Екатерина Леткова
правитьБабы
правитьОтыскивать счастливого...
Была половина августа. После двух недель холодного, беспросветного дождя выглянуло солнце, тоже холодное, но ясное. Деревня оживилась и бросилась в поля, где еще стояла в снопах рожь, ждал жатвы овес, поспел лен.
Деревня Выркино с утра опустела, точно вымерла; на ее широкой улице не было видно ни души. Жидкая желтоватая грязь покрывала ее от края до края, и только около самых изб было какое-то подобие тропинки. Пронизывающий ветер колыхал пестрое тряпье, развешанное по заборам, и крутил желтые листья старых берез, точно случайно уцелевших у некоторых дворов.
Было часов шесть, когда из одной избы вышла девочка лет восьми, с круглыми серыми глазками и белыми кудрями, выбившимися из-под серого байкового платка, покрывавшего ее голову. Рваный овчинный тулуп, с непомерно длинной талией, доходил ей почти до пяток; ноги были босые, серые от грязи. Она держала под тулупом какой-то сверток, из которого неслись хриплые, отрывочные звуки.
Девочка взглянула направо и налево и степенно пошла к бревнам, сложенным почти посреди улицы. Она знала, что увидя ее на бревне, и другие девчонки, такие же няньки, как она — вылезут из изб и придут к ней. Эти бревна были все лето местом сборища всех девочек; сегодня даже и нянек погнали в поле работать, остались только очень маленькие или с нездоровыми детьми.
Девочка села на бревно, поджала мокрые ножонки под тулуп и принялась качать вверх и вниз лежащий под полой сверток. Через минуту к ней подошла другая девочка, черненькая, худенькая, с маленькими карими глазками. Она высоко держала на левой руке здорового мальчика, закутанного в пестрое одеяло из разноцветных треугольных лоскутов.
— Наська! Чего ты вылезла в такую стужу? — сказала она, еще не доходя до беленькой девочки.
— Скушно больно в доме-то… Баушка кряхтит все…
Через улицу к ним пробирались еще две няньки с детьми на руках. Одна чернобровая и некрасивая, другая — рыжая, вся в веснушках, с веселым выражением маленького личика. Чернобровая была босая, а рыженькая в валенках; на обеих были черные ватные пальто — «дипломаты». Они едва вытягивали ноги из липкой, жидкой грязи.
— Глянь-ко, глянь, — сказала Настя, показывая на девочек. — Катюшка-то валенки завязила…
Рыженькая девочка стояла посреди дороги с разъехавшимися тогами и звонко хохотала. Валенки ее засосало грязью, и она не могла двинуться.
— Марфушка! Возьми ребенка, я разуюсь, — сказала она, как только прошел приступ смеха.
Чернобровая взяла на правую руку своего ребенка, под левую подхватила девочку, которую ей сунула рыженькая, и, смеясь и спотыкаясь, подошла к бревнам.
— Ой, батюшки — заморилась! — сказала она и положила ребят прямо на землю.
— Холодно, — заметила ей деловым тоном Настя.
— Град выпал, — авторитетно заявила чернобровая Марфуша.
— Ну? — с недоверием протянули девочки.
— Дядя Максим сказывал: во какой, с кулак… В Топорове бабы ледники понабивали, — прибавила Марфуша.
— Чудно больно фырчит твой Сенька!
Настя тоже рассмеялась, но сейчас же серьезно сказала:
— Болен он дюже… Горит и горит.
Но ее заявление не нашло сочувствия; к бревнам подходила Катюшка с грязными валенками в руках, и девочки встретили ее веселыми шутками. Она взяла на руки свою сестренку, посаженную Марфушкой на землю, и ворчливо сказала:
— Застудишь ты мне Леньку, что тогда делать? Она и так у нас чуть жива…
Марфушка тоже взяла на руки своего ребенка и все четыре девочки уселись рядом на бревне, как птицы на заборе. Говорить им было не о чем, и они долго сидели молча.
— Холодно! — опять сказала Настя.
Никто не ответил ей.
— Баушка нынче всю ночь кряхтела, — проговорила она.
— Чего ж ей еще делать? — некстати заметила рыжая Катя.
Опять все замолчали. Только из-под Настиной полы неслись все те же хриплые всхлипыванья да ребенок на руках Марфушки жалобно плакал.
— Скушно сегодня что-то, — сказала Катя. — Давайте игру какую заведем…
— По грязи-то?
