Без любви (Чириков)

Без любви
автор Евгений Николаевич Чириков
Опубл.: 1908. Источник: az.lib.ru

    Евгений ЧириковПравить

    Без любвиПравить

    Амвросий Минаич Курицын был крайне странный господин. Угрюмый, молчаливый, вечно спрятавшийся в самого себя — он производил впечатление нелюдимого, загнанного судьбой и озлобленного на весь мир человека. Немало способствовала такому впечатлению и самая наружность Амвросия Минаича. Предстаньте себе худого и до крайности высокого человека с тонкой гусиной шеей и с невероятно большими руками и ногами. Вероятно, вследствие необычайной высоты своей, корпус Амвросия Минаича несколько перегнулся вперед: «переломился наш Минаич» — говорили про него сослуживцы по канцелярии, — и это выражение как нельзя больше характеризовало фигуру столоначальника Курицына. На готовой, казалось, перерваться как-то неуклюже, словно не своя, а чужая, колыхалась громадная голова его. А голова у Амвросия Минаича была действительно громадна: ни в одной лавке, ни в одном шапочном магазине города не находилось шапки по голове Амвросия Минаича и, всякий раз, когда жена хотела обидеть его, то говорила:

    — Башка у тебя большая, а толку никакого нет… Пятый год тридцать пять рублей получаешь!..

    То же и относительно ног: ни в одном сапожном магазине не подыскивалось обуви по ногам Амвросия Минаича — все имеющиеся на лицо в городе шапки, сапоги, штиблеты и калоши оказывались, по вежливому выражению гостинодворных джентльменов, «маловаты», между тем, как они просто-напросто никуда не годились по своей миниатюрности сравнительно с теми частями тела Амвросия Минаича, для которых предназначались. Жена, бывало, в случаях экстренной надобности в новых сапогах или калошах, осатанеет, таская Амвросия Минаича по лавкам и магазинам.

    — Маловаты-с, сударыня!..

    — Встань! Походи! — сердится жена.

    Амвросий Минаич встанет и походит по разостланному для сего случая коврику.

    — Жмет? Ну! Повернись, что ли!

    — Как будто бы ничего… Мозоли эти у меня… Маленько бы посвободнее…

    — Мозоли! Не мозоли, а ноги! Ноги, как кочерги!.. Нет ли побольше?

    Приказчики ищут, роются, вздыхают и, в конце концов, виновато улыбаясь, говорят:

    — Нет-с!.. По их ножке не находится… Все маловаты-с!..

    — Этакое наказание Божие! — с досадой шепчет жена и, дернув Амвросия Минаича за рукав шубы, почти с отчаянием восклицает:

    — Ну! шевелись! Спросим еще у Селиверстовых… Сраму с тобой не оберешься!

    Необычайный размер ног Амвросия Минаича в таких случаях чрезвычайно конфузил Марью Кузьмовну, которая, кстати сказать, имела маленькую головку с носиком кверху и совершенно детские ножки, — признак, указывающий, по мнению многих компетентных лиц, на аристократичность происхождения, — но в данном случае совершенно неверный, ибо Марья Кузьмовна была ни больше, ни меньше, как дочь покойного соборного дьякона.

    Чтобы дорисовать портрет Амвросия Минаича, необходимо еще сказать следующее. Он был самый белобрысый из всех белобрысых в городе: волосы на голове, брови, веки — все это напоминало цветом и другими качествами облезлую зубную щеточку, и лишь одни усы отливали желтизной и то в весьма слабой степени. Борода у Амвросия Минаича была настолько незначительна, редка и плюгава, что об ней не стоило бы в сущности и разговаривать, если бы она росла там, где мы привыкли видеть у людей бороды; но в том-то и дело, что борода у Амвросия Минаича росла на неуказанном месте: сверх всякого ожидания, она скромно пряталась под подбородком, лепилась по шее редким кустарником и клочьями вылезала из-под воротничка крахмаленой рубашки.

    — Я ее остригу, — говорил иногда Амвросий Минаич, стоя перед зеркалом.

    — Еще этого недоставало!.. Все-таки столоначальник… Не хорошо как-то без бороды… — протестовала Марья Кузьмовна. — Уж какая есть, а все-таки борода…

    Что касается собственно физиономии Амвросия Минаича, то она всегда находилась в цветущем состоянии: ямы, рябины, бугры и пупырья всевозможных цветов и оттенков не сходили с лица Амвросия Минаича, и это обстоятельство тоже сильно не нравилось Марье Кузьмовне…

    — Ну! — все рыло зацвело, как летом на огороде!

