Дорогой Бальмонт!
Почему я приветствую тебя на страницах журнала «Своими путями»? Плененность словом, следовательно — смыслом. Что такое — своими путями? Тропинкой, вырастающей под ногами и зарастающей по следам: место не хожено-не езжено, не автомобильное шоссе роскоши, не ломовая громыхалка труда, — свой путь, без пути. Беспутный! Вот я и дорвалась до своего любимого слова! Беспутный — ты, Бальмонт, и беспутная — я, все поэты беспутные, — своими путями ходят. Есть такая детская книжка, Бальмонт, какого-то англичанина, я ее никогда не читала, но написать бы ее взялась: — «Кошка, которая гуляла сама по себе». Такая кошка — ты, Бальмонт, и такая кошка — я. Все поэты такие кошки. Но, оставляя кошек и возвращаясь к «Своим путям»:
Пленяют меня в этом названии равно-сильно оба слова, возникающая из них формула. Что́ поэт здесь назовет своим, кроме пути? Что сможет, что захочет назвать своим, — кроме пути? Все остальное — чужое: «ваше», «ихнее», но путь — мой. Путь — единственная собственность «беспутных»! Единственный возможный для них случай собственности и единственный, вообще, случай, когда собственность — священна: одинокие пути творчества. Таков ты был, Бальмонт, в Советской России, — таким собственником! — один против всех — собственников, тех или иных. (Видишь, как дорого тебе это название!)!
И пленяет меня еще, что не «своим», а — «своими», что их мно-ого, путей! — как людей, как страстей. И в этом мы с тобою — братья.
Двое, Бальмонт, побывали в Аиде живыми: бытовой Одиссей и небесный Орфей. Одиссей, помнится, не раз спрашивал дорогу, об Орфее не сказано, доскажу я. Орфея в Аид, на свидание с любимой, привела его тоска: та, что всегда ходит — своими путями! И будь Орфей слеп, как Гомер, он все равно нашел бы Эвридику.
Юбилярам (пошлое слово! заменим его триумфатором) — триумфаторам должно приносить дары, дарю тебе один вечер твоей жизни — пять лет назад — 14-го мая 1920 г. — твой голодный юбилей в московском «Дворце Искусств».
Слушай:
Юбилей Бальмонта во «Дворце Искусств». Речи Вячеслава и Сологуба. Гортанный взволнованный отрывистый значительный — ибо плохо говорит по-русски и выбирает только самое необходимое — привет японочки Инамэ. Бальмонт — как царь на голубом троне-кресле. Цветы, адреса. Сидит, спокойный и не смущенный, на виду у всей залы. Рядом, в меньшем кресле, старый Вячеслав — немножко Magister Tinte. Перед Бальмонтом, примостившись у ног, его «невесточка» — Аля, с маком в руке, как маленький паж, сзади — Мирра, дитя Солнца, сияющая и напружённая, как молодой кентавр, рядом с Миррой — в пышном белом платьице, с розовой атласной сумочкой в черной руке, почти неподвижно пляшет Алина однолетка — дворцовая цыганочка Катя. А рядом с говорящим Вячеславом, почти прильнув к нему — какой-то грязный 15-летний оболтус, у которого непрестанно течет из носу. Чувствую, что вся зала принимает его за сына Вячеслава. («Бедный поэт!» — «Да, дети великих отцов»… — «Хоть бы ему носовой платок завел»… «Впрочем — поэт,— не замечает!»…) — А еще больше чувствую, что этого именно и боится Вячеслав — и не могу — давлюсь от смеха — вгрызаюсь в платок…
Вячеслав говорит о солнце соблазняющем, о солнце слепом, об огне неизменном (огонь не растет — феникс сгорает и вновь возрождается — солнце каждый день восходит и каждый день заходит — отсутствие развития — неподвижность). Надо быть солнцем, а не как солнце. Бальмонт — не только влюбленный соловей, он костер самосжигающий.
