Осоргин М. А. Воспоминания. Повесть о сестре
Воронеж: Изд-во Воронежск. ун-та, 1992.
Паспорта, визы, пути сообщения — все это совершенный пустяк, и когда человек хочет побывать в знакомых и любимых местах, ему достаточно памяти и фантазии, потому что для мысли границ пока еще нет, и в этом огромное утешение. Не ощупав собственного кармана, не подходя к билетной кассе, не ставя на лоб консульской печати, — мы отправляемся в путь со всеми угодными нам остановками. Я, например, очень давно не бывал в Звенигородском уезде Московской губернии. Звенигород, после Москвы, древнейший город, а уезд — едва ли не красивейший в центральной России. Реки там Истра и Москва. Почва серо-глинистая — иловатый суглинок. Люди жили раньше приятнейшие, спокойные, хозяйственные, не без хитрецы. Светлые, прозрачные леса на волнистой поверхности, обширные поля, отличный говор. Именно туда я сейчас отправляюсь провести месяц в деревне, в довольно глухом местечке, на берегу реки, притока Истры. Эпоха, по моему же выбору, год девятьсот двадцатый, смутный, конечно, но на лоне природы это не так заметно. Докуда-то мы из Москвы ухитрились доехать, а дальше идем пешком с котомками за плечами. На мне полувоенный костюм цвета хаки и сапоги, а Борис Александрович1, эстет и городской человек, одет для деревни довольно забавно: в котелке, низких сапожках, в которые он заправил брюки в серую полоску (от визитки, вышедшей из употребления), в галстуке при ночной рубашке, а талия подвязана веревочкой. Но не я его веду, а именно он меня — в бывшее свое имение, вернее — на материнский хуторок, где он сам давно не бывал. Борис Александрович — молодой лектор, специалист по иностранной литературе, бритый (сейчас не очень чисто), серо-голубоглазый, небольшого роста, верит в прогресс, но выше всего ценит «Шагреневую кожу» Бальзака, немножко италофил, т. е. умеет навертывать на вилку макароны и знает наизусть первые строки третьей песни «Ада». В этом последнем — наша точка соприкосновения, а в остальном мы люди совершенно несхожие; но нас столкнула судьба, временно заняла в Москве одним делом, поселив и в одной квартире. И когда ему захотелось побывать в деревне, чтобы немного откормиться (вы представляете себе, что такое Москва в 1920 году?), он пригласил в путники меня, человека хожалого (в смысле пензенском: «человек хожалый, куда хошь — пожалуй!»). Он сказал:
— Не знаю, чем именно, но вы очень нравитесь моей матери, а она весьма строга в своих вкусах и расположениях и видела вас только раз. Она — оригинальный человек, нелюдима и сейчас живет крестьянкой, огородничает, совершенно одинока. Наш дом стоит пустой, она живет в избе и пользуется уважением крестьян, считающих ее своей; впрочем, мы и раньше были захудалыми помещиками, почти безземельными, так что изменилось немногое. Да вы сами увидите.
Мы отмахали верст пятнадцать, раз передохнув и закусив черным «хлебом» и малорусским салом, купленным у солдата, который носил его за пазухой, а нам продал в подворотне дома на Никитской. Сало приехало с юга и было вкуснее вкусного — почти божественным. Наши котомки были полны селедок из академического пайка, я же, со своей стороны, взял запас повидла, сухих овощей, морковного чая, фунт настоящего сахару и охапку листьев привозного табаку, который крошится бритвой и, набитый в трубку, создает чарующее настроение. Конечно, — рыболовные снасти, кроме громоздкого сачка; при нужде будем подсачивать рыбку котелком Бориса Александровича. Он в этом ничего не понимает, он — эстет и историк литературы. Он и говорит всегда литературно: вступление, изложение, заключение, не «да», а «д-да», и не «я думаю», а «я. полагал бы».
По мере того как мы приближаемся к деревне, человек на моих глазах меняется: теплеют глаза, видно, он любит свою мать, и, надо думать, его потихоньку пронзает звенигородская природа: городское кривлячество сползает, а под ним простой и славный человек, несколько смущенный способностью легко дышать смоляным воздухом и радоваться пробежавшему зайцу. «Д-да, — говорит, — конечно, лес имеет свои преимущества, и мне припоминается, что в детстве я его любил». Мы идем через болотце, и его полусапожки приветственно хлопают и чавкают. «Эта птица, которая вылетела, вероятно, утка. Любопытно, как понравится вам моя мать; она — образованная женщина, но старается опроститься и казаться всецело погруженной в сельское хозяйство; это, кажется, в вашем духе».
