Афрайя - герой лапландцев (Гофман)

Афрайя - герой лапландцев
автор Отто Гофман, пер. Отто Гофман
Оригинал: немецкий, опубл.: 1870. — Источник: az.lib.ru • (Afraja).
Рассказ из жизни на Крайнем Севере в прошлом столетии.
Перевод Ольги Роговой (1893, в современной орфографии).

    Отто Гофман.
    Афрайя — герой лапландцев
    Править

    Глава первая.
    Новый мир
    Править

    На этот раз, мои молодые друзья, вы последуете за мною на самый север Европы. Что за мир страха и безмолвия скрыт здесь! Как трепещет от ужаса сердце одинокого путешественника, блуждающего в пустынных фиордах и зундах, где море теряется в тысяче лабиринтов среди увенчанных снегами суровых скал, в непроходимых расщелинах и пещерах. Удивление, смешанное со страхом, овладевает им, когда корабль его скользит между бесчисленными обломками и гигантскими глыбами скал, между черными гранитными стенами, которые ужасным длинным поясом тянутся по берегам Норвегии на протяжении многих сотен миль.

    Правда, и в этих страшных пустынях живут человеческие существа, но они рассеяны кое-где. Они принуждены вечно скитаться по скалам и болотам, кочевать вместе с оленем, который их кормит; разрозненно и в одиночестве живут они в бухтах и береговых расщелинах, занимаясь рыбною ловлею, перенося тысячу трудов и опасностей.

    На берегу же селится и купец, и рыбак-норвежец, а подле них приютились поселения квенов (финнов) и лапландцев.

    Над ними, на снежных вершинах, дикарь лапландец пасет своих коров-оленей с ветвистыми рогами; когда же он охотится за волком или медведем, звуку его выстрела вторит эхо суровых морских бухт.

    Чем дальше на север проникает корабль, тем глуше и уединеннее становится страна. На протяжении целых миль ни дома, ни костра, ни встречного паруса, ни лодки с сетями и удочками. Впереди корабля играют и барахтаются тюлени, кит пускает фонтаны воды на воздухе, целые тучи чаек бросаются на плывущие косяки сельдей. С утесов с криком прыгают нырки и чистики, на пенистых волнах трепещется гага, и в вышине, в ясном резком воздухе, пара орлов описывает круги около своего гнезда.

    Сто лет тому назад, в одно пасмурное мартовское утро, большое судно плыло между этими извилистыми скалами. Это была яхта из северных стран, самой крепкой постройки. Такие яхты еще и теперь существуют на крайнем севере; они ездят на юг в Берген, отвозят туда рыбу или рыбий жир и возвращаются на родину, нагруженные необходимыми жизненными припасами.

    Посреди судна возвышалась тупая мачта; спереди выдавался нос необычайной величины, сзади стояла каюта; там же толстые столбы с железными кольцами прикрепляли угол крепкого паруса, под напором которого яхта с шумом рассекала волны.

    Приближался день, и холодный туман постепенно рассеялся; по высоким глетчерам пробежал, наконец, слабый, сейчас же потухший, солнечный луч. Со скал дунули порывы ветра, подняли гребни волн и разбили их в целый дождь мелких брызг; яхта тяжело накренилась на бок и задрожала от посыпавшихся на нее ударов.

    У руля стоял молодой человек, смотревший ясными голубыми глазами, как скользила яхта между бесчисленными изгибами рифов и утесов.

    Мускулистые руки его твердо лежали на руле; он направлял тяжелое судно с таким видом беспечности и веселого ожидания, с такой силой и искусством, что, казалось, будто оно признает в нем своего повелителя и послушно повинуется его слову и взгляду.

    Время от времени молодой штурман пристально смотрел вдаль, и выражение радостного ожидания озаряло смелые черты его лица, окаймленного длинными развевавшимися из-под черной глянцевитой шляпы волосами. Радостные чувства вылились у него в веселой песенке, но он скоро был прерван: отворилась дверь каюты, на пороге показался другой обитатель яхты. Новый пришелец был только немногим старше штурмана, но совершенно отличался от него и наружностью, и всею своею осанкой. Вместо темной рыбачьей куртки и плаща, на нем был надет тонкий камзол со множеством пуговиц. Волосы его были зачесаны назад и связаны лентою; стройный и высокий, он имел вид человека, привыкшего к изящным манерам и светскому обращению.

    Это был молодой господин Генрих фон Стуре, отпрыск благородной семьи в Копенгагене; все его имение было прожито его предками при копенгагенском дворе. Отец его, каммергер короля Христиана VI, умер в долгах, а сын, каммер-юнкер и офицер гвардии, пережил много черных дней и теперь ехал по пустынному полярному морю на яхте купца, жившего в глубине утесов, на самой границе Финмаркена. Сын и наследник этого купца, Густав Гельгештад, стоял у руля.

    Судно выехало из Трондгейма раннею весною, и везло соль и жизненные припасы на Лофоденские острова, где рыбная ловля была в полном ходу.

    Молодой барон был принят в качестве пассажира; в кармане его лежала королевская дарственная запись на большой участок земли, простиравшийся далеко в неизмеримой пустыне северной Европы, там, где нет ни владельцев, ни рабов. Когда Генрих фон Стуре вышел на палубу, он оглянул голые скалы и пенящееся море довольно сумрачным взглядом. Сырой туман так бесцеремонно обдал дождем его лицо и платье, что он с дрожью плотнее застегнул свой камзол; потом кивнул своему товарищу, стоявшему у руля, в ответ на его громкое приветствие. Когда он подошел ближе, штурман начал веселую болтовню.

    — Ну, — сказал он с гордым, вопрошающим взглядом, — что ты теперь скажешь? Разве тут у нас не чудесно? Посмотри налево, ты можешь заглянуть в глубину страшного фиорда и увидишь громадные гекули, которые целыми ледяными пирамидами сбегают к самому морю. Когда их освещают утренние лучи, они кажутся растопленным серебром. Там идет путь в Зальт, а здесь, по другую сторону низких скал, ты скоро увидишь Вест-фиорд. Вест-фиорд! Слышишь ли, приятель, великий фиорд с его рыбами! Ура! Что ты на это скажешь? Видал ли ты когда-либо подобную красоту?

    — Глупый Густав! — с насмешливою улыбкою воскликнул Генрих, — ты, кажется, воображаешь, что мы едем прямо в рай, что на этих печальных, покрытых снегом скалах цветут миндальные деревья, что твое ледяное бурное море обвевается теплым южным ветром; я же в действительности ничего не вижу, как только ужас, только мрак, туман, вихрь, скалы и бушующее море!

    — Если тебе здесь так не нравится, — сердито отвечал Густав, — ты бы остался там, где ты был!

    Но в эту минуту молодой штурман уже раскаялся в своих жестких словах: меланхолическое безмолвие Генриха, закрывшего свой лоб руками, достаточно показывало, как трудно было ему решиться искать счастия в этой пустыне.

    — Не предавайся слишком мрачным мыслям, — ласково продолжат Густав, — тебе здесь кажется хуже, чем это есть в действительности. Как придет лето, и в Тромзое созревает ячмень, в садах цветут цветы, а фиельды на целые мили кругом покрываются клюквою, как пурпуром. Тебе надо познакомиться со страною, где ты будешь жить, и научиться любить ее. Я бы не променял ее ни на какую другую страну в мире, потому что нет ничего на земле лучшего и более прекрасного.

    Он еще не кончил, как вдруг из густых облаков победоносно выступило блестящее солнце и, как бы по мановению волшебства, сразу осветило бесчисленные скалы, бухты, утесы и острова. Вест-фиорд открылся перед изумленным взором датчанина, земля и море расстилались во всем их величии и красоте. С одной стороны лежали берега Норвегии с их скалами, увенчанными снегом; к ним прислонился Зальтен с игольчатыми скалами, гладкие вершины которых неприступно смотрятся в небо со своими глетчерами, оврагами и пропастями, потонувшими во мраке. По другую сторону, на расстоянии шести миль, занимаемых Вест-фиордом, терялась далеко в море цепь островов, как гранитная стена, о которую уже многие тысячелетия разбиваются ужасные волны океана. Бесчисленные отвесные скалы, черные, обветрившиеся, разрозненные, возвышались над кучею островов; длинное покрывало облаков окутывало их смелые вершины, а из блестящих снежных равнин, как чудные голубые очи, гляделись гекули в пенящиеся воды фиорда.

    — Видишь теперь, как это прекрасно! — воскликнул Густав с радостною гордостью. — Это Лофодены! На двадцать миль кругом можешь ты обозревать и землю, и море! Смотри, какими серебряными столбами всползает прилив на утесы; взгляни теперь на этот громадный пояс из скал, которые еще никто не мерял, на которых не может удержаться ни одна человеческая нога, куда взлетают только орел, да морской ворон, да ястреб с чайкою. А на верху небо так сине и спокойно, воздух свеж, резок и возбуждает силы. Разве здесь не прекрасно, разве не величественно и не неизмеримо?

    — Да, это прекрасно, это беспредельно прекрасно! — сказал Генрих Стуре, увлекшись чудным величием северной природы.

    — Взгляни теперь туда, на множество черных точек на волнах, — продолжал Густав. — Это лодки рыбаков. Три тысячи лодок с двадцатью тысячами храбрых мужей, а в бухте Вагое ты уже можешь различить вымпелы и мачты яхт, принадлежащих купцам. Там мы найдем моего отца, он распоряжается двадцатью лодками. Он тебе, наверное, понравится и охотно поможет, насколько это будет в его силах.

    — Как тебе известно, у меня к нему письмо от трондгеймского губернатора, генерала Мюнтера, — сказал Стуре.

    — Э, что там! Ты для нас хорош и сам по себе, — возразил Густав, — в Лингенфиорде, где мы живем, мало значат письма твоего генерала. Мне в тебе то нравится, Генрих, что ты умеешь хорошее слово сказать, что рука твоя всегда готова помочь в беде, вот это у нас любят, за это я и хочу быть твоим другом.

    Он снял руку с руля, протянул ее Генриху и сильно пожал ему правую руку; тог ответил также не менее сильным рукопожатием.

    Стуре чувствовал себя одиноким в этой новой среде, и грубая сердечность его нового друга была ему гораздо более по душе, чем вежливые речи участия, которые ему прежде так часто приходилось выслушивать.

    В то время, когда друзья мирно разговаривали, яхта поспешно продолжала свой путь и быстро приближалась к рыбачьим стоянкам на другом берегу фиорда. Маленькие черные точки, плававшие в воде, мало-помалу увеличивались и оказались, наконец, большими шестивесельными лодками, в которых кипела хлопотливая деятельность. Над шумными волнами перекатывался тысячеголосый оклик, сети и удочки беспрестанно то поднимались, то погружались в воду; лодки с быстротою молнии спешили к берегу и снова возвращались в море; все это соединялось в такую разнообразную картину, что не могло не произвести впечатления на чужестранца: он почувствовал мало-помалу непреодолимое желание тоже окунуться в этот пестрый водоворот. Горячий интерес к делу, возбужденный в нем кипучею деятельностью, заставил его забыть о холодных ветрах, разгуливающих по морю, несмотря на солнечные лучи, о диких ледяных вьюгах, которые здесь в полярном поясе могут явиться в несколько минут и уничтожить людей вместе с их лодками. Ему представлялось на первый раз только веселое зрелище: рыболовы, развевавшиеся пестрые флаги, дома и хижины, увешанные вымпелами… Как истый рыболов-северянин, с криком присоединился он к общему веселью, когда увидел поднятую сеть с извивающейся в каждой петле трескою.

    Он подбросил свою шапку, как и все рыбаки, когда их яхта с надписью: «Прекрасная Ильда из Эренеса» появилась между сотней рыбачьих лодок, которые ее радостно приветствовали; она обогнула утесы, направилась к гавани и там бросила якорь между множеством других больших и маленьких яхт, бригов и шхун.

    У Густава теперь оказались полные руки дел, так что пассажир его надолго был предоставлен самому себе; он воспользовался этой свободой и пробрался на заднюю часть судна, откуда мог наблюдать за рыбною ловлею во всех ее подробностях.

    При выходе из бухты, около голого, скалистого острова видно было особенное оживление. Пятьсот или шестьсот лодок с тремя, четырьмя тысячами сидевших в них рыбаков занимались здесь ловлей трески. С веселыми песнями и криками закидывали они одни невода и вытаскивали другие: пойманных рыб было так много, что приходилось их вынимать из воды осторожно, освобождая понемногу из петель, чтобы не порвать нитей. Во многих других местах в воду погружали громадные бичевы, на которых сидело более тысячи удочек; тогда ловля на удочки была гораздо в большем употреблении, чем теперь. Потом рыбаки спешили с полными лодками в бухту, в которой возвышалось много красных каменных утесов. Туда свозили рыбу, там ее хватали окровавленными руками и бросали на столы, где и потрошили. Острыми ножами распарывали брюхо, одним взмахом пальцев вынимали внутренности, еще взмах ножа, и голова валилась в одну бочку, а жирная печень — в другую; через минуту то, что сейчас было живым существом, висело уже распластанное и покачивающееся на сушильном шесте. С ужасною быстротою исполняли эти люди свое кровавое дело; жадно выбирали они самые большие и сильные жертвы, с особым наслаждением выполняли над ними обязанность палачей и насмехались над страданиями сильно бьющихся несчастных немых осужденных. Стуре скоро почувствовал отвращение к этой бойне. Он отвернулся и сказал про себя: «Это ужасное, жалкое побоище; я не могу больше видеть этого. Так вот зачем приезжают на эти голые утесы двадцать тысяч человек, вот почему они радуются и ликуют как полуумные, и борятся с бурями полярного моря? Какой грубый, ужасный народ! Впрочем, нет, — поспешил он прибавить, — я несправедлив к ним; наверное, они бы избегали этих негостеприимных утесов и предпочли бы сидеть дома, в четырех стенах, если бы их не гнала сюда нужда. И разве со мною не тоже самое? Разве не гонит и меня борьба за существование, чувство самосохранения в этот мир льдов и снегов! — прибавил он тихо. — Но я не хочу ловить рыбу, да будет проклято это грязное, кровавое дело!»

    Размышления его в эту минуту были прерваны легким ударом по плечу; он быстро обернулся и очутился лицом к лицу с Густавом Гельгештадом, который громко воскликнул:

    — Ты уже опять в мрачном настроении? Я не понимаю, как это можно, когда вокруг такое веселое зрелище. Мне самому так весело, как будто бы мне принадлежали все рыбы в Вест-фиорде. Сестра Ильда приехала с отцом. Смотри, вон они сидят в той лодке.

    Он увлек за собой Генриха Стуре навстречу лодке, которая только что подъехала к судну. В нее спустили веревочную лестницу. Крепкий мужчина в синем сюртуке из грубого сукна помогал выходившей из лодки девушке с роскошными, темнорусыми волосами.

    — Держись за лестницу, Ильда, — закричал старик.

    Через минуту девушка стояла уже на нижней ступени, медленно, но с полной уверенностью влезла по лестнице и протянула руку брату, который и помог ей взобраться на палубу.

    — Ну, вот и я, — ласково воскликнула она, — рад ты или нет, что нашел меня тоже в Вест-фиорде, Густав?

    — Я почти рассчитывал на то, что отец возьмет тебя с собою, — нежно отвечал он. — Благослови тебя Господи, Ильда! Счастливо доехала?

    — Да, хорошо. А ты — тоже, брат?

    — Все благополучно, Ильда. Я вижу, рыбная ловля в полном ходу?

    — Удивительно богатая ловля, Густав. Все сушильни полны. Вчера был день на редкость: все это говорят. Жирные, большие рыбы, так что сети рвались; просто веселье, Густав, я не могу вдоволь насмотреться.

    Тут она оглянулась, и ее улыбающееся лицо приняло более серьезное выражение при виде чужого человека. Она была высокая, полная девушка, истый тип норвежки и очень походила на своего брата; у обоих были те же правильные черты лица, тот же твердый, широкий лоб и ясные, блестящие глаза. Генрих Стуре едва скрыл добродушно-насмешливую улыбку при виде этой девушки в ее грубом наряде, вспоминая, какие похвалы расточал ей ее брат; в честь ее- го красоты и яхту назвали «Прекрасной Ильдой из Эренеса». «Северная красавица, родившаяся между китами, трескою и оленями, конечно, должна быть немного не в нашем вкусе, — сказал он про себя, — но эта девушка в своих толстых кожаных башмаках, в меховой кофте и кожаном переднике, в белых шерстяных перчатках на сильных, хоть и красивых руках, имеет слишком уж медвежий, полярный вид».

    Густав, между тем, прошептал что-то своей сестре и прибавил громко:

    — Я привез друга, Ильда, который хочет у нас поселиться. Это Генрих Стуре. Дай ему руку, сестра.

    Девушка вскользь окинула пришельца серьезным, испытующим взглядом своих ясных глаз, прежде чем исполнить, приглашение брата; но потом поклонилась ему и с непринужденной лаской проговорила:

    — Привет тебе в этой стране, господин. Да будет над тобою благодать Божия.

    — Очень благодарен за прекрасное пожелание, Ильда, — отвечал Генрих Стуре, вежливо наклоняя голову.

    Она обернулась к отцу, которому Густав от всего сердца жал руки.

    — Ты снова здесь, молодец? — воскликнул купец из фиордов. — Привет тебе! Все ли благополучно на судне?

    — Все исправно, отец, — ответил сын с достоинством, — ты будешь доволен.

    Старик одобрительно кивнул головой.

    — Ну-у, — ухмыльнулся он любимым норвежским восклицанием, выражающим удовольствие, — ты проворный малый, Густав, и у тебя легкая рука. Так, что ли? Но что это? — прервал себя купец, полуоборотив свое длинное, желтое, суровое лицо к Стуре, которого он смерил сметливым, пытливым взором. — Ты никак привез с собою пассажира, Густав? Это кто-нибудь, кто хочет посмотреть нашу местность или совсем остаться жить у нас. Не так ли?

    — Думаю, что так, отец.

    — Ну-у! — снова протянул старик, и вокруг его рта заиграла улыбка, которая быстро исчезла. Он подошел к Стуре и протянул ему свою грубую ладонь.

    — Приветствую вас, господин мой, на Лофоденах, — проговорил он, — вы принесли с собою хорошую погоду. Она бы нам и раньше была кстати, но и то хорошо. Вы приехали как раз к концу удивительно счастливого улова, какого целые годы не бывало.

    — Я прежде всего счастлив, что нахожу здесь вас, — учтиво отвечал Стуре, — так как нуждаюсь в вашем совете и помощи. Я приехал сюда попытать счастья и привез письмо из Трондгейма, которое вас ближе познакомит со мною.

    — Ну-у! — воскликнул старик, — всякому желаю счастья. Можно было уж догадаться, что у вас на уме. Вы не первый к нам залетели из Дании в надежде, что на лапландских фиельдах растет золото: стоит только протянуть руку, да и набрать его. Только ничего из этого не выйдет, сами увидите. Мягкие руки и ноги здесь мало годятся; я уже видел многих, кто не мог вынести тяжелого труда и погиб.

    При последних словах он бросил на молодого датчанина взгляд, полный предостережения и сострадания. Стуре хорошо его понял. Потом Нильс Гельгештад взял письмо, распечатал его, прислонился к болверку и стал читать, поглядывая время от времени то на своего гостя на палубе, то на рыбную ловлю. Наконец, он скомкал бумагу и, пряча ее, сказал:

    — Теперь знаю все, чего вы хотите; знал уже и без исписанной бумажки. Сделаю честно все то, что может сделать человек, чтобы помочь своему собрату. Что вы думаете теперь начать, господин Стуре?

    — Прежде всего я бы хотел предъявить судье в Тромзое мою дарственную запись и выбрать участок, дарованный мне королевскою милостью,

    — Очень прекрасно! — насмешливо возразил старик. — Ну, а если судья действительно скажет вам: там, на верху, лежат фиельды, господин Стуре, соблаговолите пойти и выбрать себе их по желанию! Что вы думаете тогда предпринять?

    — Тогда, — сконфуженно сказал Стуре, — я думаю, не трудно было бы выбрать самую плодородную почву.

    — Плодородную почву! — со смехом вскричал купец. — Да благословит вас небо, господин! Кто вам рассказал сказки о плодородии здешней почвы? Не думаете ли вы построить здесь житницы и собирать ячмень и пшеницу? Нет, из этого ничего не выйдет, — продолжал он спокойнее, когда заметил смущение своего гостя, — вы незнакомы с пустынею, которая лежит там, за скалами. Тем не менее, глаз умного человека может отыскать, с помощью вашей записи, такой клочок земли, который принесет свои серебряные плоды.

    Некоторое время он критически рассматривал пришельца и тогда спросил:

    — Привезли вы денег с собою?

    — Я не совсем без средств, — возразил Стуре.

    — Ну-у, — сухо сказал купец, — много-то у вас не будет, были бы у вас деньги, так вы бы спокойно сидели дома и жили бы как другие ваши собратья по сословию. Значит, говорите прямо: сколько денег привезли вы с собой?

    — Тысячу ефимков, немного больше, — отвечал молодой дворянин, покраснев и запинаясь.

    — Тысячу ефимков, — повторил Нильс Гельгештад и прибавил после краткого размышления:

    — Для начала этого довольно, если только вы хотите послушать моего совета, господин Стуре.

    — Мне было бы всего приятнее узнать ваш совет, — отвечал последний.

    — Кто хочет жить здесь и зарабатывать деньгу, — многозначительно начал купец, усаживаясь на край судна, — тот должен заняться торговлею, иначе ничего из него не выйдет. Из вашей дарственной записи пора извлечь то, что в ней есть хорошего; все зависит от первого удачного хода и теперь как раз тому время. Кто бы стал здесь жить, если бы не море с его рыбами? Но море неисчерпаемо, господин Стуре. Каждый год в марте месяце треска заплывает в Вест-фиорд, чтобы метать икру, сколько бы ее ни ловили и не истребляли, она снова вернется, и, что главное, никогда не убудет. Знаете ли вы, сколько в этом году было поймано в течение четырех недель? Больше пятнадцати миллионов. Все сушильни обвешены так, что ломятся от избытка; все яхты наполнены соленою рыбою и печенью. Тресковый жир вздешевеет, господин Стуре, рыбу можно будет получить по пол-ефимку за вогу; а вога ровно тридцать шесть фунтов. Что вы на это скажете?

    — Я ничего не понимаю в рыбном промысле, — сказал Стуре, — потому вряд ли решусь на это. И кто мне их продаст, если прибыль так значительна? — Прибавил он, заметив, что лицо купца нахмурилось при первых его словах.

    — Вы говорите, конечно так, как вы понимаете, — возразил этот последний. — Но знайте, что только теперь и можно дешево купить рыбу, потому что каждый охотно уступит кое-что от обильного улова, если увидит чистые денежки. Вы незнакомы со страною, сударь, не знаете ее нравов и обычаев. Здесь все меновая торговля, деньги редкость. Рыбак, норвежец, и квен, и лапландец, все берут у купца в долг, он целый год дает им то, в чем они нуждаются; они ему за то отдают все, что попадется в их сети. Купец же занимает, в свою очередь, у крупных торговцев в Бергене, посылает им полные яхты сушеной и соленой трески и трескового жира. Все люди, которых вы здесь видите, состоят на службе и записаны в долговые книги береговых купцов. Каждая рыба оплачивается и оценивается, когда она висит на шесте; попадет она в Берген, и цена ее возрастет втрое и вшестеро, смотря по обстоятельствам — поняли, сударь?

    Стуре стоял задумчивый и нерешительный.

    — Так как ловля была очень обильная, — возразил он наконец, — то, я думаю, ото всей этой спекуляции нельзя ожидать чрезмерного барыша. В Бергене легко будет удовлетворить все текущие заказы; но при избытке все магазины будут все-таки переполнены, вследствие чего, естественно упадут и цены.

    В первый раз со времени их знакомства купец оглядел молодого дворянина с видимым удовольствием.

    — Не предполагал такой способности к торговому делу, — проговорил он, кивнув головой, — это редкость в вашем сословии, сударь. И все-таки, с делом вы незнакомы. Может случиться совсем иначе, чем вы ожидаете. Сегодня у нас день Св. Гертруды: нехорошо, что солнце так светит. После придет бурная погода, это так же верно, как следует прилив за отливом. Теперь смотрите: рыбы остаются там на утесах висеть на шестах до месяца июня, а мы все уедем домой добывать жир и доставлять его в Берген. Когда в июне яхты воротятся оттуда, то сейчас же приплывут сюда, чтобы нагрузить улов; но многие найдут при этом, вместо ожидаемой прибыли, только обманутые надежды и многие раскаятся, что не построили свои сушильни повыше. Рыбаки беспечный, легкомысленный народ, не думают о том, что может случиться, жалеют труда и хлопот. До мая месяца мы здесь не ограждены от снежных вьюг, и если шесты не окажутся достаточно прочными, то зачастую эти вьюги погребают их вместе с рыбою; тогда приехавшие за рыбою рыболовы находят только червей и гниющее мясо. Они должны тогда похоронить в море свои мечты о наживе и терпеть горе и нужду. Часто так бывало, господин Стуре, и опять может так быть.

    Хитрая усмешка играла на его губах, а в сердце датского каммер-юнкера явилось внезапное желание торговать и доверие к рыбному промыслу. Он взглянул на обоих детей купца, стоявших подле и слышавших, конечно, каждое слово из их разговора.

    Девушка смотрела на него равнодушным взором, из которого нельзя было уловить, интересуется ли она переговорами или нет; но Густав доверчиво кивал ему, и на лице его виднелось выражение некоторого удивления, вызванного откровенною и прямою речью отца.

    Генрихом Стуре овладела непонятная для него самого внезапная решимость, несмотря на то, что надо было рискнуть последним имуществом.

    — Хорошо, — сказал он, — я решусь торговать; конечно, я надеюсь, что вы поможете мне заключить сделку.

    — Можете рассчитывать на Нильса Гельгештада, — отвечал тот и крепко пожал руку юноше. — Значит, условие между нами заключено, а слово мужчины крепкое слово, таков уж обычай в Норвегии. Сегодня мне с разных сторон предлагали большое количество рыбы, но я отказался, мне довольно и собственного улова. Теперь я осмотрюсь, и думаю, что заключу выгодную сделку.

    — Оле, — крикнул он за борт яхты, — приготовь лодку, малый. Вы, сударь, останетесь на судне с детьми моими, пока я вернусь, а ты, Густав, ставь-ка на стол, что у тебя есть в твоей кладовой. Ильда тебе поможет, а я сам пришлю сейчас свежей рыбы.

    С этими словами он спустился по лестнице и, когда лодка отчалила, можно было заключить по выражению его лица о его хорошем расположении духа.

    Глава вторая.
    Первая торговая сделка
    Править

    Проводив отца, Густав Гельгештад, тоже в веселом настроении, подошел к своему гостю.

    — Друг Генрих, — сказал он, — теперь, когда мой отец взял в руки твое дело, можно поручиться за его успех. Обыкновенно он идет своей дорогою и мало смотрит направо и налево, что предпринимают другие; но ты ему, должно быть, понравился, и он взял твои заботы на свои плечи, а они довольно широки и могут нести эту новую ношу. Будь же весел и спокоен, Генрих, и пойдем к столу, который для нас приготовила Ильда. Да, сестра моя, — воскликнул он, — девушка, которая твердо стоит на своих ногах и гордо держит голову на плечах. Ты должен танцевать с нею в Оствагое, сегодня вечером бал в гаардгаузе. Ты увидишь, как она проворно поворачивается.

    Когда они вошли в каюту, Ильда уже занималась приготовлениями к обеду. Она двигалась медленно и задумчиво, но, тем не менее, все у нее спорилось под руками; уверенно и не колеблясь ходила она взад и вперед по кораблю, который покачивался на беспокойных волнах, вносила посуду и приводила в порядок все находившееся в тесной каюте.

    Наконец, стол был накрыт и на нем красовалось национальное блюдо, овсянка с черносливом и солеными сельдями. У Густава просияло лицо.

    — Вот это хорошо, сестра, — воскликнул он, — что ты приветствуешь нас любимым норвежским блюдом.

    Храбро берись за дело, друг Генрих, принимайся, ты, верно, тоже голоден.

    Последнее предположение было, конечно, справедливо относительно молодого дворянина, но Стуре удерживало внутреннее отвращение к этому сладкому супу с соленою приправой; только уважение к хозяину перемогло это отвращение: он взялся за ложку и погрузил ее в миску; рука Ильды удержала его руку прежде, чем он успел поднести ее ко рту. Она серьезно посмотрела на него и также серьезно сказала:

    — Прежде чем вкусить пищу, следует помолиться.

    — Это верно, Ильда, помолимся, — возразил Густав и прибавил, как бы извиняясь: — я совсем об этом позабыл, слишком долго не был дома и пожил между дикими моряками.

    Когда Ильда окончила молитву, Густав обратился к Генриху.

    — Надо тебе знать, — сказал он, — что сестра моя набожная девушка и не пропустит ни одной поездки в церковь, какова бы ни была погода. А, между тем, не шутка зимою ехать по фиорду две мили в церковь, в открытой лодке, да еще при снежной вьюге, которая гонит лед по морю. Тут и мужчина предпочитает запереть дверь на засов, развести огонь на очаге и удовольствоваться библией, предоставляя пастору держать свою проповедь для самого себя. Зато, конечно, иногда спускаются в церковь лапландцы с фиельдов, слушают проповедь и не понимают в ней ни слова.

    — Ты судишь неверно и несправедливо, Густав, — сказала Ильда с неудовольствием.

    — Ну, хорошо, — смеясь продолжал брат, — я уж знаю, что ты хочешь сказать. Я тебе объясню, что Ильда думает. У нас здесь есть пастор, Клаус Горнеманн, он вбил себе в голову обращать в христианство и крестить язычников финнов и оленьих пастухов лапландцев из фиельдов, кочующих взад и вперед по неизмеримой пустыне. Сестра моя усердно помогает ему в этом трудном деле. Она упросила отца, чтобы он позволил ей взять к нам в дом дочь одного злого старика, который владеет тысячами оленей и слывет между своим народом чем-то вроде князя и мудреца, или даже чернокнижника и колдуна. Старый Афрайя согласился на это очень неохотно; он делал такие гримасы, как волк, попавший в западню; они, ведь, чувствуют к нам такое же отвращение, как женщины к паукам. Согласие его отпустить к нам девушку стоило порядочной порции табаку, водки и жестоких угроз на прибавку. Она теперь у нас в доме, и Ильда ее приручила, выучила читать, вязать и всяким искусствам. Ты увидишь ее, Генрих, она способная девушка, которая понимает дело, да это они могут и все, Бог им не отказал в разуме. Девушка эта отвыкла от недостатков своего племени, она не ворует, не ленится, не терпит грязи, стала добра и приветлива; вот по-тому-то Ильда и думает, что все соотечественники ее приемной дочери также способны к воспитанию и одарены хорошими задатками; она меня упрекает в несправедливости к этим лапландцам, до которых не дотронется ни один норвежец, которых каждый оттолкнет ногою.

    — Учение Христа — любовь, — сказала Ильда, и глаза ее ярко заблестели. — Поэтому ты должен почитать своего ближнего, как брата, и протягивать ему руку всюду, где бы ты его ни нашел.

    — Лапландец мне не ближний и не брат, — сердито воскликнул Густав, — он грязное животное, или еще того хуже!

    — Стыдись, брат! — сказала Ильда строго, — ты точно также говоришь, не подумавши, как и все они. Но, — продолжала она, и выражение лица ее смягчилось, — пока мы болтаем, время уходит, и у нашего гостя, кажется, пррпал весь аппетит, он студит суп.

    Генрих положил ложку, потому что вкус его никак не мог примириться с этим кушаньем.

    Густав громко засмеялся, заметя отвращение на лице Стуре.

    — Вы, датчане, не понимаете, что вкусно, — сказал он. — Это прекрасное древненорманское блюдо; каждый норвежец тоскует по нему, если он его лишен.

    — Ну, — сухо возразил Генрих, — я тебе и твоим соотечественникам не завидую; напротив, желаю вам всегда иметь его вволю, но мне, как датчанину, ты должен извинить, если я не буду есть.

    — Кто оставил свою родину и пришел к чужому народу, чтобы жить с ним, тот должен принять его обычаи и нравы, пищу и питье, как они есть, — возразила Ильда. — Ты не прав, господин, если хочешь быть между наши не тем, что мы.

    Это было такое замечание, к каким молодой дворянин не привык; но строгие слова девушки сопровождались такою дружескою, ясною улыбкою, что Стуре, сам не зная как, опять почувствовал ложку в руке и положил ее только тогда, когда на тарелке ничего не осталось.