— А ребята где?
— На реке все… Рыбу ловят… Слышь?
Из-за изб, из-под горы, с речки донесся взрыв детского смеха.
— Занятно! — сказала веселая Катя. — Наська! Подержи Леньку, я сбегаю посмотреть, — обратилась она просительно к Насте.
— А моего куды я дену? — спросила та.
— Лизка! Тащи, сюда седулку, я пока посмотрю за Петькой, — сказала Катя худенькой, черненькой девочке.
Та быстро положила свой пестрый сверток на землю и побежала к избе.
Через минуту она везла за собою деревянный ящик на четырех колесиках и с торжествующим видом подкатила его к бревну. Катя сейчас же сунула туда своего ребенка — золотушную девочку, лет двух; Настя вынула из-под полы худого, едва прикрытого мальчика с красным лицом и красными глазами.
— Куда ты? — крикнула на нее Лизка и оттолкнула ее локтем. — Для тебя, что ли, припасено?
И она подхватила пестрый сверток с земли, сунула его в ящик, рядом с Катиной девочкой, подмигнула Кате и бросилась с нею бежать к реке. Чернобровая некрасивая Марфуша степенно посадила своего ребенка на землю, у ящика, и побежала за подругами. Ребенок широко раскрыл глаза и рот, ничего не понимая; потом вдруг рявкнул и залился громким ревом; за ним закричала золотушная девочка Лизы, и сейчас же стал орать во все горло сверток в пестром одеяле. Настя посидела, посмотрела по сторонам, засунула опять за пазуху своего едва прикрытого брата, закуталась поплотнее в тулуп и тоже побежала за детьми.
Стальная лента реки перерезывалась под самой деревней каменными отмелями. Большие камни были сдвинуты в линию от одного берега до другого и служили для перехода. Здесь течение реки немного задерживалось и пригоняло мелкую рыбу под камни. Любимым занятием деревенских ребятишек было ловить эту рыбу руками.
И в этот холодный августовский вечер шестеро мальчиков, в засученных выше колен штанишках, босые, с посиневшими ногами и руками, весело шагали по мелкой воде, осторожно ступая по каменистому дну. Сверх рубашек у них были надеты тулупчики или теплые ватные куртки.
— Стой, братцы! Добыча! — сдерживая радость, проговорит один из них — Мишка, запуская руку под камень. — У какой!
— Кого — ты? — стараясь казаться равнодушным, спросил Сережа, мальчик лет восьми, с красным носом и с торчащими из-под громадного картуза ушами.
— Огольца!
— Ну ты! — с презрением оказал Сережа. — Оголец!.. У меня вот пискарь…
Мальчики оживились.
— Пискарь?
— Неживой поди! — поддразнил его Мишка.
— Да!.. Неживой!.. — обиженно проговорил Сережа. — Так и летает!.. Неживой!.. Ванька! Давай кувшин…
Ванька лет пяти, пузатый, краснощекий мальчик сидел на одном из больших камней с высоким глиняным кувшином, в котором уже плескалось несколько рыбок. Он, широко расставляя свои посиневшие ноги, побрел по колено в воде к Сереже, которого окружили другие мальчики.
— Верно — пискарь, — заявил Петька.
— Давай его сюда, — сказал Ванька. — Ему у меня охотнее будет…
— Бери моего-то, — крикнул ему Мишка, зажав в кулачке какую-то рыбку.
— Оголец! — с презрением сказал Сережа.
— Да он не плавает, — сконфуженно оказал Ваня. — Миша! Он поверху остался…
Миша, делая вид, что поймал еще какую-то рыбку, небрежно ответит:
— Ничего! Отопьется — поплывет!
— Головлик! Ей Богу, головлик! — с замиранием проговорил Петька, — а-агромный!
— Боле мово? — не поворачиваясь к нему, спросил Мишка.
— Ну! В пять раз!..
Все мальчики, кроме Мишки, бросились к нему. Петька разжал руку, что-то блеснуло в воздухе и шлепнулось в воду. Все громко расхохотались. Расхохотались и девочки, стоявшие на берегу.
— Вы чего тут? — крикнул на них Петька.
— Мы посмотреть, — весело заявила Катя.
— Посмотреть?! А ребят куда дели? Свиньям скормили? — накинулся на них Мишка. — Няньки!