Его мать — не старая, сухая, выдержанная женщина; выражение глаз, несколько насмешливое и осторожное, Борис Александрович наследовал у нее. Опрощением она не рисуется, — просто иначе ей невозможно, пришлось приспособиться. Она принимает наши дары и угощает нас молоком, огурцами и отличными полусерыми лепешками, на нашу удачу — горячими. За ужином грибной суп и тыква на настоящем масле, блюда давно невиданные. Спать мы будем в пустующем большом доме, в единственной, не совсем распавшейся, комнате. Дом разрушен не враждебными руками, а временем, попросту — бедностью. Но в доме остатки деревянных колонн, и дряхлые кресла занятны — стиль какой-то неведомой эпохи. Плохо с оконными стеклами; их, действительно, порастащили соседи. И нет дверных замков — а зачем нам они?
И мы начинаем самую настоящую жизнь, именно такую, которая больше всего подходит человеку, всеядному животному, плохо защищенному шкурой, не умеющему приспосабливаться. Нашлись старые косоворотки, вышитые в крестик, и какая-то курточка, может быть, гимназическая, в которой московский лектор помолодел на двадцать лет. Так как керосину, конечно, нет, то мы ложимся в разумное время и встаем к лучшим, самым живительным лучам солнца, к просыхающей росе и комариному сну. «Вам не кажется, — говорю я, — что Бальзак, по незнанию Звенигородского уезда, упустил из виду отличный выход для героя „Шагреневой кожи“: он мог поселить его здесь, где никаких желаний являться не может, так как все дано?» — «Я полагал бы, — отвечает профессор, пришивая пуговицу к рубашке, — я полагал бы, что это — преувеличение; так, например, я хотел бы, чтобы пуговицы или не отрывались, или пришивались сами. Но известная доля истины в вашем рассуждении чувствуется». — «Известная истина, — слишком снисходительно и решительно несправедливо! Пуговицу вы пришиваете с явным удовольствием, хотя, кажется, не совсем на месте. Но вот почему вы никогда не хотите принять положительное утверждение безоговорочно? Например: „мы в раю и мы счастливы“. Вам же непременно нужно вставить между раем и адом еще и чистилище. Предлагаю вам взять корзины и удочки и пойти восторгаться природой, но только действительно восторгаться!» — «HИ думаю, чтобы восторженность могла быть преднамеренной, но готов попробовать».
Корзины нужны для грибов. Когда грибы требуются спешно к обеду, один из нас просто идет на вырубленную полянку близ дома и набирает в несколько минут любое количество опенков, которыми поросли все пни; семейства опенков толпятся и теснятся в чистых, хотя и рваных рубашечках, благоухают и просятся на сковородку. Но так как мы стали гурманами, то стремимся к разнообразию — к грибам белым, красным и черным, притом отборным, маленьким и крепким, без признака червоточины. Удочки берутся для рыбной ловли, которой я обучаю московского лектора. Так, например, в солнечное утро, на первом припеке, я указываю ему на продолговатый предмет в воде, на мелком месте, лишенном всякой привлекательности: что это такое? Он утверждает, что это просто палка или водоросль; в действительности это — щука, притворяющаяся несуществующей. Мы швыряем камешки, и щука уходит только тогда, когда один из них попадает ей в нос, и Борис Александрович говорит: «Кажется, вы были правы». — «Не кажется, черт возьми, а окончательно прав!» — «Но почему она так глупо устроилась на видном месте?» — «Очевидно, в расчете на то, что мелкая рыбешка так же слепа, как и вы, и менее всего ожидает встретить ее здесь». Затем я указываю ему на стадо пескарей у самого берега и рекомендую в полчаса наловить не менее тридцати штук, а сам, по колено в воде, забираюсь в заросли камыша, где хороши окуни. Поглядывая на него искоса, вижу, как лысый мальчик в косоворотке неуклюже, но с лицом радостным и возбужденным, вытаскивает рыбешку, жалостливо ее снимает с крючка и торопится приладить нового червяка; наконец-то этот человек по-настоящему волнуется! А заметь он, что я наблюдаю, — сейчас же сделает равнодушно-ироническое лицо и пробурчит: «Д-аа, это до известной степени увлекательно».