    Громкий смех брата с сестрой, когда он выпрямился после этого труда, как герой, одержавший победу, возбудил и его веселость. Он с радостью вторил им, ответил на шутливое поздравление и нашел, что дочь купца, из фиордов теперь относилась к нему с гораздо большим доверием, чем прежде.

    На столе красовались теперь и рыба, и мясо; настроение стало еще веселее, когда Густав принес из кладовой бутылку старой мадеры. Чокнулись за хороший прием в стране, за счастие и преуспеяние, за вечную дружбу и, наконец, за то, чтобы Генрих Стуре выстроил свой дом вблизи Лингенфиорда и прожил бы там мирно, как добрый сосед, всю свою жизнь.

    — Смотри, — воскликнул Густав, — тебе здесь понравится раньше, чем ты думаешь, а если ты раз полюбишь эти скалы и бурные воды, то ничто в свете тебя больше не оторвет от них. Я сам видел людей, которые, приехав к нам, в первые годы близки были к самоубийству, так им казалась невыносима жизнь среди этих пустынь. Но скоро они опять становились веселы и, наконец, так уживались, что находили все прекрасным; ничто не могло заставить их возвратиться на родину, хотя у них достаточно было для этого и денег, и имения.

    Стуре смотрел перед собой. Ему казалось непонятным, чтобы были люди, которые добровольно оставались в этой пустыне, тогда как благая судьба позволяла им дышать более теплым воздухом и гулять под буками и дубами.

    — Это странно, — бормотал он, — очень странно!

    — Я нахожу это естественным, — отвечала ему девушка. — Люди, которые приезжали сюда, были чужими и одинокими. Мало-помалу они приобрели друзей, их благосостояние увеличилось, они почувствовали благословение труда и нашли мир и спокойствие в своей семье. Ты, Генрих Стуре, пришел к нам из мира развлечений и удовольствий, и потому мысль об ожидающем тебя здесь одиночестве тяготит тебя вдвойне. Да, в глуши одиноко, очень одиноко, это правда! У нас ты должен будешь довольствоваться только своим домом, и недели и месяцы могут пройти, пока чужая нога переступит твой порог. В доме твоем ты должен найти все то счастье, которое дано тебе на земле.

    При этих словах она встала, но взоры ее были с ласковым блеском устремлены на незнакомца.

    — Вот и отец вернулся, — воскликнула она, — я слышу его оклик. Лодка его уже причалила к лестнице.

    Через несколько секунд тяжелые шаги купца раздались на палубе и потом спустились по лестнице.

    — Ну-у! — воскликнул он, входя, — я вижу, вы славно очистили стол, дети! Но это не беда, я удовольствуюсь и остатками. Густав! Поставь-ка на стол новую бутылку, а ты, девочка, принеси мне, что у тебя там еще есть. У меня явился здоровый аппетит ото всех переговоров и хлопот. Да, да, господин Стуре, в свете ничто не дается без труда.

    Он снял свою просмоленую шляпу, придвинул к столу кресло и откинул обеими руками спустившиеся на морщинистое лицо длинные, изжелта седые волосы. Несколько минут он сидел молча, точно обдумывая то, что хотел сказать; потом он поднял голову и сказал Стуре:

    — Итак, сделка заключена. Я велел выбрать для вас две тысячи вог хорошей рыбы и повесить ее сушиться; это составит тысячу ефимков, которые надо уплатить чистыми деньгами сегодня в шесть часов вечера, напротив, в Оствагое.

    — Хорошо, — отвечал Стуре, — деньги будут готовы.

    — Все как следует, — воскликнул ласково купец, — чокнетесь же полными стаканами и не раскаивайтесь в вашей покупке. Если вам посчастливится, то вы можете заработать впятеро и вшестеро; если не посчастливится, то, я уверен, вы ничего не потеряете. Знаете старую, испытанную пословицу: в торговле надо сперва все обдумать, а потом рисковать. И это правда. А теперь, чокнетесь снова за удачу первой торговой сделки!

    Стуре исполнил желание купца, причем спросил его, что же он посоветует еще предпринять в текущем году.

    — Я вам охотно сообщу мои мысли, — отвечал Гельгештад весело. — Вы знаете, что дом мой стоит у Лингенфиорда. Это прекрасное место. В течение года там бывает три ярмарки, да и всегда большой наплыв рыбаков, квенов и лапландцев из фиельдов. Там ведь целый лабиринт зундов, которые лучами сходятся к лапландской границе; но несмотря на то, там есть еще не одно благословенное пустынное местечко. Я знаю одно, лучшее из всех, где способный человек мог бы построить дом и прекрасно обеспечить свое существование.

    — Там мне и поселиться? — спросил Стуре.

    — Думаю, что так, — сказал старик. — Пока построят вам дом, вы будете жить у меня в Лингенфиорде; потом купите лодки, рыболовные снаряды и яхту для поездок в Берген, так как вам следует самому привезти все, что нужно для мелочной лавочки.

    Лицо Стуре покрылось ярким румянцем.

    — Я должен содержать мелочную лавочку? — воскликнул он полусмеясь, полуиспуганно. — Мелочную лавочку для лапландцев и квенов?

    — Конечно, вы должны, — возразил хладнокровно купец, — или вы полагаете, что можете жить здесь и остаться каммер-юнкером? Здесь у многих тысяча ефимков лежит в сундуке, а они, все-таки, открыто ведут мелочную торговлю.

    — Но, если бы я на это и решился, — возразил Стуре, как бы извиняясь, — для постройки и устройства лавки нужны деньги, много денег — где я их достану?

    — Покажите-ка мне вашу дарственную запись, — сказал Гельгештад.

    Стуре, немного удивленный этим внезапным желанием, достал королевский указ. Купец прочел его с величайшим вниманием, точно изучая каждое слово. Возвращая бумагу ее владельцу, он сказал, кивнув головой с видимым довольством:

    — Все, как следует. У вас есть друг в Лингенфиорде, и вы ни в чем не будете нуждаться. У меня довольно денег и товару, чтобы устроить вас, как нужно, потом, конечно, вы встанете на свои собственные ноги. Если вы, как я уверен, человек дельный, то вы сумеете взяться за дело и ни при каких обстоятельствах в грязь лицом не ударите; если же нет, то это уже будет по вашей собственной вине, и другие съедят те каштаны, которые были вытащены из огня для вас.

    С этими словами он встал, вынул большие часы и продолжал:

    — Теперь время отправляться, иначе мы не окончим нашего дела до начала бала в гаарде Оствагое. Доставайте-ка ваши деньги, господин Стуре, и садитесь в лодку; Густав и Ильда последуют за нами в другой лодке.

    Под руками двух коренастых рыбаков лодка по-летела к утесистому берегу, где уже ее, по-видимому, ждали три норвежца. Они остановили ее и вытянули на берег, покрытый камнями.

    Деревянная лестница поднималась на скалу, где стоял гаард Оствагое, бревенчатый дом с маленькими окнами, выкрашенный красною краскою. Узкий проход между бочками, сетями, удочками и китовым усом вел из передней в большую комнату, которая служила в одно и то же время и гостиною, и танцевальной залою. Гельгештад и датский дворянин вошли в залу. Здесь купец познакомил Стуре с двумя продавцами, вошедшими вслед за ними. Все они сели вместе за стол.

    — Вот трое лучших людей Норвегии; слово их крепко как сталь и железо. Итак, к делу. От Олафа Гедвада я купил вам восемьсот вог рыбы, от Генриха Нильсена шестьсот, от Гуллика Стефенсона шестьсот, всего две тысячи отобраны по моему указанию и переданы мне для вас. Ударьте по рукам, господин Стуре, вы видите, они вам протягивают руки. Теперь возьмите свой кошелек и высыпайте ваши деньги на стол; на нем уже лежал не один блестящий ефимок.

    Стуре послушно отсчитал деньги; деньги эти осторожно пересчитывались и осматривались привычным взглядом, потом уже исчезали в глубоких карманах трех рыбаков. Когда Стуре спрятал свой пустой кошелек, на него напал страх, и он почти раскаивался в том, что сделал. Что, если эти незнакомые люди сообща обманут его и отнимут то немногое, что у него осталось? Он очень хорошо заметил, как они тайно посматривали друг на друга, хитро подмигивали, как насмешливо были обращены на него взоры всех зрителей. А сам купец? У него, казалось, была широкая совесть, он смотрел на звенящие ефимки с жадною улыбкою, как мошенник, которому посчастливилось устроить отличную плутню. Но Стуре, хотя с усилием, стряхнул с себя все мрачные мысли, денег больше не было и воротить их нельзя. С этими грубыми коренастыми людьми нельзя шутить; ему приходилось волею неволею мужаться и отвечать за свою покупку. Подоспел и магарыч, состоявший из пунша в больших стаканах, налитых до верху. С ним выпили, пожали ему руку, и скоро около пришельца собрались рыбаки и купцы, внимательно слушая его рассказы о датской столице.

    Мало-помалу большая зала значительно наполнилась, началась музыка: две скрипки, одна труба и нечто вроде флейты затянули странную плясовую мелодию; все, и старые, и молодые, быстро закружились, поднимая пыль столбом.

    Шестифутовый норвежец, Олаф Вейганд, с которым Густав поздоровался как с другом, начал танец с Ильдою. За ними бешено последовали другие пары, с шумом, смехом и громкими восклицаниями. Так как уже порядочно стемнело, то на столе зажгли с дюжину сальных свечей, воткнутых в пустые бутылки, но их слабое мерцание оказалось недостаточным, чтобы осветить большую залу, наполненную, к тому же, густыми клубами табачного дыма.

    Генрих Стуре одиноко прислонился в углу и, по-видимому, только он один и испытывал отвращение к окружавшей его дикой толкотне. Никто, казалось, не заботился о нем, как вдруг старик Гельгештад схватил его через стол за руку и вытащил из-за угла.

    — Ну-у, — сказал он, — не нравится вам эта суетня? Могу себе представить! Хотите, я покажу вам и еще кого-то, кому здесь тоже не по себе. Вон там стоит племянник тромзоеского судьи, его помощник и писец, Павел Петерсен; это человек, скроенный по вашей мерке; только он не всякому нравится. Я должен вам сказать об этом, сударь, прежде, чем вы с ним познакомитесь, — продолжал он. — Он все равно, что крапива, нельзя до него дотронуться голыми руками. Но будьте с ним поласковее, он может вам пригодиться, когда вы предъявите вашу запись его дяде в Тромзое.

    С этими словами, держа Стуре за руку, он зашагал через залу к двери, где, подле нескольких судей и коронных писцов, сидел молодой человек. Гельгештад тронул его за плечо, он обернулся и уставил свое бледно-желтое, изрытое оспой лицо, обрамленное темно-красными волосами, на купца и его провожатого. Увидав их, он сейчас же встал и ласково протянул руку Стуре. Гельгештад сказал ему:

    — Слушай, Павел Петерсен, мой друг хочет с тобою познакомиться. Он из Копенгагена, где тебе так понравилось. Я думаю поэтому, что вы подходите друг другу и будете хорошими друзьями.

    — Господин фон Стуре, — вежливо сказал молодой человек, — я слышал о вашем приезде и побывал бы у вас сам, если бы меня не задержали два-три добрых знакомых. Приветствую вас в стране, с лучшей прелестью которой, рыбною ловлею на Лофоденах, вы уже имели случай познакомиться. Мне нечего вас спрашивать, как вам нравится бал в гаард-гаузе, — со смехом прибавил он. — Я вижу по вашему лицу, какое вы испытываете удовольствие. Но не теряйте решимости остаться у нас; человек ко всему привыкает, и через несколько лет, может быть, вы с таким же удовольствием будете здесь кружиться, как и все эти добрые люди. Садитесь теперь к нашему столу; я познакомлю вас с несколькими из наших судей, и потом мы осушим стакан в честь нового знакомства.

    Стуре тем охотнее последовал приглашению, что нашел, наконец, в этой пустыне человека, который бывал в свете и имел претензию на образование. Писец прожил несколько лет в Копенгагене, изучал юридические науки, практиковал в Христиании; наконец, перебрался помощником своего дяди в Тромзое, где он, по-видимому, хорошо был обставлен.

    Попивая пунш с несколькими судьями и писцами, Стуре почувствовал мало-помалу, под влиянием возбуждающей речи Петерсена, что отвращение его к окружающей обстановке исчезает. Когда Ильда, в сопровождении брата своего Густава, подошла к нему и оказала ему честь, пригласив его на танец, внимание, вызвавшее насмешливую улыбку на губах рыжего судейского племянника, то он последовал за нею весело и с благодарностью в душе. Скоро они закружились в вальсе быстрее всех остальных пар.

    На второе утро после этого бала, лодка Гельгештада снялась с якоря и поплыла к северу. Накануне купец покончил свои дела и передал Стуре закупленную для него рыбу, при чем дал ему несколько полезных советов на основании своей опытности. Густав остался с лодками и рыболовными снарядами, которые ему следовало отвезти потом домой на второй яхте своего отца.

    Когда Стуре взошел на палубу, Лофоденские острова лежали уже далеко, окутанные густым туманом, из которого торчали только самые высокие вершины. Все казалось ему как во сне. С трудом мог он себе представить, что там, за утесами, качается на шестах его рыба; когда же разразилась дикая снежная вьюга и закутала в свои тучи землю и небо, он почувствовал заботы владельца, и, в боязни за свое имущество, беспокойно зашагал взад и вперед по палубе. Он теперь был одет как купец, в тулуп и оленью шапку; и то, и другое он купил в Оствагое по настоянию Ильды. Нильс Гельгештад, тоже показавшийся на палубе, с удовольствием осматривал своего гостя в его новом наряде.

    — Господин Гельгештад, — с беспокойством крикнул ему Стуре, — такая злая вьюга, наверное, принесет много вреда рыбным сушильням.

    — Ага, вас уже и заботы одолели! — с громким смехом сказал старик. — Для меня это хороший знак, а для вас — лучшая рекомендация; значит, вы будете зорко смотреть за своим имуществом. Но не заботьтесь, наши шесты прочно поставлены, их не одолеют никакие снежные вьюги.

    Успокоенный этими словами, Стуре мирно прожил и этот день, и еще три последующих, пока яхта плыла через зунды и фиорды. Наконец, течение и ветер погнали тяжелое судно по проливу Тромзое, и взорам путешественников предстала церковь, окруженная несколькими деревянными домами, выкрашенными в красную краску.

    По совету Нильса Гельгештада, они должны были здесь остановиться, отыскать судью Паульсена и склонить его к немедленному узаконению королевской дарственной записи. Таким образом Стуре сейчас же получал законные права для выбора подходящего участка земли.

    — Лучше, — сказал старый купец, хитро подмигивая, — когда дело будет обделано до возвращения писца, а то как бы он не нажужжал своему дядюшке чего-либо в уши!

    Уступая мнению умного старика, Стуре должен был нарядиться для этого визита в свой пурпуровый, расшитый золотом гвардейский мундир. Его изменившаяся наружность вызвала в каюте легкую насмешливую улыбку на губах Ильды, а со стороны старика жесткую остроту; но зато высший властитель Тромзое сумел оценить по достоинству пестрый, хорошо знакомый ему наряд и принял барона с полной вежливостью и вниманием.

    В доме судьи Стуре встретил известного всем друга и доброго пастыря лапландцев, Клауса Горнеманна. Он нашел в нем достойного проповедника и прекрасного человека, вполне оправдывавшего свою репутацию. Сам судья произвел на него впечатление грубого, коварного человека, скрывавшего свою жестокость под светскостью обращения, которая ему давалась с большими усилиями. Вряд ли Стуре удалось бы так скоро склонить этого чиновника к исполнению его просьбы, тем более, что, несмотря на вежливость, в нем проглядывало известное недоверие, особенно, когда он услышал о королевской дарственной записи; но Нильс Гельгештад увел его в соседнюю комнату и там долго с ним шептался. По возвращении их в общество миссионера и молодого дворянина, завязавших горячий дружеский разговор об условиях жизни в стране, судья стал опять воплощенною вежливостью и предупредительностью.

    — Я убедился в справедливости ваших желаний, барон, — сказал он, — и занес указ Его Величества в регистровую книгу, хотя мне бы и следовало подождать возвращения моего племянника Павла, который ведет у меня списки. Но я слышал, что Петерсен сам читал дарственную запись и послал вас сюда, значит, дело в порядке. Это дает вам право выбрать себе участок земли, где вы пожелаете. Как только вы сделаете выбор, я вас введу во владение. Затем, желаю вам счастия, барон! Если вам нужен совет, пожалуйте ко мне в Тромзое. Впрочем, вы не могли найти более разумного советника, как Нильс Гельгештад!

    Его хитрый взгляд скользнул от Стуре к старому купцу; тот снял шляпу и взялся за полный стакан, стоявший перед ним.

    — Чокнемтесь, судья, — воскликнул он, — и выпьем за исполнение всех наших желаний.

    — Прекрасно, Нильс, — смеясь, сказал Паульсен, — пусть исполнятся все наши желания! Вы не останетесь у меня?

    — Нет, судья, нельзя.

    — Ну, так поезжайте с Богом, Нильс! Кланяйтесь Ильде; я держу пари, что Павел не долго усидит у меня и последует за вами. Еще стакан, Нильс, за здоровье Ильды.

    Надо было исполнить желание судьи, который охотно сидел за стаканом и никак не мог решиться отпустить своих гостей.

    Лодка быстро подплыла к яхте. Генрих Стуре выскочил, не дожидаясь старого Гельгештада, легкими шагами спустился по лестнице, ведущей в каюту, и заглянул в полуоткрытую дверь. Ильда сидела за своей работой, но игла покоилась в ее руке. Она стиснула пальцы и в глубоком раздумье молча смотрела перед собой. Эта серьезность придавала ее лицу благородное выражение, невольно затрагивавшее сердце. Услышав шорох у двери, она подняла глаза и увидела Стуре; радостный луч осветил ее черты.

    — Вот и я, Ильда, — воскликнул он, — и думаю, что я тебя не так-то скоро покину. Моя запись внесена в книгу, отец твой живо это устроил. Итак, я могу теперь искать себе землю, где хочу, и построить себе дом, где мне понравится, например, вблизи тебя, если ты меня не прогонишь.

    — Ты знаешь, что все мы тебе рады, — отвечала она.

    — И каким я себе кажусь странным в этом красном с золотом платье, — продолжал он. — Отец твой прав, мне в нем жарко и не по себе; тулуп и кожаный воротник — вот самый подходящий для меня теперь наряд.

    Взоры девушки становились все ласковее, пока он говорил, и она сказала с видимым участием:

    — Это я слышу с удовольствием, Стуре. Ты скоро привыкнешь к своей новой родине.

    Стуре ушел и скоро вернулся в своей норвежской шубе, причем Гельгештад выразил ему свое одобрение. Ильда, между тем, накрыла на стол. Яхта плыла ночью при лунном свете под напором свежего ветра, а путешественники еще долго сидели вместе, весело болтая и приятно проводя время.

    Глава третья.
    В Эренес
    Править

    По утру Генрих Стуре проснулся поздно; было уже совершенно светло, у него над головою слышалась деятельная суетня.

    Он вскочил, быстро оделся и вошел в каюту, но там было пусто. Тогда он поспешил на палубу как раз в ту минуту, когда яхта вступала в широкую бухту, в глубине которой между низкими скалами стояли на якоре еще одна яхта и несколько лодок.

    Ильда стояла на носу и ласково кивнула ему, когда он к ней^подошел.

    — Ты слишком долго спал, — сказала она, — ты бы мог полюбоваться на Лингенфиорд. Вдали ты еще увидишь лингенфиордскую церковь.

    — А там, за скалою, — прервал ее Стуре, — без сомнения стоит дом твоего отца?

    — Ты угадал, — отвечала она, — это гаард Эренес. Нравится он тебе?

    Генрих посмотрел на рассеченные оврагами черные зубчатые скалы, которые торчали из снегов и льда, и ничего не ответил.

    — Тебе здесь все покажется прекрасным, когда придет лето, когда всюду зазеленеют березы, а ручеек оденется муравою и цветами, — сказала Ильда.

    Яхта между тем обогнула скалы передних гор и вблизи показался дом купца. Окрашенный красною краскою, с белыми окнами, с дюжиной хижин сбоку и большими амбарами спереди, он имел довольно привлекательный вид; на крыше, крытой березовой корой, развевался большой флаг, приветствовавший хозяина. Когда яхта приблизилась к частоколу, все домашние вскочили с радостными криками в лодки и поплыли навстречу давно ожидаемым путешественникам.

    Странные это были люди, с длинными желтыми щетинистыми волосами, в меховых куртках и камзолах; Стуре казалось, при виде их, что он попал в иной мир. Это впечатление еще усилилось, когда он ступил вместе с другими на землю; вдруг он увидел девушку, которая поспешно прибежала на берег, обвила обеими руками шею Ильды и покрыла ее поцелуями и ласками.

    — Бог помощь, милая Гула, — сказала дочь купца. — Как тебе жилось?

    — Хорошо, Ильда, прекрасная сестра моя, — отвечала девушка с нежностью. — А вы все здоровы, и ты, и Густав?

    — Все здоровы, Гула. Густав вернется с яхтами. Был большой улов, мы очень радовались. Но я вернулась не одна, — продолжала она, заметив подле себя Стуре. — Мы привезли с собой гостя, датского господина, он будет жить у нас.

    Гула подняла голову и озадаченно посмотрела на иностранца; черные большие глаза ее выразили бесконечное удивление и со смущением глянули в сторону. Стуре тоже смутился, он совершенно иначе представлял себе эту девушку лапландку, о которой уже слышал. За исключением миссионера, пастора Горнеманна, все норвежцы, с какими он до сих пор встречался, рассказывали ему о лапландцах с таким отвращением, что он представлял себе это несчастное племя созданиями, обиженными природой, близкими к обезьяне, внушающими ужас и отвращение своим безобразием. Но Гула не оправдывала этого предубеждения. Она была мала ростом, но необыкновенно изящно сложена. Темная юбка плотно обтягивала бедра, а стан скрывался в куртке из тюленьей шкуры, обшитой белым пухом северных морских птиц. На шее висела цепь из монет, а блестящие черные косы, переплетенные темно-красною лентою, низко свешивались по спине.

    Таким образом, несмотря на желтоватый цвет лица, она имела вид прехорошенькой молодой девушки.

    Купец тоже поздоровался с Гулою и расхвалил ее за найденный порядок; потом, весело шутя, он повел своего гостя в дом, в большую низкую комнату, где, стоял уже накрытый стол. Обед был роскошный, и все так усердно за него принялись, что разговоры смолкли. Только когда хозяин осушил последний стакан вина с водой, разговор стал оживленнее и естественно обратился скоро к будущему, которое предстояло Стуре.

    — Теперь вы узнаете, — сказал Гельгештад, — как живут в доме норвежского купца. Вы мне будете по-

    могать в разных делах, в добывании трескового жира, в амбарах, в торговых сделках с рыбаками и другими соседями. При этом учитесь, вот в чем вся суть.

    — Я вижу, что должен учиться, — возразил Стуре, — дайте мне работы, сколько хотите.

    — Ну-у, — сказал Гельгештад, — будьте деятельны, и все пойдет лучше, чем вы ожидаете. Когда вернется Густав, мы поговорим об этом подробнее. Теперь нам надо присмотреть за выгрузкой бочек из яхты; печень надо положить под прессы.

    Стуре сейчас же собрался и скоро принялся вместе с Гельгештадом за работу на яхте и в амбаре. Они работали вплоть до вечера. Яхта значительно опустела, и Гельгештад весело пожал руку своему прилежному помощнику.

    — На сегодня будет, — воскликнул он. — Теперь хорошо посидеть у теплой печки, со стаканом в руке. Не правда ли?

    Они пошли домой и вошли в уютную комнату, устланную большим ковром из оленьих шкур.

    После ужина Гула подала всем голландские глиняные трубки и стаканы с пуншем. Она умела при этом так внимательно и расторопно всем услуживать, что Стуре невольно высказал купцу несколько вежливых замечаний по поводу ее милых манер.

    — Ваши похвалы моей маленькой Гуле вполне справедливы, — сказал Гельгештад. — Я должен подтвердить, что она славная девушка. Я бы хотел иметь возможность доказать ей свою любовь; но думаю, что она это и так знает. Не правда ли?

    — Да, господин, — отвечала Гула тихо. — Я знаю, что ты меня любишь, что и все меня любят, знаю тоже, как многим я тебе обязана.

    — Ну-у, — сказал Гельгештад, пуская большие клубы дыма, — ты редкость, какой не найти во всей Лапландии; лапландцы самые неблагодарные существа, какие только создал Господь.

    — Позвольте, — возразил Стуре, — мне кажется, что им и не оказывают таких чрезвычайных услуг, которые бы могли возбудить в них благодарность.

    — Ого! — воскликнул купец, — вы, кажется, вбили себе в голову хвалить этот народ.

    — Я его не хвалю, — сказал Стуре, — но зачем же мне его бранить и проклинать? Гула тоже дочь этого заброшенного народа, но с помощью вашего воспитания стала же она и добра, и разумна; почему же не быть и другим такими же, как она, если только добрые люди сжалятся над ними?

    В глазах Гулы блеснула невыразимая благодарность. Ильда взглянула из-за прялки, и взор ее внимательно остановился на Генрихе, но Гельгештад допил свой стакан и, с сожалением оглянув дворянина, воскликнул:

    — Ну-у, вы говорите точно пастор, но скоро вы перемените ваше мнение, когда с ними поближе познакомитесь, а за этим дело не станет. Оставим это, — продолжал он уклончиво, когда заметил, что Стуре намерен возражать, — не будем себе портить веселого настроения. Притом, уже пора спать. Завтра опять рабочий день.

    После всеобщих пожеланий «спокойной ночи», он свел своего гостя на верхний этаж, где стояла в маленькой чистой комнате большая кровать с периной.

    — Спите с миром! — сказал он и запер за собой дверь.

    Стуре погрузился в мягкий пуховик, и скоро им овладел глубокий сон, не покидавший его до самого утра, когда яркие солнечные лучи, наконец, разбудили его.

    Подобно этому первому дню, в гаарде прошли и все последующие в труде, чередующемся с отдыхом. Настало первое воскресенье. Стуре был рад, что, наконец, можно прожить день без счетных книг и трески. Накануне вечером хозяин пригласил его ехать в церковь.

    — В Лингене пастор Гормсон будет говорить благодарственную проповедь по поводу богатого улова на Лофоденах, — сказал он. — Вам следует сопровождать нас туда, господин Стуре. Там вы увидите всех добрых людей и здешних, и дальних. Необходимо для вас завести как можно больше знакомств.

    Приглашение нельзя было не принять. В церковь поехали все за исключением Гулы, которая должна была стеречь дом; выехали еще с рассветом и прибыли только после тяжелого двухчасового плавания. Стуре в своем красивом зеленом суконном камзоле с золотым шитьем возбудил всеобщее внимание; кое-кто смотрел на пришельца с неудовольствием и недоверием, но рекомендации Гельгештада было достаточно для большей части прихожан, которые приветливо пожимали дворянину руку и приглашали к себе в дом. При таком приеме Стуре скоро освоился с окружающими и так развеселился, что на возвратном пути все время шутил со своими хозяевами, которые не уступали ему в веселости.

    Дома всем им предстояла неожиданность.

    Когда Стуре помогал Ильде взбираться по скользким ступеням прибрежной скалы, оба они тщетно искали глазами Гулу.

    — У нее гости, — сказал смеясь подоспевший артельщик купца, — у нее, я думаю, со страху ноги отнялись.

    — Какие гости? — спросила Ильда.

    — Вон сидит у двери, — отвечал тот. — Посмотри сама, узнаешь.

    — Афрайя! — воскликнул Гельгештад, шедший позади. — Что нужно старому мошеннику? Уж он, наверное, не к добру явился.

    Они приблизились к дому, и Стуре с любопытством рассматривал человека, чье имя он уже столько раз слышал. Старый, одетый в оленьи шкуры, пастух, сгорбившись и низко опустив голову, сидел на скамье у двери. В руках он держал длинную палку с блестевшим внизу железным острием; у ног его лежали две небольшие собаки с жесткою шерстью; пристальные взгляды их останавливались то на неподвижной фигуре их хозяина, то на приближавшихся незнакомых людях.

    Когда, наконец, эти последние подошли, старый лапландец поднял голову. Нечто вроде приветливости отразилось в поблекших чертах его лица, покрытого глубокими складками и морщинами; только маленькие огненные глаза его смотрели необыкновенно хитро и пристально.

    Старик встал со своего места, низко поклонился купцу и сказал густым горловым голосом, употребляя совершенно непонятное для чужестранца местное береговое наречие:

    — Мир и благословение тебе и твоему дому, батюшка!

    — Принимаю приветствие, — отвечал Гельгештад, — ты его, должно быть, принес издалека, это видно по твоим грязным комаграм (башмакам). Не видал я тебя с осени, думал, что ты в яурах.

    — Ты справедливо говоришь, батюшка, — подтвердил старик, кивнув головой. — Олени мои паслись у Таны и по ту сторону ее до самого великого моря.

    — Так какая же нелегкая принесла тебя зимою на этот берег, к порогу моего дома? — с удивлением воскликнул Гельгештад. — Ведь ты сделал страшное путешествие! Где у тебя твои сани, твои стада?

    Афрайя взглянул на горы и не без некоторой гордости откинул с лица седые пряди волос.

    — Ты знаешь, — сказал он, — что я обладаю большими стадами. Сын сестры моей, Мортуно, стоит с одним стадом у истоков реки, которую вы зовете Зальтен. Я пришел к нему, чтобы назначить место для летнего пастбища, а оттуда уже было не так далеко и к тебе, батюшка. Дитя мое живет у тебя в доме, сердце мое тосковало по нем; я становлюсь стар и слаб. Не бойся, что я тебя стесню надолго; еще до наступления ночи я уже буду далеко отсюда. Но Гула будет мне сопутствовать, господин.

    Несколько секунд Гельгештад смотрел на лапландца, остолбенев от удивления; потом он испустил протяжный свист.

    — Так вот куда пошло, — сказал он и нахмурил лоб, — я уж знал, что твое старое, сморщенное лицо не принесет нам добра. Но этому никогда не бывать. У тебя, брат, плохая память, но зато у меня хорошая, и я отлично помню, что ты отдал мне девушку навсегда за пять фунтов табаку и за бочку водки.

    — Ты христианин, — монотонно сказал старик, — твой Бог все видит и все слышит. Он знает, что я не продавал своего ребенка; ты дал мне подарок, и я его принял; скажи только слово, и я тебе возвращу его вдвойне; хижина моя пуста, мне недостает в ней моего дитяти.

    — Отстань ты от меня с твоею болтовнею, — закричал купец, надвинув свою меховую шапку. — Я вытянул девушку из нищеты, господин Стуре, я сделал из нее христианку и никогда не возьму на себя ответственности перед Богом и перед людьми, не отпущу ее снова в глушь, к оленям, собакам и язычникам. Давай сюда, дурень, твой лапландский мешок, я наполню его табаком и налью твою флягу водкою по самое горло; надеюсь, что этого с тебя будет довольно. Но Гула останется здесь! Это мое последнее слово.

    — Мне не надо ни табаку твоего, ни водки, — сказал Афрайя с гневным презрением, — я требую у тебя моего ребенка. Тебя расхваливают, как справедливого человека. Не захочешь же ты взять то, что принадлежит мне.

    — Довольно и чересчур! — сердито вскричал Гельгештад. — Жалуйся судье в Тромзое, если хочешь; а теперь убирайся прочь, или я покажу тебе дорогу.

    Он ушел в дом и оставил стоявшего Афрайю, который молча смотрел перед собою и, казалось, не слышал ласковых слов Ильды.

    — Ты знаешь, — говорила она, — что я люблю твою дочь, как свою сестру. Что ты будешь с ней делать на пустынных, снежных горах? Она заболеет и умрет; ей не жить больше там, на вершинах. Оставь ее у меня, где она весела и счастлива.

    Вместо ответа, Афрайя бросил на нее взор, полный ненависти и горя.

    — Юбинал сидит на своем облачном троне, — выразительно сказал он, поднимая глаза к небу, — он видит и наказывает несправедливых.

    Не прощаясь, повернулся он и стал подниматься по скалам, которые образовали полукруг за домом Гельгештада; он шагал с такой легкостью, какой нельзя было предполагать в его слабом теле. Обе собаки следовали за ним, и через несколько минут он исчез из виду.