    — Кровь играет — оправдывался Амвросий Минаич, но жена дарила его полным презрением:

    — Заиграла!.. Незаметно мне что-то, не чувствую… Просто опаршивел, а он — «кровь играет!..» В баню бы сходил… Играет!.. Заиграет у тебя… — ворчала Марья Кузьмовна и, глубоко вздохнув, становилась задумчивой и грустной…

    Каждый день, возвращаясь из своей канцелярии, Амвросий Минаич молча обедал, пробовал октавой взять «многия лета», но у него это не выходило и, взяв последний нумер местной газеты, он вваливался в деревянную двухспальную кровать с горой подушек и со скрипом, и принимался читать хронику, политику, смесь — при этом он время от времени мычал и плевал в поставленный около кровати тазик с песком, а затем тихо засыпал вплоть до вечернего чая. Говорил он редко и очень мало, цельных фраз он не употреблял, а выбрасывал два-три слова и доканчивал свою мысль звуками «гм… гм» или «кхе-кхе!» и добавлением к ним «и так далее, и тому подобное»…

    — Я на постель…, гм! гм! и так далее, и тому подобное… — мычал он перед послеобеденным отдыхом.

    — Самовар… и так далее, и тому подобное? — хрипло спрашивал он после основательной выхрапки. Поматывания головой, как знаки согласия или несогласия, часто заменяли Амвросию Минаичу и язык и все жестикуляции, и только по «двадцатым числам», возвращаясь домой с зарядом, он был более словоохотлив и иногда сооружал довольно приличные фразы в разговоре с Марьей Кузьмовной.

    Между Амвросием Минаичем и его женой, Марьей Кузьмовной, не было решительно ничего общего. Впрочем, с точки зрения самих Курицыных им и не надо было ничего общего. Амвросий Минаич женился, имея в виду хозяйственные соображения, как-то: кислые щи с капустой, борщ малороссийский, пельмени, штопанье носков, пришивание пуговиц к панталонам. Марья же Кузьмовна выходила замуж, во-первых, потому, что надо же было когда-нибудь выйти, а, во-вторых, ей и покойному диакону не хотелось упускать редкого случая: иметь мужа с готовой квартирой, отоплением, освещением и всего сорока с небольшим лет…

    — Нечего думать, Машуха!.. Готовая квартира, отопление, освещение… Чего еще надо?!

    — Кабы немножко покрасивее… Ну, уж все равно, видно… Надо идти…

    — Поищи-ка теперь такого случая!.. Красота-красотой, а без квартиры, отопления да освещения теперь прямо невозможно… Да и не так, чтобы очень некрасив…

    — Да ничего уж… Я согласна… Только все молчит он что-то…

    — Разговоритесь! Зато ты у меня — как колесо в форточке, все время бурлишь языком-то!.. Одно на другое и выйдет…

    И Машуха сделалась женой Столоначальника Курицына.

    Марья Кузьмовна была полной противоположностью Амвросия Минаича.

    Амвросий Минаич, как я сказал выше, был человек необщительный и угрюмый; Марья Кузьмовна, напротив, до смерти любила общество. Она быстро знакомилась со всем двором дома, где квартировали Курицыны, и заговаривала чуть не с каждым встречным и поперечным, осведомляясь: кто он такой, откуда, зачем, холост или женат, есть ли дети, сколько, живы ли родители, сколько получает жалованья, не из духовного ли звания дедушка с бабушкой, — вообще она торопилась приобрести как можно более подробные сведения из биографии встречного и поперечного, и при этом сообщала, что было нужно и чего было совершенно не нужно о своей собственной персоне, о муже, о родителях… За отсутствием собеседника Марья Кузьмовна, обыкновенно, рассуждала сама с собой, с кошкой, с кочергой, с самоваром…

    — Опять ты у меня убежал! — обращалась она к клокочущему самовару. Смотри: я тебе кран обломаю, разбойник!

    — Не шипи, не шипи!.. Слышу! — кричала она из другой комнаты, услыхав, как уходит вода в печке. — погоди маленько, не разорваться!..

