то как чужие… Что-то погасло, умерло… И этого не вернешь ничем: ни мольбами, ни нежностью, ни даже пониманием.

Поздно.

В вагоне Наташа уже не думает ни о Семене Семеновиче, ни о своих переживаниях. Она роется в бумагах, в деловых письмах. Что-то уничтожает, что-то переписывает. Душою, мыслями она уже вся принадлежит работе, их делу…

Оригинал здесь: http://www.fedy-diary.ru/?p=3064