— Лизка, где Дуняшку бросила? — закричал Петька. — Вот ужо матери скажу, достанется тебе на орехи…
— До вторых веников не забудешь, — прибавил Сережа. — Чего вам тут смотреть? Не вашего ума это дело. Убирайтесь!
— Убирайтесь, говорят вам, — властно крикнул Петька.
— Няньки!!
Девочки молча побежали наверх, по крутому глинистому обрыву. Дети, брошенные в деревне, заботили их самих. Из деревянного ящика на колесиках несся отчаянный плач. Марфушин мальчик уже не кричал, а только хныкал.
Девочки быстро расхватали детей и стали их качать, разговаривая о своем.
— Он соврал! — сказала Катюша.
— Кто?
— Да Петька! Не головлик был, а плотвичка.
— А уж ты рассмотрела? — обиженно сказала Лизка, сестра Пети.
— И рассмотрела!..
— Сама-то ты соврала, — сердито проговорила Лизка.
Хоть Петька и крикнул на нее, и пригрозил пожаловаться матери, но у нее было к нему особенное чувство боязливого уважения, какое часто бывает у сестер к братьям.
— Соврала, соврала! — ворчала Катя.
Солнце уже спустилось низко и стало холодное, светло-золотое.
Девочки сидели на бревне с застывшими лицами. Только рыженькая Катя все улыбалась чему-то.
— Споем песню, что ли? — предложила она.
— Запевай, Марфушка…
— Не хотца что-то…
— Ну, чего не хотца? Запевай!..
Шел я верхом, шел я низом,
У милашки дом с карнизом,
— запела Марфушка с серьезным выражением лица.
У милашки огонек,
Она кушает чаек!
— подхватила Катя пискливым голосом.
Другие девочки молчали.
— Чего же вы не поете? — сердито спросила их Марфуша.
— Холодно! — ответила Настя.
Песня оборвалась. Лизка громко и протяжно зевнула.
— Никак Прибытковская барыня идет? — оживленно оказала Катя.
— Она и есть, — обрадованно ответила Марфуша.
Вдали показалась длинная фигура вся в черном.
— Барыня, барыня! — радостно проговорили и другие девочки.
— В такую-то грязь!.. Батюшки!
— Чего она всегда одна ходит?
— А то с кем же? Барин в Москве, все… Ей скушно, она и ходит…
— И чего ей скучать? У ней одних зонтиков — пять штук, — заявила Настя.
Барыня шла быстро, насколько позволяла жидкая грязь, облеплявшая ее высокие сапоги — мужского фасона.
— Куды это она?
— Не к баушке ли? Баушка была в Прибыткове, за порошками ходила, да барыню и не видала, лежала: сказали, барыня-то головой маялась, — проговорила Настя, неистово качая расплакавшегося под тулупом ребенка.
Барыня услыхала детский крик и прямо пошла на него. Девочки съежились и притихли.
— Куда Арина Федотова ушла? — приветливо спросила барыня.
— Она у нас, — почти шепотом произнесла Настя, точно виноватая.
— Где у вас?
Настя сконфузилась и не отвечала. Марфуша ответила за нее:
— Это ейная баушка… Вон изба с красными ставнями.
— Бабушка больна? — ласково спросила барыня.
— Шибко больна, — прошептала Настя.
— Что же с нею?
Настя молчала, опять заговорила бойкая Марфуша.
— Кто ж ее знает? Давно она такая…
Барыня присела на бревно, девочки оживились.
Они переглядывались и усмехались.
— Где же народ весь? — спросила барыня. — В поле?
— Все в поле, — ответила рыженькая Катя и неожиданно прибавила: — А к Микишиным сегодня ночью сваты приедут за Агафьей!
— Зачем же ночью? — спросила барыня.
— Да ведь Агафью чуть свет повезут… После заутрени венчанье-то! Надо поспеть.
— А куда ехать?
— В Макарово!.. Верст двадцать, а то и поболе… Агафья-то плачет! Пошла нонче на гумно, да как бросится на ток, да заголосит…
— Разве за плохого выходит?
— А кто ж его знает? Она и не видала его ни разу… Фабричный он… В Москве живет…
— А вон и Агафья идет, — объявила Марфуша. — Видно, раньше с работы отпустили…
По дороге шла, едва волоча ноги, девушка лет двадцати, рослая, широкоплечая, но очень бледная.
— Агаш! — крикнула Марфуша.