    Язык Марьи Кузьмовны не знал ни минуты покоя: она даже и во сне беспрестанно о чем-то и с кем-то разговаривала, пугая Амвросия Минаича…

    Амвросий Минаич был совершенно равнодушен к детям; Марья же Кузьмовна не могла пропустить мимо ни одного молокососа без того, чтобы не схватить его сейчас же на руки, не пощекотать ему брюшко, не поцеловать его в ягодицу и не поагукать… Иногда она откуда-то со двора притаскивала в комнату грязненькаго ребенка с вытаращенными глазами и, играя им, как мячиком, перед угрюмым мужем, подпевала и говорила:

    — Ах, тюськи мои, телюлюски мои! Что, завидно?.. У тебя не выходит дело-то?.. Ах, ты!.. Ах, тюськи мои, телюлюски мои!.. Ну, не реви! не реви! Пойдем к матери.

    — Будет… Вон он тебе кофту… Охота! — ворчал Амвросий Минаич.

    — Ах, бесстыдник! Что ты мне наделал? а? Ну, идем теперь к матери! Ах, тюськи мои!

    Ребенок кричал во все горло и рев его рождал на хмуром лице Амвросия Минаича какую-то страдальческую улыбку… Быть может, в душе и он частенько мечтал о таком ревуне, но когда заходил разговор, то всегда хмурился и произносил:

    — И не к чему!.. Одна сырость, мокрота… Зато Марья Кузьмовна сильно скорбела об отсутствии ребятишек и с каждым годом все больше и больше отчаивалась:

    — Третий год замужем… Хоть бы ты что!.. Право!.. Умрешь — некому будет и вспомянуть…

    — И не к чему… Одна сырость, мокрота…

    — Сам-то ты сырость! Сам-то ты — мокрота! вот что!.. Третий год замужем…

    Иногда, вернувшись из гостей или с улицы, Марья Кузьмовна сообщала Амвросию Минаичу радостную новость:

    — Аграфена-то Тихоновна!.. Опять тяжелая ходит… Слышишь?

    — А мне какое дело?!

    — Эх ты, — и так далее, и тому подобное!.. Марья Кузьмовна вздохнет и, наставляя самовар, начнет рассуждать о том, как все это на свете странно устроено:

    — Кому не надо, Господь посылает каждый год аккуратно, а кому и вот надо, у того либо умирают, либо совсем не родятся… Третий год замужем, — хоть-бы ты что!! Пра-а-во!

    — Гм! гм!.. — крякает вдали Амвросий Минаич.

    — «Молебствие надо отслужить… завтра схожу к папаше» — вздохнув, шептала в кухне Марья Кузьмовна.

    В одно из двадцатых чисел, когда Амвросий Минаич воротился домой с зарядом и потому был красноречивее обыкновенного, Марья Кузьмовна после обеда сказала:

    — Знаешь, что я думаю, Врося?

    — Гм! гм! Ну?.. Говори — и так далее.

    — Не пустить ли нам в угловую комнату постояльца? Ведь она у нас все равно зря пропадает, не нужна нам? Шкаф можно поставить в прихожую, а там кушетку… Столик да стул, — чего больше надо одинокому?

    — На какой предмет?

    — Да все лишний человек будет в доме… Повеселее, да и не так к страшно будет, когда у тебя вечерние занятия… Сидишь-сидишь, и чего только к одной-то в голову не придет!.. А тут все-таки мужчина…

    — Мне и так весело! — ответил, словно отрубил, Амвросий Минаич. Но вспомнив съеденные полторы сотни пельменей, он вдруг смягчился, улыбнулся, лениво потянулся на кровати и, нежно похлопавши по спине Марью Кузьмовну, вымолвил:

    — Разве какую-нибудь барыню и тому подобное?

    — Ну уж нет! Покорно благодарю! Не дай Бог с бабами связываться. Да я лучше от себя пятишну буду платить, только бы…

    — Врешь, не отдашь!

    И они замолчали, оба думая о чем-то с закрытыми глазами. к

    — Врося!

    — Ну!

    — Я прибью?

    — Чего «прибью»?

    — Да записку! Все лишний человек в доме, да и пятишну на дороге не поднимешь… Теперь вон все вздорожало, приступу нет: говядина по двенадцати, ржаная — по восьмидесяти пяти, сахар…

    — Гм! А ты того… погоди! Знаешь ли ты, почему все вздорожало? Понимаешь ли, например, почему вздорожала говядина? — неожиданно перебил жену Амвросий Минаич, и на лице его появилось глубокомысленное выражение…

    — Керосин три копейки, масло по тридцати — не останавливалась Марья Кузьмовна.

    — Знаешь ли, говорю, почему все подорожало? — возвысил голос Амвросий Минаич.

    — Да ну тебя! Чего привязался? Все равно платить-то деньги.

    — Нет, не все равно!