    — Ушел этот старый мошенник? — спросил Гельгештад, высовывая голову из окна. — Войдите, господин Стуре, нам нечего бояться лапландца и его проклятий. Конечно, — прибавил он уже в комнате, — в своих снежных горах он повелитель; кто поднимется к нему наверх, должен остерегаться, несмотря на то, что этот злой народ и труслив, и осторожен. Не один человек исчез там, наверху, навсегда; но здесь, внизу, наше царство, и мы тут так же безопасны, как в лоне Авраамовом.

    Пока купец справлял свой воскресный послеобеденный сон, Стуре сидел с обеими девушками в комнате. Ильда уговорила Генриха прогуляться с Тулою.

    — Мне самой надо кое-что справить дома, — сказала она, — Гула же сведет тебя в местечко, которое она называет моим садом. Там наверху прелесть как хорошо; в другой раз я сама с тобой туда пойду.

    Стуре тотчас согласился и скоро поднялся с Гулою по отвесной тропинке. Скалистый берег фиорда круто поднимался на значительную высоту. По нем вилась твердая, узкая дорожка, которая с другой стороны спускалась в овраг; там журчал ручей, впадавший в пролив, вблизи Гельгештадова дома.

    Вода высоко поднялась в нем от таявшего снега; с пеной прыгал он через утесы и скалы и образовал два прекрасных водопада; шум и водяная пыль наполняли воздух. Вдали виднелась вершина скалы, покрытая блестящим снегом гора Кильпис, с которой стекая ручей.

    Легко прыгала лапландка все выше и выше, Стуре несмотря на все усилия, не мог за ней успеть.

    Надо было лезть с большим трудом и опасностями, но Гула, по-видимому, не замечала этого, между тем, как датчанин, наконец, совершенно выбился из сил и остановился. Она вернулась и подала ему руку.

    — Смотри, — сказала она ему в утешение, — там в черных камнях ведут наверх ступени. Густав крепко сложил их. Опирайся на меня, через несколько минут мы будем наверху:

    По обломкам скал Гула и ее товарищ достигли террасы, и когда они прошли через расщелину скалы, как сквозь ворота, перед ними открылось удивительное зрелище. На тысячу футов под ними лежал фиорд с гаардом Эренес, и взор мог обнимать далеко за Лингенской церковью целую массу суровых скал и зеркальных озер, вплоть до самых отдаленных зундов и островов.

    Над самыми головами их громоздилась другая стена скал, громадные обломки которых свешивались разорванными массами, будто грозили каждую минуту обрушиться.

    — Они не упадут, — со смехом сказала Гула, когда она поймала взгляд Стуре, сидевшего подле нее на грубой скамье, которую тоже сделал Густав. — Они висят с тех пор, как создан мир и образуют глубокие пещеры: там мы не раз спасались от непогоды. Сегодня мне тоже небо не нравится, — продолжала она, указывая налево. — Вон те облака не предвещают ничего хорошего. Пойдем, пока нас не застала буря; дорога скользкая, а дома будут нас ждать.

    Поспешно запрыгала она вниз по ступеням. Птицы взлетали и с криком кружились над фиордом; солнце быстро спряталось за темной полосой облаков. Поднялся порывистый ветер. Слабый блеск пробежал по вершинам фиельдов в ту минуту, когда они достигли гаарда; из комнат блеснул им навстречу яркий свет.

    По-видимому, предстояла бурная ночь. Буря завывала все сильнее и сильнее. Бревенчатый дом дрожал под напором ветра и скрипел всеми своими скрипами. Полосы северного сияния пробегали по мрачному небу, и, наконец, на юге фиорда над снежными вершинами собрался целый венец горящих облаков, осветивший своим чудным огнем пенившиеся волны.

    Гельгештад послал людей в амбары, а сам присматривал за яхтами, которые укрепили двойными цепями.

    — Бурная ночь, — сказал он озабоченно, возвратившись, наконец, в комнату мокрый от дождя и снега. — Ветер дует с юго-запада, точно хочет потопить в море старые скалы; завтра у нас будет снегу на несколько футов. Погасите огни и спрячьте головы под одеяла. Надеюсь, что Густав в Тромзое с яхтами или что он где-нибудь в бухте на якоре. Он проворный малый, господин Стуре, я о нем не забочусь и буду спать спокойно.

    Стуре долго еще не мог заснуть. На улице так бешено выла буря, что дом трясся и колебался, а маленькие окна звенели, будто хотели рассыпаться вдребезги, когда в них ударяла снежная вьюга.

    Наконец, шум и стон укачали его, и он проспал, может быть, несколько часов, как вдруг его разбудил подавленный крик. Прислушиваясь, он поднялся на кровати; вот послышался второй крик — он вскочил и накинул одежду. Буря еще бушевала, но вьюга унялась. Послышалось несколько глухих ударов, и снизу донесся неясный шепот людских голосов.

    В несколько шагов дворянин был у двери, но, к удивлению, почувствовал, что деревянный засов не подается; он сильно стал трясти его и снова услышал полуподавленные стоны под полом внизу.

    Стуре обладал храбростью и решимостью. С минуту он соображал, что делать, потом подскочил к окну и одним сильным движением открыл его. Глубокий снег покрывал землю, и на этом белом покрывале он увидел две человеческие фигуры, которые пробирались у самого дома. Не задумываясь ни на секунду, он пролез через окно и спустился вниз. Упав на землю, он почувствовал сильную боль в ногах; но, не обращая на это внимания, поднялся и побежал за одной из теней с криком: «Стой, кто там?»; тень исчезла в широко открытой двери дома; другая с помощью мрака, вероятно, скрылась за домом. Стуре не успел еще схватить беглеца, спасшегося в прихожей, как вдруг на него напали четверо мужчин, выскочившие ему навстречу.

    Он получил сильный удар кулаком, так что должен был соскочить назад с порога. Трескучие горловые звуки его противников не оставляли сомнения, что он имел дело с лапландцами.

    В течение нескольких минут Стуре подвергался не малой опасности. Нападавшие подступали к нему с длинными палками; но враги оказались слабыми трусами; стоило только сильному датчанину вырвать у одного из них оружие и нанести два-три удара, и все остальные разбежались, оставив своего товарища в руках Стуре.

    После короткой борьбы он повалил своего пленника в снег и притащил его обратно к дому, где было так тихо и темно, точно все в нем повымерли.

    — Убили вы их, негодяи! — в страхе и смущении закричал дворянин, и гнев его еще удвоился, когда он не получил ответа от лежавшего у его ног человека.

    — Говори, или я тебя задушу! — вскричал он, вне себя от ярости.

    — Сжалься, господин. О, сжалься! — послышался тогда задыхающийся голос позади него, и две дрожащие руки схватили его за руку.

    — Гула! — воскликнул Стуре, и, держа своего пленника, испуганно прибавил: — Боже мой, неужели это твой отец?

    — Пожалей его седую голову, — прошептала она, — не дай ему попасть в руки врагов. Ни с кем не случилось ничего дурного. Они пришли, чтобы увести меня силой, но я хочу остаться; Афрайя, отец мой, слышит это. Прошу, о, прошу тебя, добрый господин, отпусти его! Он не придет в другой раз.

    Датчанин невольно оставил при этих словах своего пленника. Афрайя сейчас же поднялся, быстро прыгнул в сторону и скрылся в темноте ночи.

    — Он убежал! — вскрикнул дворянин. — Но где Ильда? где Гельгештад?

    Девушка не отвечала, только с горячей благодарностью пожала ему руку; через минуту она уже исчезла в доме. За ней медленно последовал и Стуре, который теперь почувствовал сильнейшую боль в ногах.

    Полоса света привела его в спальню Гельгештада; он нашел там и молодую лапландку. Купец лежал в постели, стянутый кожаными ремнями, с заткнутым ртом, так что он с трудом дышал.

    В одну секунду Гула вытащила у него изо рта затычку, перерезала ножом втрое и вчетверо перетянутые твердые ремни и подождала вместе со Стуре, чтобы ослабевший, едва дышащий купец пришел в себя. Наконец, он с проклятием вскочил на ноги, схватил свечу и, прихрамывая, подошел к большому сундуку, обитому железом. Тут хранились его наличные деньги и ценные бумаги. Найдя сундук нетронутым, он успокоился, опустился в свое кресло и некоторое время сидел молча, в раздумье смотря перед собой.

    — Странное дело, — сказал он, — я бы никогда не поверил, что это возможно. Но где же Ильда? Где служанки?

    — Все спят спокойно и ни с кем ничего не случилось, — кротко отвечала Гула. — Я прислушалась у их двери и сняла ремни с запоров.

    — Могу себе представить, — сказал купец, — что они в той половине ничего не подозревают. На улице, ведь, бушевала такая буря, что я и сам ничего не слышал и не чаял, пока не почувствовал у себя на горле пальцы этих мошенников. Тогда, конечно, я узнал, чьи это проделки. Этот Афрайя отъявленный плут и смышлен, как никто! Но уж я ему это попомню, — прибавил он мрачным шепотом, рассматривая кровавые шрамы на своих членах. — Не долго будет хвастать этот бездельник, что он связал Нильса Гельгештада, как старый парус. Я никогда не предполагал, господин Стуре, чтобы лапландец мог на это отважиться!

    По-видимому, он долго не мог прийти в себя от изумления, когда же он осведомился обо всем совершившемся и узнал, чем он обязан Стуре, он в самых признательных словах выразил ему свою благодарность.

    — Я сейчас понял, сударь, — сказал он, — что у вас голова на месте, ваш скачок случился как раз вовремя. Сидеть бы теперь Гуле в саночках, мчаться бы сквозь вихрь и вьюгу в кильписские пещеры, а мне бы лежать здесь до утра, всему Финмаркену на смех. Это удивительное происшествие, господин Стуре, надо, чтобы никто о нем не узнал. Слышите? Никто.

    С привычным самообладанием, купец принудил себя успокоиться и послал обоих своих избавителей в постель, чтобы, как он говорил, проспать остаток ночи.

    Но Стуре не спалось; ноги его страшно болели. Когда настало утро, он лежал в сильнейшей лихорадке. В тех уединенных местностях каждый должен быть своим собственным врачом. Хозяин, поэтому, тоже умел лечить легкие болезни. Вывихнутые ноги больного крепко обернули бинтами, смоченными известью с уксусом, а против лихорадки дали ему горького чаю генцианы (горечавки). Гула по собственному желанию приняла на себя уход за нетерпеливым больным и без устали развлекала и утешала его. Между благородным аристократом и бедной лапландкой скоро установилась самая искренняя дружба.

    Так прошло несколько дней. Как-то раз утром на фиорде послышались радостные восклицания, и сиделка Генриха отошла от постели к окну. Она взглянула на улицу и вскричала, хлопая в ладоши:

    — Они едут! Все они едут! Яхты едут с Лофоденов!

    Через минуту она исчезла в дверях. Стуре попробовал тоже подойти к окну. Это ему удалось, и он увидел, как приставали лодки. На берегу происходила веселая толкотня; но внимание Генриха привлекала в особенности одна группа: Густав Гельгештад, племянник судьи из Тромзое, Павел Петерсен, и, наконец, вылитый из стали норвежец, Олаф Вейганд, который открыл с Ильдой бал в Оствагое.

    Все трое шли к дому в сопровождении Нильса Гельгештада и его дочери, весело болтали и смеялись.

    Стуре отодвинулся от окна, заметив, что речь шла о нем.

    — Он может считать свою болезнь за счастье, — говорил с громким смехом коронный писец, — за ним ходит такая сиделка, как наша маленькая желтолицая принцесса; прекрасное общество для каммер-юнкера Его Величества!

    Стуре больше ничего не слышал: в гневе на нахального писца он сел на кровать. Но скоро послышались шаги по лестнице, и через минуту к нему вошел Густав в сопровождении Павла и Олафа.

    После первых приветствий и выражений сожаления по поводу нездоровья Стуре, трое молодых людей сели у кровати больного и стали рассказывать о своем путешествии. Они проводили Густава погостить немного в доме его отца; но Генрих отлично понимал настоящую причину этого посещения: оба, очевидно, добивались расположения Ильды, как богатой наследницы. Олаф Вейганд был достаточный землевладелец в Бодое и принадлежал к хорошей семье.

    В продолжение всего веселого разговора Густав Гельгештад, по-видимому, относился к датскому гостю своего отца с той же сердечностью, как и прежде, но по временам Стуре казалось, что он чувствует на себе наблюдательный, недоверчивый взгляд молодого моряка. Эту перемену он приписывал нашептываниям писца; и слепой увидел бы, какое нехорошее влияние приобрел Павел Петерсен своим хитрым, лукавым характером на брата Ильды.

    Стуре спросил писца, долго ли гаард Эренес будет пользоваться его присутствием. Он отвечал со смехом, что заключил с дядей условие оставаться у Гельгештада до тех пор, пока его оттуда не выгонят.

    — Конечно, господин Стуре, — прибавил он, — вы сами, наверное, желаете как можно скорее взять свой посох и двинуться дальше. Но, надеюсь, что мы еще проживем не один веселый день, пока вы не найдете своей новой родины.

    — Это случится, как только стает снег, — отвечал каммер-юнкер.

    — Вряд ли снег стает раньше конца мая, — сказал Павел, — а вы уже отыскали себе местечко?

    — Нет еще. Господин Гельгештад говорит о Бальсфиорде.

    — Ну, где бы то ни было, это все-таки будет насиженное местечко, которое возбудит споры, — засмеялся Павел, — где только есть пастбища, всюду лапландцы уверяют, что это их давнишняя собственность и кричат о несправедливости и насилии. Впрочем, — продолжал он, — ведь у нас здесь в доме дочь могущественного князя-колдуна, Афрайи, а с его помощью можно многое уладить.

    — Ты опять говоришь глупости, — сказал Олаф полушутя, полусердито.

    — Честью могу уверить, — возразил Павел, — если кто хочет иметь без труда лучший клочок земли и быстро обогатиться, ему стоит только достигнуть того, чтобы Афрайя стал его тестем.

    Все засмеялись.

    — Я говорю серьезно, — сказал писец. — У старшего колдуна по крайней мере шесть тысяч оленей, он сберегает сокровища в потаенных пещерах, драгоценнее тех, какими когда-либо обладали норвежские короли; если верить рассказчикам, то он знает, где находятся богатые шахты серебра, о которых упоминают старые саги, и которые, будто бы, лежат высоко в пустынях. Иногда он по целым неделям пропадает; лапландцы думают, что он работает со своими духами в подземных шахтах, и никто не решается следовать за ним.

    — Вы нас угощаете славными сказками, — улыбаясь, сказал Стуре.

    — Пожалуй, — отвечал Павел, — я согласен, что волшебство и серебряные шахты старого скряги и сказка, но все же еще остаются зарытые горшки с деньгами и олени, что составляет пару лакомых кусочков — но довольно о лапландском князе-пастухе, поговорим о других вещах.

    Он с легкостью переменил разговор, заметив, что шутки его не находили сочувствия; заговорил о соседних знакомых ему семьях, которые он думал посетить, говорил об участках земли и об их владельцах и показывал во всем близкое знакомство с теми предметами, о которых рассуждал. Молодые люди просидели у кровати больного несколько часов и, прощаясь с ним, весело желали свидеться на другой день.

    На следующий день Стуре удалось сойти вниз по лестнице, и вся семья радостно приветствовала его. Все были в самом веселом настроении; Ильда сказала ему несколько ласковых слов, но особенно сердечно встретил его почтенный, седой старик, в черной одежде, сидевший на почетном месте у печки.

    — Вот, господин Стуре, и пастор Клаус Горнеманн, который, как вы говорили, так вам понравился. Он приехал из Тромзое и останется у нас, пока ему можно будет взобраться наверх к своим питомцам.

    — Надо вам объяснить, господин Стуре, — сказал пастор, улыбаясь, — что я уже лет двадцать подряд совершаю летние поездки в Финмаркен и теперь получил поручение от правительства довершить, с несколькими другими помощниками, обращение этого несчастного, покинутого народа, который обитает на негостеприимных плоскогорьях.

    — Значит, лапландцы еще не все обращены в христианство? — спросил Стуре.

    — Номинально, может быть, и все, — отвечал пастор, — им запретили молиться старым богам Юбиналу и Пекелю и многие, может быть, и послушались; но кто воспитывает их в христианской вере? Никто. Поэтому, я теперь завязал сношения со своим старым другом и покровителем, губернатором Трондгейма, генералом Мюнтером, и он выхлопочет, чтобы выслали еще несколько служителей Божьих, которые бы странствовали от одного племени к другому, и, переходя из семьи в семью, проповедывали бы святое Слово Господне.

    — Слова ваши, благочестивый отец, многое мне поясняют, — воскликнул молчавший до тех пор Павел Петерсен, злобно кивнув головой. — Вероятно, это вы посылали губернатору в Трондгейм и в Копенгаген ужасные отчеты о тех насилиях и гнусностях, которые совершают норвежцы над благородным лапландским народом? Не указали ли вы при этом особенно на судью в Тромзое и на его племянника, коронного писца, этих обоих заклятых врагов и притеснителей ваших несчастных питомцев?

    — Мои обязанности, — возразил старик, взглянув на него с достоинством, — заставляют меня оказывать помощь и исправлять зло, по мере моих сил; раскрывать злоупотребления всюду, где только я могу их найти; но доносить на кого-либо не мое дело.

    Его спокойствие и укоризненная строгость его речи произвели впечатление даже на писца. Высокая, сильная фигура старца, его длинные волосы, ниспадавшие по плечам почти белыми локонами, его блестящие ласковые глаза придавали ему вид, внушавший уважение.

    Серьезная Ильда и Гула смотрели на своего старого наставника и друга с почтительной нежностью; Стуре тоже чувствовал, что пастырь со своим человеколюбием и кротостью, с упованием на Бога и с почерпаемою в этом уповании силою становится для него все более и более утешительным, отрадным явлением в этой среде людей, жадно стремящихся только к наживе и к богатству.

    В следующие дни, когда погода стала мягче, пастор посетил различные поселения по обоим берегам Лингенфиорда; Стуре несколько раз сопровождал его в этих экскурсиях, которые становились раз от разу длиннее и, наконец, закончились целым путешествием, длившимся три дня. На этот раз Клаус Горнеманн не рассчитывал скоро вернуться в гаард Эренес. Стуре же, сопровождавший его, напротив, обещал быть назад ровно через восемь дней. Молодой дворянин рад был хоть ненадолго избавиться от общества писца; на него крайне неприятно действовала та власть, которую забирал в свои руки мало-помалу этот человек в доме купца. Сам Гельгештад не имел ничего против этого путешествия, так как было условлено, чтобы молодой поселенец познакомился со страною и с людьми.

    Оба путешественника отправились в ближайшее торговое местечко на лодке. Там их встретили с радостью и угостили с чисто северным гостеприимством. Рядом с торгашеством и жадностью к наживе и богатству Стуре везде находил и хорошие качества норвежского народа: простые, мирные обычаи, трудолюбивую жизнь и гостеприимство.

    Как-то утром, когда он ходил с пастором по хижинам, разговор коснулся Гельгештад а и его дома.

    Стуре выразил беспокойство и недоверие по поводу исхода своего предприятия и очень заботился о своем будущем.

    — Всякий исход в руках Божьих, — сказал старик. — Если только я могу помочь вам словом или делом, мой благородный молодой друг, я всегда это сделаю. Что же касается советов, то примите один на прощанье. Учитесь в Эренесе, как можно больше, примите помощь Гельгештада, которого считают самым богатым, самым смелым, хотя и самым хитрым спекулятором во всей стране; но никогда не забывайте, что вы имеете дело с расчетливым купцом. Чем больше вы ему покажете, говоря его словами, что вы понимаете вещи, тем откровеннее он будет с вами. Что касается детей Гельгештада, — продолжал пастор, между тем как Стуре внимательно слушал его, — то они совсем иные. У Густава, в сущности, откровенный характер, жаль только, что на него слишком вредно влияет племянник нашего судьи. Ильда же с ее твердым умом, с сильною и доброю душою стоит выше многих обитателей этой страны.

    — Вы так хвалите ум и чувства этой девушки, — спросил каммер-юнкер немного сухо, — но возможно ли тогда, чтобы он хотела стать женой этого Петерсена?

    — Вы не точно выразились. Скажите лучше, что она должна стать его женою.

    Датский дворянин быстро взглянул и пробормотал, что нельзя подумать, чтобы можно было принудить девушку с такою твердою волею к подобному союзу.

    — Вы ошибаетесь, — отвечал Горнеманн. — Гельгештад уже несколько лет тому назад заключил эту сделку с судьей из Тромзое, который помог ему тогда завладеть островом Лоппеном с его значительной торговлею пухом. Что же касается его племянника, который, во всяком случае, будет и его преемником, то это единственный человек, могущий сравняться с Гельгештадом и даже превзошедший его кое в чем.

    — Кажется, вы правы, — пробормотал Стуре с презрением.

    — Гельгештад никогда не откажет, как только писец посватается за его дочь, — продолжал Клаус Горнеманн. — Ильда же не может колебаться, потому что такая партия делает честь; ни одна девушка Финмаркена не стала бы раздумывать. Притом, дети в этой стране привыкли беспрекословно повиноваться воле родителей. Взвесьте все это, и вы иначе будете судить об Ильде.

    На другой день наши путешественники, ставшие такими друзьями, несмотря на различие возраста, расстались. Клаус Горнеманн обещал снова побывать в гаарде Эренес через месяц.

    Глава четвертая.
    У Бальсфиорда. Афрайя и Мортуно
    Править

    Генрих Стуре беспрепятственно достиг Лин-генфиорда и был принят в доме Гельгештада с прежней лаской. Сам купец встретил его у самой ограды.

    — Ну-у, — сказал он после первого приветствия, — я хорошо воспользовался несколькими днями вашего отсутствия и порядком поработал для вас. Я нанял дюжину плотников и рабочих, которые теперь же начнут рубить деревья и приготовлять их для постройки вашего дома. Постройку эту следует начать еще в середине лета. Я думаю, на будущей неделе мы предпримем наше путешествие к Бальсфиорду, к прекрасному Бальсфиорду и там, в силу вашего королевского указа, вступим во владение землей. Увидите, господин Стуре, что это за местечко, оно, наверное, понравится вам. — Ну-у! Я больше ничего не скажу.

    Он повернулся и указал на свою самую новую и самую большую яхту, которая стояла у амбара и, по-видимому, была тяжело нагружена.

    — Посмотрите, — продолжал он, — судно это до палубы наполнено самым чистым, самым прозрачным тресковым жиром; нынче я надеюсь быть первым на месте и продать товар по хорошей цене.

    Яхта должна была немедленно отправиться в Берген, как только они возвратятся из Бальсфиорда; по дороге они заедут на Лофодены, чтобы взглянуть на сушильни. Гельгештад пригласил Стуре сопровождать его в этом путешествии, чтобы самому позаботиться о своей рыбе и ознакомиться в Бергене с торговлею в больших размерах.

    — Тогда ваше ученичество кончится, — сказал купец на пути к дому, — и вы будете в состоянии сами о себе заботиться.

    Теплой погодой спешили воспользоваться, и уже на второе утро по приезде молодого поселенца предприняли поездку к Бальсфиорду. Нужно было кое-что приготовить из провизии на два дня; навьючили двух здоровых лошадей посудой и припасами.

    Кроме Гельгештада и Стуре участвовали еще в поездке Олаф Вейганд и Павел Петерсен; оба они просили доставить им это удовольствие: Густав остался оберегать дом.

    Рано утром маленький караван приготовился к переходу через высокий фиельд, разделяющий Уласфиорд от Бальсфиорда. С лошадьми были два проводника. Гельгештад, в кожаной куртке, с длинной, остроконечной палкой в руке, шел впереди, молодые люди с ружьями и ягташами следовали за ним. Небо было синее и ясное; скалы Кильписа блестели в утренних лучах солнца. Освещаемые этими лучами мало-помалу они взобрались на высокий фиельд и наконец достигли после долгого и затруднительного перехода берегов Уласфиорда, простиравшего внизу под ними свои прекрасные зеркальные воды.

    Здесь общество весело позавтракало, но Гельгештад не дал долго отдыхать и советовал спешить, чтобы еще до наступления ночи достигнуть Бальсфиорда. Перед путешественниками лежал еще один крутой хребет, через который надо было перебраться; вершины его были покрыты глубоким снегом. Бодро взобрались они на самый гребень крутого снежного хребта, что стоило им не малых усилий; но наверху на уставших путников пахнуло более мягким воздухом с Бальсфиорда, который виднелся как прозрачное зеркало между зеленеющими берегами. Блестящие, пенящиеся ручьи, точно молочные, падали из расщелин, высокие деревья окаймляли южный берег залива, в глубине которого с шумом выливалась в море Бальсэльф из своей долины. Лес перемежался с потоками и маленькими участками лугов, а вдали, на востоке и на севере неизмеримые белоснежные линии лапландских Альп смешивались с облаками.

    Наконец достигли наскоро сколоченной избушки у глубокой бухты фиорда. Там путешественники увидели множество срубленных древесных стволов, уже очищенных от сучьев. Дюжина коренастых людей мало-помалу подходили и радостно здоровались с посетителями. Пока развьючивали лошадей и развязывали корзины с провизией, Стуре выслушивал от-четщ рабочих.

    Все были довольны; никто им не помешал, и только раз медведь подошел ночью к самой избушке, но при первом шуме он опять убрался в лес. Путешественники устали и скоро разбрелись по простым койкам, намереваясь на следующий день, не торопясь, осмотреть окрестности.

    Утреннее солнце осветило своим красным светом высокие снежные поляны и согнало туман из леса и долины. Путешественники позавтракали и пошли на берег фиорда. Воздух был резок и свеж, природа величественна, и на сердце у Стуре стало легко и весело. Он впервые испытал счастие бродить с ружьем в руке, лицом к лицу с лесом, не чувствуя над собой ничьей чужой воли.

    Лес, покрывавший долину бурной Вальс-эльф, был северный девственный лес; в него редко проникала человеческая нога, и еще никогда не касался топор. Тысячелетие тому назад здесь росли гигантские горные сосны, которые сгнили и мало-помалу образовали плодородную почву. Стуре никогда еще не видал чудес северного горного потока; здесь же Вальс-эльф представляла их во всей красоте и великолепии: она то блестела прекрасной синевой своих вод между глетчерами, то укутанная инеем и снегом падала в пропасть, откуда высоко вздымалось целое облако водяной пыли. Генрих едва мог оторваться от этой живописной картины и последовать за своими товарищами, которые обращали внимание совсем на иное. Петерсен и Стуре углубились в долину, а Гельгештад с Олафом взобрались на вершину, чтобы поискать такую точку, с которой можно было обозреть всю область. Северный землевладелец мало имел способностей к купеческому делу, по крайней мере такого мнения был о нем его старый спутник, так как Олаф никак не мог себе уяснить практической пользы этих лесных богатств. Он указывал на трудности и на значительные издержки, с которыми сопряжена будет рубка деревьев и отправка их к фиорду; ему казалось, что всегда будет дешевле привозить дрова с юга. Гельгештад молча слушал его, время от времени постукивая своею большою палкою по самым могучим стволам.

    — Ты принадлежишь к тем, — сказал он наконец, — которые верят только тому, что видят; но я уверен, Олаф, что ровно через год у Бальсфиорда будут стоять яхты, нагруженные досками и бревнами, и повезут их в Норвегию и даже в Голландию.

    — Может быть вы и дальновиднее меня, — возразил Олаф, качая головой, — но, наверное, надо употребить много денег и трудов, чтобы осуществить ваши планы. Всего же менее может мечтать о таких великих трудных спекуляциях этот датский господин: где же он найдет такого дурака, кто бы ссудил его такой значительною суммою?

    — Ну-у, — сказал Гельгёштад, лукаво улыбаясь, — этот дурак — я.

    — Как? — воскликнул простоватый Олаф, — вы и вправду хотите это сделать? Это может показаться заманчивым, но я предостерегаю вас. Вы богатейший человек в стране, но вы уже в тех годах, когда человек думает о спокойствии.

    Здесь разговор их был прерван отчаянным криком в долине. Через секунду два выстрела последовали один за другим, и звук их повторило эхо в горах; потом послышался страшный рев и вскоре за тем опять звук выстрела, точно удар плетью. Над вершинами сосен поднялся дым; кто-то с большой поспешностью бежал по неровной поверхности долины и громко звал на помощь. Олаф с Гельгештадом сейчас же поняли, в чем дело.

    Норвежец побежал с ружьем в руке навстречу писцу, так как он-то и оказался беглецом, и должен был силою удержать его; он, по-видимому, вовсе лишился рассудка со страху. Петерсен потерял во время побега шляпу; волосы развевались у него на голове, глаза дико блуждали.

    — Стой, брат! — закричал Олаф громовым голосом. — Где Стуре?

    — Медведь! — заикался писец, — он его разорвал!

    — Аты, трус, убежал! — отвечал Олаф, отталкивая его. — Стыдись!

    С этими словами он сбежал вниз по краю долины, чтобы оказать помощь покинутому другу, или, по крайней мере, отомстить за него.

    Несколько раз он изо всей мочи звал Стуре по имени и, наконец, к великой своей радости, услыхал его голос. Там, где поток образовал поворот, лежало почти плоское пространство, окруженное с трех сторон разрозненными скалами и покрытое низкими кустами березы. Стуре стоял посреди этого пространства, опираясь на ружье. У ног его лежал в предсмертных судорогах громадный медведь. Храбрый Олаф выразил шумную радость; спрыгнув в долину, он поспешил к стрелку и с горячностью потрепал его по плечу.

    — Клянусь честью! — воскликнул он, — тебе не нужно было этого труса-писца, ты и сам сумел своей пулей прикончить живучую жизнь медведя. Могучий зверь, я такого еще никогда не видал.

    С новым изумлением смерил он длину туловища страшной дичины и позвал Гельгештада, который, наконец, явился в сопровождении Павла Петерсена. Писец извинялся, как умел. Он дошел со Стуре до самого этого места и, ничего не подозревая, приблизился к скале, когда он услышал, как раз позади себя, глухое рычанье и, оглянувшись, увидел медведя, который высунул свою громадную голову из кустов и сейчас же приготовился к нападению, встав на задние лапы.

    — Я схватил ружье, — сказал Павел, — и, кажется, попал в чудовище. Медведь испустил ужасный рев, я же побежал искать помощи, предоставив Стуре добить его.

    Олаф громко засмеялся и ответил с насмешкою.

    — Он это и сделал. Д ты так уж, правда, рыцарь без страха и упрека!

    Гельгештад предупредил ссору. Он отдавал справедливость рассудительности писца, но в то же время приписывал всю славу Стуре и расточал самые искренние похвалы его храбрости.

    В полном согласии вернулись в избушку и известили рабочих, которые с криками радости собрались в путь, чтобы спасти богатую добычу от лисиц и волков. Через несколько часов медвежье мясо уже варилось в котле. Стуре принудили снова рассказать свое приключение и вторично поздравили его с победой. После веселого обеда, Гельгештад взял Стуре под руку и, прохаживаясь с ним взад и вперед перед избушкою, еще раз описал ему все выгоды осмотренного поселения.

    — Главное дело, — добавил он, — чтобы мы немедленно заставили Павла Петерсена выправить вводный акт. К фиорду принадлежит еще плоский остров Стреммен, лежащий в проливе перед самым Тромзое; этот остров тоже должен быть закреплен за вами.

    — Разве этот голый, скалистый остров так важен? — спросил Стуре.

    — Еще бы, — возразил старик, с неудовольствием качая головой, — это как раз самый лучший клочок. Легко заметить, сударь, что ни один корабль, плывущий в Тромзое, не может его обойти. Это лучшее местечко для поселения, с ним вы приобретаете и рыбную ловлю на всем зунде.

    — Я не отрицаю тех преимуществ, которые представляет эта местность и, в главнейшем, не могу не согласиться с вами, — возразил Стуре, — но должен сообщить, господин Гельгештад, что меня тревожат многие тяжелые сомнения, которые еще более усилились после разговора с Олафом.

    — Оставьте вы эту глупую голову! — возразил сердито купец. — Я знаю, что вас тревожит. Все на счет денег, не так ли? Но будьте на этот счет спокойны; у меня лежат для вас десять тысяч ефимков, а если не хватит, то могу достать и больше. Сейчас же можете и получить их, как только мы воротимся из Бергена; я не требую от вас иного обязательства, как только простой расписки и возьму общепринятые восемь процентов.

    — Ваше предложение очень заманчиво, — возразил Стуре, колеблясь, — но не одни только деньги меня беспокоят. Я знаю, что правительство обещало лапландцам сохранить за ними их пастбища, и что именно эти фиорды и полуострова лапландцы признают за свою древнюю собственность. Что скажет губернатор, генерал Мюнтер, что скажет Клаус Горнеманн, если мы снова оберем уж и без того преследуемый народ?..