Девушка остановилась, тупо взглянула в сторону детей, увидела барыню и нерешительно подошла к ней.
— Здравствуй, — приветливо сказала барыня. — Говорят, ты завтра венчаешься?
— Да, — вяло ответила Агафья.
Глаза у нее совсем запухли от слез, и все лицо было точно водой налитое и какое-то остановившееся, точно она ничего не понимала, ничего не чувствовала.
— Ты рада? — спросила барыня.
— Ничего… Рада…
— А ты его любишь?
— Кого это?
— Жениха твоего…
— Люблю?! Да я и не видала его…
— Не видала, а выходишь за него?
— Выдадут, так и выйдешь… Нас не спросят, разговаривать много не дадут…
Все это она говорила апатично, точно не про себя.
— Агафья! — горячо сказала барыня. — Ведь ты вольный человек, — если не захочешь, никто тебя не посмеет принудить…
— Эка сказали! — с насмешкой в голосе проговорила девушка.
— Конечно, не посмеет!.. Как же это случилось?
— Как у людей, так и у нас… Приехали сваты: так и так, у вас товар, у нас купец… Парень молодой, двадцатый год пошел, женить пора, да опять в Москву на фабрику… Мать у него больная, работать-то некому…
— Так тебя берут в даровые работницы? — спросила барыня.
Агафья точно не поняла ее вопроса или не придала ему значения. Она все тем же ровным голосом продолжала:
— Родители промеж себя сговорились, да и по рукам… Знать, так надо!.. От Бога, видно, это…
Барыня смотрела на нее и чуть не плакала. Агафья молчала. Девочки весело переглядывались между собой.
— Повезут нашу Агашу ночью, с бубенчиками, на паре, — сказала Марфуша.
— Зачем же так рано?
— Дешево, вишь, дают за венчанье, так и притесняют… Подороже заплатишь — попозже обвенчают… — сказала Агафья, и вдруг ее лицо как-то заходило, задергалось, она болезненно всхлипнула и отвернулась.
— Агафья! — опять воскликнула барыня, — откажись, пока есть время. Иди ко мне в усадьбу, у меня дело для тебя найдется…
— Нет уже… зачем?.. Все равно где работать… Видно, Богу так угодно… Зачем уж…
И опять лицо у нее задергалось, она низко поклонилась и тяжелыми, усталыми шагами пошла по грязи к своей избе.
— Наська! А Наська! — раздался хриплый, старческий голос.
Девочка вскочила. Прямо на нее шла сгорбленная, сухая старуха, в тулупе, в большом теплом платке на голове и в валенках.
— Наська! Бога ты не боишься! Ребенка заморозишь… Ступай в избу!..
— Баушка, барыня к тебе пришла, — заискивающим голосом проговорила девочка, подбегая к старухе.
— Ах ты матушка! Родимая наша! Сама пришла!
Старуха поплелась к барыне, тяжело волоча валенки по липкой земле.
— Сама пришла!
— Мне сказали, что я нужна тебе… Что с тобой?
— Больна я, барыня, дюже больна…
— Да я не доктор… Я всем вам толкую, что не умею я лечить и не могу… Помочь, чем возможно, всегда рада, а если ты сильно больна — надо, Арина, доктору показаться…
— Ты вон как Егорову бабу-то вылечила, — перебила ее старуха. — Совсем, было, помирать собралась, ни рукой, ни ногой… А теперь, смотри, в поле, в работе: здорового пять раз обежит…
Она грузно опустилась на бревно рядом с барыней. Ее худое, изможденное лицо напоминало иконы старого письма. Сухой нос с резко обозначенным горбиком, большие глаза в коричневых кругах, узкий оклад лица говорили о былой красоте. Крепкие зубы желтели из-за темных, сморщенных губ.
Девочки притихли и остались тут же. И Настя не пошла в избу, а только плотнее закрыла ребенка, хныкающего под полой ее тулупа.
Старуха громко кряхтела.
— Что же с тобой? — спросила ее барыня.
— Грызь во мне, матушка, вот что… Замучила она меня в конец…
— Где болит-то?
— Да не умею я объяснить… По ночам в грудь подваливает и в бока отдает… И нет, и нет мне покою… А встану — сейчас она в живот уйдет…
— Кто она?
— Грызь-то эта самая… Уйдет она в живот, ходит, ходит по животу-то, потом сюда привалит и начнет биться, колтыхаться, словно голубенок…
И она показала на желудок.