    — А жалованье-то все те же тридцать пять. Башка большая, а…

    — Жалованье! Чего тут жалованье?!.. Надо в корень смотреть и так далее. Вот что! Ты думаешь, — вся причина в том, что взял себе мясник да и набавил? Нет-с… Надо смотреть в корень…

    — Да куда хочешь смотри: в корень — не в корень, а двенадцать копеечек за фунтик ему подавай! — сердито и раздраженно оборвала мужа Марья Кузьмовна, замечая, что тот начинает впадать в обычное для двадцатых чисел философски-критическое настроение.

    — Двенадцать! Тут дело не в двенадцати. Ты спроси, сколько за границу золота мы упускаем? Отлив, а прилива нет. Вот в чем сила!..

    — Да ты что на меня кричишь? — приподнявшись в постели, угрожающе спросила Марья Кузьмовна.

    — Ничего я не кричу, а только надо в корень смотреть!.. Почитай-ка вот здесь!

    Марья Кузьмовна не привыкла к такого рода грубостям со стороны всегда согласного Амвросия Минаича. Она соскочила с постели, оправила кофточку и сердито заговорила:

    — Вечно так! Налижешься, да и пойдешь околесную гнуть! Дрыхни один! Не стоишь!.. В корень!.. Ты бы лучше на себя-то посмотрел, а не в корень!.. Разве в тебе есть какое-нибудь чувство к жене? Никакого! Жена мучается, из сил выбивается, а он…

    — Ну, пошла!..

    — А он на нее же зевает! Бессовестный! Подарил ли ты своей жене-то с прошлой Пасхи хоть одно какое-нибудь платьишко? Ведь срам в люди-то показаться: все в зеленом, да в зеленом… Небойсь, посмотри, как другие мужья своих жен-то одевают? Чем бы газеты свои покупать, да табак по тридцати копеек за четвертку курить, ты бы лучше жене кофточку лишнюю сшить!.. А то — в корень, в корень… Скотина! Дрыхни, один! Не стоишь!

    Амвросий Минаич притих. Ему вспоминалось, какие он ел вкусные пельмени, как недавно Марья Кузьмовна избегала с ним все лавки, отыскивая ему новые сапоги, и в результате только получила насморк и стала кашлять, — и он почувствовал себя виноватым и подумал: «а действительно я — скотина… Чего я, дурак, на нее закричал? Черт с ним, с отливом и приливом, не наше дело» — подумал он и выпустил из рук нумер газеты.

    — Маня!.. Гм! гм! Ну… того… Иди!. .

    — Черт с тобой! Дрыхни один! Не стоишь!.. — сердито звучало в кухне.

    — А ты не сердись… Иди и так далее…

    — Не стоишь, не стоишь!!.. — звучало в кухне…

    Амвросий Минаич долго возился в постели, и широкая кровать жалобно скрипела под его длинной фигурой, пыхтел, выпускал «гм! гм!» и «кхе-кхе!» и, наконец, стих. Спал он, или притворился, что спит, — осталось неизвестным.

    Вечером супруги Курицыны сидели за самоваром, совершенно не замечая друг друга. Амвросий Минаич чувствовал себя виноватым. Марья Кузьмовна — правой. Она молча хватала у Амвросия Минаича выпитый им стакан, сердито швыркала чайные ложечки и с каким-то дьявольским остервенением подавала мужу новый стакан чаю. И когда она это делала, то её руки, маленькие и пухлые, словно молча говорили: «скотина!»…

    — Гм! гм! — уже несколько раз прозвучал Амвросий Минаич, но упорно прятал взор свой в стакан, где плавал лимон, который он жал особенно старательно, словно решил выдавить из него всю кислоту жизни. Так они и напились чаю молча и все время в комнатах, как бы висел гнев Марьи Кузьмовны и окрашивал их угрюмой тоской и вялой давящей скукой.

    — Снежок пошел! — произносил как бы про себя Амвросий Минаич, глядя в окно на двор, где кувыркались ребятишки, — надеясь, что жена отзовется и скажет «да, пошел!» Но жена хоть бы слово!., «Пошел, так пошел, — мне наплевать, а ты — скотина» — казалось, говорила её кругленькая полная фигурка, и Амвросий Минаич не мог придумать, как бы ему восстановить добрый мир и согласие.

    — Наволочки надо бы того… переменить и так далее — сказал он, когда время близилось к ужину.

    И тут Марья Кузьмовна не выдержала и произнесла первое слово:

    — Ладно! Спишь на грязных! Скотина!

    — Чай, на одних спим… Я ничего, мне… Гм!