    Гельгештад не дал ему договорить. Остановившись между обломками скал, он поднял свое грубое лицо и сказал:

    — Я теперь больше не буду настаивать, но до завтра вы должны непременно решиться. Если вы хотите построить свой дом в Бальсфиорде, то смело принимайтесь за дело, и Нильс Гельгештад, самый влиятельный человек во всем Финмаркене, будет на вашей стороне; если не хотите, то делайте, как знаете, и начните лучше… Я ни к чему вас не принуждаю, обдумайте теперь это дело и завтра скажите мне только да или нет, больше ничего не нужно.

    Он пошел к дому и оставил Стуре между утесами, покрытыми мхом и кустарником, которые были в беспорядке разбросаны по берегу фиорда.

    Настал вечер, и спустился туман, который медленно клубился над проливом; последний солнечный луч угас; глухо и с шумом ударялись волны о берег, на котором стоял Стуре, погруженный в глубокое раздумье. Одной рукой Гельгештад давал ему средства приобрести богатства, другой он указывал на дверь, если он не примет его денег. Выгода, о которой он ему говорил, действительно существовала; Стуре вполне понимал, чего стоило такое имение, но все-таки внутренний голос ему шепнул, что все люди, уважающие закон, осудят его. Другой голос возбуждал в нем недоверие, и наконец он не громко произнес:

    — Это не может быть иначе, он намеревается обмануть меня!

    Вдруг он вздрогнул, потому что за ним кто-то произнес ясно и твердо:

    — Юноша, ты говоришь правду!

    Датчанин быстро обернулся и увидел в нескольких шагах от себя человеческую фигуру, сидевшую на камне, полуокутанную туманом.

    Несколько минут они молча смотрели друг на друга. Он не сомневался, кто был этот старик, своей неподвижностью походивший на камень, на котором он сидел. Ночной ветер развевал его седые волосы, и он медленно, суровым, монотонным голосом повторил снова:

    — Ты говоришь правду; Нильс Гельгештад обманывает всех, кто попадет в его руки.

    — Афрайя, — возразил Стуре, — сегодня я обязан тебе жизнью, это ты убил медведя, твоя пуля пронзила его, когда я его только ранил. Я пришел сюда с намерением завладеть этой областью; но теперь я ни за что этого не сделаю, я не хочу нарушать твоих прав, напротив, я их буду ограждать, насколько у меня хватит сил.

    Старик молча покачал седой головой.

    — У тебя кроткое сердце, — сказал он, — ты не презираешь детей Юбинала! Я знал, что Гельгештад приведет тебя к Бальсфиорду и ожидал тебя. Я был с тобой, когда угрожал тебе медведь, и сохранил твою жизнь. Я и всегда буду с тобой и охраню тебя от твоих врагов. Живи здесь в мире и спокойствии. Если ты уйдешь, то жажда наживы скоро приведет сюда другого худшего. Судья в Тромзое и Нильс Гельгештад не отстанут больше от этого куска земли, если даже им придется выдумать и новый план.

    Все это Афрайя сказал на датско-норвежском наречии, на котором он выражался совершенно свободно.

    — Значит, ты уверен в том, что купец и судья с его племянником хотят мне зла? — спросил Стуре.

    — Твой королевский указ слишком ценное приобретение, и не мудрено, если Гельгештад и его сообщники разлакомились на него. Они уже давно знают, что Бальсфиорд слишком богат и лесом, и рыбою. Он взял тебя в дом и даст тебе денег, чтобы ты мог рубить лес и заняться торговлей; но ты неопытен, потеряешь капитал и попадешь в нужду. Этого-то времени он и ждет, рука его тогда закроется для тебя, он покажет тебе твои векселя и прогонит тебя при помощи судьи, с которым разделит добычу.

    — Ах, если ты только говоришь правду, — вскричал он, сжимая кулаки, — но это возможно, я и сам думаю о том же.

    — Не думай, — продолжал старик, — что дети Гельгештада могли бы тебя защитить. Они скажут тебе: у тебя были глаза и уши, ты слышал не одно слово и видел не одну примету. Зачем не был ты мужчиной, зачем не стоял твердо на своих ногах.

    — Но я буду стоять твердо на своих ногах, видит небо, я буду. Я не нуждаюсь в помощи Гельгештада.

    — Не будь дураком и возьми его деньги, — прошептал лапландец.

    — Как! — с неудовольствием воскликнул юноша. — Так вот твой совет! Не сам ли ты мне сказал, куда заведет меня его помощь?

    Афрайя помолчал с минуту; фигура его уже едва виднелась между темными каменьями, и хриплый смех как-то призрачно доходил до датского дворянина, который испуганно оглянулся. В эту минуту издали послышался голос Гельгештада, звавшего его по имени.

    — Возьми деньги жадного человека, — прошептал лапландец, — и надейся на Афрайю, он друг твой. Придет час, я помогу тебе и покажу сокровища, каких не видал еще ни один человек твоего племени. Обмани обманщика и мужайся. Мои боги, которые могущественнее твоего Бога, помогут тебе.

    — Старик, не богохульствуй! — воскликнул Стуре. — Где же ты, отвечай мне?

    Он искал руками вокруг себя; но лапландец уже исчез.

    С высоких фиельдов сорвался порыв ветра, закачал кусты и зашумел волнами фиорда. Тяжелые башмаки Гельгештада застучали по камням.

    — Э, — вскричал он, — где вы, сударь? Что вы стоите в тумане и мраке и вызываете русалок, чтобы они дали вам хороший совет?

    Он смеялся полуиронически, полусердито; но Стуре овладел собой и подошел к нему.

    — Вы правы, господин Гельгештад, — сказал он с резкой суровостью. — Ночные духи дали мне совет, чтобы я принял вашу помощь и выстроил дом на Бальсфиорде.

    — И это хороший совет! — весело воскликнул купец. — Значит, дело решено, сударь, ударим по рукам.

    На следующий день пустились в обратный путь к Лингенфиорду. Поздно вечером общество благополучно прибыло в Эренес и было весело встречено детьми Гельгештада и Гулою. Но Стуре не мог долго наслаждаться отдыхом: яхту уже снарядили для поездки в Берген. Все припасы были заготовлены. Густав все хорошо запаковал и уложил в порядке. Стуре еще раз все обдумал и решился положиться на слова старого Афрайи; одно только было достоверно, что лапландский князь не мог иметь корыстных намерений, подобно Гельгештаду.

    Стуре чувствовал себя счастливым оттого, что мог спокойно ждать событий, и его пылкость с энергией подталкивали его воспользоваться предложенным. Гельгештад был прав, предполагая в этом молодом человеке скорее природные качества проницательного купца, чем ловкого царедворца. Стуре уже теперь чувствовал влечение к свежей зелени и прекрасному лесу Бальс-эльфа и мечтал обо всех прелестях, которые возникнут там, благодаря его прилежанию, его творческому таланту и ефимкам Гельгештада. Он уже видел там действовавшие лесопильные мельницы, слышал стук дровосеков, заглядывал в узкие долины, где жили его бесчисленные колонисты и ленники; он представлял себе свои амбары, яхты и лодки, плывшие вверх и вниз по фиорду, свой красивый гаард, стоявший под развесистыми березами, садик с резедою, гвоздиками и левкоями, и, наконец, нивы, зреющие в тиши благословенной бухты. Несмотря на хитрость и силу своих врагов, он заставит этих бессердечных, хвастливых рыбаков уважать себя; он не позволит подчинить себя… При одной этой мысли сердце его билось сильнее.

    Но еще одно происшествие прервало однообразную жизнь в гаарде до поездки в большой торговый город. За день перед отъездом Стуре предпринял с Густавом прогулку на утес: они хотели при наступлении весны осмотреть садик Ильды, расчистить и прибрать его к лету. С того дня, как Гула водила туда Стуре, он не делал такой длинной прогулки. Тогда долина была еще покрыта снегом, и горы стояли еще в своей зимней одежде; теперь только на высоких фиельдах, среди которых торчала вершина Кильписа, лежали еще длинные ослепительные покрывала. Солнце тепло и приветливо освещало глубокие бухты и мысы; молодая трава только пробивалась в лощинах и расселинах скал, а площадка сада была покрыта мягкой, бархатистой зеленью. Двое мужчин быстро справились с небольшой работой. Полюбовавшись на прекрасную даль, они спустились вниз по тропинке между скал. Густав говорил о яхте, о путешествии, о друзьях в Бергене, о том, что в это время года ветер постоянно дует с юго-востока и обещает счастливое и скорое плавание… Вдруг он остановился на последнем уступе и взглянул на гаард, вблизи которого они уже были. Стуре тотчас догадался, в чем дело. На небольшой площадке перед домом стояли три животные, похожие на оленей с вилообразными рогами. Он тотчас же признал в них лосей, которых ему не приходилось еще встречать. На их широких хребтах лежали вьючные седла, и веселый звук колокольчиков, висевших на их стройных шеях, доносился к верху. На скамье перед дверью сидел Павел Петерсен, а перед ним стоял человек в коричневом шерстяном плаще с широким поясом вокруг стана и в высокой, остроконечной шапке, украшенной несколькими перьями.

    — Клянусь честью! — сказал Густав, немного погодя, — это мошенник Мортуно, сын сестры Афрайи и его любимец. Что нужно этому отвратительному, надменному малому здесь? Пойдем скорее вниз, друг Стуре, и узнаем в чем дело. Он, наверное, пришел не даром, старик послал его узнать о Гуле.

    Он поспешил вперед. Когда Стуре нагнал Густава у дома, писец встретил его веселым смехом.

    — Это по вашей части! — закричал Петерсен. — Вот вам новое доказательство прекрасных качеств наших братьев лапландцев. Позвольте вам представить молодого господина Мортуно, племянника мудрого Афрайи и изящнейшего щеголя гор; он обворожил весь свой народ своим блеском и обходительностью.

    Лапландец обернулся к Стуре и засмеялся расточаемым ему похвалам. Лицо его, конечно, с норвежской точки зрения можно было назвать безобразным, это был истый монгольский тип: но в огненном его взоре светились ум и храбрость; в каждом движении его проглядывала сила и необыкновенная ловкость. Он был одет чисто и щеголевато. Особенно обращал на себя внимание его пестрый, богато вышитый пояс и висевшая на нем сумка из перьев различных редких птиц, искусно подобранных цветов и оттенков. На комаграх из самой тонкой лосины было такое же пестрое шитье, как и на поясе. Стуре не мог удержаться от сравнения этого стройного молодца с остальными окружавшими его фигурами, и это сравнение было в пользу Мортуно. Ни гигантский Олаф в своей короткой куртке и высоких рыбачьих сапогах, ни Густав, ни Павел Петерсен в сюртуке на байковой подкладке не смогли с ним равняться. А через несколько минут оказалось, что этот осмеянный сын пустыни не боялся и умственных способностей своих противников. Не стесняясь давал он ответы на норвежском языке и платил шуткою за шутку, так что скоро возбудил полное сочувствие Стуре.

    — Зачем ты спустился к нам из твоих болотистых березовых лесов? — спросил, наконец, Густав, когда прекратились взаимные шутки.

    — Я соскучился по тебе, — сказал, улыбаясь, молодой лапландец, — и знаю, что старый отец Гельгештад всегда рад моему приходу, — прибавил он, заметив, что при всеобщем смехе Густав нахмурил лоб.

    Едва ли дерзкий полудикарь имел намерение насмехаться над гордыми норвежцами, но Олаф положил свою мускулистую руку на его плечо, потряс его раза два взад и вперед и так безжалостно надвинул шапку молодого лапландца, что она закрыла ему глаза и нос. Грубость этой шутки рассердила Стуре; но он промолчал, так как Мортуно сам присоединился к общему смеху, поднявшемуся на его счет.

    — Спасибо, господин, за твои труды, — ответил он, отвесив несколько поклонов.

    И только Стуре заметил, какой дикий огонь блеснул в его глазах.

    — Однако, — прибавил он уклончиво, — вот и мои провожатые, они несут покупки.

    Два лапландца тащили из лавки купца бочонки и корзинки с припасами. Все это под надзором Мортуно было навьючено на лосей. В эту минуту Гельгештад с Ильдой вышел из дома. Купец ласково разговорился со своим покупателем и просил его рассказать новости. Молодой лапландец сообщил ему, что он подошел к берегу со стадом более, чем в две тысячи лосей из внутренней страны, так как от необыкновенной в нынешнем году жары животные его стали беспокоиться. При этом Стуре узнал, что кочевой лось имеет тираническое влияние на своих обладателей. Как только настанет весна, это создание, привыкшее к перекочевкам, стремится оградить себя от жары и оводов, и если не исполнять его желание, само убегает на прохладный морской берег. С приближением зимы оно опять стремится от моря к ледяным Альпам и опять убегает от своего повелителя, если он замешкается. Мортуно рассказал, что снег, большей частью, стаял, зима была теплая, на березах уже появились почки; сытые и веселые стада его прыгают по свежей траве.

    — Должно быть, с радости ты и надел на ноги новые комагры, — сказал весело Гельгештад, — и опоясался пестрым кушаком; но, — прибавил он, — зачем тебе эта хорошенькая сумка? Я у тебя куплю ее, Мортуно, и дам тебе четыре ефимка.

    При этом предложении Стуре удивленно взглянул на расчетливого купца. Он узнал только впоследствии, что эти изящные работы из перьев, которые попадаются на ярмарке в Бергене, а оттуда зачастую привозятся в Лондон и Париж, ценятся очень дорого.

    — Я не продаю ее, — сказал молодой лапландец, отстегнул прекрасную сумку от кушака и передал эту ценную безделушку Ильде.

    — Нравится она молодой девушке? — спросил он.

    — Да, она очень хороша.

    — Ну, так возьми и носи ее, бедный Мортуно просит тебя об этом.

    Ильда была приятно поражена, но еще более ее строгий отец. Не обращая внимания на отказ дочери, он, без дальнейших рассуждений, овладел этим прекрасным подарком и выразил лапландцу благодарность тем, что сильно потряс его и предложил ему наполнить его флягу вином; но Мортуно великодушно отклонил его предложение.

    — Ну, хорошо, — засмеялся купец, — так мы сосчитаемся в другой раз.

    Мортуно управился со своими лосями, и Гельгештад проводил его еще несколькими веселыми замечаниями. Эти замечания делали лапландца мишенью их дешевого остроумия. Но он, по-видимому, принимал их с тем же добродушием, как и прежние.

    — Ну же, поезжай, Мортуно, мой милый, — воскликнул наконец, Гельгештад, — да ворочайся поскорее, привози еще новую сумку, получишь за нее тоже.

    — О! Я надеюсь тебе доставить много еще удовольствия, батюшка, — отвечал Мортуно, при громком смехе окружающих. — Посмотри, как у меня разорвана шапка и как помяты на ней перья.

    — Вон в высоте летит орел, добудь себе новых, — вскричал Олаф.

    Мортуно схватил ружье и взглянул вверх. Лоси и их проводники двинулись в путь и взбирались на скалу по ту сторону лощины.

    — Беги же за ними, дурень! — кричал норвежец. — Не трать даром пороху.

    Вместо ответа Мортуно прицелился, раздался выстрел, и птица, перевернувшись в воздухе, упала с высоты почти к ногам стрелка. Это был большой морской орел. Пуля прошла навылет. Удивление такому искусству и меткости выразилось во всеобщем молчании.

    — Если бы я этого не видел, — сказал Олаф, — я бы этому не поверил, хотя и знаю, что эти молодцы хорошо стреляют.

    — Я сделаю тебя своим лейб-егерем, — воскликнул Петерсен.

    Мортуно вырвал из крыльев орла пару прекрасных перьев и воткнул в свою шапку.

    — Хорошо, писец, — сказал он смеясь, — я буду твоим егерем, прими же первую добычу.

    И, бросив птицу к ногам писца, он с громким криком убежал за своими товарищами. Несколько человек бросились было его преследовать, но скоро вернулись, так как это было бесполезно: лапландец, как серна, скакал через камни и карабкался по утесам. Через несколько минут он вскинул ружье на плечо и разразился злобным хохотом.

    — Злая обезьяна, — прошипел сквозь зубы писец. — Ну, уж, наверное, когда-нибудь он попадется мне в руки, и я ему заплачу за мои окровавленные чулки.

    Мертвый орел, действительно, забрызгал Петерсену чулки, что возбудило насмешки.

    Наконец, Гельгештад пригласил все общество в дом, чтобы весело справить прощальный пир, так как с рассветом наступал прилив, и яхта должна была покинуть бухту.

    Глава пятая.
    Поездка в Берген
    Править

    Взошло солнце. «Прекрасная Ильда» подняла свой парус и поплыла при свежем попутном ветре мимо старой Лингенской церкви в море. Мы не будем описывать прощание, рукопожатия и добрые пожелания. Гельгештад сам стоял у руля; шесть здоровых моряков исполняли его приказания, а Стуре облокотился на перила палубы и до тех пор кричал оставшимся «прощайте», пока гаард не скрылся за скалой. Путешественники быстро продвигались вперед, и уже вечером перед ними лежал Тромзое; а через два дня яхта подошла к месту рыбной ловли, которую Стуре видел три месяца тому назад в полном разгаре. Теперь тут все было пустынно, и люди отсутствовали; среди скал раздавались только крики морских гусей, нырков, чаек, гагар. Огромные стаи их покрывали утесы и волны. Спустили лодки и осмотрели сушильню.

    Суровое лицо Гельгештада все больше и больше выражало злую насмешку. С торжествующим видом показывал он на множество шестов, из которых одни были опрокинуты, другие стояли пустые или только с остатками сушившихся на них рыб.

    — Я ведь вам говорил, — воскликнул он, — эти рыбаки ленивый и беспечный народ! Чем больше их посещает благодать Божия, тем меньше они умеют ею воспользоваться. Смотрите-ка, что наделали снеговые вьюги, бури и черви! Больше половины всего улова пропало, а значит рыба вздорожает в Бергене вдвое. А теперь, посмотрите-ка туда, — продолжал он, когда лодка повернула к утесу, на котором он укрыл свою собственную богатую добычу и покупку Стуре, — здесь не пропало ни хвостика, ни косточки, все сухо и твердо. Вам везет, господин Стуре, надо надеяться, что и во всем остальном вы будете иметь удачу.

    Не желая утомлять внимание наших читателей, мы не будем следить шаг за шагом за ходом яхты около скалистых извилистых берегов. Достаточно сказать, что за двенадцать дней «Прекрасная Ильда» прошла более двухсот миль, и счастие настолько сопутствовало ей, что город Берген, где редкий день обходится без дождя, предстал пред нею, освещенный яркими лучами солнца.

    Яхта Гельгештада прибыла не первой с севера, но она первая пришла из Финмаркена, и ее встретили в гавани громкими приветствиями. Южная сторона гавани вся была застроена огромными амбарами, а в самой бухте стояли корабли разных наций. Французы, итальянцы, испанцы и португальцы, множество немецких кораблей ожидали флота северян. Стуре с палубы рассматривал город и его окрестности. В мае здесь была уже полная весна; перед ним расстилались зеленые сады, цветущие луга, сельские домики тонули в зелени деревьев, нивы покрывали холмы до голых вершин утесов, а на выступах блестели белые стены фортов Бергенгууз и Фредериксборг. Из батареи порта послышалось несколько пушечных выстрелов, пестрые флаги развевались на мачтах кораблей, мимо которых плыла «Прекрасная Ильда», чтобы занять свое место у Немецкого моста. Всюду царствовала деятельность, песни матросов у ворот и кранов, крики и поклоны с лодок, приветствия старых знакомых, которые со всех сторон взошли на корабль вместе с маклерами и купцами, осведомления и вопросы, смех и пожелания удачи. Стуре держался немного в стороне от эта суетни: его внимание обратил на себя маленький плотный мужчина в коричневом фраке, который, перелезая через натянутые канаты, добрался до Гельгештада и дружески поздоровался с ним. По его опрятному, представительному виду Стуре признал в нем богатого влиятельного купца. Между купцами завязался длинный разговор о торговых делах. Купец из Бергена тотчас же купил весь тресковый жир и заплатил ту цену, которую с него спросили. Он намерен был немедленно отослать товар в Гамбург, так как при большом предложении можно было ожидать падения цен. От сухой и соленой трески, напротив того, ждали значительных барышей, так как уже распространился слух, что большая часть улова пропала и испортилась.

    — Как можно скорее привези сюда весь твой запас, Нильс, ~ сказал Бергенский купец. — На этот товар будет большой спрос, и мы устроим такие цены, каких уже давно не было.

    Потом он вдруг замолчал, вероятно, вследствие того, что норвежец показал ему на стоявшего вблизи дворянина. Он бросил неприязненный взгляд на своего собеседника.

    — Какого это молодца ты привез с собой? — спросил он шепотом Гельгештада.

    — Пожалуйте сюда, господин Стуре, — сказал Нильс громко. — Я вас познакомлю с господином Уве Фандремом. Это мой дорогой друг, который может быть вам полезен.

    В коротких словах он рассказал о судьбе и планах Стуре, сообщил о его новом поселении на Бальсфиорде и изо всех сил хвалил молодого человека. Фанд-рем кивал головой во время речи своего товарища по торговле, потом приподнял свою треуголку, обшитую золотом на целый вершок, и сдержанно сказал:

    — Мой дом и моя рука к вашим услугам, господин Стуре; обыкновенно, я никогда не вхожу в сделку с молодыми начинающими торговцами; но в этом случае, ради моего друга Нильса, я сделаю исключение.

    Он протянул ему правую руку. Стуре почувствовал, что ему можно вполне довериться и ответил ему крепким рукопожатием.

    В то время в Бергене не было еще гостиниц, хотя уже насчитывалось тридцать тысяч жителей. Каждый иностранец, приезжавший сюда, должен был рассчитывать на гостеприимство какой-нибудь семьи. Норвежские торговые люди жили у маклеров и купцов, с которыми они имели дружеские, отношения; капитаны кораблей оставались на своих судах. Таким образом, без дальнейших церемоний, как нечто вполне естественное, Уве Фандрем принял обоих приезжих в свой дом, стоявший у Немецкого моста. Старый дом, просторный и удобный, служил зимним помещением. С наступлением теплого времени года все переезжали на дачи. Фандрем тоже следовал общему обычаю. Берген был окружен такими летними резиденциями; они утопали в густых садах по склонам гор. Фандрем ненадолго удалился, а Гельгештад сообщил тем временем своему спутнику все, что он считал необходимым.

    — Я еще не говорил с вами об Уве, — сказал он, — потому что хотел это сделать здесь, по приезде. Он дельный человек и везде на своем месте, принадлежит к здешней гильдии и член магистрата; составил себе кругленькое состояние. Тридцать лет тому назад у него ничего не было. Я тогда сошелся с ним, потому что мне понравились его быстрая сообразительность и ум. Мне никогда не пришлось раскаиваться в этом знакомстве; с той поры мы постоянно держимся вместе.

    — Значит, вы участвуете в делах Фандрема, — спросил Стуре.

    — Прежде, да, — отвечал Гельгештад, прищурившись, — но я должен был по опыту убедиться, что товарищество в торговых делах никуда не годится, если один живет в Лингенфиорде, а другой за сто миль в Бергене. Я не умею проверять толстые торговые книги и изучать длинные счета; а между тем, мне вовсе не с руки, чтобы другие подсчитывали за меня, и получать то, что мне хотят дать.

    Стуре улыбнулся; ему пришло на ум, что хитрый торговец из Бергена, вероятно, лучше умел сводить счета, чем норвежец в своей долговой книге для рыбаков, квенов и лапландцев. Гельгештад, по-видимому, заметил, что происходило с молодым датчанином. Он не распространялся далее, а прибавил только, что они порешили с Фандремом брать друг у друга столько товару, сколько им потребуется; во всем же остальном вести торговлю каждый за свой счет.

    Бергенский купец возвратился к своим гостям и пригласил их в столовую, где надо было выпить за благополучное прибытие. Не обошлось при этом без переговоров о предполагавшейся торговой сделке. Относительно груза «Прекрасной Ильды» оба купца уже порешили. Гельгештад потребовал кредита для Стуре, и Фандрем тотчас же согласился. Владелец Лингенфиорда давал в распоряжение Стуре свою яхту, чтобы отвезти все необходимое для поселения в Бальсфиорд, и обещал ему составить список нужных товаров, а Фандрем, со своей стороны, обязывался отпустить только лучший товар и назначить не высокие цены. Вся сделка была окончена в несколько минут и закреплена рукопожатием. Выпив еще несколько стаканов за продолжительность дружбы и за добрые деловые отношения, хозяин пригласил своих гостей на дачу.

    Когда они шли втроем вдоль гавани, навстречу им попался офицер, который раскланялся с Фандремом и вдруг остановился, удивленно взглянул на Стуре и назвал его по имени.

    — Герман Гейберг, — воскликнул Стуре.

    — Возможно ли, — сказал офицер, — ты в Бергене и в каком странном наряде. Самый блестящий кавалер Копенгагенского двора, в норвежской фризовой куртке и в обществе самого продувного, черствого старого ростовщика с Немецкого моста, — прибавил он шепотом.

    Между тем, Фандрем с Гельгештадом прошел дальше, но встреча с датским офицером, видимо, испортила его доброе расположение духа. Он сердито оглянулся и наморщил лоб, когда заметил радость Стуре при этой нечаянной встрече. Молодые люди следовали за ними под руку и сообщали друг другу о своих приключениях.

    Герман Гейберг командовал датским пехотным полком, расположенным гарнизоном в Бергене. Он служил со Стуре в Копенгагене, но внезапно был переведен в Норвегию, что тогда считалось до известной степени ссылкою. Это случилось вследствие влияния одного из начальствующих лиц, о неправильных действиях которого Гейберг донес высшему начальству. Его услали в глубь страны, но он умел приобрести благоволение генерала Мюнтера в Трондгейме, которому он понравился своими способностями. Мюнтер назначил его сперва своим адъютантом, дал ему полк в Бергене и обещал, при первом удобном случае, снова его приблизить к себе.

    — На это я надеюсь, и чем скорее бы это случилось, тем лучше, — закончил капитан свой рассказ. — Право, для человека с образованием невыносимо оставаться в этом селедочном и тресковом гнезде. Но скажи же мне наконец, — продолжал он, — как ты попал в эту глушь?

    Стуре рассказал ему, и Гейберг слушал его с великим удивлением.

    — Как! — разразился он, наконец, неудержимым смехом, — ты поселился среди лапландцев, оленей и грязных рыбных торгашей? Ты так называемый купец в твоем Бальсфиорде и приехал в Берген, чтобы запастись товаром для мелочной лавочки? Да ты с ума сошел, Генрих! Конечно, не ты первый приобрел королевский указ, обратил его в деньги и поправил свое состояние; но, наверное, никто не воспользовался им по твоему способу.

    — Стрелы твоего остроумия не поразят меня, любезный Гейберг, — со спокойною улыбкою возразил Стуре. — Я все- гаки буду купцом в Бальсфиорде. Я сам избрал свою судьбу и знаю, что мне предстоит суровая трудовая жизнь, но, по крайней мере, я останусь свободным независимым человеком. Никто не изменит моего решения, оно непоколебимо.

    — Кто тебя поймет! Возможно ли, чтобы человек твоего положения и с таким именем сам себя осудил на такое бедствие.

    — Спроси этих норвежцев, — серьезно возразил Стуре, — что они понимают под бедствием; и они найдут твою жизнь в пыльных городах, твою зависимость самым невыносимым бедствием. Это правда, я буду ловить рыбу и ездить в Берген на своей яхте; но я надеюсь, что когда-нибудь мои соотечественники повсюду, куда бы я ни приехал, примут меня с уважением, и все честные люди протянут мне руку. Если я достигну этой цели, то все мои желания исполнятся, и никогда меня не будут тянуть назад блестящие королевские залы в столице.

    — Ты остался все тем же добрым малым, что и был! — воскликнул растроганный капитан. — Кто знает, может быть ты и прав; взгляды на счастие у каждого свои, и главное дело не заблудиться на том пути, который раз избрал. Вон твои почтенные друзья и покровители ждут тебя на горе и делают тебе нетерпеливые знаки. Иди же к ним, Генрих Стуре, и наслаждайся мудростью этих корыстных селедочных душ. Завтра я к тебе зайду, а до тех пор прощай!

    Когда Стуре достиг вершины, он нашел одного только Фандрема, Гельгештад пошел вперед. На все его извинения Фандрем сердито покачал головой с недоверием.

    — Я вам дам хороший совет, господин Стуре. Мы в Бергене считаем за ничто этих солдат с их шитыми золотом красными кафтанами и позументами. Вашей репутации, как деятельного бюргера, только повредит, если вас увидят рука об руку с таким господином. Купец должен строжайшим образом оберегать свою репутацию, малейший дурной слух сильно подрывает его кредит. А теперь, — воскликнул он ласковее, — пойдемте, сударь, вот там мой дом. В его стенах вы будете желанным гостем, как долго вам понравится.

    Весь день обозревали хорошенький, веселый участок земли, а также рассматривали безделушки и редкости, которые капитаны кораблей и купцы привезли из чужих стран в подарок влиятельному торговцу. Только на другой день после завтрака снова стали говорить о делах. Сегодня должны были совершенно разгрузить яхту и затем приняться за новую погрузку. На четвертый день Гельгештад собирался в обратный путь, а до тех пор предстояло много дел. Все припасы, предназначенные для Стуре, надо было выбрать и упаковать. Опытный купец быстро составил список, и при первой же смете выяснилось, что для этого потребуется сумма не менее восьми тысяч ефимков. За это Стуре обязался ему доставить ту рыбу, которая сохла в Вестфиорде. Порешили ее доставить Фандрему при первой поездке. Купец предложил ему тотчас же заключить сделку и назначить цену за вогу в тридцать шесть фунтов по три ефимка. Но когда Стуре не согласился на это, то он без спора прибавил еще четверть ефимка; но Стуре все еще не решался на эту сделку, несмотря на то, что Гельгештад предлагал своему товарищу весь свой большой запас.

    — С тобой, — сказал Фандрем Гельгештаду, — я не могу заключить такой сделки, по той простой причине, что рыба все-таки может значительно подешеветь, и тогда при твоих больших запасах я понесу чувствительный убыток. Поэтому я могу порешить с тобою только у Немецкого моста и по той цене, которая будет стоять в тот день, когда ты вручишь мне твою рыбу. За твой товар я должен заплатить деньгами, а от этого молодого человека, которому я желаю добра, я получаю ее в обмен.

    — Твои соображения, друг Уве, во всяком случае вполне справедливы, — отвечал Гельгештад в раздумье. — Не будем больше говорить обо мне. Все возможно: цена на рыбу может и повыситься, может и значительно упасть. По всему Норвежскому берегу до самого Трондгейма много рыбы наловлено и посолено. Мое мнение таково, кто может выдержать, выдерживай, кому же нужно действовать наверняка, господин Стуре, пусть будет рад, что в такое короткое время он утроил свой капитал.

    — Благодарю вас, — возразил Стуре, нисколько не сомневавшийся в том, что ему нужно было делать, — будьте оба уверены, что я принимаю ваш совет с полнейшим почтением; но я не желаю, чтобы вы, господин Фандрем, получили убыток, вследствие вашего великодушного предложения. Лучше уж я предпочту ограничиться меньшею прибылью. Поэтому я буду ждать, пока мои лодки с рыбой не прибудут к Немецкому мосту, и тогда возьму ту цену, которая будет стоять в то время. Если я потерплю убыток, это будет мой убыток, если же получу прибыль, то ею воспользуюсь.

    Гельгештад одобрительно кивнул Стуре. Фандрем взглянул на Нильса и сказал:

    — Всякий должен знать, что он делает. И так решено, я заплачу вам по той цене, которая будет стоять, когда ваша рыба прибудет.

    Затем они вернулись в город, где, благодаря прекрасной весенней погоде, в гавани давно уже кипела работа. Член магистрата повел своих гостей в контору, где уже были приготовлены все счета, и где Стуре должен был подписать условие, что будет вести торговые отношения только с Уве Фандремом в Бергене. Контора богатого купца оказалась маленькой и мрачной. В одном углу в шкафу за решеткой стояли большие торговые книги. Тяжелый дубовый стол занимал, середину комнаты. За ним работал у конторки старый бухгалтер. Стуре не удивился малочисленности служащих, он знал, что Бергенские купцы, несмотря на значительные дела, имеют больше надсмотрщиков и работников в своих магазинах, чем помощников в своих конторах. Все свободное место в конторе, также как и проход, были завалены ящиками и сундуками, бочками, тюками с перьями и тюленьими кожами. Все помещения внизу дома были пропитаны специфическим запахом жира и разлагающегося мяса, и это неприятно поражало свежего человека.