Потом приветствие английских гостей — толстая мужеподобная англичанка — шляпа вроде кэпи с ушами. Мелькают слова: пролетариат — Интернационал. И Бальмонт: «Прекрасная английская гостья», — и чистосердечно, ибо: раз женщина — то уже прекрасна и вдвойне прекрасна — раз гостья (славянское гостеприимство!).
Говорит о союзе всех поэтов мира, о нелюбви к слову «Интернационал» и о замене его «всенародным»… «Я никогда не был поэтом рабочих, — не пришлось, — всегда уводили какие-то другие[1] пути. Но может быть, это еще будет, ибо поэт — больше всего: завтрашний день»… О несправедливости накрытого стола жизни для одних и объедков для других. Просто, человечески. Обеими руками подписываюсь.
Кто-то с трудом протискивается с другого конца залы. В руках моего соседа слева (сижу на одном табурете с Еленой), очищая место, высоко и ловко, широким уверенным нерусским движением — века вежливости! — взлетает тяжеленное пустое кресло и, описав в воздухе полукруг, легко, как игрушка, опускается тут же рядом. Я, восхищенно: «Кто это?» Оказывается — английский гость. (Кстати, за словом «гость» совершенно забываю: коммунист. Коммунисты в гости не ходят, — с мандатом приходят!) Топорное лицо, мало лба, много подбородка — лицо боксера, сплошной квадрат.
Потом — карикатуры. Представители каких-то филиальных отделений «Дворца Искусств» по другим городам. От Кооперативных товариществ какой-то рабочий, без остановки — на аго и ого — читающий, — нет, списывающий голосом! — с листа бумаги приветствие, где самое простое слово: многогранный и многострунный.
Потом я с адресом «Дворца Искусств». — «От всей лучшей Москвы»… И — за неимением лучшего — поцелуй. (Второй в моей жизни при полной зале!)
И японочка Инамэ — бледная, безумно-волнующаяся: «Я не знаю, что мне вам сказать. Мне грустно. Вы уезжаете. Константин Димитриевич! Приезжайте к нам в Японию, у нас хризантемы и ирисы. И…» Как раскатившиеся жемчужины, японский щебет. («До свидания», должно быть?) Со скрещенными ручками — низкий поклон. Голос глуховатый, ясно слышится биение сердца, сдерживаемое задыхание. Большие перерывы. — Ищет слов. — Говор гортанный, немножко цыганский. Личико желто-бледное. И эти ручки крохотные!
— «Русские хитрее японцев. У меня был заранее подготовлен ответ», — и стихи ей — прелестные.
Потом, под самый конец, Ф. Сологуб — старый, бритый, седой, — лица не вижу, но думается — похож на Тютчева.
— «Равенства нет и слава Богу, что нет. Бальмонт сам бы был в ужасе, если бы оно было. — Чем дальше от толпы, тем лучше. — Поэт, не дорожи любовию народной. — Поэт такой редкий гость на земле, что каждый день его должен был бы быть праздником. — Равенства нет, ибо среди всех, кто любит стихи Бальмонта, много ли таких, которые слышат в них еще нечто, кроме красивых слов, приятных звуков. Демократические идеи для поэта — игра, как монархические идеи[2], поэт играет всем. Единственное, чем он не играет, — слово».
Никогда не рукоплещущая, яростно рукоплещу. Ф. Сологуб говорит последним. Забыла сказать, что на утверждение: «Равенства нет» — из залы угрожающие выкрики: «Неправда!» — «Как кому!»
Бальмонт. Сологуб. Сологуб Бальмонта не понял: Бальмонт, восстающий против неравенства вещественного и требующий насыщения низов, — и Сологуб, восстающий против уравнения духовного и требующий раскрепощения высот. Перед хлебом мы все равны (Бальмонт), но перед Богом мы не равны (Сологуб). Сологуб, в своем негодовании, только довершает Бальмонта. — «Накормите всех!» (Бальмонт) — «и посмотрите, станут ли все Бальмонтами» (Сологуб). Не может же Сологуб восставать против хлеба для голодного, а Бальмонт — против хлеба для отдельного. Так согласив, рукоплещу обоим. Но — какие разные! Бальмонт — движение, вызов, выпад. Весь — здесь. Сологуб — покой, отстранение, чуждость. Весь — там. Сологуб каждым словом себя изымает из залы, Бальмонт — каждым — себя зале дарит. Бальмонт — вне себя, весь в зале, Сологуб вне залы, весь в себе. Восславляй Бальмонт Сиракузских тиранов и Иоанна Грозного — ему бы простили. Восславляй Сологуб Спартака и Парижскую коммуну — ему бы — не простили: тона, каким бы он восславлял! За Бальмонта — вся стихия человеческого сочувствия, за Сологуба — скрежет всех уединенных душ, затравленных толпой и обществом. С кем я? С обоими, как всегда.