    И все-таки Марья Кузьмовна переменила наволочки и все постельное белье, хотя все время ворчала что-то, а когда надела наволочки, то сильно хлопала обеими руками по подушкам, желая их как бы взбить, а на самом деле просто отводя на них свое сердце.

    — Ужинать будете? — небрежно бросила она, проходя мимо, когда часы пробили одиннадцать.

    — Нет… того… не хочется, — ответил возможно ласково Амвросий Минаич, обрадовавшись этому первому вопросу, обращенному к нему, скотине, Марьей Кузьмовной. Ложась спать, Амвросий Минаич тяжело вздыхал, словно он был запряжен в тяжелый воз и только теперь его распрягли и поставили в стойло… Марья Кузьмовна долго возилась в кухне, гремела посудой, разговаривала с кошкой и все-таки пришла, наконец… Она все еще была настроена воинственно, поэтому не скоро разделась и легла в постель.

    — Гм!.. Маничка! — робко, полушепотом, проговорил Амвросий Минаич, после того как в комнатах уже более получаса господствовали мрак и напряженное спокойствие.

    — Чего еще вам?.. — огрызнулась Марья Кузьмовна.

    — Не спишь?

    — Сплю!

    — Гм! Мы давеча так и не решили… Не пустить ли в самом деле в угловую то комнату постояльца и так далее?

    — А я тебе про что же толкую? Башка большая, а толку ни на грош…

    — А ты не того… Ах ты… Этакая…

    — Ну оставь! Не стоишь!.. Теперь все вздорожало, пять рублей на дороге не подымешь… Да и страшно оставаться одной в доме… Мало ли что случается… Я вот читала сегодня в газете, что зарезали целое семейство…

    — Боишься?.. Ах, ты… Гм! гм!.. Чего же ты боишься и так далее?

    — Да ну тебя!..

    На другой день утром Амвросий Минаич, собираясь на службу, взял четвертушку чистой бумаги и написал на ней четким красивым почерком: «Сдается комната со всеми удобствами, со столом или без оного. Спросить в квартире губернского секретаря Курицына на дворе во флигеле».

    — Гм! вот! — сказал он, подавая Марье Кузьмовне записку.

    — А я про что же говорю? — ответила она, но о большой башке ничего уже не сказала. Когда Амвросий Минаич вышел из комнат, она выбежала на крыльцо и, улыбаясь, крикнула ему вдогонку:

    — Забеги позавтракать-то! Я вчерашние пельмени разогрею!..

    *  *  *

    — Здесь отдается комната? — раздался однажды утром в передней Курицыных чей-то приятный мягкий басок. Марья Кузьмовна, задвигавшая в этот момент горшок со щами в глубину пылающей печи, бросила ухват, наскоро сдернула грязный засаленный фартук и, оправивши на голове волосы, вышла из кухни в переднюю.

    — Батюшки! У меня и незаперто!.. Да, да… здесь! Входите! Вот эта, угловая!..

    Обладатель мягкого баска оказался весьма прилично одетым молодым человеком, с достаточно приятной физиономией и такими же манерами. Пришедший не внушил, однако, особого доверия Марье Кузьмовне: на лице молодого человека играла чересчур уж приятная улыбка, а в больших голубых глазах сверкала чересчур уж приятная беспечность. Все это вместе с большими волнистыми волосами и помятой поярковой шляпой «a la чёрт меня побери», — привело Марью Кузьмовну в некоторое смущение.

    — Мы студентов не пускаем — как бы мимолетно сообщила она молодому человеку в то время, как он окидывал своими голубыми взорами маленькую, оклеенную дешевенькими голубыми обоями комнату с лежанкой.

    — Даже и с лежанкой?.. Греться…

    — Вам рано греться… Есть ли еще вам двадцать пять-то?

    — Вроде этого… Маленько не хватает.

    — То-то, я вижу, очень молоды… Шесть рублей. Не дорого ли вам? За семь ходила, да так уж, пусть идет за шесть! — соврала Марья Кузьмовна, рассчитывая, что молодой человек будет торговаться.

    — Шесть, так шесть… Далеко только больно до центра… Ну да все равно!..

    — Далеко! Чай, ноги-то свои, а не казённые!.. Молодому человеку ничего не стоит, одно удовольствие лишних две-три версты пройти… для свежего воздуха! — Вы не студенты?

    — Я… Как вам сказать?.. Вроде этого…

    — Ну, тогда извините: муж не велел студентов пускать: беспокойства много…

    — Да я собственно не студент…

    — А чем же изволите заниматься?