    Фандрем подвел своего покупателя к конторке и заставил его прочесть и подписать контракт. Затем Гельгештад взял перо в руки и подписал особое поручительство на сумму, на которую Стуре забрал товаров у Фандрема.

    — Следовательно, мне нужен еще поручитель? — спросил Стуре раздраженно и с удивлением. — Я думал, что за данный мне кредит я достаточно ручаюсь моим имуществом, словом и честью.

    — Если вы взвесите, сударь, — возразил спокойно Гельгештад, — что здесь в Бергене никто не знает ни вас, ци вашего имущества, и если обдумаете, что, несмотря на все ваши надежды, планы в Бальсфиорде все-таки могут не осуществиться, то вы увидите, что не легко будет найти кого-нибудь, кто бы вам открыл кредит без поручительства.

    Стуре с трудом победил в себе неприятное настроение. Он рассчитывал, что открытый ему Фандремом кредит облегчит его обязательство относительно Гельгештада и думал освободиться понемногу от владельца Лингенфиорда с помощью этих новых связей. Вместо этого он увидел, как он все дальше и дальше затягивался в сеть паука, который, казалось ему, жадно протягивал над ним свои лапы.

    Он взглянул в глаза Гельгештаду, и ему показалось, что он прочел в них злую насмешку над его беспомощностью; недоверие его возросло в высшей степени и пересилило осмотрительность. Почти невольно он произнес:

    — Нет, нет, мне достаточно и тех обязательств, которые уже существуют, я не желаю увеличивать их число. В этом деле я не принимаю вашего поручительства.

    — Хорошо, как вам угодно, сударь! Может быть вы знаете кого-либо другого в городе, кто бы за вас поручился? — спокойно спросил Гельгештад.

    Этот вопрос смутил Стуре; он должен был объявить, что знаком только с капитаном Гейбергом, и произнес его имя немного нерешительно.

    До сих пор Фандрем присутствовал при переговорах молча и не вмешивался; но когда его новый покупатель назвал поручителем датского капитана, это уже ему показалось слишком. Изо всей силы ударил он кулаком по столу и вскричал:

    — Этот-то молодой ветреник — поручитель? Господин Стуре, вы, кажется, намерены надо мной смеяться? Конечно, когда капитан шагает по улицам, он гордо вытягивает свои ноги…

    Дальше он не договорил, потому что в эту минуту послышался громкий голос в смежной комнате, и в открытой двери показалась стройная фигура Германа Гейберга.

    Купец так удивился неожиданному присутствию офицера в его доме, что в первую минуту ничего не мог сказать. Капитан сказал с иронией, что, кажется, разговор коснулся его достойной особы, и он просит общество не стесняясь, продолжать начатое; Фандрем быстро овладел собою — он был не из тех, кого легко смутить.

    — Не знаю, сударь, — начал он, — что могло вас побудить посетить мой дом и мою контору; но как это уже случилось, то нечего делать. Я могу во всякое время повторить мои слова.

    — Я вполне понял вас, господин Фандрем, — возразил молодой человек с гордой улыбкой, — и вижу, что мое слово не может быть для вас поручительством, так как вам недостаточно и слова барона Стуре, моего уважаемого давнишнего товарища.

    — Я полагаю, Фандрем, — сказал Гельгештад, поднимая свое суровое лицо над столом, — что мы здесь заняты делом, которое неудобно продолжать при постороннем.

    — Совершенно с вами согласен, — отвечал Фандрем.

    — Я полагаю, — сказал самонадеянно офицер, подражая манере норвежца, — что вам не следует вмешиваться в дела, касающиеся меня. Я не треска, не несчастный лапландец, и у меня нет в кармане королевского указа, и потому я, конечно, имею право уклониться от ближайшего знакомства с вами. Что же касается вас, господин Фандрем, — с достоинством продолжал он, — то я сейчас же избавлю вас от своего присутствия, как только скажу несколько слов этому господину.

    И он указал при этом на Стуре.

    — Стуре, — обратился он к своему товарищу и положил руку ему на плечо, — если ты занят, я не буду мешать тебе, выслушай только вот что: генерал Мюнтер с курьером вызывает меня назад в Трондгейм. Завтра я уже должен выехать из Бергена; навряд ли мы с тобой сможем сегодня еще раз увидеться, и потому, прощай, дружище, если ты не предпочтешь последовать за мной.

    — Ты знаешь, Гейберг, что этого не может быть, — твердо отвечал Стуре.

    — Я так и думал, — печально проговорил Гейберг, — я знаю твою железную волю. Ну, так Бог да хранит тебя всегда и повсюду; да избавит Он тебя от всех норвежских плутов # да соберет всех рыб морских в твои сети! Господин Фандрем, я теперь покидаю ваш дом и желаю ему всякого благоденствия. Сохраните обо мне добрую память.

    Он пожал руку своему другу и пустился в обратный путь, немилосердно разбрасывая ногами все, что ему мешало на ходу.

    — Пускай его бежит! — презрительно сказал ему вслед Гельгештад, но мрачно наморщенный лоб ясно показывал, как трудно ему подавить свой гнев. — Я бы желал, чтобы этот офицерик не попадался больше на моем пути, иначе может окончиться хуже, чем сегодня.

    Потом он выпрямился во весь свой рост и опустил тяжелый кулак на обязательство.

    — Господин Стуре, — сказал он, — вот бумага, и вот я стою здесь. Объясните же теперь окончательно, желаете ли вы принять мое поручительство, или вы рассчитываете на чью-либо чужую помощь.

    Очевидно, тут был только один исход; купец, по-видимому, принял твердое решение. Стуре больше не колебался, противиться было бы бесполезно и даже опасно; таким образом он дал свое согласие, и Гельгештад подписал этот многозначащий документ. Когда это совершилось, оба купца опять рассыпались в уверениях, что все это только одна формальность;

    никто не сомневается в том, что владелец Бальсфиорда через год полностью уплатит свои счета и тогда будет пользоваться открытым кредитом, безо всякого поручительства; но здравый смысл Стуре ясно говорил ему, как мало можно было полагаться на эти речи.

    Целый день прошел в выборе и осмотре товаров, которыми предполагалось нагрузить «Прекрасную Ильду». Гельгештад и сам купил кое-что, но при этом не забывал осматривать и пробовать все, предназначенное для Стуре. Все закупленные товары сейчас же переносились работниками и слугами на яхту, где матросы занимались погрузкой; через два дня яхта должна была уже пуститься в обратный путь.

    В тот же день вечером купцы задали пир владельцам гаардов и капитанам кораблей в зале той же самой старинной башни, где в былые времена танцевал король Христиан II. Но на этот раз танцев не было. Бергенские дамы не присутствовали на пиршестве, но зато кутеж продолжался до рассвета. Фандрем так усердно подчевал своих гостей, что около полуночи Стуре должен был проводить его домой. Сам Стуре рад был уйти от беспорядочной попойки; на него со всех сторон сыпались насмешки за воздержность.

    Гельгештад вернулся уже только с рассветом, но в его крепких мускулах и жилах было столько несокрушимой жизненной силы, что после часового отдыха он снова занимался делами и окончил их только тогда, когда яхта его была совершенно готова к отплытию.

    Прощальный тост выпили с Фандремом на палубе яхты; когда лодка его удалилась, путешественники воспользовались еще несколькими часами отдыха. Но только что утро осветило самые высокие вершины, окружавшие Берген, «Прекрасная Ильда», снялась с якоря и при утренней свежести проплыла мимо батареи порта. Все еще было тихо в гавани; на безмолвном городе лежала полутьма; над фиордом подымался легкий туман, тянувшийся около береговых скал как колеблющееся покрывало. Приветливые маленькие долины скрывались еще в ночной мгле. Большое судно описывало дуги, то проходя сквозь узкие проливы, то перерезая большие водные бассейны; оно как бы будило сонное море, и шептавшиеся волны разбивались о его бока, будто вопрошая, зачем тревожат их покой.

    Гельгештад в непромокаемой теплой одежде моряка стоял у руля и направлял яхту в этом лабиринте скал и утесов. Время от времени он зорко поглядывал в сторону, измеряя пространство, пройденное судном; потом он смотрел опять вперед, где уже виднелась колокольня Гаммерской церкви и открывался Алезунд. Позади быстрого судна, с шумом рассекавшего волны под напором легкого ветра, солнце освещало снеговые вершины у Гардангерфиорда; лучи его покоились на лесах, на громадных массах скал, подошвами упиравшихся в море, а главами своими достигавших облаков. Путь около берегов Норвегии постоянно идет между бесчисленными островами и группами скал, оставшихся после мировых переворотов и образующих множество заливов и проливов. Но кое-где они вдруг исчезают, и воды Атлантического океана и Северного Ледовитого моря беспрепятственно разбиваются о берег материка, и часто корабли должны целыми днями пережидать в каком-нибудь уголку, не решаясь пуститься по бурному морю. На третий день пути, когда показался Штатенланд, Гельгештад тоже не решался обогнуть его ночью. Но ветер стих. Купец, уступая просьбам нетерпеливого пассажира, спешившего в свои новые владения, решился двинуться вперед, но лишь с тем условием, что они проведут всю ночь за стаканом пунша, и в минуту опасности он тотчас же сменит рулевого. Стуре согласился и вечером нашел в каюте чисто накрытый стол с разными кушаньями, а на печке кипящий чайник, около которого хлопотал старый моряк.

    Гельгештад был, очевидно, в наилучшем расположении духа. Когда приготовили пунш, этот северный нектар, он храбро наливал его из дымящейся чаши и смеялся над серьезным лицом Стуре, утверждая, что он походил на снеговую вершину Кильписа.

    — Ну-у, — сказал он, — я не знаю, что вас мучает, но должно быть что-нибудь очень тяжелое. Вернитесь же в Бальсфиорд человеком, который уверен в своих барышах. Вы умно придержали рыбу, показали, что у вас верный взгляд; вы везете полную яхту товаров, дом ваш уже, вероятно, готов; вам остается только в нем поселиться. Но я знаю в чем дело, — дразнил он дальше, — вас страшит одиночество в Бальсфиорде, и вам следует позаботиться о хозяйке. Если вам не повезет, поможет колдун Афрайя своим волшебным напитком. Не правда ли?

    Эти шутки вывели Стуре из его молчаливой задумчивости.

    — Афрайя! — сказал он, не думая, что говорит, — это, конечно, такой человек, помощь которого мне желательна. — Но он тотчас же спохватился и, желая рассеять недоверие своего слушателя, небрежно продолжал: — Так как оба мы случайно назвали имя Афрайи, ответьте мне на один вопрос: что вы думаете делать с Гулой, когда ваша дочь покинет родительский дом?

    — Ну-у! — отвечал Гельгештад, — я думаю, она всегда предпочтет мой дом грязной лапландской хижине.

    — Мне недавно приснился сон, — сказал Стуре, улыбаясь, но пристально смотря на купца, — если Афрайя действительно колдун, то это он его послал.

    — Не буду отрицать, — отвечал старик, — сны, во всяком случае, странная вещь; они часто являются в человеческой душе как предзнаменования и, конечно, посылаются нам сверхъестественной силой. Расскажите ваш сон, господин Стуре.

    — Мне снилось, — начал дворянин, — что я живу на Бальсфиорде, хорошо устроился, много тружусь, но имею и много забот…

    При этих словах его слушатель хитро прищурился, но не прерывал рассказчика. Тот продолжал:

    — Оказалось, что все окружные маленькие долины были плодородны, и там могло поселиться много колонистов. Но то, что было для меня особенно важно — извлечь пользу из векового леса при Бальс-эльфе — то мне и не удавалось.

    Оказалось, что трудно было сплавлять бревна из лесной глуши. Поток с глубокими водопадами мешал их сплаву; нигде нельзя было устроить лесопильную мельницу. Я сделал целый ряд бесполезных попыток, стоивших больших денег, но все мои труды были напрасны.

    — Это совершенно ясно, — воскликнул Гельгештад с ироническим смехом, осушая свой стакан.

    — Я находился в тяжелом положении, — продолжал Стуре, — мне казалось, что меня схватили невидимые руки, которые, с одной стороны, тянут меня в пропасть, с другой — удерживают, называя все мои начинания нелепостью. Я не мог ни на что решиться, все меня покинули, вокруг меня царствовала глубокая тьма. Вдруг я увидел свет: Афрайя стоял у моей кровати, его маленькие глаза метали искры.

    — Пфа! — воскликнул купец, слушавший с большим вниманием, — не описывайте мне воровских глаз этого плута, я хорошо их знаю.

    — Он осклабился и стал плясать вокруг меня, делая странные прыжки. 'Ты не можешь себе помочь! — воскликнул он хриплым голосом. — А люди твоего гордого, мудрого народа разве не могут подать тебе совета? Э! Но подожди, дружочек, зато ты получишь помощь от презренного лапландца: я покажу тебе, как ты должен приняться за дело". Он повел меня к какому-то месту, взмахнул своим длинным посохом, и вдруг на реке явилась мельница с двойным колесом. Потом он указал на долину, и я увидел странную постройку из бревен, стоявшую на крепких сваях, которые смачивались водами ключа и вследствие этого оставались постоянно скользкими. По этому желобу деревья скатывались с быстротой молнии со скалы, и их можно было без особенного труда доставлять на мельницу.

    — Странный сон, — пробормотал Гельгештад, когда рассказчик остановился, — но я не могу всего этого представить. Я бы, Бог знает, что дал, если б мог.

    — Может быть мне удастся вам все это разъяснить; она передо мной стоит так ясно, что я мог бы схватить ее руками. Дайте мне бумаги и карандаш из стола, я вам нарисую эту постройку.

    Гельгештад послушно передал ему требуемое, и на лице его можно было прочесть нетерпение, с которым он ждал, что из этого выйдет. Стуре набросал несколькими твердыми штрихами долину Бальс-эльфа и поток в пропасти. Потом с крутой скалы спустил искусную постройку или каток для бревен, какие и теперь еще употребляются в горных странах, чтобы легче сплавлять с высоких гор в долину древесные стволы.

    — Смотрите, — объяснял Стуре, — здесь рубят и освобождают от сучьев деревья, направляют их на гладкую наклонную поверхность, которая орошается водою, чтобы бревна, скатываясь, не слишком разгорячались. В холодное время вода застынет, по льду деревья будут скользит еще легче и достигнут вот этой тощей, где следует построить лесопильную мельницу.

    Очевидно, что это лучшее место, потому что лежит за водопадами на реке, которая отсюда до самых фиордов представляет мало препятствий.

    Гельгештад то смотрел в рот своему рассказчику, то с жадным вниманием следил за рисунком.

    — Это верно, — сказал, наконец, он, глядя на бумагу, — это должно удасться. Это был мудрый сон, господин Стуре, кто бы его ни послал.

    Он откинулся на спинку стула и пытливо посмотрел на своего собеседника.

    — Вы умный человек! — воскликнул он, — я должен вас похвалить. И вы верный истинный друг, который от меня ничего не скрывает. Не правда ли? А теперь, — продолжал он, вынув свои часы и взглянув на них, — вам следует отдохнуть еще часок. Уже глубокая ночь, и недолго до рассвета. Я же пойду на палубу и буду править судном до наступления дня. Будьте здоровы!

    Он вышел из каюты, а Стуре пошел спать довольный собой. Он не даром рассказал этот сон. С одной стороны, развивая свои планы, он хотел склонить купца, чтобы тот дал ему необходимые для этого средства; с другой — он хотел дать почувствовать Гельгештаду, что проникает в его нечистые намерения. И то, и другое ему удалось.

    Глава шестая.
    Праздник Иула
    Править

    Давно уже стояла ясная погода. Над «Прекрасной Ильдой» расстилалось безоблачное голубое небо, и она плыла несколько недель по тихому морю. Она оставила уже за собой и берег Трондгейма, и горы «Семи сестер», и множество причудливых скал, которые как сторожа стоят при въезде в Норвегию. Теперь она быстро приближалась к родине. Настал июнь, и чем дальше продвигалась к северу яхта, тем светлее становились ночи. Вблизи Лофоденских островов солнце уже не заходило за горизонт. Оно описывало на небе круг, и лучи его весь день освещали высокие глетчеры. Наконец, перед путешественниками появился Тромзое, и когда на церковной колокольне пробили полночь, паруса и верхушки мачт освещались красноватым светом. Еще один день прошел, настала ночь, и «Прекрасная Ильда» вошла в Лингенфиорд. Длинный ряд высоких гор стоял освещенный солнцем, а в глубине Кильпис подымал свою громадную голову, как седовласый исполин между молодежью, потому что только на его вершине еще блестела снежная и ледяная мантия. Полночное солнце стояло большим багряным шаром над волнами Лингенфиорда, которым теперь предстояло непрерывно отражать его в течение четырех недель. Но хотя свет не потухал, на природе все-таки лежало таинственное покрывало, и глубокое молчание ночи царило над волнами. Стаи птиц неподвижно сидели на утесах, со спрятанными под крылья головами; в воздухе не было слышно звука, свидетельствующего о жизни, и только корабль с ослабевшими парусами, изредка колеблемыми легким дуновением ветра, скользил по Лингенфиорду, как будто им управляли духи. Наконец, при одном из поворотов вдруг появилась Лингенская церковь. С высокой башни ее развевалось большое знамя, а в бухте виднелось много лодок с пестрыми вымпелами и венками из березовых и сосновых ветвей на мачтах. Люди на яхте сбросили свои куртки. Было так тепло, как будто они покачивались на волнах Неаполитанского залива; они весело смотрели на родную церковь, пожимали друг другу руки и обменивались взаимными поздравлениями. Так быстро и удачно редко им приходилось совершать поездку в Берген, и Господу Богу угодно было, чтобы они как раз возвратились в день первого весеннего праздника, празднуемого на Севере. В церкви сидело все население фиордов и островов, пело, молилось и хвалило Господа в святую ночь, когда в первый раз солнце не заходило; оно просило хорошего благодатного года. За молитвой следовали веселые шутки, игры и танцы. Когда яхта достигла пристани, лежащей ниже церкви, там не было ни одного человека. Одиноко стояли длинные ряды лодок, и старый моряк заметил между ними, к своему удовольствию, большую шлюпку с вымпелом гаарда Эренес.

    — Мы пришли как раз вовремя, чтобы отпраздновать наш весенний праздник. Забрасывайте якорь, дети!

    Люди уже нетерпеливо ждали этого приказания и не заставили его повторить. Живо завертелся ворот, и якорь устремился в глубину. Потом все поспешили вниз, чтобы надеть праздничные одежды. Гельгештад тоже вошел в каюту, где он нашел Стуре уже одетого по праздничному.

    — Ну-у, — засмеялся старик, — вы уж, как я вижу, привели себя в порядок. Вот мы стоим у самой Лингенской церкви, при ярких лучах света, а нас еще никто не заметил, как будто гном надел свою шапку-невидимку на нашу мачту. Все сидят теперь в церкви. Это старый обычай из рыцарских времен праздновать в этот день, — сказал он, повязав на шею шелковый платок. — Много стоило крови, пока его изгнали из Норвегии, и пока христианские священники добились, чтобы его перенесли на Рождество.

    — Так празднование Иула в древние времена было весенним праздником? — спросил Стуре.

    — Совершенно верно, — отвечал Гельгештад. — Это был самый большой праздник, когда испрашивали у Всевышнего, чтобы Он был милостив к Своим детям. Мы удержали его здесь, только придали ему христианский характер. А теперь пойдемте. Мы сойдем на берег и удивим детей нашим появлением в церкви.

    Он надел шляпу и первый спустился в ожидавшую их лодку, которая несколькими взмахами весел приблизилась к каменным ступеням лестницы на берегу. Мужчины поднялись на скалу, предоставив матросам идти своей дорогой. Гельгештад снял шляпу и сложил руки. Льняные с проседью волосы рассыпались по его плечам, а на суровые черты его упал небесный луч и смягчил их. Этот смелый и хитрый человек преклонялся перед невидимой силой, которая подчиняет и дерзкого смертного. Но такое набожное настроение недолго могло продолжаться у расчетливого и корыстного человека. Он искоса взглянул на Стуре, который взволнованно смотрел на величественную панораму, его окружающую, и сказал:

    — Многообещающее утро, не правда ли? Мы сначала остановимся в притворе; оттуда можем видеть своих, а они нас не заметят. Я думаю, что мой добрый друг Оле Гормсон не слишком-то будет утомляться, особенно, если вспомнит о богатой жертве после проповеди.

    При этом кощунстве всегдашнее расположение духа вернулось к Гельгештаду. Он открыл низкую дверь церкви и вошел в темное пространство притвора. Отсюда он мог видеть прихожан и пастора, и лоб его наморщился, когда он узнал в нем, вместо своего доброго друга Оле Гормсона пастора Клауса Горне-манна. Потом он посмотрел на прихожан, среди которых заметил много знакомых, долго и тихо смотрел на своих детей, которые сидели вместе на церковной скамье. Подле Ильды виднелась рыжая голова писца, за ними возвышался Олаф, а с Густавом рядом сидел человек, которого Гельгештад, к своему удивлению, признал за судью из Тромзое.

    Итак, сегодня все можно будет привести в порядок, рассчитал он; но прервал свои приятные размышления, так как прихожане запели последний псалом. Затем Клаус Горнеманн благословил всех и молящиеся поднялись со своих мест. Первые, вышедшие в притвор, увидели Гельгештада, послышались радостные восклицания, его назвали по имени, и через минуту это имя всеми повторялось.

    — Ну-у! — воскликнул купец, — вот я и вернулся домой, добрые друзья и соседи. Я принес благодарение Богу здесь, в притворе и имею хорошие новости для вас из Бергена. Рыба сильно поднимается в цене, будет подыматься с недели на неделю и дойдет до четырех ефимков и более, а теперь дайте мне посмотреть на моих детей; я долго их не видал.

    Потом он вышел из церкви и стоял на солнце с сыном и дочерью. Всем хотелось пожать ему руку и слышать его речь. Те, которые были знакомы со Стуре, подходили к нему с вопросами и приветствиями. При виде яхты послышались радостные крики: ура! И только через некоторое время общее возбуждение немного успокоилось. Олаф Вейганд завладел Стуре; он много рассказывал ему о его поселении и с откровенной задушевностью выражал свою радость, что снова видит его на Лингенфиорде. Как Сильно отличался этот сердечный прием от свидания Стуре с обоими детьми его покровителя. Ильда холодно подала ему руку и приветствовала его несколькими спокойными словами; Густав же глядя в сторону, небрежно протянул ему два пальца и быстро что-то пробормотал, что, при желании, можно было принять за приветствие. Стуре справедливо чувствовал себя оскорбленным этим приемом, в то время как он видел, совершенно чужие семьи, едва раз его видевшие, встречали с участием, ласково расспрашивали его и приглашали принять участие в их веселье. Но он овладел собою, отвечал шутками на шутку и присоединился ко всеобщему веселью, царствовавшему вокруг. Он почувствовал облегчение, когда внезапно очутился вне толкотни, наедине с Олафом. Этот последний ласково потрепал его по плечу и сказал, пытливо смотря ему в лицо:

    — Ты окреп и загорел в путешествии, друг Генрих, но на лбу у тебя глубокая серьезная складка, которая свидетельствует о скрытых заботах.

    — Как же мне не заботиться, добрый Олаф, — возразил Стуре, — разве ты не чувствовал бы себя так же, если б тебе предстояла неизвестная будущность.

    — Это правда, — задумчиво отвечал норвежец, — твоя судьба тяжела, и, откровенно говоря, я не хотел бы быть в настоящую минуту в твоей шкуре. Но ты проворный, деятельный человек, дом твой построен, яхта с товарами может пристать к твоему порогу и, может быть, тебе посчастливится, если ты оставишь свои планы извлечь выгоды из девственного леса на берегах Бальс-эльфа. Может быть, тебе больше посчастливится, — тихо прибавил он, — чем мне.

    Стуре промолчал при этом признании, но потом спросил с участием:

    — Ты совершенно оставил всякие надежды, бедный Олаф?

    — Я бы уж давно не был здесь, — отвечал тот мрачно, — если бы я не обещал старому Гельгештаду помогать Густаву в его отсутствие и если бы не дал тебе слова кое-когда присматривать за работами в Бальсфиорде.

    — Тем более я должен благодарить тебя, что ты соблюдал мои интересы, — искренне сказал Стуре.

    Олаф махнул рукой.

    — Многое изменилось с тех пор, как ты уехал друг Генрих! Взглянц на Ильду, как она ни скрывает своих чувств, а я всвттаки приподнял ее маску.

    — И что же ты увидел? — спросил Стуре, идя рядом с ним.

    — Я вижу, что в душе ее темно. Что весеннее солнце, которое теперь стоит на небе и не заходит, не освещает ее сердца. Она всегда была молчалива, — продолжал он, видя, что его спутник ничего не отвечает, — но прежде за нее говорили ее лицо и глаза; теперь блеск их исчез; я слышу ее голос, и мне делается больно; я смотрю на нее, на ней лежит точно снежный туман.

    — Может быть она больна, — сказал Стуре.

    — Да, душою. Только никто, кажется, этого не видит, кроме меня, — отвечал нетерпеливо Олаф. — Посмотри туда, — продолжал он с затаенным гневом, — вон сидит судья из Тромзое; он положил руку на плечо Гельгештада и шепчет ему что-то на ухо. Теперь повернись к березам и посмотри на писца, как он идет с Ильдой. Этот жадный, отвратительный плут надеется еще сегодня надеть ей кольцо на палец, и до начала зимы она должна будет последовать за ним в Тромзое. Посмотри, как старики жмут друг другу руки: они уговорились и вполне сошлись в условиях.

    — И ты полагаешь, что этот союз и есть причина горя Ильды? — в раздумье спросил Стуре.

    — А что же иное? Я бы хотел видеть девушку, которая охотно бы последовала за этим коварным писцом к алтарю, а особенно Ильда. Ты думаешь, она не знает этого хитрого малого, не знает, что он весь состоит из лжи и обмана. Никогда она не дотронулась бы до него пальцем, если б эта чудная девушка не считала послушание отцу выше всего другого. Это видно в ее взоре, в ее голосе, это я читаю в выражении ее лица. Ты теперь видишь, отчего я не ухожу, хотя она еще вчера сказала мне, что мне пора домой, в мое имение Бодоэ, к старухе матери, которая обо мне скучает.

    — А Густав, — спросил Стуре нерешительно, — знает он то, что ты мне передал?

    — Нет, — отвечал Олаф, — да Густав и не может помочь; при всем своем добродушии, он сын своего отца; да притом же теперь совершенно подпал под дурное влияние писца. Этот последний умеет разжигать в нем ненависть к лапландцам; хотя я и сам недолюбливаю этих грязных обезьян, но отвращение и ненависть Густава граничат с глупостью. Я долго сомневался, какие намерения преследует писец своими насмешками, потому что без определенных намерении этот малый ничего не делает: но случайно я подслушал болтовню, которая мне все объяснила. Представь себе, дело идет о тебе: писец старается возбудить в Густаве недоверие и охлаждение к тебе; ему это уже удалось, так как Густав знает, что ты при всяком случае защищаешь несчастных лапландцев. Я только недоумеваю, к чему все это ведет. Что писец тебя ненавидит, это понятно: он ненавидит тебя за Ильду; но зачем ему нужно привлечь на свою сторону Густава — этого совсем не понимает моя голова.

    Стуре молчал и с горькой улыбкой на губах, сложив руки, смотрел на море, освещенное солнцем.

    — Мужественный Олаф, — проворчал он, — твоя честная душа не предвидит тех мошенничеств, которыми стараются меня опутать. Я прекрасно понимаю цель Павла Петерсена: Густав Гельгештад должен меня покинуть для того, чтобы когда его почтеннейший отец затянет своей сетью чужестранца, послушный сынок не принял бы сторону обиженного. Но не ошибитесь в расчетах, — прибавил он, переводя дух, — вам не слишком-то легко удастся привести в исполнение вашу мошенническую проделку!

    Он повернулся к Олафу, который снова заговорил:

    — Густав вернулся сюда с неделю назад, — сказал он, — целых три дня он бежал через яуры вверх по Кильпису, и я с ним, и еще много других людей…

    Увидя вопросительный взгляд своего товарища, Олаф равнодушно рассказал:

    — Это тоже новость, друг Генрих, которая тебя удивит. Лапландка, маленькая Гула, убежала или украдена, или погибла.

    — Гула! — воскликнул Стуре, забывая все свои заботы. — И вы не нашли ее?

    — Ни малейшего следа. Ильда так плакала, как никогда. Тогда Густав, который не мог видеть горя сестры, да и я, конечно, тоже, мы собрались в путь, на поиски лапландки. Мы бродили по болотам, пока наконец не встретили колдуна, отца ее, который сидел в яурах Кильписа со своими стадами.

    — И ее с ним не было?

    — Он клялся и Юбиналом, и Пекелем, что в глаза ее не видал; проводил нас ужасными проклятиями; но, тем не менее, я убежден, что старый плут знает, где она находится, и сам увез ее в сообществе со своим милым племянником Мортуно.

    — Бедное дитя! Бедная Гула! — печально сказал Стуре. — Зачем меня не было, я бы, наверное, спас твою жизнь.

    — Ты бы сделал не больше нас, — возразил Олаф, недовольно качая головой. Но он не докончил, так как разговор был прерван Гельгештадом, который подозвал Стуре и сказал ему:

    — Я вижу, что вы уже знаете новость. Ну, не хочу себе портить веселого расположения духа в это блаженное утро. Пусть бежит эта девчонка и доит оленей или варит дьявольские напитки у старого колдуна, мне все равно! Придите, подсядьте к нам, господин Стуре: судья хочет пожать вам руку. Вы можете от всего сердца ответить ему тем же и взглянуть поласковее, потому что он и его племянник вполне заслужили вашу благодарность.

    Судья, между тем, поднялся и сделал несколько шагов навстречу молодому поселенцу. Его расшитый золотом синий сюртук с высоким стоячим воротником указывал на занимаемую им важную должность; маленькая треуголка с золотым позументом величественно красовалась на голове; черные бархатные панталоны до колен, блестящие сапоги с отворотами и испанская трость с золотым набалдашником завершали представительность его особы. Как бывший офицер датской армии, он носил в петлице орден Данеброга; держался по-военному, прямо, а серые глаза его энергично смотрели на сердитом лице.

    — Здравствуйте, господин барон, — сказал он, снимая шляпу. — Я долго напрасно ожидал вас в Тромзое и радуюсь, что случайно имею теперь в кармане нечто, что я хотел оставить вам в Эренесе.

    Стуре хотел извиниться, что не посетил его, но судья удержал его за руку, дружески усадил подле себя и налил ему полный стакан. Они выпили за обоюдное здоровье; судья вытащил из сюртука большую кожаную сумку и вручил Стуре бумагу, выправленную, сообразно с законами, с подписью и печатью, в которой ему на вечные времена передавалась в полное владение долина Бальсфиорда-эльфа, второстепенные долины по обоим берегам его, берега реки на значительном протяжении с включением и острова Стреммена у морского берега против Тромзое. Все было точно определено, и Стуре откровенно высказал самую живую благодарность.

    — Мои ожидания более чем исполнились, дорогой господин (удья: имение гораздо обширнее, чем я мог надеяться.

    — Король мог бы здесь еще много чего раздать, что принесло бы пользу и Его Величеству, и стране, если бы попало в хорошие руки. Мой долг избирать достойных, затем я здесь и поставлен, поэтому я не спрашивал, господин барон, велик или мал участок, а дал то, что у меня требовали.

    — Вы исполнили все мои просьбы, господин судья, — отвечал Стуре, — исполните же и еще одну: зовите меня просто по имени. Я оставил титулы в Копенгагене и здесь, в моем новом отечестве, буду только Генрих Стуре, купец из гаарда Бальс-эльф.

    — Вы дельно говорите, господин Стуре, — воскликнул Гельгештад, — полагаю, с такими принципами все будет вам удаваться.

    Судья тоже одобрительно кивнул; чокнулись, и стакан последовал за стаканом, сопровождаемый добрыми совётами и пожеланиями. Они сидели в тени тихо колебавшихся берез. Солнце поднялось выше, перед ними расстилалась на зеленой лужайке оживленная картина. Молодые мужчины и девушки собрались на ровном месте для танцев; в других местах составились группы бросавших в цель тяжелые круглые камни; дальше стреляли в цель из ружей и раздавались награды лучшим стрелкам. Всюду слышался смех, всюду царствовало веселье.

    Судья поднял трость и указал ею по направлению к церкви. Там стояли его племянник и Ильда в кругу прихожан, толпившихся около пастора.