— А есть можешь?
— Апекиту большого нет… Пойла употребляю много, а насчет пищи… Не очень, чтобы…
— Все-таки ешь что-нибудь?
— Пищу-то?.. Ем, как не есть?.. Только — я ее ем, а она меня…
Старуха опять жалобно закряхтела. Девочки пытливо смотрели на барыню. Ребенок на руках Марфуши весь раскрылся, но она не замечала этого.
— Вот что, Арина, — наконец, оказала барыня. — Приходи ко мне в пятницу… Ко мне по пятницам доктор ездит, всех моих больных осматривает… Я и тебя покажу…
— Нет, уволь, матушка… Не надо мне доктора, — испуганно проговорила старуха.
— Почему же?
— Ну их! Всю жизнь без них прожили, неужто помереть без них не сумеем?.. Дотянем как-нибудь… Ты мне дай тех сладких порошков, что Егоровой Аксинье давала.
— Да у тебя не та болезнь… У нее ревматизм в руках и ногах был, а у тебя — я не знаю что… Нужно доктору показаться.
— Ну его!.. — опять с испугом проговорила Арина. — Нетто доктор поможет? Ты вон, говорят, как кровь-то заговариваешь! Ивашкина молодуха всю ладошку себе серпом своротила, чуть кровью не изошла… Ты повертела, повертела — и мигом все зажило…
Барыня рассмеялась.
— Ничего я не вертела, промыла рану, натянула на прежнее место кожу и привязала кровоостанавливающей ваты… Понимаешь: такая вата в аптеке продается, кровь унимает…
Старуха смотрела на нее с недоверием и молчала.
— Кровь заговорить нельзя, — продолжала барыня. — Неужели ты этого не понимаешь?
— Что мы понимаем? — грустно сказала Арина. — Темные мы, совсем темные, барыня!
— Кто «мы»?
— Бабы, вот кто! Самые мы последние творенья! Что с нас спрашивать? Нетто мы люди?
И она внезапно оживилась, забыла про свою «грызь», встала и, глядя в упор на барыню, сказала:
— Ничего-то мы не знаем, ничего не видим, не слышим… Чисто: слепые — глухие!.. Неужто и в вашем сословии бабы такие же темные?..
— Теперь и у вас девочек учат наравне с мальчиками.
— Учат?!. Читать-писать выучат, а она к двадцати годам и забыла все… Словно и век не училась… И книжки-то не увидит никогда… Не бабьего ума, видно, это дело. Да что говорить! Только я хочу знать: неужто и у вас бабе такая же каторжная жизнь, как в нашем сословии?
— Неужели ты не видала счастья? — уклончиво ответила ей барыня.
— Да разве я о себе? Про меня что говорить! Хуже моей жизни бывает… Я о нашей сестре говорю, о бабе, а не о себе… Уж мне-то недолго… Вот их всех мне жалко.
И она любовно погладила Настю по лицу со лба к подбородку.
Солнце село в тучу и сразу сделалось мрачно и сыро. Девочки съежились, поджали ноги и сидели точно придавленные. Барыня тоже поплотнее закуталась в свою черную накидку. Одна старуха ничего не замечала, она опять села на бревно и заговорила, не торопясь, уставив глаза куда-то вдаль.
— Я свою жисть так же начинала, как и Наська… С шести лет — нянькой… У родителев нас шестеро ребят было… Потаскала я их на руке досыта… По шешнадцатом году отдали, меня сюда, в Выркино, — я-то Макаровская, — отдали за вдовца, при двух девчонках… Уж и поплакала я тут!.. Господи!.. Огневая я была, да не на радость! Муж тоже попался горячий. Вот и сошлись метель со вьюгой… Хорошего мало вышло из этого… Дул он меня до полусмерти… Не хотела я ему покориться. Глупа была, молода!.. Уж и бил же он меня.
Она умолкла; девочки не сводили с нее глаз и слушали с испуганным благоговением. Дети притихли, должно быть, задремали.
— За что же бил? — спросила, наконец, барыня, подавленная и голосом, и всем видом этой больной старухи.
— За что?!. За все… Пуще всего — за волю… Не хотел мне воли давать… И делай, и говори, и живи — как он прикажет… А я все напротив, бывало, тоже хочу свою волюшку показать… Ну, и бьет… А потом пошли дети, не до воли… Семеро их у меня было, троих схоронила… И муки, и слез довольно я с ними приняла… Умирала два раза — двумя старшими… Тут я уж и смирилась, не до воли стало… Извели дети меня… Да с падчерицами повозилась немало.