    — Видите ли… Художеством я занимаюсь…

    — Картинки рисуете? Не подойдет…

    — Нет, зачем картинки?! Я — ретушер… в фотографии служу.

    — А сколько жалованья получаете?

    — Да покуда сорок, а в скорости — пятьдесят…

    — Вы не из духовного ли звания?

    — Вроде этого…

    — Что же, милости просим! Комната сухая, чистая. У нас вам будет спокойно: детей у нас нет, — мешать некому… Только уж деньги вперед! Сами мы вперед платим, так уж и с квартиранта приходится…

    — Это все равно! Пустяки! Только не сыро ли? — спросил басок и начал тщательно осматривать углы, щупать их пальцем и втягивать носом воздух.

    — Мне для голоса сырость очень вредит, — сказал он.

    — А вы поете?

    — Немного…

    — Это очень приятно… Все-таки когда послушаешь, — на душе повеселее! Нет, какая там сырость! Сухая комната, теплая-претеплая… даже и зимой все равно, что в Африке… Отсюда печка — раз и тут, от кухни!..

    Молодой человек заглянул в кухню и произнес:

    — Вот здесь похоже на Африку…

    В это время послышалось в кухне шипение и Марья Кузьмовна, крикнув «не шипи! не шипи! слышу!» — побежала туда спасать уходившие щи.

    — Так я — вам задаточек? Пока три целковых… Довольно? — сказал басок, заглядывая в кухню.

    — Хорошо, хорошо!..

    И Марья Кузьмовна протянула засученную по локоть руку.

    — Вы уж извините… По хозяйству нельзя иначе…

    — Ничего… Очень приятно… Извольте!.. Позвольте пожать вашу руку.

    — Да право… я… тут по хозяйству…

    — Ничего, ничего…

    Через дверь просунулась голая кругленькая рука, и молодой человек пожал ее с особенным чувством благодарности.

    — Так я завтра вечерком перебираюсь…

    — Очень рада!.. Будем ждать.

    И на другой день вечерком в угловой комнате бренчала гитара, сопровождаемая мягким приятным баском.

    *  *  *

    Прошел месяц-другой, и приятный басок вполне обжился у Курицыных: гулял по всем комнатам, напевал, насвистывал, иногда забирался в кухню и пробовал приготовленную для пирога начинку, сам ставил себе самовар, когда Марье Кузьмовне было некогда, — и вообще чувствовал себя, как дома. Марья Кузьмовна была как нельзя более довольна постояльцем: деньги платил аккуратно, особенных требований не предъявлял, а порой даже отказывался от тех прав и преимуществ которыми он мог пользоваться не как член семьи, а как постоялец. Так, например, иногда он, не желая отрывать хозяйку от хозяйственных забот и хлопот, сам брал половую щетку и подметал у себя в комнате; иногда по целому часу ожидал самовара, иногда уходил совсем без чая, говоря, что это — наплевать, неважно…

    — Не квартирант, а золото… Прямо на редкость! — хвасталась соседям Марья Кузьмовна. — Добрый, обходительный, веселый!..

    В квартире Курициных действительно стало веселее. То бренчала гитара, то раздавался веселый опереточный мотивчик, то слышалось посвистывание или сильные бодрые молодые шаги. Приятный басок оказался очень общительным, занятным собеседником, мастером смешить, передразнивать животных. Особенно неподражаемо изображал он скулящую за дверью собачонку. Долго этим скулением постоялец вводил в заблуждение Амвросия Минаича. Как только тот после обеда ввалится в свою двухспальную, так и начнется вдали глухое скуление собачонки: «уй, уй, уй, уй…»

    — У ты, проклятая!.. Чтоб тебя разорвало! — вскакивая с постели, кричит Амвросий Минаич и бежит в сени, чтобы выгнать чью-то забежавшую собачонку… Хлопнет дверью, запреть ее на крючок и, укладываясь, удивляется:

    — Нет…

    Однажды, после подобной истории, постоялец не вытерпел и захохотал, как в бочку, на все комнаты… И тут Амвросий Минаич понял, в чем дело, и навсегда рассердился на «шута горохового». Амвросий Минаич, впрочем, с первых дней был уже недоволен: он не мог привыкнуть к чужому человеку, — в присутствии постояльца как-то стеснялся, никогда не заходил в его комнату, а когда проходил мимо неё, то всегда смотрел в землю и торопился проскользнуть незамеченным. Со стороны можно было подумать, что не басок живет в квартире Амвросия Минаича, а Амвросий Минаич в квартире у баска.