    — Я готов прозакладывать ефимок за селедку, — воскликнул он, — что Павел заказывает там свое оглашение. У нас такой обычай, господин Стуре, — со смехом продолжал он, — вызывают жениха и невесту в праздник Иула, и пастор дает им свое благословение. Я только что говорил об этом с Гельгештадом. Красивая парочка, не правда ли?

    — Я только могу пожелать счастья, насколько это в моих силах, — отвечал Стуре.

    Гельгештад встал, пошел к своей дочери и привел к тому месту, где сидел судья, обрученных, их друзей и знакомых и почтенного старого пастора, который уже посте службы успел дружески поздороваться со Стуре.

    — Музыку вперед и сыграйте самую лучшую пьесу, какая только у вас найдется, — воскликнул Гельгештад, — обойдемте три раза вокруг церкви по старому доброму обычаю, а потом, Клаус Горнеманн, совершите свою обязанность и благословите жениха с невестой.

    — Так ли это, дети мои? — спросил старик. — Хотите ли вы принадлежать друг другу в горе и в радости и верно сдержать обет, который держите ныне в сердцах ваших?

    Он взглянул на Ильду, стоявшую подле Павла Петерсена.

    — Да, — сказала Ильда, и ни одна черта не изменилась на ее строгом лице.

    — Так идемте, — сказал Горнеманн и повел жениха по правую руку, невесту по левую.

    Родные и знакомые последовали за ними, грянула музыка, развевались знамена, на кудрях молодых девушек появились венки из свежих весенних цветов. В первом часу дня, когда солнце ярко блестело на небе, Клаус Горнеманн призвал благословение неба на обрученных.

    На следующий день в гаарде Эренес толпилось множество гостей, и кипела работа. Судья тоже был там и хотел остаться на два дня, чтобы вернуться в Тромзое вместе с Гельгештадом; старый купец решился сейчас же отправиться еще раз на Лофоденские острова и свезти самому свою рыбу в Берген.

    Поспешно выгрузили из яхты товары, предназначавшиеся для Эренеса, заменив их той утварью и материалами, которые Стуре купил у Гельгештада, желая сейчас же деятельно приняться за устройство своего гаарда. Поселенец торопился как можно скорее уехать. Дом его был готов, и теперь ему самому приходилось докончить остальное. Гельгештад два дня сводил с ним счета; оказалось, что Стуре был должен ему десять тысяч ефимков, со включением долга Фандрему.

    Зато, Гельгештад обязывался продать его рыбу и списать со счета полученную сумму; но можно было предвидеть, что за вычетом всех расходов это покрыло бы не более половины всей суммы.

    — Вот, — сказал, наконец, купец, открывая свою кассу и вынимая шесть кожаных кошельков, — здесь шесть тысяч ефимков, которых на первое время вам хватит. Сосчитано верно, за это я отвечаю. Таким образом, вы мне должны шестнадцать тысяч ефимков; если этого недостанет, придите ко мне, спросите хоть шестьсот тысяч, вам не будет отказа.

    Стуре хотел благодарить, но Гельгештад прервал его, сердито покачав головой, и сказал:

    — Лучше чем благодарить, смотрите теперь во все глаза, чтобы не сказать потом, что другие были зимнее вас. Теперь сядьте к столу и пишите вексель, просто: «Должен шестнадцать тысяч ефимков Нильсу Гельгештаду из Эренеса в Лингенфиорде. За восемь процентов со ста всю сумму сполна получил».

    Стуре написал, не говоря ни слова, а Гельгештад тоже молча, прочитав написанное, сунул бумагу в старую коричневую кожаную сумку, к другим векселям и документам. Потом оба пошли в амбары, присмотрели за окончанием погрузки яхты, так прошел день, последний день пребывания Бальсфиордского владельца в этом доме.

    Вернувшись вечером домой, он встретил Ильду перед домом.

    — Я ожидала тебя, — сказала она, — чтобы еще раз поговорить с тобою.

    Они прошли через лужайку, окаймленную кустами березы. Ильда наняла двух девушек для нового гаарда, которые могли вести хозяйство и заботиться о нескольких коровах и о прочей живности. Молодые люди из Лингенфиордских семей тоже были согласны поступить в услужение к Стуре, если он им даст хижины и пищу. Ильда дала несколько полезных советов относительно первоначального устройства. Наконец, разговор замолк. Оба, стоя под свежей зеленью кустов, смотрели на фиорд.

    — Завтра, — сказала Ильда, улыбаясь, — это солнце будет тебе светить в Бальсфиорде; пусть все твои желания исполнятся.

    — А что мне тебе пожелать, Ильда? — спросил Стуре.

    Он поднял глаза, взял ее за руку, и вопросительно посмотрел.

    — Пожелай, чтобы мне хорошо жилось в Тромзое. Если ты будешь в этом городе, не забудь и нас.

    Они снова замолчали. Немного погодя, Ильда обернулась, посмотрела на далекий Кильпис с его гигантской вершиной, утопавшей в лучах света.

    — Эта дикая гора напоминает мне, — сказала она, — что я должна поговорить с тобою о Гуле. Ты знаешь, что она нас вдруг покинула, что Густав и друзья наши напрасно искали ее.

    Стуре молча кивнул головой.

    — Когда ты будешь жить у Бальсфиорда, — продолжала девушка, — ты будешь иметь случай видеться со многими лапландцами. Стада Афрайи тоже пасутся на этом полуострове, хотя у него есть и другие, которые кочуют вплоть до Белого моря. Расспроси о Гуле, может быть, тебе удастся ее видеть или, по крайней мере, слышать о ней.

    — Разве ты знаешь, что она еще жива? — спросил он.

    — Она жива, — отвечала Ильда и вынула из кармана сложенную записку. — Эту бумажку я нашла вчера на столе в бобовой беседке, куда я обыкновенно хожу рано утром.

    Она подала ее Стуре.

    «Не заботься обо мне, милая Ильда», было там написано: «мне живется хорошо. Как здесь прекрасно! Всюду цветут красные и синие цветы, молодые олени приходят лизать мои руки. Благоухающие ветви берез склоняются над моей головой. Я не дрожу больше, сестра моя. Бог милостив, Его золотое солнце светит на меня, когда я сижу у ручья с блестящим водопадом и думаю о тебе. Думай и ты обо мне, милая Ильда, и молись за меня».

    — Милое доброе дитя! — прошептал Стуре.

    — Ты видишь, ее мысли с нами, — сказала Ильда. — Одиноко сидит она в неизмеримой пустыне, и никто не понимает ее тоски. Ее голова украшена цветами и ветвями березы. Ты знаешь, что это значит? Она должна избрать себе мужа, и муж этот Мортуно. Я уже говорила с моим почтенным учителем, — продолжала она. — Клаус Горнеманн посетил Афрайю, но я думаю, что все труды его окажутся напрасными, если ты не поможешь ему в розысках, насколько это будет в твоих силах. Афрайя не станет откровенничать с пастором, он будет обманывать и лгать и не выдаст ему Гулы.

    — А разве пастор хочет, чтобы ему выдали девушку, — спросил Стуре.

    — Да, мы все здраво обсудили. Гула должна посещать школу в Тронденеесе, туда свезет ее наш почтенный друг. Разве ты не видишь, что слезы смочили ее записку, разве ты не догадываешься, что Афрайя стоял подле нее и подсказывал ей слова, которые она должна была писать.

    Стуре покачал головой; он не разделял взгляда Ильды. Но даже, если девушка и действительно была права в своих предположениях, он не видел несчастия в том, что Гула находилась на родине. Отец, ведь, любил ее и, вероятно, предоставил ей полную свободу во всем остальном.

    — Если Афрайя во что бы то ни стало хочет оставить свою дочь у себя, — сказал он, — то буду ли я иметь возможность найти ее и вмешаться в ее судьбу?

    — Когда ты будешь жить в Бальсфиорде, то этот старый хитрый человек, наверно, скоро придет к тебе; он питает к тебе особенное доверие, ты сумел его приобрести.

    Стуре покраснел. Он спрашивал себя, как могла дочь купца узнать о его встрече с Афрайей.

    — Умный человек, — сказала Ильда, — сумеет воспользоваться и соломинкой, и колосом, но он должен знать, как далеко можно зайти, чтобы не действовать вопреки своей совести.

    Стуре чувствовал, что смущение его растет, потому что в словах Ильды было не только предостережение, но и упрек. Он не мог говорить ей о том недоверии, которое ему внушал образ действий ее отца; но в то же время ему не хотелось, чтобы на нем лежала тень подозрения. С некоторой гордостью он сказал:

    — Благодарю тебя за хорошее мнение о моем уме. Могу тебя уверить, что никогда не сделаю ничего такого, что бы шло вразрез с моей совестью.

    Ильда почувствовала, что гость ее оскорблен, и ответила мягким примирительным тоном:

    — Так расстанемся же добрыми друзьями, Генрих Стуре, и будем надеяться, что мы всегда делаем то, что, по нашему мнению, справедливо.

    Она протянула ему на прощание обе руки, и они расстались.

    Глава седьмая.
    Владелец Бальсфиордского гаарда
    Править

    В тот же вечер или, вернее сказать, в те часы, которые должны соответствовать вечеру и ночи, хотя солнце тепло и ярко светило в окна, в гаарде шумно веселились в честь отъезда Стуре: смеялись, играли, танцевали, пили за преуспевание нового поселения в Бальсфиорде, и только поздно утром, после долгих прощаний и рукопожатий, Стуре очутился, наконец, на корме яхты, которая, натянув паруса, поплыла вниз по фиорду. Бесчисленные ура сопровождали судно; оно быстро удалялось при свежем попутном ветре. Странное чувство охватило вдруг Стуре, когда он остался один в каюте своей яхты, которая несла его к неизвестной будущности. Некоторое время он сжимал голову под влиянием заботы, но скоро бодро поднял глаза к небу и повторил обет твердо идти к цели, преодолевая все препятствия неустанной деятельностью. К счастью ему повезло, он нашел друзей и поддержку; королевский указ дал ему громадный участок земли, ему принадлежало это судно со всем, что на нем находилось, считая и тяжелый железный ящик, стоявший в углу, наполненный ефимками; у него были здоровые люди, готовые к его услугам. Весь день с нетерпением следил он за яхтой, которая плыла вдоль берегов и на следующее утро бросила якорь перед Тромзое. Судья рекомендовал ему несколько рабочих и дровосеков, которые были готовы ехать с ним на хороших условиях и за хорошее вознаграждение. Вообще он нашел гораздо больше охотников, чем ожидал. Слух о новом поселении на Бальсфиорде и о датском господине, собирающемся построить там мельницу и обратить Бальс-эльфский лес в бревна и доски, достиг Тромзое раньше его самого, и хотя большая часть смеялась над этими затеями, так как Бальсфиорд считался пустынным и безрыбным заливом, однако, все были не прочь принять участие в предприятии, чтобы получить свою часть денег, брошенных на ветер.

    На третий день яхта вошла в морскую бухту, которая мало-помалу стала суживаться, и рабочим представился вид, не имевшии ничего страшного. Прекрасные луга блестели яркой зеленью и расширялись по мере того, как яхта углублялась в бухту. Голые скалы мало-помалу отодвигались назад и уступали место маленьким долинам, поросшим лесом, по которым кое-где серебряными змейками извивались ручейки. Наконец, показался новопостроенный гаард, имевший с возвышенности очень внушительный вид. Между береговыми камнями строили пристань, которая была настолько готова, что яхта могла пристать к самому берегу. Стуре первый выскочил на землю, где кучка столпившихся поселенцев приветствовала его троекратным ура. Этот чужестранец, этот датчанин, этот каммер-юнкер стоял теперь на своем собственном клочке земли и должен был доказать, способен ли он на что-нибудь иное, чем скользить по гладкому паркету королевских зал.

    Началась разгрузка, и первые дни этой новой жизни переселенца прошли в суете и беспокойстве; но Стуре скоро показал такую сообразительность и такое спокойствие в своих распоряжениях, что деятельность мало-помалу урегулировалась, и через неделю не только хозяйство было приведено до некоторой степени в порядок, но и разгружена яхта, и все приготовлено для рыбной ловли. С полнейшим напряжением всех рабочих сил принялись за постройку амбаров и за рубку недостающего для этого леса. При этом Стуре пришлось близко познакомиться с теми затруднениями, которые необходимо было побороть, чтобы устроить сколько-нибудь удобный путь в долине Бальс-эльфа; через овраги пришлось построить мосты, проложить, сравнять и поднять дорогу, и часто нужна была не малая изобретательность, приходилось делать несколько неудачных попыток, прежде чем устранялось тяжелое препятствие. Мало-помалу, эта дорога в горный лес стала главной задачей предприимчивого владельца. Он нанял еще рабочих в Малангерфиорде, и энергия его, по-видимому, росла по мере затруднений. Но вместе с тем увеличивались и заботы, которые черной тучей скоплялись над его головой. С раннего утра до поздней ночи он был занят, то у рабочих, кончавших амбар, то у плотников, строивших мельницу, то у землекопов, проводивших дорогу, то в боковых долинах фиорда, где работали дровосеки. Когда он возвращался домой, его ожидал новый труд и новые заботы, множество рабочих требовали от него пищи, денег и одежды. Здесь должен он был мирить ссорившихся, там успокаивать недовольных и нетерпеливых и при этом должен был оставаться купцом, соблюдающим свои выгоды и держащим в порядке свои счетные книги. Горы полуострова соседнего Уласфиорда были населены кочующими лапландскими семьями; с вершин доносился звон колокольчиков, а с залива звуки выстрелов; вечером приходили люди в коричневых рубашках, в остроконечных шапках на головах и комаграх на ногах; они с любопытством смотрели на работы и приносили в обмен на порох, свинец и ножи, птиц, оленьи рога и шкуры. Так шли дела, как вдруг в один прекрасный день Стуре, к великому своему удивлению и радости, встретил на пороге своего дома гостя, честного Олафа. Новости, которые он привез с собою, были не слишком утешительны. Гельгештад еще не вернулся из своей поездки в Берген, зато писец так безгранично хозяйничал в доме, что даже Ильда, несмотря на свое спокойствие и на разумное самообладание, не смогла сдержать нахальство своего жениха. Густав был в полной зависимости от Петерсена и, по мнению Олафа, его опутали такими чарами, что он стал на себя не похож.

    — Все это меня так раздражало, — закончил Олаф свой рассказ о происходившем в Лингенфиорде, — что я не мог более выносить этого и бежал в яуры, причем чуть-чуть не лишился жизни.

    Он снял шляпу и показал Стуре порядочную дыру в войлоке, пробитую пулей.

    — Посмотри, — сказал он, — пуля на полдюйма пролетела над моей головой. Будь я проклят, если я не знаю, чья рука направила эту пулю.

    — Ты шутишь, добрейший Олаф, — возразил Стуре, — кому охота посягать на твою жизнь?

    — Взбирался ли ты когда-нибудь на громадную скалу Кильписа?

    — Нет, — сказал Стуре, недоумевая к чему ведет вопрос его гостя.

    — Ну, вчера я себе доставил это странное удовольствие. Туда ведет лесистый изрытый фиельд. Ты встречаешься то с глубокими долинами, поросшими лесом, то с бушующими водами, то с голыми расщелинами черных разрушенных скал, то с плоскими поверхностями, покрытыми камнями и обломками, которые странно стоят в известном порядке, рядами, как будто их поставила рука человека. Стадо диких оленей бежало через эти утесы, преследуемое небольшой стаей волков, я с быстротой молнии пустился за ними вслед, стараясь отрезать им путь, так как олени всегда бегут только против ветра, но все мои труды были напрасны. Все стадо бросилось в овраг, и издали я услышал только треск их рогов и хриплый вой их преследователей. Когда я, наконец, взобрался по другую сторону оврага, я находился как раз против черного колосса Кильписа, которого вершина возвышалась еще на тысячу футов. У подошвы его расстилалось черное озеро, на нижних склонах находились бесконечные фиельды, поросшие желтыми генцианами и красной клюквой. Мертвенная тишина и уединенность царили по всей окрестности, только по временам скатывался камень с крутой главы великана и падал в озеро, подымая брызги.

    Рассматривая странную скалу, я вспомнил, что лапландцы поклоняются ей, как священному месту пребывания своего бога Юбинала. Я взглянул вокруг, рассчитывая увидеть какого-нибудь грязного лапландца; так как мне сильно хотелось есть и пить; но мои ожидания были напрасны. Тогда я взобрался на бугор у края оврага и оттуда заметил к моему великому удовольствию над одной из вершин тонкую струю дыма. Не малого труда мне стоило пробраться через болота, лес и воду к этому месту. Я несколько раз терял направление, но наконец добрался до вершины и увидел внизу необыкновенно приветливую зеленеющую долину, которая вдавалась в черные скалы Кильписа. И здесь не было видно ни одного живого существа, но мне казалось, что я слышу звук колокольчика, какие надевают на вожаков оленьих стад. Я уже и раньше слышал об этих прелестных райских местечках, лежащих среди пустыни, но всегда считал эти слухи сказками. Теперь я сам убедился в их существовании. Как очарованный глядел я вниз, вдруг раздался звук выстрела, шляпа слетела с моей головы, и я почувствовал как все мои волосы поднялись дыбом. Одним прыжком соскочил я со скалы и присел за камень. Я поворачивал дуло ружья во все стороны, но вокруг все было тихо. Я не заметил дыма от выстрела, вероятно, плут стрелял в меня с долины, где я его не видал. Я не стыжусь признаться, Генрих, что побежал, за мною раздался адский смех, как будто сам Юбинал кричал мне вслед с вершины Кильписа. По колено в болоте, продирался я по кустам клюквы и был сердечно рад, когда очутился снова у черного озера и знал, какого направления мне надо держаться. Вечером я опять был у истоков Вальс-эльфа, которые стекают с Танаяуры. И кого я там встретил? Никого иного, как косоглазого Мортуно, заломившего свою шапку с пером на левое ухо и так коварно посматривавшего на мою голову, что я клянусь быть повешенным, если не его пуля пробила мою шляпу. У ключей паслось его стадо, и стояло четыре палатки, а перед ними вокруг костра сидела целая куча мужчин и женщин, осклабившихся на меня своими плутовскими отвратительными физиономиями.

    — Ты ведь помнишь, — продолжал Олаф, — что Мортуно был в Лингенфиорде, где мы с ним позволили себе несколько шуток. Эти плуты всегда прикидываются смиренными, когда находятся в нашей власти; тогда он благодарил за все, и сам смеялся больше всех. Но теперь я сидел в его хижине, куда он меня пригласил; я должен был принять его предложение, так как устал смертельно и не в силах был в тот же день продолжать путь. Вот тут то он и припомнил, что я его кружил волчком, а Павел Петерсен назвал его своим лейб-егерем. «Вот видите ли, — воскликнул он, на своем ломаном языке с гримасами и смехом, — я этого не забыл, батюшка. Мортуно никогда ничего не забывает». Взор, которым меня смерил этот мерзавец, заставил меня взяться за нож. Но он ударил в ладоши, бросился от радости на спину и издал горловые звуки, приведшие в восхищение всех присутствовавших. Все они смотрели на меня своими круглыми предательскими глазами, как настоящие дьяволы, я чувствовал, как у меня мурашки забегали по спине, и я должен был собрать все силы, чтобы не выдать им своего страха. Наконец, Мортуно положил мне руку на плечо и отвратительно погладил меня по шее и голове. Я терпеливо перенес это и не сказал ни слова даже тогда, когда он сорвал шляпу с моей головы и, ухмыльнувшись, рассматривал пробитые в ней дырки.

    — Эге, батюшка, — вскрикнул он, — это пара отвратительных дырок, берегись на следующий раз.

    Затем он вытащил у меня из кармана трубку, взял кисет и начал курить с полным удовольствием… Бессовестный негодяй!.. Целый вечер он таким образом насмехался надо мною, и я до сих пор не понимаю, каким образом я остался на утро жив и невредим. Я проснулся, почувствовав, что меня будят, и поднявшись, увидел перед собой своего любезного хозяина, предлагавшего мне горшок парного оленьего молока с накрошенными ржаными лепешками, что оказалось очень вкусным. Потом он мне показал ближайший путь через густы и скалы, рассказал мне, что я должен следовать по берегу реки, и держал себя в это время с таким достоинством, что невольно произвел на меня впечатление. Я бы ему охотно оставил по себе хорошую память, но не был уверен, не сидит ли за каким-нибудь камнем такой же мошенник. Впрочем, если когда-нибудь эта черная обезьяна попадется в мои руки, то он должен будет сторицей заплатить мне за все оскорбления, которые я перенес.

    Стуре слушал, улыбаясь. Он отлично понял, что Мортуно зло отплатил гордому норвежцу, который его чувствительно унизил. Он старался успокоить его и повел в гаард, к различным рабочим, в лес к дровосекам и к строящейся мельнице. По мере того, как Олаф знакомился со всеми работами, недовольство его все более и более росло, и, наконец, он не мог удержаться от осуждения и сомнений.

    — Я твой друг, Генрих Стуре, и принимаю близко к сердцу твое благосостояние, поэтому и решаюсь сказать тебе, что ты падаешь в пропасть. Ты затеваешь такие вещи, которые едва под силу богачу и никогда не удадутся начинающему. У тебя большое поселение и, без сомнения, ты скоро бы нажил состояние, если бы только трудился, как рассудительный человек, у тебя есть рыба в фиорде, тебе принадлежит море до самой бухты Стреммена, но у тебя нет рыбаков. Где твои сушильни, на которых должны теперь висеть и сохнуть рыбы, где твой амбар, прессы, каково устройство твоего дома и всего гаарда? Все запущено, все неготово, а между тем, ты уничтожаешь провизию, прокармливая громадное количество ленивых и бесполезных людей. Ты расходуешь и силы, и деньги, и провизию для того, чтобы проложить дорогу к этому заклятому лесу.

    Стуре старался оправдаться, но Олаф остался при своем мнении.

    — Осмотрим твои запасы и прикинем, сколько ты израсходовал, и сколько еще придется израсходовать.

    Произвели осмотр и нашли, что молодой поселенец в шесть раз больше израсходовал, чем он мог израсходовать. Если бы он продолжал так хозяйничать, то истребил бы свои запасы до наступления осени. Его наличные суммы также значительно испарились; а долговая книга показывала, что он не только был нерасчетлив, но и вообще во многих случаях позволял злоупотреблять своим добродушием.

    — Принимая все это во внимание, я считаю тебя совершенно потерянным человеком, если ты сейчас же не исправишь свои ошибки. Прогони половину этих воров, оставь бревна лежать там, где они лежат, брось свои мельницы и пилы в фиорд, открой, наконец, свои глаза и примись за полезное. Ты должен съездить в Лингенфиорд и просить о помощи. Я останусь здесь за тебя, заведу порядок и окончу постройку твоего амбара.

    Стуре не мог не признать справедливости этих упреков, но гордость не позволяла ему сознаться в своей необдуманности. Во всех окрестностях до самого Финмаркена говорили о новом предприятии. С Тромзое, с островов, с Малангерфиорда и даже из Норвегии стекались люди, которые с любопытством осматривали его работы и высказывали удивление. Притом же Стуре и теперь нисколько не сомневался в исполнимости своего предприятия, напротив, был доволен всеми своими начинаниями и знал, что победит все трудности. «Только теперь не следует оставлять начатого дела, — думал он, идя один по берегу эльфа, — это значило бы сделаться мишенью насмешек и осуждений всего света». В глубоком раздумье дошел он до уединенного места, где когда-то было приключение с медведем, взглянул кверху и на обломке одной из скал увидел сидящего Афрайю.

    Старик был одет по-летнему, в коротком коричневом шерстяном балахоне. Подле него стоял необыкновенной величины олень с громадными рогами, на спине его было нечто вроде седла. Обе желтые собаки старика лежали теперь у его ног, а он сам сгорбился, опираясь на длинный посох. Собаки встали с ворчаньем. Афрайя поднял голову и без малейшего удивления ждал приближавшегося к нему Стуре. Лицо последнего озарилось внезапной радостью: перед ним был человек, который мог бы ему помочь, если бы захотел.

    — Садись ко мне, я тебя ждал, — сказал лапландец, не без достоинства ответив на поклон Стуре.

    — Почему ты знал, что я приду? — спросил Стуре, недоверчиво улыбаясь.

    — Я знал это, — многозначительно ответил Афрайя, — я многое знаю.

    — Скажи-ка мне, — продолжал Стуре, вспомнив обещание, данное им Ильде, — как поживает Гула?

    — Ей живется хорошо, — был ответ.

    — Она у тебя здесь поблизости?

    Афрайя подумал с минуту, прежде чем ответить.

    — Она сидит в своей гамме у ручья на берегу, усеянном цветами по милости богов. Она смеется и радуется, что может прыгать под зелеными березками и не живет в тесном доме скупца.-

    — Гельгештад делал ей добро, — сказал Стуре с серьезным упреком, — а тебе я не верю, Афрайя, ты жестокий отец и силой упрятал свою дочь в какую-нибудь пустыню.

    — Ты можешь мне поверить, — сказал старый вождь, — глаза моей дочери ясны, а губы смеются.

    — Хорошо, может быть, — живо отвечал молодой человек. — Но если даже это и правда, скажи мне, что ожидает Гулу в будущем? Ей придется из года в год кочевать с тобой к Ледовитому морю? Да она пропадет от такой жизни, а ты уже стар. Афрайя, если ты покинешь этот свет, что с ней будет тогда?

    — Что тогда, спрошу и я тебя, юноша? — однозвучно спросил Афрайя. — Ты хочешь быть мудрым, так обдумай, что ты говоришь. Гула дочь презираемого народа, где же следует ей жить, чтобы быть счастливой? Разве у вас, чтобы над ней смеялись и презирали ее, как служанку? Кто загнал нас в эту пустыню? Кто отнял у нас страну наших отцов? Кто принуждает нас кочевать с нашими оленями?

    Стуре не мог ничего возразить, потому что признавал справедливость слов старика.

    — Ты, конечно, — продолжал Афрайя, — умнее и добрее этих жестоких, жадных людей; но ввел бы ты Гулу в свой дом, разделил ли бы ты с ней свою трапезу?

    Он громко захохотал, усиленно закивал своей высокой остроконечной шапкой и сгорбился над посохом, когда увидел, как его вопрос подействовал на Стуре.

    — Вот видишь, батюшка, вот видишь! — вскричал он тогда, — разве ты справедливее, разве ты лучше?.. Но ты и не можешь быть иным, потому что тогда они обращались бы с тобою, как с нами, они оттолкнули бы тебя, как собаку, и тебе оставалось бы только бежать в пустыню к моему презренному народу.

    Афрайя сказал эти последние слова ясным громким голосом, исполненным достоинства. Растроганный Стуре с участием слушал его речь.

    — Значит, если ты справедливо рассуждаешь, ты и сам не должен желать, чтобы дитя мое вернулось в Лингенфиорд, пусть оно останется с теми, которые ее почитают дочерью Афрайи. А теперь, — продолжал он в своем обычном насмешливом тоне, — поговорим о твоих делах, юноша, только за этим я и пришел сюда; Часто, когда ты лежал в постели без сна, губы твои шептали мое имя, ты звал меня.

    — Ну, так ты знаешь больше, чем я сам, — сказал Стуре.

    — Ты звал меня, потому что я тебе нужен, ты расходуешь много денег и кормишь много народу, так что твои мешки и сундуки пустеют.

    — Ты говоришь правду, — сказал поселенец, — и я боюсь, что буду не в состоянии окончить своего дела!

    Афрайя хрипло засмеялся.

    — Не бросай твоего дела, батюшка, твое дело хорошее. Гельгештад придет и тебя похвалит. Твоя мельница ему понравится и трудолюбие твое также.

    — А если Лигенфиордский купец не захочет снабдить меня деньгами и товаром, могу ли я рассчитывать на твою помощь, Афрайя?

    — Будь спокоен, я сдержу свое обещание, — усмехнулся старый колдун, кивая головою. — Когда придет время, что тебе понадобится моя помощь, сойди вниз к фиорду на то место, где ты уже раз встретил меня между обломками скал; там позови меня в тот час, когда на небе появляются ночные светила, и где бы я ни был, я услышу твой голос. Назови мое имя тихо, так тихо, как бог ветра порхает по верхушкам молодой травы, и Афрайя будет стоять перед тобой.

    Владельцу гаарда почти показалось, что он заключает договор с самим дьяволом, и действительно маленький лапландец казался ужасным со своими высматривающими, вращающимися глазами.

    — А что ты потребуешь от меня за свою услугу, Афрайя? — спросил он его наконец.

    — Ничего, батюшка, ничего, — сказал старик, приложив в знак уверения руку к сердцу. — Ты получишь мои деньги даром. Но теперь мне надо идти, так как мой путь далек. Когда-нибудь ты сам придешь и увидишь страну, которую они называют пустыней; но я тебе покажу то, чего никто никогда не видал, и ты будешь удивляться. Теперь же, прощай!

    С этими словами он подошел к оленю, вскочил на него, взял в руки недоуздок, свободно висевший на шее умного животного. Легким ударом он заставил его двинуться, желтые собаки последовали за господином, и олень быстро взобрался со своим старым седоком по крутой стене, с которой спадал Бальс-эльф.

    Стуре смотрел ему вслед, пока он не пропал на вершине. Потом он в раздумье повернул назад и почувствовал, что обещание Афрайи значительно успокоило его. Когда он вернулся домой, он решил тотчас же отправиться в Лингенфиорд, так как Олаф высказывал убеждение, что Гельгештад должен вернуться. Добродушный норвежец еще раз заявил полную готовность принять на себя надзор за всеми работами до возвращения владельца и обещал к тому времени окончить постройку амбара. Он объявил, что не будет заботиться о бесполезных работах по постройке мельницы и расчистке дороги, но и не будет им мешать, так как всякий человек сам должен знать, что ему вредно или полезно.

    Деятельный и заботливый поселенец сделал необходимые распоряжения на время своего отсутствия, на следующее утро взял лучшую лошадь и отправился в путь. Молодое сильное животное быстро перенесло его через горный хребет, отделяющий Бальсфиорд от Уласфиорда, и в поздний послеобеденный час он увидел с вершины плоскогорья, по которому ехал, блестящий Лингенфиорд.

    Далеко внизу лежал этот синий морской залив, а у бухты из зелени берез выглядывал красный дом. Молодым человеком овладело чувство, похожее на тоску по родине. Бальсфиорд с приветливыми маленькими долинами, с лесом и шумящим потоком был, без сомнения, более плодороден и имел романтический характер, но здесь Стуре находил все и прекраснее и привлекательнее. Он погнал лошадь, въехал в круто ниспадавшую долину, через полчаса был уже внизу и с громким «ура!» замахал шляпою Ильде и Клаусу Горнеманну, которые Сидели за столом, на лужайке перед домом. Пастор поспешил навстречу вновь прибывшему и весело его приветствовал. Ильда только положила работу и не сделала ни шагу, но когда давно ожидаемый гость подошел к ней и протянул ей руку, радость пересилила ее всегдашнюю сдержанность.

    Она улыбнулась, и в глазах засветилось искреннее, сердечное приветствие.

    Сколько было тут разговоров и расспросов!

    Павел Петерсен и Густав уже с неделю тому назад уехали на остров Лоппен на птичью охоту. Ильда оставалась одна дома, и Клаус Горнеманн, возвратившись с Кильписа, согласился побыть в гаарде в качестве ее защитника до приезда молодых людей с охоты. Ильда сейчас же велела принести кресло своего отца; быстро появились красивая трубка и голландский табак; также живо поспел под искусными руками Ильды и кофе. Сидя между седовласым защитником и длиннокосой белокурой защитницей, Генрих должен был рассказать им всю свою жизнь и занятия в Бальсфиорде. Взамен ему сообщались события, совершившиеся в гаарде Эренес во время его отсутствия.

    Стуре осведомился о Гельгештаде и услышал, что его ждут со дня на день. Третьего дня вернулся из Бергена один из соседей и привез известие о чрезвычайно высоких ценах на рыбу, а также, что обе яхты Гельгештада могут прийти с часу на час, так как они стояли в бухте уже совершенно готовые к отплытию, когда он уехал.

    Это были хорошие, утешительные известия для молодого поселенца. Он сидел, улыбаясь, в кресле своего покровителя и его осенил расчетливый дух этого последнего; на скорую руку вычислил он высокие барыши от продажи рыбы, и в глубине души у него мелькала надежда на дальнейшую удачу!