В часы жары мы отдыхаем дома, но не спим, потому что ночи очень длинны. Однажды забрались на чердак и обнаружили там связки старых журналов — «Современник» и «Отечественные записки», — за много лет. Сквозь щели чердака пробивалось солнце, и Борис Александрович немедленно провалился в страницы, посасывая трубочку, а я, с азартом старого книголюба, расшвыривал книги, ища неожиданного клада, например, календарей. Пушкину удалось найти в сорной чердачной корзине бесценное сокровище: непрерывную цепь годов от 1744 до 1799. Утверждаю, что такой календарной цепи никогда не было и не могло быть, это знает каждый библиограф; но, выдумав ее, Пушкин положил начало «Истории села Горюхина», своему лучшему, хоть и неконченному, даже едва начатому произведению; что-нибудь подобное могло случиться и с нами. «Вы поймите, — кричу я на Бориса Александровича, — какие перед нами перспективы! В календарях могут быть записи, которые осветят целую эпоху! Например: „Тришка за грубость бит. 6-го — корова бурая пала. Сенька за пьянство бит“2, Бросьте журнал и примемся за поиски!». — Мы ползаем по пыльному чердаку до обеда и находим замечательные вещи: приходо-расходную книгу, старообрядческую лестовку 3, отделанный бисером длинный чубук и вычурные шахматы, — к сожалению, неполную игру. Затем, перемазанные, садимся на полу друг против друга и хохочем, как дети. Он говорит: «Несколько странно вспомнить, что мы переживаем эпоху военного коммунизма». Затем спускаемся по скрипучей и неверной лестнице, довольные и голодные. На обед окуни, грибы в сметане, в настоящей сметане, о какой в Москве не мечтают. Кусок шагреневой кожи может висеть спокойно: никакие несбыточные желания нас не могут волновать: удовлетворение полное! Я спрашиваю ядовито: «Ну, вы продолжаете мечтать о Флоренции? Хотелось бы вам быть сейчас во Фьезоле и слушать орган?» — Сорис Александрович трет переносицу и вытягивает из себя слова: «В данную минуту я готов сопутствовать вам, если вы так уж хотите ловить ершей; но вообще говоря…». — Я подмечаю, что его мать совсем не такая сухая и строгая женщина; она смеется и утверждает, что нам обоим вместе не более тридцати лет, из которых на мою долю приходится четырнадцать; я принимаю это, как знак особого ко мне расположения, и мы помогаем ей мыть тарелки.
С рыбной ловли мы возвращаемся по вечерней росе, слушая лягушачий концерт. Если бы произошло какое-нибудь событие, концерт оборвался бы, а с ним и полнота совершенно несомненного нашего счастья. Оказывается, что в его основе именно отсутствие событий, чередованье одинаковых часов и дней. К событиям, способным нарушить ясное течение жизни, не относится, конечно, поимка пятифунтовой щуки, которую гордо несет, закинув за спину, московский эстет, потому что она поймана на его удочку, хотя и с моей помощью: я едва не ударил его, когда он, не дав щуке погулять, стал сильно дергать лесу. Когда мы вытащили щуку, у него дрожали руки и срывался голос, силившийся произнести: «Мне кажется, что это — одна из крупнейших рыб, нами пойманных в этой маленькой реке». Щуку мы оба видели во сне, и на другой день он торопил меня пойти на то же место.
В какой-то день нам нужно возвращаться в Москву. Те же пятнадцать верст мы проходим, почти не обменявшись словом. На нем котелок, ночная рубашка с галстуком и подвязанный веревочкой пиджак. Загар мешает его лицу сделаться прежним, городским, но мне кажется, что он уже обдумывает лекцию. Впрочем, мы оба озабочены, так как существованье поездов вообще сомнительно и ничем не доказано. Кроме того, мы вступаем в область, где не только возможны, но и неизбежны события и где есть что желать: куску шагреневой кожи грозит умаление. Нам обоим не меньше восьмидесяти лет, но в городе будет много больше. В наших карманах охранительные документы с синими печатями, может быть, еще действительные. Нам удается устроиться на площадке вагона. Небо темнеет, и в Москве нас встречает дождь. Шагая по неопрятным улицам, мы думаем о том, что вчерашний день мог быть сновиденьем, но завтра во всяком случае вполне реально.
ПРИМЕЧАНИЯ
править1 Грифцов, Борис Александрович (1885—1950) — литературовед, искусствовед, переводчик.
2 Цитата из «Истории села Горюхино» А. С. Пушкина.
3 Лестовка — кожаные четки у старообрядцев.