    — Ну, забренчал опять!.. И так далее… — ворчал он, когда в угловой комнате в сумерках вечера вдруг раздавался аккорд струн. — Запел!

    Однако, дальше таких восклицаний неудовольствие Амвросия Минаича не заходило. В глаза постояльцу он никогда никаких неудовольствий не высказывал, а, напротив, в его присутствии лицо Амвросия Минаича всегда складывалось в тонкую улыбку, которая заставляла постояльца думать, что его игра и пение чрезвычайно приятны Амвросию Минаичу. И потому в его присутствии он еще громче и еще энергичнее бил по струнам гитары.

    — А то вот еще — как это вам понравится? — спрашивал он, пропев вальс из «Цыганскаго барона», и опять запевал:

    Часовой! Что надо, барин? Притворись, что ты заснул…

    — Ах, это чудесная песня! — восклицала Марья Кузьмовна, а Амвросий Минаич думал о том, что скоро одиннадцать, пора спать, но молчал и только лицо его делалось все более и более глубокомысленным и сосредоточенным.

    — Ах, Степан Степаныч! — обращалась Марья Кузьмовна — не поете ли вы «Не смотрите черные глазки на меня?»

    — «Злые, непокорные, полные огня?» Можно-с!

    Начиналось настраивание гитары и затем гремело:

    Не смотрите черные глазки на меня, Злые, непокорные, полные огня…

    Амвросиии Минаич позевывал, но боялся высказывать неудовольствие. А Марья Кузьмовна просто трепетала от наслаждения; казалось, что голос певца щекотал ее: она закрывала глаза, на губах её появлялась сладчайшая улыбочка, она вздрагивала, потягивалась и, хватая постояльца за рукав пиджака, умоляла:

    — Ну, еще про глазки! Ну, Степан Степаныч, не кобеньтесь! Спойте!

    И тот, смотря в упор на бедную Марью Кузьмовну, пел с экспрессией:

    Вы меня чаруете, в вас пылает страсть, Но зачем рискуете вы в беду попасть?..

    — Гм! гм! — звучал из спальной Амвросий Минаич, отворачивая на постели одеяло.

    *  *  *

    Наступила и зима. Потянулись длиннейшие вечера. Раньше эти долгие зимние вечера приносили с собой ужасную скуку и казались бесконечными.

    Теперь эти вечера для Марьи Кузьмовны получили своеобразную прелесть: Степан Степанович обладал неисчерпаемым запасом всевозможных анекдотов, небывалых случаев, страшных и таинственных историй, а Марья Кузьмовна до смерти любила слушать все страшное и сверхъестественное. И вот как только оканчивалось вечернее чаепитие, убиралась посуда и стол снова покрывался вязаной скатертью, — Степан Степанович вваливался в старомодный диван с высокой спинкой и кое-где дававшими себя знать пружинами, Марья Кузьмовна брала мужнины носки для надвязыванья, — и начинались эти страшные невероятные происшествия, от которых просто волосы на голове могли подниматься дыбом,

    — Вы, Степан Степанович, так и не досказали вчера про «Монаха-то без костей?»

    — А на чем мы остановились?

    — А как скелет-то на постели зашевелился!

    — А-а! Хорошо-с… Ну-с, сидит он у стола, а этак-то вот постель… И Степан Степанович доканчивал про «Монаха без костей».

    — Гм! Ерунда и тому подобное! — шептал Амвросий Минаич и начинал возиться в постели. Кровать под ним скрипела, а Марья Кузьмовна пугалась и взвизгивала.

    — Ах, кто это?! Ух! Сердце так и упало!.. Будет тебе скрипеть-то!..

    — Повернуться я могу, или нет? Гм!..

    — Это скелет зашевелился, — шепотом замечает постоялец и продолжает страшную историю. Он доволен, что его рассказ заставляет Марью Кузьмовну нервно вздрагивать, ежиться, пугливо оглядываться на дверь и плотнее кутаться в платок из козьего пуха.

    — Гм! Маничка!

    — Ну, чего еще тебе там понадобилось?

    — Смотри: опять всю ночь спать не будешь? а?

    — Ну тебя! Клопы едят, так поневоле не уснешь! — бросит Марья Кузьмовна мужу и повернется опять к Степану Степановичу:

    — Ну! дальше!..

    Скоро в программу времяпрепровождения вошли ещё «дурачки» и «свои козыри». И Марья Кузьмовна, и Степан Степанович оказались оба азартными игроками и, засаживаясь за карты часов с семи вечера, иногда проигрывали до полночи и далее.