    Сперва он только мельком спросил о Густаве, Петерсене и их путешествии, он был рад тому, что в гаарде не было коварного писца: теперь он подробнее осведомился о них. Скалистый берег Лоппен принадлежал Гельгештаду: там были гнезда бесчисленных птичьих стай, и их перья приносили значительный доход на осенних ярмарках в Бергене. Густав снарядил шлюпку, чтобы собрать нынешний запас перьев, а Петерсен вызвался его сопровождать.

    — Значит, я выбрал удачное время, — воскликнул Стуре, — и останусь до тех пор, пока яхта господина Гельгештада не будет стоять на якоре у амбара. Я буду помогать всюду, где только можно оказать помощь, позабуду о своих работах в Бальсфиорде и вспомню то время, когда моя добрая защитница Ильда была моей учительницей и оказывала мне свое благоволение.

    — Разве ее благоволение к вам когда-нибудь прекращалось? — улыбаясь, спросил Клаус Горнеманн. — Вы оставили здесь по себе такую хорошую память, мой добрый друг, что во всем Лингенфиорде говорят о вас с любовью и доброжелательностью.

    — А что скажет Ильда? — перебил Стуре.

    — Все мы о тебе скучали, Генрих, — отвечала Ильда, — а теперь, когда ты снова у нас, мы не отпустим тебя до тех пор, пока это будет возможно.

    Глава восьмая.
    Эгеде Вингеборг
    Править

    Какие чудные дни проживал теперь Стуре в уединенном гаарде! На другое утро он проснулся, когда первые солнечные лучи проникли в комнату, в ту же самую, где он жил уже и прежде. Как все было опрятно, светло и приветливо, как тихо было в доме и его окрестностях; как заманчиво блестела зеленая лужайка перед домом, окаймленная молодыми березками. Долго стоял он у маленького окна, и никогда еще одинокое поселение это не казалось ему таким прекрасным. Он увидел Ильду; она выходила из дома, и почти в ту же минуту золотое дневное светило поднялось над разрозненными скалами и осветило садик, цветы и девушку, которая набожно сложила руки, подняв глаза к солнцу. Но серьезное выражение лица быстро сменилось шаловливой улыбкой, она поспешно нарвала пестрых цветов и составила из них букет. Через несколько минут она опять скрылась в доме, на лестнице послышались легкие шаги; кто-то прошел в соседнюю комнату, и когда Стуре, немного погодя, отворил дверь, он нашел на столе стакан с благоухавшим разноцветным букетом.

    Он рассматривал его растроганным взором. Тут были гвоздика и резеда, темно-красные левкои и астры, а посредине пучок небесно-голубых незабудок. Он нагнулся к ним и жадно вдыхал их аромат. Потом весело сошел с лестницы, решившись оправдать дружбу девушки, заслужить всеобщее уважение страны.

    Пять раз всходило солнце, чередуясь с вернувшейся короткой ночью, так как был уже август; но дни стояли еще теплые, как летом, а когда над фиордом расстилался мрак, над темной вершиной Кильписа поднимался месяц и освещал своими серебряными лучами черную морскую бухту.

    В такой прекрасный теплый вечер Генрих плыл с Ильдой по фиорду в маленькой лодке. Они направлялись к страшной пучине, где вода образовала водоворот, терявшийся в расселине скалы. Глухие стоны вырывались из пещеры, то росли и слышались, как раскаты грома, то ослабевали до легкого журчания, перемешанного с нежными, жалобными звуками. Всюду царствовала безмолвная тишина, только таинственный свет месяца обливал скалы, стоявшие здесь уже целые тысячелетия.

    Генрих положил весла, сел возле Ильды, и оба они внимали чудным звукам, долетавшим до их слуха.

    — Я припоминаю, — сказал, наконец, Генрих, — что слышал когда-то сказание об этой пещере. Кажется, там стонет и плачет несчастная морская царевна?

    — Да, прекрасная фея, которая путешествует в несокрушимых цепях, — отвечала Ильда.

    — Теперь я вспомнил. Исполин похитил фею. Он был дикий, коварный малый, могуществен и велик, король глубокого подземного царства великанов. Иногда он позволял ей выходить из пещеры, состав-лявшеи вход в его дворец, сделанный из хрусталя и золота. Тогда она садилась при свете месяца на скалу, плела венки из травы и цветов и пела сладкие песни: когда же мрачный супруг трубил в рог, она должна была снова печально спускаться вниз. Случилось, что ее увидел молодой рыбак, и каждую ночь, когда прекрасная королева поднималась на скалу, он садился рядом с ней, смотрел в ее нежные, ясные очи и с любовью улыбался ей. Он не говорил ей ни слова о том, что наполняло его сердце, но она и сама все знала.

    — Тогда случилось, — тихо прервала Ильда, — что они за своими задушевными разговорами прослушали звук рога. Когда рог напрасно прозвучал и в третий раз, огромная рука высунулась из пещеры, а за ней показалась и громадная голова. Исполин встал во весь свой рост, голова его возвышалась надо всеми скалами; одним пальцем раздавил он рыбака, а фею потянул за собой в черную пропасть.

    — Это случилось, — сказал Генрих, — только потому, что фея не могла решиться стать свободной и счастливой. Иди за мной, шептал ей юноша. Видишь ли ты там серую полосу на востоке? Скоро она станет багряной; скоро появится солнце; тогда дети ночи не будут больше иметь власти над тобой. Доверься мне, у меня сильные руки, я унесу тебя; будем жить счастливо! Но она думала о клятве, которую дала злому духу, она колебалась, и вот ее схватила черная рука, и теперь она лежит в цепях, и адский великан насмехается над ней.

    — Пусть она и плачет, и жалуется в тишине, — твердо сказала Ильда, — все-таки ее должно утешать сознание, что она не нарушила клятвы.

    Потом Ильда прибавила, возвыся голос и с укором взглянув на своего спутника:

    — Пора тебе, Генрих, взяться за весла, иначе мы попадем в пучину и погибнем.

    — Для меня смерть не страшна, — горько сказал Стуре.

    — И для меня тоже, — кротко отвечала Ильда, — но я хочу жить, потому что это мой долг; мне дарована жизнь для добрых дел, и я не хочу взять греха на душу.

    С мольбой, достоинством и утешением взглянула она на него; он не успел еще ответить ей на ее последние слова, как вдруг над головами их послышался смех, потрясший Стуре до глубины души.

    — Святой Олаф! — воскликнул кто-то со скалы. — Это ведь Ильда плавает около заколдованной пещеры. Сюда, Густав, иди наверх! А это кто? Господин Стуре, жизнью клянусь, что это он!

    — Это ты, Павел, — закричала ему Ильда. — Откуда ты? Где ваша шлюпка?

    — Она едет за нами, — отвечал писец. — Мы вышли в Маурзунде на берег, потому что езда в затишье оказалась слишком скучной. Пожалуйста, господин Стуре, причальте там в бухте и возьмите меня с собой. Густав бежит вперед, как ласка, а я до смерти устал.

    Стуре послушно направил лодку к означенному месту, писец легко вскочил в нее; потом он сбросил ружье и ягдташ, сел подле Ильды и обменялся приветствиями со своей невестой и со Стуре. Ильда расспрашивала об исходе путешествия и об их пребывании на Лоппене, а молодой датчанин усердно греб.

    — Была ли ты когда-нибудь на этом острове? — спросил Павел девушку.

    — Нет, я его не знаю.

    — Клянусь небом, это благословенное местечко! Высокие, крутые скалы, о которые разбивается страшное море. Только в одном месте можно пристать, а внутри острова скалы полны расселин и пропастей. В этих пещерах и пропастях можно бы десять лет скрывать человека, и никто бы его не нашел.

    Общество скоро достигло лестницы у амбара. Когда все они собрались в комнате, Петерсен должен был подробно рассказать о поездке. Густав был мрачен, как всегда, и весь погружен в себя. Он даже не спросил Стуре о цели посещения и небрежно с ним поздоровался. По словам Петерсена, шлюпка была наполнена мешками с пухом, так как в нынешнем году ловля была особенно удачна. Большие чайки, чистики, многие породы уток, зимородки, северные пеликаны, бесчисленные нырки, ласточки, кайры доставили им богатую добычу. Павел оживленно рассказывал об опасной ловле птиц на высоких отвесных утесах, где они ощипывали птенцов в самих гнездах, из которых тоже обирали мягкую пуховую подстилку, и палками убивали целые тысячи старых птиц, кружившихся в воздухе.

    — Эти бестолковые существа так глупы, — сказал Павел, — что с громкими криками целыми тучами кружатся над своими гнездами вместо того, чтобы благоразумно спастись в безопасном месте.

    — В сущности, это бесславная бойня, — сказал Стуре, — я бы не мог найти в этом удовольствия. Мужчине приличнее испытывать свою ловкость и силу в охоте на волка, на рысь, на быстроногого оленя или на медведя.

    Стуре сделал это замечание безо всякого предвзятого намерения; но все общество приняло его слова за намек на приключение Петерсена с медведем и разразилось веселым хохотом. Писец благоразумно присоединился к общему смеху на его счет; но в его коварных глазах заблестела затаенная злоба, так как он предполагал в словах Стуре насмешку.

    — Так, в следующий раз уж мы пошлем вас в Лоппен, храбрый господин, для того, чтобы вы научились превозмогать свое отвращение к северным охотам на птиц. Там вы достаточно найдете случаев выказывать свою храбрость и хладнокровие, кроме того, даром можете насладиться гостеприимством храброго Эгеде Вингеборга и его жены Анги.

    — Кто такая Анга и кто такой Вингеборг? — спросил Стуре, желая замять разговор, чтобы не вызвать еще больших неприятностей.

    — Вингеборг зайтра сам предстанет пред вами, когда прибудет шлюпка. Гельгештад сделал его на Лоппене единственным хозяином, а я, без сомнения, ему обязан жизнью и без него, наверное, разбился бы о камни.

    — Так ты был в опасности? — спросила Ильда.

    — Немного, но Эгеде оказался вблизи. Ты знаешь, — продолжал он, — что кайры гнездятся в расщелинах скал, в отвесных стенах, часто на расстоянии тысячи футов от вершины утеса и в тысяче же футах от уровня моря. Там они сидят в глубоких щелях целыми дюжинами. Если поймать одну, то и все будут в руках; одна схватит другую за хвост, и таким образом можно вытянуть их всех. Такая ловля восхитительна. Сверху с утеса спускают на блоке канат в тысячу двести футов длины. Нечто вроде чурбана служит сиденьем для охотника, под ним висит корзина, куда он бросает птиц. Шесть или восемь человек спускают его до тех пор, пока он достигнет гнезд. Если он не может достать птиц рукою, то в корзинке сидит собачка; он посылает ее в расселину скалы, она хватает первую птицу и тащит ее наружу. Вот и все. Охотник тащит собаку, зубы собаки впиваются в шею птицы, остальное совершается само собою. Но, конечно, не обходится и без опасностей. Люди наверху, разумеется, не так-то легко отпустят канат, хотя и это случалось; охотник умеет удержаться на своем чурбане, хотя случалось иногда, что тот или другой терял равновесие и ломал себе шею; но всего хуже, если канат начинает вертеться, и охотник вращается в воздухе, как волчок; тогда у него делается головокружение, он теряет сознание и падает вниз, или же разбивает голову о какой-нибудь утес. Это и было бы моею участью, если бы не поддержал меня Эгеде. Я висел на канате в семьсот футов длины; подо мной могли бы уместиться десять мачт; как вдруг налетел порыв ветра, и я начал кружиться. Сперва я смеялся, потом рассердился, потом закричал в смертном страхе, потому что вокруг меня стало темно. Вдруг по канату спустился ко мне человек, встал на чурбан справа и слева ногами, вырвал у меня из рук палку с крючком, уперся острием в расселину скалы и одним прыжком вскочил на выступ ее, шириною в руку. В одно мгновение он притянул к себе канат и удержал его, потом осторожно раскрутил его и грубо засмеялся. Через минуту я и сам не знаю как стоял уже подле него. Мы шли по ребру, и оно стало расширяться. Над нами висела разрушенная стена, под нами блестело море; над нашими головами кружились стаи кричавших птиц, которые бешено били нас своими крыльями и клювами; оба мы, забрызганные кровью, ловили и убивали, до тех пор, пока все затихло.

    Потом Эгеде привязал меня, подал знак, и я беспрепятственно поднялся кверху; его самого мы втащили после.

    Писец говорил так живо, что даже Стуре с участием следил за его рассказом. Долго еще продолжалась беседа о том, о сем, пока, наконец, природа не вступила в свои права, и усталые собеседники разошлись на покой.

    На следующее утро Павел Петерсен старался узнать, что, собственно, привело нежеланного посетителя в Лингенфиорд. Стуре выказал при этом большую сдержанность, но хитрый писец сумел из немногих, по необходимости данных ответов, обрисовать себе положение дела. С тайным удовольствием увидел он, что планы Гельгештада исполнились в более широких размерах, чем он ожидал. Он выслушивал с большим участием, давал добрые советы и, заключая совершенно основательно, что Стуре сделает как раз противоположное, живо поддерживал взгляды, высказанные Олафом.

    — Могу себе представить, — сказал он, — с каким ужасом честный малый смотрел на ваши работы, и, это правда, господин Стуре, мало найдется людей, которые не сочли бы ваше предприятие с мельницей за невыполнимое.

    — Вы и теперь, кажется, разделяете это мнение, — сказал Генрих с пренебрежением.

    — Во всяком случае, я и прежде думал также, — подсмеивался писец.

    — Благодарю вас раз и навсегда за ваши добрые советы.

    Павел Петерсен не успел вызвать неудовольствие Стуре дальнейшими насмешками, так как один из рабочих заявил, что прибыла давно ожидаемая шлюпка. Стуре шел последним; он медленно приближался к пристани и с тяжелым сердцем равнодушно смотрел на причаливавшую шлюпку. Через некоторое время он заметил, что рядом с Петерсеном стоял коротконогий человек с чрезвычайно длинными руками, и что Павел подвел это странное существо к Ильде. Очень уж отвратителен казался этот малый со своими спутанными грязно-желтыми волосами и толстыми губами; но всего неприятнее были его глаза, совсем косые, так что нельзя было определить, куда он смотрит.

    — Ильда, вот Вингеборг, мой храбрый друг Эгеде, — воскликнул Павел со смехом. — Превосходнейший человек по качествам головы и сердца, рук и ног. Впрочем, что касается сердца, мы его не можем видеть, но должно быть в нем много истинного чувства собственного достоинства, так как он питает глубокое презрение к ничтожному племени лапландцев; не ведет дружбы ни с кем из принадлежащих к этому грязному народу, и никогда не позволит ни одному из этих желтокожих пастухов высадиться на Лоппен, чтобы пасти там стада.

    — Послушай, Петерсен, — отвечал квен, весело смеясь и показывая при этом большие белые зубы, — я мало понял из всего того, что ты сказал, но благодарю тебя; а что касается до меня и до лапландцев, то всю мою жизнь мне пришлось иметь дело с этими жадными ворами, и я чую их за целые мили.

    — А чего ты сам не чуешь, дорогой властитель Лоппена, то чуют твои верные спутники. Где они у тебя?

    — Здесь, — отвечал Вингеборг, показывая на мешок, лежавший у его ног.

    Он открыл его, и оттуда выскочили две маленькие собаки с желтыми пятнами, такие же странные, как и их господин. У них были острые головки, как у ласки, короткие ноги, куцые уши и чрезвычайно длинные хвосты; движения их отличались живостью.

    — Посмотрите, — сказал Павел, — вот настоящая порода птицеловов. Природа даровала им такой нос, каким не может похвастаться ни один таможенный чиновник. Дайте этим маленьким плутишкам чей-либо башмак или кусок одежды, хотя бы и давно ношеные, и если есть какой-нибудь след их обладателя, они его скоро найдут.

    Обе собачки стали предметом расспросов и ласк, на что они отвечали радостными прыжками, ласкаясь в свою очередь.

    Эгеде остался у шлюпки, присматривать за вы-грузкой и счетом мешков с пухом, прочие же вернулись в дом.

    Весь этот день был днем веселья, и каждый по-своему помогал отпраздновать его. Даже Павел Петерсен соблаговолил казаться любезным, не позволяя себе злых шуток. Он долго занимался книгами Гельгештада, делал из них выписки. После же обеда присоединился к обществу, собравшемуся на лужайке перед гаардом. Однако, хитрому писцу невозможно было долго оставаться скромным и беспритязательным; случилось одно обстоятельство, при котором он снова во всей силе проявил свой ядовитый характер. В горах вдруг послышался выстрел, и эхо его отдалось во всех скалах. Все смотрели еще на утесы, как вдруг наверху появился Эгеде Вингеборг. Быстро он скакал с камня на камень и остановился только тогда, когда достиг края долины, где лежал гаард. Под мышкой левой руки квен нес одну из маленьких собачек, а в правой он держал свою матросскую шапку. Длинные волосы его спускались на потное лицо, на котором выражалась смесь испуга, ужаса, ненависти и невыразимой ярости. Когда он подошел к шедшим к нему навстречу, эта ярость вылилась отдельными словами, проклятиями и воем, как у дикого животного.

    — Что с тобою случилось? — воскликнул Густав.

    — Там, там! — кричал он, показывая на скалу. — О, господин, что случилось, она убита, убита!!

    Он произнес страшное проклятие, ударил себя по лбу, так что затрещало, и обеими руками вцепился в волосы.

    — Кто убит, кто убит? — в смятении кричали все.

    Павел схватил обезумевшего птицелова за руку и тряс его изо всех сил.

    — Да говори же, наконец, толком, — сказал он строго. — Впрочем, я догадываюсь, что с тобой случилось. При тебе только одна собака, а ты ушел с обеими; убили другую?

    Вингеборг кивнул головою.

    — И выстрел, который мы слышали, был направлен в твою собаку?

    — Как раз передо мной, не больше как в двадцати шагах… О, господин, никогда больше не будет такой собаки!..

    — Кто ее убил? — спросил Густав.

    — Вор, разбойник, мошенник, питающийся оленьей кровью, — вскричал квен в новом припадке ярости. — Я задушу его своими собственными руками.

    — Значит, лапландец, — сказал писец, — я так и думал. Ты его видел?

    — Ни тени его! Я поднялся на скалу, чтобы посмотреть, не видно ли яхты Гельгештада, и шел между большими камнями, где во всех направлениях текут ручейки. Собаки бежали впереди и ничего не чуяли, между тем, как обыкновенно, они лапландца узнают за сто шагов. Тут, верно, было дьявольское наваждение. Вдруг я вижу, что собака бросается к одному из ручьев и поднимает громкий лай; в ту же минуту сбоку из-за обломка скалы, лежавшего шагах в восьмидесяти, блеснул свет и раздался выстрел. Я знаю все лапландские штуки и понял, в чем дело: в русле передо мной спрятался один из них, а за большим камнем — другой… И Бог знает, сколько их там еще было! Гильф лежал мертв и недвижим. Я испустил крик. О, с этим криком они знакомы, мошенники! Схватил другую собаку и побежал, как только мог. Позади себя я услышал смех. Они смеялись, желтокожие волки, но я научу их плакать и выть, как бабы.

    — Дерзость этих воров день ото дня становится сильнее, — сказал Павел. — Они застрелили собаку Вингеборга только из низкой злобы. Кто бы это мог быть? Когда я шел с Густавом из Маурзунда, то в узкой котловине паслось несколько оленей и, если я не ошибаюсь, под остроконечной шапкой одного из пастухов я узнал воровское лицо Мортуно. Наверное, этот плут еще шатается там наверху, а он достаточно дерзок, чтобы в насмешку выкидывать подобные штуки. Если б только мы могли его схватить, — прибавил он со злобой, — его бы следовало привязать в Тромзое к столбу и наказывать кнутом до тех пор, пока отстанет мясо от костей. К счастью, для таких преступников в нашей стране еще существуют наказания, даже и пытка остается еще в силе, хотя на юге, в Пруссии, молодой мечтатель-король ее отменил.

    — Но разве мы наверняка знаем, что это был Мортуно, — возразил Стуре, — к тому же, по поводу какой-нибудь ничтожной собаки нельзя говорить о пытке и кнуте.

    — Да мы еще не знаем, действительно ли смертельно ранена собака Гильф, — прибавила Ильда.

    — Что бы ни случилось, — возразил сердито Павел, — здесь достаточно найдется заступников за эту сволочь. Поднимемся наверх, Густав, может быть, нам удастся поймать малого или найти какие-нибудь следы, чтобы притянуть его к ответу.

    Они собрались в путь в сопровождении квена и нескольких рыбаков. Ильда вошла в дом, Клаус Горнеманн и Стуре медленно последовали за ней.

    — Я думаю, что это преследование будет напрасно, — сказал Стуре. — Если Мортуно и действительно убил собаку, то он не будет там ждать. Вы думаете, что это он стрелял?

    — Да, я думаю, — отвечал Клаус.

    — Но к чему эта дерзость? — спросил молодой человек. — Разве эти всеми преследуемые дети пустыни мало еще выносят ненависти и вражды, чтобы возбуждать новую месть?

    — Надо скорее удивляться кротости этих грубых пастухов, — возразил старик.

    — Вы называете это кротостью?

    — Да, кротость, — повторил Клаус Горнеманн. — Никто так не мучал, не истязал лапландцев, как этот Вингеборг. Он совершал над ними всякие насилия, он обагрял руки в их крови. Этот человек пришел сюда более чем двадцать лет тому назад и поселился в Лингенфиорде. Тогда лапландцы еще всюду пасли свои стада, но владельцы гаардов не позволяли им соседства с собой, стреляли по их стадам, немилосердно били женщин и мужчин под предлогом, что они воры, и похищали у них детей, как бы ради того, чтоб воспитать из них христиан, в действительности же затем, чтобы обратить их в слуг и служанок. Жестокий судья из Тромзое до крови стегал каждого лапландца, который решался жаловаться. Из Лингенфиорда Вингеборг прогнал тогда этот несчастный народ, для которого не существовало ни права, ни суда. Он был слугою Гельгештада и его управляющим. Уже и тогда очень искусный птицелов, он держал собак, и они разыскивали не одни только гнезда чистиков и кайр, но и лапландцев, к которым проявляли странное отвращение. Они находили лапландские хижины в самых сокровенных расселинах, они чуяли малейший след лапландца, а за ними следовал Вингеборг со своими товарищами и убивал всех, кого находил. Много несчастных погибло таким образом, и это открытое насилие только тогда прекратилось, когда слухи о совершавшихся злодействах достигли Копенгагена, и оттуда последовал строжайших приказ — не трогать лапландцев. Конечно, не было и речи о следствии; Гельгештад послал Вйнгеборга на Лоппен, там он хозяйничает уже десять лет и приносит своему господину громадную прибыль. Но на Лингенфиорде у лапландцев нет больше пастбищ; они приходят сюда только на большую осеннюю ярмарку, которая бывает около старой Лингенской церкви, и закупают товары у Гельгештада, потому что он здесь самый состоятельный купец; его товары считаются лучшими и самыми дешевыми. Но жестокости все еще продолжаются, и если Вингеборг когда-нибудь встретится с лапландцем, этот последний, наверное, постарается от него поскорее убежать.

    — Подумайте же, — продолжал пастор, — этот человек теперь вдруг приходит сюда с двумя собаками, о которых лапландцы с твердой уверенностью говорят, что они даны ему самим дьяволом. Представьте себе, что этот человек исследует фиельды в сопровождении своих адских спутников, совершенно также, как тогда, когда он убивал и ранил каждого лапландца, попадавшего ему в руки. — Спросите же себя, не кротость ли это, если пуля Мортуно убила только собаку, а не безбожного ее господина?..

    Они, между тем, вошли в комнату, где пастор продолжал рассказ о несчастном положении своей паствы. Через час вернулись и мужчины, которые, как и можно было предвидеть, ничего не нашли.

    — Я уж схвачу этого мошенника, — суверенностью сказал Павел, — и даю тебе слово, Вингеборг, что ты будешь иметь удовлетворение. Если позволить этой сволочи такую дерзость у дверей нашего дома, то они решатся и на большее. Я строго исследую это дело, а лапландцы слишком болтливы, чтобы молчать о нем. Теперь же пойдемте веселиться.

    Глава девятая.
    Снежная вьюга. Гельгештад поднимает забрало
    Править

    Еще в тот же день рыбаки сообщили, что видели большую яхту перед Реенеен. Действительно, на другое утро оказалось, что это была «Прекрасная Ильда», которая вошла в Лингенфиорд. Старый купец выпрыгнул на берег и был принят с большой радостью своими детьми и друзьями. Он никогда еще не казался таким энергичным и бодрым, лицо его выражало довольство, он возвратился с богато нагруженною яхтою и оставил позади себя удачно законченные выгодные дела. Сидя в своем большом кресле и наливая себе стакан вина, он слушал рассказы и для каждого припас веселое словечко, только со Стуре избегал особого разговора. Он ограничивался общими фразами, кивал головою на известие, что Олаф остался в Бальсфиорде и, ухмыляясь, выслушал уверение Стуре, что он прикладывает все силы к осуществлению своих планов. Семья весело просидела до глубокой ночи. На другое утро Стуре решил воспользоваться первым удобным случаем, чтобы обратиться к Гельгештаду со своими просьбами, тем более, что еще вчера он сказал, что послезавтра рано утром он думает вернуться в Бальсфиорд. Старый купец встал рано и предался своей обычной деятельности. Просмотрев книги и осмотрев амбар с товарами, он принялся за разгрузку яхты. Прошел день, настал вечер, а Стуре все еще не нашел случая поговорить с ним о своих делах. Гельгештад теперь далеко не был так весело настроен, как в день своего приезда. Его гостю казалось иногда, что взгляд его останавливается на нем испытующе; тогда молодым человеком овладевало боязливое чувство, и он невольно понимал, что полностью в руках Гельгештада. Наконец, вечером он отправился в контору, где находился купец.

    — Войдите, сударь, войдите, — закричал Гельгештад своему посетителю, который в нерешительности взялся за дверь. — Вы мне не помешаете, я теперь готов переговорить с вами обо всем, что вам угодно, и услышать многое, что мне не понравится.

    Стуре принял приглашение, тон которого, однако, ничего хорошего не предвещал и, по-видимому, подтверждал его дурные предчувствия. Заняв предложенное ему место, он подробно рассказал о положении дел в Бальсфиорде, указал на свое прилежание, на успехи, но не мог умолчать, что деньги на исходе, и припасы требуют значительного пополнения. Гельгештад слушал, не прерывая и не делая упреков; он, по-видимому, даже обрадовался, когда услышал, что лесопильная мельница строится, что дорога почти уже готова, и что все подготовлено для постройки громадного катка, по которому можно будет спускать в поток самые крупные бревна.

    — Ну-у, — воскликнул он, — могу себе представить, как все разинули рты и вытянули носы и не хотели верить в исполнимость вашего предприятия, хотя дело вполне понятно и очевидно. Я уже слышал кое-что об этом, но хочу сам посмотреть на это чудо. Как только справлюсь здесь со своими делами, буду у вас в Бальсфиорде. Через несколько дней ждите меня, и тогда мы вместе все обсудим и устроим, будьте в этом уверены. Вы ведь тоже будете на ярмарке, на большой ярмарке у Лингенской церкви? — спросил он его вдруг.

    — Не думаю, — отвечал Стуре.

    — Не может быть, чтобы вы говорили серьезно, — сказал Гельгештад. — Осенняя ярмарка самая большая из всех. Лапландцы уже теперь выбирают самых жирных животных, собирают кожи и рога, приготовляют комагры и покрывала, чтобы явиться на ярмарку с полными мешками. Меновая торговля приносит громадные деньги, ни один купец в окрестности не пропустит этой ярмарки.

    — Но ведь вы знаете мои дела, — отвечал Стуре в смущении, — и кроме того товары мои мало еще приведены в порядок, так как я совсем один.

    — Ну-у, — сказал Гельгештад, качая головою, — странная история, вы ведь уж давно в Бальсфиорде. Но я не хочу вас упрекать, — прибавил он тотчас же в его успокоение. — Я хочу сперва сам все увидеть. А теперь еще одно слово о продаже рыбы в Бергене.

    Стуре узнал, что он хорошо сделал, что не продал рыбу тотчас же. Цена возвысилась больше четырех ефимков, и Фандрем списал в своих книгах со счетов Стуре кругленькую сумму.

    — Я не ради нашей дружбы, — продолжал Гельгештад, — заставил Уве Фандрема заплатить вам высшую цену. Откровенно вам говорю, это и моя выгода, чтобы счет ваш, за который я поручился, скорее был оплачен. Вы знаете в торговых делах нет дружбы даже между братьями.

    Он весело засмеялся и бросил книги в ящик в знак того, что считал разговор оконченным, потом пригласил гостя в соседнюю комнату к семье, чтобы выпить стакан вина.

    Владелец гаарда на следующий день отправился в обратный путь в Бальсфиорд; но на сердце у него было тяжело. Стояло пасмурное, темное утро, когда лошадь его, взбираясь по утесам, достигла вершины фиельда. Все отдельные круглые главы скал были окутаны таким тяжелым серым туманом, что за ним даже не было видно солнечного диска. Каждый опытный человек, знакомый со страною, принял бы это за признак дурной погоды и постарался бы поспешить. Но Стуре мало думал о погоде и медленно ехал вперед, предоставляя лошади искать дорогу, так как за густым туманом ничего не было видно. Он невольно вышел из задумчивости, когда пошел дождь, смешанный со снежными хлопьями, и он очутился вдруг перед крутым скатом. Лошадь, фыркая, остановилась. Он посмотрел, откуда дует ветер, и подумал, что едет куда следует. Вдруг целые тучи крутящегося мелкого снега пронеслись над ним и пронизали его до самых костей. Они поднимались миллионами тонких игл с земли и неслись далее, подгоняемые холодным ветром, который все крепчал более и более. Он слышал о Фана-Рауке, о снеговых вьюгах, убивающих все живое, и ему стало не по себе. В несколько минут, пока он стоял у края пропасти, снег занес его, плотно примерзнув к мокрому платью. Лошадь его совсем побелела. На обширном пространстве, как далеко мог проникнуть его взор, все густо покрылось белою массою, которая так внезапно упала с неба. Нельзя было стоять и раздумывать, Стуре знал, что ему неоткуда ждать помощи, что он должен рассчитывать только на свои собственные силы в борьбе с грозной стихией. Он быстро решился, соскочил с лошади, схватил ее за повод и уже собирался спуститься вниз, как вдруг неожиданно, среди снежной вьюги, увидел перед собою человеческую фигуру. На голове ее была остроконечная шапка, на плечах коричневая кожаная рубаха, в руке длинный пастуший посох, а через плечо висело ружье. Лапландец не двинулся. Стуре подошел к нему и к своей радости узнал Мортуно.

    — Эй, друг, — крикнул он, — помоги мне в моем затруднении, не знаешь ли ты, где бы укрыться от этой вьюги?

    — Ты хочешь вниз, батюшка? — спросил лапландец.

    — Это было бы, пожалуй, лучше всего, — сказал Стуре.

    — Ну, так попробуй, может быть тебе и посчастливится, — сказал Мортуно, осклабясь и делая насмешливые гримасы.

    — Послушай, Мортуно, — сказал заблудившийся, — от Клауса Горнеманна я знаю, что ты разумный, не злой человек. Благодарю небо, что встретил тебя, и надеюсь, что ты не откажешь мне в помощи.

    С минуту лапландец, по-видимому, обдумывал, потом тотчас же принял серьезный вид, соскочил с камня, на котором до тех пор стоял, и взял лошадь за повод.

    — Туда вниз вам нельзя, — сказал он, — если бы вам это и удалось, то было бы бесполезно. Это узкая крутая долина, и по ней течет бурная река. Если погода не скоро переменится, вас там наверно засыплет снегом. Следуйте за мной, я вас проведу в такое место, где можно лучше укрыться от Фана-Раука.

    Четверть часа они блуждали и лазали по утесам; наконец достигли скалы, выступившей перед ними из снежного тумана. Она перегибалась в виде рога, и глубокая расселина вела в нее. Здесь, по-видимому, лапландцы часто останавливались со своими стадами и находили убежище. Зола и сажа на камнях свидетельствовали, что здесь не раз горел костер. Мортуно вытащил из углубления сухой мох, березовые сучья, траву, и скоро затрещал костер, перед которым Стуре с наслаждением мог отогреть свои окоченевшие члены. За седлом висел у него мешок с хлебом, мясом и бутылкой хорошего вина. Путешественник расставил все эти сокровища на своем шерстяном одеяле и разделил их с Мортуно, который не заставил себя просить и жадно принялся за еду. Когда они утолили голод, Стуре спросил своего товарища, что же им делать, если ненастье долго продолжится. Лапландец пожал плечами и хитро посмотрел на него своими маленькими глазками.