— Где же они теперь? Муж где?
— Муж давно на погосте… Годов тридцать уж отдыхает!
Арина перекрестилась большим крестом.
— Падчерицы замуж выданы верст за сорок отсюда. Своих дочек тоже отдала замуж, сама с двумя сынами осталась… Да и не вижу их почесь… Две снохи со мной и ребятишки их. Одна внучка уж замужем, да две невесты дома, да вот Наська с Сенькой.
Она ласково посмотрела на девочку.
— Сенька у нас один мужик в избе, — пошутила она. — А то все бабы, все — горюхи.
— Эти уж не испытают того, что испытала ты, — оказала барыня. — Теперь не то время…
— Время? Время все одно… Прежде, говорят, лучше было. Мой тятенька сказывал, что в его-то время, как хорошо было: месяц-то, бывало, выйдет агромадный, чуть не в полнеба, а теперь, что? С таз, не боле!.. Только я уж не помню, когда лучше было, для нас, баб, — все одно.
— Теперь бить не позволяют…
— Кого это? И кто может воспретить мужу побить жену? Не то вы говорите, матушка-барыня… И бьют! Вот даже, как бьют! Не хуже нас, да на это баба и не обижается. Ты побей, — да пожалей!.. А кто нас жалеет? Кто о нас думает? Живем, можно сказать, как кошки… Что кошка, что баба, — все одно!..
Рыженькая Катя громко рассмеялась, Лизка дернула ее за платье.
Старуха ничего не заметила и продолжала все тем же глухим, глубоким голосом.
— Возьмите, к примеру, у меня: два сына, женаты, обе снохи со мной живут… Бабенки хорошие, ничего… Бабы, как бабы… Дарья — прямо сказать — красавица. А много они мужьев-то видят? Придут из города на сенокос, косами да граблями побалуются и опять в город. А баба справляйся здесь, как хочешь: и с ребятами, и с податями, и с землей. Сами знаете, как в наших местах: баба и вспаши, и посей, и сожни, и смолоти… А домой придет — дети! Тот кричит, этого накорми, того уму-разуму научи… У Дарьи четверо, вот эти младшенькие…
Она показала на Настю с Сенькой.
— С каждым помучилась довольно… Без повитухи справлялась. А на третий день уже в поле… Заставить бы мужика так!.. Запел бы!
Она безнадежно махнула рукой.
— Хоть она и сноха мне, а прямо скажу — жисть ее трудная, вот какая трудная… А еще тут старшая сноха сдурела… И что с ней поделалось — понять мудрено… Хотела к тебе идти порошков просить, да постыдилась…
— А что же с ней?
— Лошадь убила ее в грудь… Это до Святой еще было… И стала она какая-то чудная, вроде как порченая… Работает, работает, вдруг заревет, руки — носи затрясутся, вся позеленеет и вопит: «Батюшки! Душа с телом расстается!…» И одна у нее мечта, что помрет скоро! Сама здоровая и ест вволю, а как заладит: «Помру и помру». А то начнет причитать: «Люди будут по земле ходить, песни играть, Троица придет, нарядятся все, цветы… А я — лежи под землей недвижима»… И так ей обидно станет, заплачет… Иной раз согрешишь — крикнешь на нее: «Ну и помрешь, все помирают, два века никто не живет!..» Она стихнет, в работу бросится, песню затянет, а и в песне слышно, как скука-то ее одолевает. По ночам тоже все плачет… Крикнешь на нее: «Спи! Людям покою от тебя нету!» Она опять за свое: «Боюсь, боюсь! Лезет мне в глаза, как я помру и под землей лежать буду, а люди будут по земле ходить, Троица придет…»
Девочки рассмеялись, Арина посмотрела на них, покачала головой и продолжала:
— Жаль бабу, да ничего не поделаешь. Взглянуть на нее — она баба видная, а все хнычет, да стонет… И так она Дарью изводит — смерть.
— А ты зачем позволяешь?
— Как же не позволишь-то? Когда я работала — могла не позволять… Теперь я — что? Только мотаешься на свете, не живешь и не умираешь… Как им не позволишь? — теперь они кормят… Спасибо им, бабочки хорошие, и жалко их больно!
