Богатый и убогий (Розанов)

Богатый и убогий
автор Василий Васильевич Розанов
Опубл.: 1911. Источник: az.lib.ru

В. В. Розанов

править

Богатый и убогий

править

Аристотель и Ломоносов в своих «Реториках» упустили одну главу руководительства к писанию сочинений: как давать написанным сочинениям заглавия. «История Русского государства» звучит просто и прозаично. Это пахнет Соловьевым и Ключевским — людьми прозаического века. «История Российского государства» — безвкусно и напыщенно. Так назвал бы свой труд кн. Михайло Щербатов. Но «История государства Российского» — великолепно; и нужно было родиться Карамзину, чтобы дать России не только великолепный труд, но и так великолепно озаглавленный. В этом заглавии есть что-то римское, что-то русское, — именно как в Карамзине тех дней, когда он, повидав все в Европе, вернулся на родину, перестал улыбаться, перестал писать шутки, стихи и повести и решил дать России родного Тита Ливия.

Но представьте: на прилавке книжного магазина вы встречаете книжку: «Критические рассказы». Если вы человек с умом, вы ни за что ее не купите. Почему? Невозможно купить и прочитать. Почему? почему? Автор не умен, а только умничает; автор — фанфарон, а критика более всех других ветвей литературы требует добродетели, — т. е. скромности, спокойствия, добросовестности, справедливости. Наконец, автор кокет: собрав в сборник свои статьи, он думал не о серьезном в них, а какое впечатление он сделает на публику… Так и этак он жеманился «перед зеркалом», т. е. перед мысленным отражением себя в душе читателей. И пережеманился: дал заглавие смешное и не дельное, но в высшей степени претенциозное. Так иная дама поместит у себя на шляпке и вишни, и розу, и «еще что-нибудь». Критика — рассмотрение; критика — анализ; критика — всегда труд и забота. «Но я хочу, чтобы во мне увидели и беллетриста», — и несчастный автор с счастливой улыбкой надписывает книжку: «Критические рассказы». Если это «рассказы», то, конечно, не критика! А если «критика» — то, конечно, не рассказы! Тут дело не в форме, а в сущности. Чем талантливее критик — тем он меньше будет способен что-нибудь рассказать; а хороший рассказчик «сядет в лужу» с попыткой критики. И нужно, поистине, не иметь ни одного, ни другого дара, да и наконец, просто надо иметь не очень много ума, чтобы по-молодому размахнуться: "А вот я издаю свои «Критические рассказы».

Что же такое случилось с бесспорно умным и бесспорно талантливым Чуковским, что он так измарался в заглавии новой своей книжки? Я как только взглянул, просто потерял всякое «обаяние» от Чуковского. Все слетело, вся прелесть. Я стал спрашивать: «Да что, уж не показался ли только Чуковский всему свету и умным, и талантливым?» И стал думать.

Странно. Пишет превосходно, а впечатления нет. Уж много лет пишет, а никак не скажешь: «Вот какую мысль проводит этот писатель». Очень странно для писателя: не проводить никакой мысли. Что же он пишет? — «А так, пишет. И превосходно пишет». В каком роде? для чего? — «Он, собственно, клюется. Клюнул одного. Клюнул другого». — «Да для чего?!» — «А так, чтобы вышло осязательное впечатление. Больше ни для чего»…

Странно… Не столько писатель, сколько воробей: потому что если Чуковского самого спросить, на кого он походит, на орла или воробья, то он, залившись краской стыда, смущенно и невнятно пробормочет: «Конечно, на воробья, орлиного во мне ничего нет. И я клюю всё маленькое, маленьким клювом и маленькие зернышки». В самом деле, страсть его разбирать все мелочи, писать о мелочах в писателе, и, по возможности, о мелочах в самом мелком писателе, которого и не читает никто, которого даже почти никто и не знает, — изумительна! Поистине, это критик о Вербицкой. Послушайте: он ни за что в свете и никогда не напишет статьи о Толстом и Достоевском. Самая талантливая его статья-лекция была… о Нате Пинкертоне в русской литературе и о кинематографе как отделе литературы! Это до того изумительно, что просто в дрожь бросает! И лекция-статья его о Пинкертоне была изумительно-блестяща, даже до глубокомыслия!

Удивительный «философ для Пинкертона». Просто ничего не понимаешь. Да кто он?

Репин написал его изумительный портрет. Выставив вперед руки, он точно играет ими для кого-то… Но пальцы не отделаны живописцем-психологом: и видишь точно не пальцы, а искривленные когти хищной птицы. Но руки — впереди всего, впереди фигуры. "Этот господин что-то вечно делает руками, — и он должен быть или престидижитатор, или фокусник, или… хуже: когти говорят о «хуже»… Фигура откинулась назад, к спинке кресла, — предовольная собою… «Этот господин преуспевает; несчастия с ним не может быть». И действительно, — лицо полно улыбки и каждой черточкой говорит:

— Как я талантлив! Боже мой, как я талантлив, — и почти один среди такой бездарной ев…..Все мне обещает успех: да он уже и есть! Книжки мои расхватываются, на лекции мои сбегаются. И это только начало, только еще начало…

«Начало, — а потом?»

Потом? Что же «потом», — добродетельный и добрый Чуковский? Роковое для вас заключается в том, что в натуру вашу вообще не входит «сначала» и «потом». Не входит развития. Вы тянетесь, как резинка, а не растете, как дерево. В вас есть что-то мертвенное, неорганическое, при всей талантливости и вечном кажущемся вашем движении. Самое сравнение с воробьем очень велико и слишком лестно: вы стеклянный шарик, быстро вертящийся и ослепляющий толпу (говоря вашим языком) «папуасов». Все в вас слишком современно: вы в высшей степени современный писатель, — право, какого еще не урожалось в литературе нашей. «Современность» — душа ваша.

И талантливая душа. Если бы вы были тупы, вы были бы в высшей степени счастливы. Но вы в вечной тоске, так как понимаете, что «современность» — это не литература. От грызущей тоски у вас выросли когти: но вы понимаете, что для писателя желательнее было бы иметь просто пальцы. Своим талантом вы ненавидите свою же талантливость, думая: «Господи, если бы потише! если бы поустойчивее! Если бы мне остановиться! Если бы мне поменьше таланта!!»

Но «колесо катится и катится». Никак не может «остановиться» Чуковский. Все может, а остановиться не может. И катится ровно. Давно катится, много катится, а «дороги» нет, а «станции» нет, да и раньше не было никаких станций. Катается, катается, туда, сюда, по кругу, прямо… точно с повязкою на глазах велосипедист и у которого вместо ног шарниры, и он роковым образом не может остановиться. Потому что «чем» же ему остановиться, какою мыслью, каким соображением? Мысли и соображения вообще не было — и в самом начале.

Так он совершенно измучится. Вытянется на много-много томов. Хорошо переплетет их. И под старость, сидя в красивом кабинете, перед длинною полкою с золотистыми надписями на корешках своих Oeuvres complets, раздраженный, озлобленный, будет думать:

— Вот где скрыто мое несчастие! Вся Россия говорит обо мне: но это — папуасы. Я же хорошо знаю, до чего я несчастлив!

— И оттого, что Бог недотянул моего ума до настоящего ума… и получилось одно остроумие. И разные общественные «интересы» недотянул до настоящего доброго чувства к действительности. Дал мне одни полукачества и ни одного подлинного качества, кроме едкого самосознания. О, как оно полно, это самосознание!

Впервые опубликовано: Новое время. 1911. 22 марта. № 12581.