Кроме всего прочего, Сологуб нескрываемо-неискоренимо барственен. А барство в Советской России еще пущий грех, нежели духовное избранничество.
Кусевицкий не играл: «хотел прийти и сыграть для тебя, но палец болит» (зашиб топором), говорит о своем восторге, не находящем слов. Мейчик играет Скрябина, Эйгес «Сказку» (маленькие жемчуга) на слова Бальмонта. Были еще женщины: Полина Доберт в пенсне, Варя Бутягина (поэтесса), Агнеса Рубинчик (кажется, тоже), но все это неважно.
Главное: Бальмонт, Вячеслав и Сологуб. И Инамэ. (Описала плохо, торопилась.)
Множество адресов и цветов. Наконец, все кончено. Мы на Поварской. Аля, в моей коричневой юбке на плечах, en guise de mantille, с Еленой и Миррой впереди, я иду с Бальмонтом, по другую сторону Варя.
Бальмонт, с внезапным приливом кошачьей ласковости:
— Марина! Возьмите меня под руку.
Я, шутливо:
— Ты уже с Варей под руку. Не хочу втроем.
Бальмонт, молниеносно:
— Втроем нету, есть два вдвоем: мое с Варей и мое с Вами.
— По половинке на брата? Вроде как советский паек. (И, великодушно:) Впрочем, когда целое — Бальмонт…
У Бальмонта в руке маленький букет жасмина, — все раздарил. И вдруг, в отчаянии: «Я позабыл все мои документы!» (Об адресах.) И: «Мне не хочется домой! Почему все так скоро кончается?! Только что вошел во вкус, и уже просят о выходе! Сейчас бы хорошо куда-нибудь ужинать, сидеть всем вместе, перекидываться шутками…»
И А. Н., идущая позади нас:
— Марина! Знаете, как говорила Ниночка Бальмонт, когда была маленькая? «То, что я хочу — я хочу сейчас!» и еще: «Я люблю, чтобы меня долго хвалили!»
— Весь Бальмонт!
У дома Бальмонтов нас нагоняет Вячеслав. Стоим под луной. Лицо у Вячеслава доброе и растроганное.
— Ты когтил меня, как ястреб, — говорит Бальмонт. — Огонь — солнце — костер — феникс…
— На тебя не угодишь. С кем же тебя было сравнить? Лев? но это «только крупный пес», — видишь, как я все твои стихи помню?
— Нет, все-таки — человек! У человека есть — тоска. И у него, единственного из всех существ, есть эта способность: закрыть глаза и сразу очутиться на том конце земли, — и так поглощать…
— Но ты непоглощаем, нерастворим.
Не помню что. О Венеции и Флоренции, кажется. Мечта Бальмонта о том, «как там по ночам стучат каблучки» — и Вячеслав, укрываясь в Царьград своей мысли: — Человек существо весьма проблематическое. Сфинкс, состоящий из: Льва — Тельца — Орла… И — Ангела. Так ведь?
Москва, 14-го мая 1920 г. | Марина Цветаева. |
PS. Милый Бальмонт! Не заподозри меня в перемене фронта: пишу по-старому, только печатаюсь по-новому.
Прага, 2-го апреля 1925 г.
Примечания
правитьПечатается по прижизненному изданию («Своими путями». — Прага, 1925, № 5) с сохранением некоторых особенностей авторской пунктуации. — Прим. Е. И. Лубянниковой.