— Лечить ее надо, — сказала барыня, преследуя свою излюбленную мысль.
— Уж чего с ней не делали? И святой водой вспрыскивали, и тараканами наговоренными кормили, и в прорубь опускали… Ничего лучше нет! Да пока работа — все еще можно жить. Работа для нас, баб, спасенье! А вот зима придет — ложись и помирай! Ночь-то длинная, сугробы до крыши, занесет нас, ветер воет, холодно… Сидим по избам, закопанные; чисто погребение приняли… Вот когда бабе — смерть… Говорить не об чем, радоваться нечему… Ничего никто не знает… Прямо живьем погребенные… Вот тут и начинается свара, руготня… Языки-то чешутся… Сноха на свекровь, свекровь на сноху, все друг на дружку… И все ведь от скуки нашей бабьей… Гляньте, — в любой деревне — одно увеселение для баб — ругаться… Соберутся на улице, либо у колодца и давай кричать… Да ведь стараемся как бы покрепче облаять, да уязвительнее… И по избам также…
Она тяжело вздохнула. Барыня с ужасом глядела на нее, в ее голове вдруг нарисовалось бесконечное количество деревень среди сугробов, тысячи изб с крошечными замерзшими оконцами — и в каждой из них стоны, слезы, скука, злоба, беспросветный мрак… Она вся похолодела, а старуха продолжала:
— И что это, матушка, в меня какая жалость вошла… И себя-то мне жалко, и всех баб жалко, вот начиная с этих…
И она указала на девочек, смирно сжавшихся на бревнах со своими питомцами.
Со стороны реки неслись бодрые, детские голоса и через минуту ватага ребятишек весело выбежала на улицу. Впереди всех шел Сережа с большим кувшином.
— Никак полная посудина, — шепнула Катя.
— Полная и есть, — с завистью ответила Марфуша.
Мальчики говорили громко, возбужденно и, только поравнявшись с бревнами, увидели сидевших на них девчонок, барыню и старуху. Сережа шепнул им что-то, и они с громким хохотом побежали скорее. Только Петька остановился и крикнул сестре:
— Лизка! Ты чего тут прохлаждаешься? Сейчас скотину пригонят, иди бурешку загонять!..
Лиза туго скрутила ребенка пестрым одеялом и, высоко подняв его над плечом, пошла за братом. Марфуша тоже закутала своего и деловой походкой побрела за нею, приговаривая, как большая:
— И мне за скотиной бежать пора…
— И такая-то во мне жалость, — продолжала старуха, не замечая ничего кругом себя, — что и сказать не могу… Гляжу на Наську, — плачу… Думается мне, что как я жизни не видала — так и она не увидит… Сперва нянька, потом вечная работница, сначала в родном гнезде, потом в мужнином. Вон Агафью ночью волокут на венчанье… По какому случаю? Работница нужна, нечем платить, лучше даровую в дом взять… Жених-то придурковатый — я его знаю, — да и косой: один глаз у него врет… Ну, а Агафья — девка здоровая, сытая… Отец сговорился и не спросился ее: «Не в соль мне, говорит, тебя солить»… У него еще три таких останутся дома… И так мне Агафью жаль, уж так жаль!.. А как дома начнут наши бабы друг дружку шпынять — я и зареву, от жалости зареву, и слов никаких сказать не умею… Потому, знаю нашу бабью долю довольно…
Она умолкла и тяжело, хрипло дышала. Мрак быстро сходил на землю и становилось все холоднее и холоднее.
Барыня встала, Арина быстро ухватилась за ее платье и, точно поверяя ей какую-то тайну, прошептала почти на ухо:
— Скажи ты мне, матушка, по правде: есть ведь Царство Небесное?
— Должно быть есть, — с улыбкой ответила барыня.
— Нельзя не быть, — с уверенностью и громко сказала старуха. — И первые — мы, бабы православные, попадем туда… Вот как я полагаю, что нас даже без суда отведут в него; довольно, скажут, вы на белом свете помытарились, довольно поплакали, пожалуйте, успокойтесь…
— С такой верой и умирать не страшно, — сказала барыня.
— Умирать? — с испугом повторила старуха. — Ой, не хотца умирать… Еще хоть немного пожить… Хоть бы Наську замуж выдать…
Она обняла девочку и из ее потухших, мутных глаз покатились крупные слезы.
Источник текста: Леткова Е. П. Рассказы. СПб.: Просвещение, 1913.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.