    — Марья Кузьмовна! Пора того… Сама не того и я… не могу… — сердился, наконец, Амвросий Минаич.

    — Сейчас! Еще три раза осталось! — смеясь, отвечала Марья Кузьмовна.

    И опять начинается спор, хохот, хихиканье, возгласы.

    — Э-э, Степан Степанович! Зачем две карты взяли? Отдайте!

    — Клянусь честью!.. Ей-Богу, одну!.. Не отдам…

    — А отдадите!.. Отдадите…

    И начиналась возня, которая больше всего сердила Амвросия Минаича и заставляла его жалеть, что он уже разделся и не может пойти и посмотреть там…

    — Гм! Чёрт знает… право… — бунчал он; но никто не придавал значения этому бунчанию: ни Марья Кузьмовна, ни постоялец.

    *  *  *

    Однажды Амвросий Минаич пришел из канцелярии раньше обыкновенного, как-то искоса взглянул на жену, не доел щей, не взял после обеда газеты, — словом, повел себя странно. Вплоть до вечера он лежал в кровати, отвернувшись лицом к стене, беспрерывно вздыхал, пыхтел и тяжело отдувался.

    — Ты что, Врося? Нездоров, что-ли? — заботливо осведомлялась Марья Кузьмовна.

    Но Врося молчал и только по прежнему пыхтел и отдувался.

    ] Уже в кухне запел тоненьким голоском вечерний самовар, когда Амвросий Минаич молча вскочил с постели, натянул шубу, постукал о пол калошами и вышел.

    — Ты куда?

    Но Амвросий Минаич не ответил. Возвратился он домой только на рассветет. Вся шуба его была в снегу, шапка сползла на глаза, воротничок рубашки был расстегнут. Он был совершенно пьян.

    — Гм! Вот и я!.. — произнес он, вваливаясь в переднюю.

    Марья Кузьмовна не спала; она беспокоилась о муже. Она тотчас же появилась в передней в ночной кофточке, на босу ногу, со свечей в руках.

    — Опять? Нахлестался? Да разве есть в тебе какое-нибудь чувство, бессовестный!..

    — Гм… Чувство… и даже очень есть и так далее, и тому подобное… Вот что!

    — Куда же ты лезешь в шубе и в калошах? Не кабак, ведь, здесь… Марья Кузьмовна хотела помочь Амвросию Минаичу снять шубу, но снимать её он не пожелал и нетвердой поступью как-то всунулся в зальце.

    — Дурачки! Знаем мы… Вот что… Надо в корень смотреть и так далее, и тому подобное… Я не дурак! — говорил он, усевшись на диване. У меня того… Я понимаю… И вдруг он громкой и грозной октавой закричал на весь дом, стукнув кулаком по столу:

    — К чёрту всех ретушеров!..

    Водворилась глубокая тишина. В угловой комнате послышались мягкие шаги и потом щелкнул замок двери. И опять все стихло.

    — Ретушеры, фотографы и так далее, и тому подобное… Я все понимаю…

    И Амвросий Минаич вдруг заплакал тоненьким-тоненьким голосом.

    *  *  *

    Прошел год. Стояли опять долгие зимние вечера. Теперь, хотя в угловой комнате и не звучали больше аккорды гитары и хотя не было слышно в комнатах мягкого и приятного баска постояльца, Марья Кузьмовна все-таки не скучала: у ней на руках карячился маленький мальчуган с большими и синими, как у куклы, глазами.

    — Агу! агу! — говорила с ним счастливая Марья Кузьмовна, вытягивая свои красные губы трубочкой, хлопала в ладоши, трясла головой и подмигивала глазами, полными материнской нежности. А потом подхватывала ребенка на руки, плясала с ним польку, подбрасывала его, как мячик и подпевала:

    — Ах, тюськи мои, телюлюски мои!

    Ребенок плакал, тогда Марья Кузьмовна торопливо расстегивала кофточку и, обнажая белую, полную молоком, грудь, шептала:

    — Ах ты, бесстыдник! Ну, соси, соси!

    Ребенок жадно ловил грудь и всецело уходил в тяжелое для него занятие, закрывая от удовольствия и усталости глаза. А Марья Кузьмовна счастливо улыбалась и кричала:

    — Врося! Иди — погляди, как он на тебя похож!

    — Гм! гм! — звучал вдали Амвросий Минаич.


    Источник текста: журнал «Пробуждение» № 2 1908 г.

    Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.