    — Не знаю, мой добрый господин, — в раздумье сказал он, — снеговые метели часто продолжаются целые недели. Если снежная пыль достаточно глубоко покрывает землю, то в ней вырывают яму и остаются, пока вьюга уймется.

    — Что? — с ужасом спросил Стуре. — Разве это приключение может так дурно кончиться?

    — Это часто случается, — отвечал Мортуно. — Я сам, однажды, девять дней пролежал в такой снеговой пещере и съел с голода половину своей шубы. Да, — продолжал он, — если б у вас был олень, и вы были бы лапландцем, вы бы легко отделались. Ха-ха-ха, вы, гордый господин, норвежец, и хотели бы теперь быть лапландцем. Не правда ли, батюшка?

    Он растянулся на теплых камнях и смеялся во всю мочь, а Стуре сердито смотрел на бурную погоду.

    — Если бы я был Олаф или Гельгештад, — мрачно сказал он, наконец, — я бы отплатил тебе за твою дерзость и заставил бы тебя показать мне дорогу. Берегись, Мортуно, — продолжал он, — если тебя встретит Олаф, то лучше бы тебе лежать в реке. Если тебя поймает писец, то он велит тебя привязать к столбу в Тромзое и стегать до крови. Если ты попадешь в руки Гельгештада, то тоже тебе вряд ли будет лучше. Ты убил собаку Вингеборга, и квен поклялся отомстить тебе смертью.

    — Разве этот жадный волк схватит Мортуно за горло? — закричал он, ударив в ладоши. — Пусть-ка он придет сюда, пусть-ка они все придут сюда; у нас довольно свинца, батюшка, чтобы угостить их порядком.

    В ту минуту, когда он это говорил, за скалой залаяла собака, и странная фигура Эгеде Вингеборга показалась у входа. Молча, как тень, скользнул он мимо Стуре и в один миг схватил длинной рукой Мортуно за горло, прежде чем тот успел встать на ноги. Все это произошло так быстро и неожиданно, что Стуре только тогда опомнился, когда Вингеборг выхватил свой длинный нож из-за пояса и хотел его всадить Мортуно в горло. Но Стуре подскочил к ним и изо всей силы оттолкнул квена от его жертвы. Только, когда Мортуно почувствовал себя на свободе, он испустил крик страха, ужаса и гнева, схватил свое ружье и в один прыжок был за соседним обломком скалы, откуда прицелился в Вингеборга.

    — Зачем вы мне помешали? — закричал Эгеде, едва сдерживая свой гнев. — Вот так прекрасная благодарность человеку, который вызвался отыскать вас в такую погоду, потому что госпожа Ильда о вас беспокоилась.

    — Благодарю вас от всего сердца, что вы взялись отыскать меня, — отвечал Стуре, — но вам не удастся совершить убийства, пока я могу этому помешать. Если вы имеете что-нибудь против лапландца, вы можете на него жаловаться; он такой же человек, как и вы, а закон для всех один.

    — Человек! — воскликнул квен. — Это лапландец, животное, а не человек. Выходи из-за угла, вор, я тебе сверну шею и ощиплю, как кайру.

    Конечно, Мортуно не последовал этому совету; напротив, присел ниже и не спускал пальца с курка.

    — Что он за дурак, чтобы послушать вас!

    — Хорошо, пусть он идет со мною, — сказал Вингеборг, — мы все пойдем. Я его обвиню перед писцом, так как вы это находите нужным. Отнимите же у этого труса его ружье, а потом мы свяжем ему руки.

    — И в этом я не могу вам помочь, — отвечал Стуре, — потому что Мортуно сделал мне добро. Без него я блуждал бы и теперь среди снежной метели, а, может быть, и совсем бы погиб. Я разделил с ним свою пищу и питье. Не горячитесь, Эгеде Вингеборг, лучше сядьте с нами и согрейтесь глотком вина.

    — А! — кричал Эгеде злобно, не обращая внимания на протянутый кубок, — вы не хотите помочь мне поймать этого мошенника, который причинил столько оскорблений моему господину и едва не убил Олафа Вейганда. Ну, я расскажу, где и как я с вами встретился. Я бы лучше пролежал на десять футов в снегу, чем пробыть час в таком обществе и пировать с лапландцем! Фу!..

    Он ушел с угрозами и проклятиями, и никто его не окликнул. Стуре был вне себя от гнева, когда думал о том, что теперь этот жалкий малый о нем расскажет. Мортуно положил свое ружье, когда убедился, что квен больше не вернется, и приблизился к датчанину. Он бросился перед ним на колени, схватил руку своего защитника и поднес ее к своим губам.

    — Это что значит? — воскликнул Стуре, выходя из своего раздумья.

    — О, дай мне, господин мой, дай мне… — и в темных глазах его светилась благодарность, которая смягчила черты его лица и сделала их приветливее. — Ты добр и честен! Что только Мортуно может сделать, он сделает.

    — Я бы был очень доволен, мой бедный Мортуно, — отвечал снисходительно Стуре, — если бы ты мог дать хорошую погоду, чтобы нас не засыпало снегом.

    — Не заботься, господин, — отвечал Мортуно, вскакивая, — снег будет идти не долго, и если ты хочешь, мы сейчас двинемся в путь, я тебя доведу. Снежные метели носятся только по фиельдам, а в долину они не проникают. Через несколько дней снег обратится в воду, часто он стаивает в несколько часов. Еще много недель у нас будет теплая погода. Ты увидишь, что в зеленом Бальсфиорде никто и не знает о снежной вьюге.

    Быстро подошел он к лошади, оседлал ее, упаковал провизию, и через несколько минут все было готово к отъезду. Они тотчас же двинулись в путь. Через полчаса ветер стал стихать, снежная метель уменьшилась, как предсказал Мортуно. Путешествие пошло быстрее и с большими удобствами. Они были уже несколько часов в дороге, когда проводник показал на что-то видневшееся сквозь колеблющийся над равниной туман.

    — Вот и Бальсфиорд, вон он там лежит, это ваше владение, господин, там вы можете сидеть и ловить рыбу, а нам предоставьте спокойно пасти на горах наших оленей.

    Стуре посмотрел вниз на долину, расстилавшуюся перед ним, и действительно, увидел зеленеющие берега Бальсфиорда. Невдалеке рассмотрел он свой дом, освещенный пробившимися сквозь тучи лучами солнца.

    — Благодарю тебя, добрый Мортуно, за твою помощь! Прошу тебя, проводи меня до дома и отдохни у меня.

    Лапландец покачал головой.

    — Не бойся Олафа, — возразил Стуре, — я тебя помирю с ним.

    — Ты не можешь сделать, чтобы он дал мне руку, да я этого и не хочу. Прощай! Мортуно не забудет тебя.

    С этими словами он прыгнул в туман, не откликаясь более на зов Стуре.

    Стуре нашел при своем возвращении, что Олаф прилежно работал. Амбар был достроен, дом прибран, товары и припасы были приведены в порядок. Остальной дрянью, как называл Олаф, он не занимался. Стуре смеялся над этим. Когда он осмотрел работы, то заметил, что в его отсутствие они не подвинулись вперед. Лесопильная мельница не была готова; только когда он сам взялся за дело и стал работать с утра до вечера, ему удалось направить дело, как следует. Благодаря искусству в механике, он нашел возможность устроить свою мельницу гораздо целесообразнее, чем обыкновенно это здесь делалось. Норвежские рабочие сначала смеялись над умным датчанином, но теперь с недоверчивым удивлением увидели, что блок мог двигать пилу взад и вперед, и что хорошо установленным зубчатым колесом можно поднять и повернуть больше, чем могут это сделать двенадцать человек.

    Этот успех возбудил в Стуре самые радостные надежды. Через неделю со множеством планов в голове он возвращался с прогулки по своему маленькому владению и увидел у дверей своего дома Гельгештада, Павла Петерсена и Эгеде, только что подъехавших верхом. Стуре поспешил навстречу гостям и радушно, вместе с Олафом, вышедшим на крыльцо, приветствовал их.

    — Это прекрасно, господин Гельгештад, что вы так скоро посетили меня в Бальсфиорде; благодарю вас за это, — сказал Стуре. — Сядьте, пожалуйста, я посмотрю, что у меня есть дома.

    Приезжие болтали с Олафом, когда вошла служанка и поставила на стол остатки бараньего окорока и краюху черного хлеба. Стуре, вошедший вслед за девушкой, извинился с некоторым смущением, что не может больше ничего предложить.

    — Удивительно! — воскликнул, смеясь, Гельгештад. — У вас тут довольно дичи, и море полно рыбы, а, между тем, ваша кухня так бедна.

    — Право, — отвечал Генрих, — я это время мало заботился о своем столе, да и Олаф не напоминал мне об этом. Оба мы работали с утра до вечера, не думая об охоте и о рыбной ловле.

    Гости сели без церемонии за стол и, справившись с мясом, принялись за хлеб.

    — Значит, у вас нет масла в доме? — спросил купец.

    Стуре должен был сознаться, что нет.

    — И ни куска сыра, — прибавил Павел не без иронии.

    Ничего подобного не оказалось.

    — Эге! — воскликнул писец со смехом. — Что же вы не попросили у вашего доброго друга, Мортуно, лапландского сыра, когда вы сидели с ним вместе под скалой? Господин Стуре ничего не принес тебе, Олаф?

    — Что же ему было принести?

    — Ну, может быть, новую шляпу вместо твоей простреленной. Мортуно, ведь, очень вежливый господин!

    — Я его проучу, — сказал Олаф с угрозой.

    — Он может себя считать счастливым, что нашел такого великодушного друга. Вингеборг до сих пор не может этого забыть.

    — Ну-у, — вмешался Гельгештад, — ваше поведение, господин Стуре, всем нам не особенно-то понравилось. Могли бы не защищать этого мошенника, по крайней мере, ради Олафа.

    — Разве ты ничего этого не знаешь? — спросил Павел у норвежца.

    Олаф отрицательно покачал головой.

    — Вы должны понять, — продолжал купец, — что теперь самое время подать пример. Эта сволочь день ото дня становится нахальнее и своевольнее. На лапландцев отовсюду приходят жалобы. В Маурзунде они жестоко избили ненавистного им человека; у одного рыбака подожгли дом, всюду происходят неслыханные воровства; и всю эту похлебку заварил нам колдун Афрайя, а Мортуно — его первый помощник. Для примера надо его наказать, тогда они опять станут кроткими. Мортуно посягал на жизнь Олафа, уже ради этого вам следовало его поймать, а не способствовать его бегству.

    — Ты способствовал его бегству? — гневно спросил Олаф.

    — Да, — сказал Стуре. — Не махай на меня рукой, а выслушай сперва; ты бы сам то же сделал.

    Он рассказал все, что случилось и под конец живо воскликнул:

    — Разве я мог допустить, чтобы этот несчастный убил человека на моих глазах? И мог ли я ловить того, кто принял во мне участие, когда я заблудился? Никогда рука моя не сделала бы этого. Вы жалуетесь, что лапландцы возмущаются; обращайтесь с ними по человечески, и они сдадутся.

    — Будь проклят тот, кто может стать другом лапландцев, — воскликнул Олаф и страшно стукнул кулаком по столу.

    Гельгештад встал и просил успокоиться.

    — Оставим это, — сказал он, — господин Стуре делает то, что он считает лучшим. На юге люди думают иначе, чем на севере. Пойдемте, господин Стуре, посмотрим, что вы создали. Идемте!

    Стуре последовал за ним и должен был призвать все свое самообладание, чтобы превозмочь овладевшее им беспокойство. «Я должен быть рассудительным и осторожным», — прошептал он про себя, — «у этого человека вряд ли доброе на уме; иначе он не привез бы с собой писца. Но я думаю примирить его с собою; он должен меня похвалить, когда увидит, что я создал на Бальсфиорде». Он спокойно смотрел, как Гельгештад заглянул в большой сарай, где еще было довольно пусто, и как он, ворча, покачал головой, увидев, что в лавке не все товары лежали в порядке.

    — Терпение, господин Гельгештад, — сказал Стуре, — в будущем году вы и этим останетесь довольны. Я начал с самого трудного, и оно мне удалось. Посмотрите, что я наработал. Сколько трудов стоила дорога; вот мосты, плотина, мной построенная; а теперь осмотрите мою мельницу и каток, который стоил мне больших усилий. Будущей весной надеюсь его окончить.

    Он повел Гельгештада дальше, красноречиво объяснял ему все свои планы и каких выгод он от них ожидает. Взоры старого купца мало-помалу просветлели. Хитрая усмешка свидетельствовала о его возрастающем одобрении. Новое устройство лесопильной мельницы особенно ему понравилось. Он высказал, что это хорошая постройка; лучшей он нигде не видел.

    — Итак, я надеюсь, — сказал Стуре, — что ваше доверие ко мне не поколеблется. Я прошу вас оказать мне новую поддержку. Хотите выслушать, что я вам могу предложить за это?

    — Ну-у, очень любопытно, начинайте, — ответил Гельгештад.

    — Мое предложение состоит в том, — сказал Стуре, — что я, в благодарность за вашу великодушную помощь, честно разделю с вами пополам всю прибыль, вытекающую из моего предприятия. Довольны вы этим?

    — Половиною? — воскликнул Гельгештад, усмехаясь, — не в моем характере идти в половину. Да я и не великодушен, а потому не желаю делить, а желаю иметь то, что мне принадлежит. Одним словом, я приехал, чтобы восстановить мое право.

    — Что вы этим хотите сказать, господин Гельгештад? — с удивлением спросил молодой владелец гаарда. — Что вы называете своим правом?

    Купец снял шляпу и отбросил назад жесткие волосы.

    — Ну-у, — сказал он, — пришло время прямо смотреть в лицо. Я ознакомился с вашим хозяйством, Стуре, и рассчитываю, что так не может идти дело. Вы расточили ваши припасы и разбросали мои деньги. В Бергене надо заплатить восемь тысяч ефимков, да в Эренесе — восемь. Теперь вы хотите снова занять, но все уйдет тем же путем. Смотрю я на ваш гаард, каков он есть, и думаю, что если его придется продавать в

    Тромзое, то вряд ли найдется человек, который даст за него и двенадцать тысяч ефимков. Я рассчитываю, что не следует его допускать до продажи, если вы сами до этого не доведете.

    — Я, господин Гельгештад? — воскликнул Стуре в смущении и смотрел то на купца, то на Олафа и Петерсена, подошедших к ним.

    — Вы, сударь, — продолжал тот, кивнув головою. — Если вы не примете моего предложения, то имение ваше поступит в продажу с аукциона. Можете тогда посмотреть, что от него останется.

    — Если я вас верно понял, — сказал Стуре, и губы его задрожали, — вы хотите меня лишить всякой дальнейшей помощи?

    — Ну-у, — ответил старик, с насмешливой улыбкой, — я был бы дураком, если бы дал еще хоть полушку. Вместо этого я требую, чтобы вы возвратили мне мои деньги назад.

    — Пусть будет по вашему, — гордо возразил Стуре, — назначьте мне срок.

    — Срок? Вы не поставили срока, об этом ничего не помечено в вашем векселе, сударь. Поэтому вы должны уплатить ваш долг в течение сегодняшнего и завтрашнего дня.

    — Как? — воскликнул Генрих с горячностью, — вы не можете этого требовать. Это значило бы отнять мою собственность по заранее составленному хитрому расчету.

    — Подумайте, что вы говорите, господин Стуре, — сказал Петерсен, вмешиваясь, — вы наносите Нильсу тяжелое оскорбление; он может вас привлечь к уголовной ответственности.

    — Ну-у, — сказал Гельгештад, — я требую только моих денег и в присутствии этих двух свидетелей предъявляю вам долг на сумму шестнадцати тысяч серебряных ефимков. Если до завтра долг не будет уплачен, я накладываю арест на ваше имение.

    — Со стороны закона можно это исполнить без малейшего препятствия, — прибавил писец.

    Стуре молча слушал; презрение и гнев наполняли его душу.

    — Господа, — сказал он, наконец, стараясь принудить себя быть спокойным, — мне трудно поверить тому, что я услышал. Мне кажется, что я с самого начала попал в расставленные сети, к которым каждый прибавил по петле. На твоей честной дружбе, Олаф, — прибавил он, — я готов был построить целое здание, но и ты, кажется, радуешься моему горю.

    — Если ты в горе, — отвечал норвежец, — то ты сам его заслужил.

    — Чем заслужил?

    — Ты датчанин и ты коварен. Ступай туда, откуда ты пришел, или беги к твоим лапландским друзьям.

    — Ты тоже жесток, если можешь так зло насмехаться надо мной, — сказал покинутый. — Что же вам еще нужно от меня? — торопливо продолжал он, обращаясь к Гельгештаду. — Вы хотите мое имение? Ну что ж, возьмите эту добычу. Несправедливость и постыдное дело никогда не принесут благословения.

    — Ну-у, — сказал Гельгештад, не обращая внимания на эти упреки, — вы, как и всегда, горячитесь. Я вам давал советы, но вы не хотели слушать моих предостережений, значит, не имете права упрекать меня за свое же неблагоразумие. Думаю, что да. Разве не так? Но я еще раз протягиваю вам руку в ваших собственных интересах, — прибавил он, видя, что Стуре стоит молча, — я хочу купить у вас гаард. Заплачу вам двадцать тысяч ефимков чистыми деньгами; спишу со счета шестнадцать тысяч и приму на себя все долги. Четыре тысячи можете получить во всякое время, можете возвратиться с ними в Копенгаген. Я приплачу вам еще то, что вам следует получить за вашу рыбу в Бергене. Будьте благоразумны и ударим по рукам.

    Последовала длинная пауза.

    — Я не могу вам тотчас же дать ответ, — сказал, наконец, Стуре, тяжело переводя дыхание, — я слишком поражен неожиданностью, мне необходимо обдумать все это.

    — Имеете на это право и достаточно времени до завтрашнего дня, — отвечал купец, — мы можем оба одуматься, и я тоже не хочу себя связывать своим предложением.

    — Так как во всяком случае я до завтра господин в своем имении, — горько продолжал Стуре, — то прошу вас быть моими гостями и не взыскать за угощение. Между завтрашним и сегодняшним днем лежит целая ночь, а утро вечера мудренее.

    Возвратившись домой, он приказал собрать скромный ужин, а между тем слушал с мрачным молчанием, как Гельгештад расписывал своим собеседникам те улучшения, которые он здесь намеревается предпринять. Вообще, он так говорил об имении, как будто оно было уже его неоспоримой собственностью. Но хозяин не обращал на это внимание, мысли его были заняты тем человеком, от которого одного он ждал помощи, он думал об Афрайе. Он насилу дождался, когда гости разошлись по своим комнатам после ужина. Немедля хотел он идти на место, назначенное Афрайей для свидания. Рассудок его сомневался в появлении колдуна: как мог знать Афрайя, что Гельгештад в Бальсфиорде, и если бы он действительно явился, то каким образом этот старик мог сейчас же собрать такую значительную сумму? Но горькая нужда превозмогла все эти сомнения. Его даже не страшила молва, что он, свободный человек и христианин, занял у лапландца. Стуре слишком хорошо чувствовал, насколько ненависть против этого несчастного племени теперь возбуждена. Ему невозможно было открыто сознаться в помощи колдуна, к нему бы отнеслись, как к зачумленному.

    Глава десятая.
    Колдун Афрайя. Гельгештад перехитрил
    Править

    Все эти сомнения овладели Стуре, когда он, наконец, оставил гаард и пошел вниз по берегу к фиорду на свидание с последним своим защитником. Была ночь. Темные тучи нависли над морской бухтой; только вершины гор освещались слабым светом северного сияния, блестевшего на противоположной стороне горизонта. Но у Стуре были хорошие глаза; он легко справлялся с препятствиями, встречавшимися на пути, и достиг вершины каменной скалы, на которой лежал большой обломок. Здесь, вдали от всего живого, он вздохнул свободнее. Дикая природа и одиночество так подействовали на его душу, что он со страхом, с какой-то робостью, едва мог произнести три раза: «Афрайя!»

    — Я здесь, — ответил голос по другую сторону обломка, когда Стуре позвал в третий раз. Кусочки камня и валуны скатились по холму вниз, и какая-то фигура точно поднялась из гранитного обломка.

    Несмотря на храбрость, Стуре стало не по себе при этом появлении, им овладела дрожь, язык прилип к гортани и глаза широко открылись.

    — Ты меня звал? — сказал голос снова. — Садись со мной, дай мне твою руку.

    Стуре почувствовал на правой руке прикосновение холодных пальцев. Он услышал у самого уха знакомый ему хриплый смех, и ему казалось, что маленькие глаза колдуна светятся в темноте.

    — Я был далеко, когда услыхал, что ты меня зовешь, — сказал Афрайя. — Но я пришел, так угодно Юбиналу.

    — Если ты так могуществен, Афрайя, — отвечал молодой человек, — то ты знаешь, зачем я здесь.

    — Так, юноша, — отвечал Афрайя. — И во мраке я вижу твое сердце; я знаю твои мысли, от меня ничто не скрыто. В гамме твоей спит волк; завтра, лишь только забрезжит день, он растерзает тебя.

    — Ты обещал мне помощь, Афрайя, — возразил Стуре. — Если ты говорил серьезно, то дай мне в долг денег, чтобы я мог насытить жадность этого человека.

    — Сколько тебе нужно? — спросил Афрайя.

    — Большую сумму, — воскликнул молодой человек, — шестнадцать тысяч ефимков требует с меня Гельгештад; но с этого счета надо скинуть то, что стоила рыба, которую он продал в Бергене.

    — Это много денег, — пробормотал старик, — но ты их получишь, если исполнишь один обет.

    — А что я должен обещать тебе?

    — Немного, юноша. Клянись мне, что ты придешь, когда я тебя позову.

    — Куда?

    — Ты узнаешь это.

    — Хорошо, я клянусь!

    — Так слушай меня, юноша, — сказал колдун, — слушай и доверься мне. Возвратись домой и спи спокойно до утра; Юбинал защитит тебя. Когда Гельгештад потребует у тебя денег, подойди с ним к конторке, но отопри ее не раньше, чем этот ненасытный человек будет стоять подле тебя. Скажи тогда ему: «Вы получите то, чего вы требуете!» Опусти в ящик руку во имя

    Юбинала, и ты найдешь, что тебе нужно. Теперь же иди и помни твое обещание.

    — Как? — воскликнул Стуре в смущении и гневе, — так это-то твоя помощь? Не шути со мной, старик, не фокусничай своим колдовством. Где деньги?

    Он протянул руки к тому месту, где сидел Афрайя, но схватил только голый камень.

    — Где ты? — кричал он в отчаянии. — Ответь мне, обманщик! О, если бы я мог тебе поверить!

    — Верь! — прошептал глухой голос, который, казалось, выходил из земли.

    По темным соснам пробежал порыв ветра, луч света скользнул по пустынному холму, а на вершине разрушенной скалы Стуре увидел высокую, громадную фигуру в развевающемся плаще.

    Ужас охватил его, он устремился вниз через обломки и гальку; громкий хохот прозвучал ему вслед.

    Несчастный, покинутый человек незамеченный вернулся к себе домой. Он провел тяжелую, печальную ночь, сидя у стола и неподвижно устремив взор на письменный стол в углу. Он не верил в волшебство Афрайи, но и не решался им пренебречь. В нем зашевелилось суеверие, которое в случае опасности может овладеть самым храбрым героем.

    Все зависело от того, было ли в письменном столе серебро; около этого вопроса вращались все его сомнения и предположения. То ему казалось, что нелепо питать какую-либо надежду, то опять всплывала мысль о возможности, и он взвешивал, зачем бы Афрайе его так бессовестно обманывать.

    — Что же меня удерживает, — сказал он про себя, — открыть ящик и убедиться, что меня обманули? Зачем мне ждать насмешливого хохота писца? Если тяжелое, твердое серебро, действительно, там лежит, то оно не пропадет, если же место пусто, как я и думаю, то до завтрашнего утра, наверное, ничего туда не попадет.

    Но, вопреки рассудку, тайный страх и тайная надежда все-таки усиливались. Старый колдун с большим знанием людей установил свои условия и запрещения. Пришло утро, а Стуре не решился преступить их.

    Утомленный тяжелыми заботами и горем, он заснул сидя. Вошел Гельгештад в сопровождении Павла Петерсена и Олафа Вейганда. Через окно падал отблеск утренней зари на лицо спавшего и делал его спокойным и прекрасным.

    — Он спит, — сказал тихо Нильс, — мне бы не хотелось будить его, он, наверное, провел тяжелую ночь.

    — Это не должно нас удерживать! — громко вскрикнул Петерсен. — Вот уже причалила лодка с судом из Тромзое, я вижу судью Гуллика у руля. Нам нельзя терять времени, если мы желаем все покончить к полудню; разбудите его!

    — Я еще раз поцробую добром, — сказал Гельгештад, тронув Стуре за руку.

    Стуре открыл глаза и растерянно посмотрел вокруг.

    — Вы точно с того света, сударь, — сказал Нильс, — но пока вы в Бальс-эфльгаарде. У вас было достаточно времени для размышления, — сказал он, — вы человек, понимающий дело. Предлагаю вам сегодня то же, что и вчера, и надеюсь, что мы расстанемся друзьями. Не правда ли?

    Он протянул руку, но Стуре мрачно смотрел перед собою, и губы его презрительно сжались.

    Вошел судья в длинном мундире с гербом на груди. За ним стояли его двое рассыльных.

    — Взгляните, господин Стуре, — сказал Нильс, — вот слуги закона, которые явились исполнить свою обязанность. В последний раз предлагаю вам руку для мировой; берите, у вас нет выхода.

    — Вы думаете? — спросил Стуре, вставая, — ну, мы посмотрим. При вас ли мой вексель и бергенское поручительство? Предъявите то и другое.

    Гельгештад взглянул на него, как на человека, потерявшего рассудок.

    — Ну-у, — сказал он, — вы хотите видеть мои документы, вот они оба. Подойдите, судья Гуллик. Вот вексель более чем на шесть тысяч ефимков, полученных чистыми деньгами; вот другой более чем на две тысячи за товары и утварь; подпись под обоими, нельзя от нее отказаться!

    — Конечно, нет, — отвечал дворянин, — я признаю долг как и бергенское поручительство. Но к Фандрему у меня встречный счет, так как я заплатил ему более половины долга рыбою; следовательно, я никак не могу уплатить Нильсу Гельгештаду полную сумму.

    — Поручительство должно быть оплачено тогда, когда его предъявляют, — вмешался Петерсен.

    — Нисколько, сударь, — возразил судья, — поручительство только тогда должно быть оплачено, когда поручитель не видит средств возместить свой убыток. Если господин Стуре не может уплатить, и мы наложим арест на его имение, то поручительство причислится к общему долгу. Но пока он сидит в своем имении, надо выяснить, не в состоянии ли он сам заплатить своему настоящему кредитору, и что тот с него потребует.

    — Ну-у, — воскликнул Гельгештад со смехом, — это пустые споры, я не настаиваю на уплате поручительства, господин владелец Бальс-эльфгаарда, я желал вам только добра и не хочу, чтобы меня считали жестоким человеком. Здесь перед лицом суда предлагаю вам еще раз двадцать тысяч ефимков, покрываю ваш бергенский долг и беру за то выручку с рыбы. В итоге это будет двенадцать тысяч ефимков, значит, выплачиваю вам чистыми деньгами восемь тысяч ефимков.

    — Соглашайтесь, — сказал Гуллик, желавший Стуре добра, — слово сказано.

    — Сказано, все вы слышали, — воскликнул Гельгештад. — Возьми перо, Павел Петерсен, и запиши все это.

    — Подождите еще одну минуту, — возразил Стуре, — а если я вам выплачу долг?

    — Ничего против этого не имею, если вы только можете заплатить, — ухмыльнулся Гельгештад.

    — Так вы получите то, чего желаете, — сказал Стуре и с ключом в руке подошел к конторке.

    Сердце его сильно билось, и он дрожал всеми членами. «Помоги мне, Афрайя!», — пробормотал он про себя, и вдруг его страх превратился в радость, потому что в глубоком ящике он увидел ряд кожаных завязанных мешков; на каждом из них ясно было написано число «тысяча».

    Действительность ли это, или обман и волшебство? Стуре схватил ближайший мешок и конвульсивно сжал его рукой, как будто он мог исчезнуть; потом он его вытащил и бросил на стол, так что серебро зазвенело. Услышав этот звук и взглянув на Гельгештада и писца, Стуре почувствовал невыразимое блаженство; оба плута стояли теперь перед ним безмолвно, с вытаращенными глазами и не могли надивиться чуду.

    — Возьмите ваши деньги, господин Гельгештад, — сказал Стуре, овладев собою. — Вот восемь кошельков, в каждом по тысяче ефимков.

    — Ножик! — пробормотал Нильс, стараясь развязать шнурок.

    Стуре разрезал узел; кошелек раскрылся, в нем лежали светлые серебряные ефимки. Гельгештад запустил в кошелек руку и пересыпал их.

    — Совершенно верно, это серебро, приходится поверить.

    — В кошельках из самой тонкой лосиной кожи, — прибавил Петерсен. — Лучшая лапландская работа, какую только можно увидеть.

    Пересчитали и нашли счет верным. Гельгештад отсчитывал тысячу за тысячей, никто не сказал больше ни слова, но сердитые, холодные лица окружающих недоверчиво смотрели на Стуре.

    — Господин Гуллик, — обратился Стуре к судье, — призываю вас в свидетели, что я уплатил долг.

    — Дело окончено, господин Стуре, — отвечал чиновник. — Нильс Гельгештад объявил, что не имеет к вам больше претензий; значит, я могу вернуться в Тромзое.

    — Но сперва вы разделите мою трапезу, — возразил Стуре. — Хозяйство мое, конечно, бедно обставлено, на будущие времена я позабочусь о нем лучше.

    Мужчины были голодны и утомлены, и от завтрака не отказались. Гуллик тоже остался, а Стуре вышел распорядиться и посмотреть, что есть из провизии.

    Уже вчера в доме ничего не было, значит, сегодня трудно было ожидать, чтобы нашлось что-либо съестное, и, все-таки, было бы стыдно не пригласить к завтраку. У него было теперь в кассе много денег. Он насчитал шестнадцать кошельков, и с радостью отдал бы один из них за полную кладовую провизии. Озабоченно отодвинул он запор, рассчитывая полюбоваться пустыми полками; но если когда-либо он чувствовал особенно сердечную благодарность к Афрайе, это было теперь. В кладовой лежал большой, жирный лосиный окорок, старательно зажаренный и обернутый в холодные листья; несколько маленьких вкусных зайцев, одевающихся зимой в белых мех; целая связка тетеревов и с другой стороны три больших хлеба.

    Стуре поспешно позвал служанок, передал им окорок и зайцев, чтобы они поскорее сунули их в печь и разогрели, велел приготовить кофе, принести молока и накрыть на стол.

    Пока он занимался всеми этими приготовлениями, искал посуду и намеренно держался дальше от своих непрошенных гостей, они с оживлением говорили о случившемся и старались объяснить себе странный факт.

    Спутники Гуллика грелись на солнце перед домом, остальные же сидели за столом.

    Расходы на путешествие суда из Тромзое были довольно значительны; Гельгештад должен был их оплатить.

    — Пусть так, — сказал он, — я не прочь, но никогда бы этому не поверил.

    — Вы слишком поторопились, — отвечал Гуллик с легкой усмешкой.

    Купец сердито взглянул на него сбоку.

    — Но из какого же источника полилось на него это благословение? — спросил Павел Петерсен. — Вчера еще ничего здесь не было, я, наверное, это знаю. Откуда у него серебро? Кто вмешивается в дела Нильса Гельгештада? — Норвежец сосед, наверное, этого не сделает, значит остается только один Афрайя. Этот датчанин с пастором Горнеманном давно уже имеют тайные сношения со старым колдуном, которого следовало бы сжечь в пример другим.

    — Я все еще не могу этому поверить, — сказал Гуллик, качая головой. — Лапландец скорее даст отрезать себе руку, чем выложит на стол хоть один ефимок; да и не один человек, у кого в жилах течет благородная кровь, не войдет с ним в сделку и не займет у него.

    — Деньги остаются деньгами, — возразил купец. — Но если Павел Петерсен прав, то тут кроется предательство, и долг каждого из нас оградить себя от погибели.

    Тут вошли служанки с кофе, посудой й приборами, а за ними последовало жаркое и хлеб; наконец, сам Стуре внес стаканы и бутылки.

    — Принимайтесь, господа, — сказал он, восхищаясь всеобщим изумлением. — Я не могу вам предложить многого, вы привыкли к лучшему. Не прогневайтесь и не осудите.

    Гельгештад был знаток сочного жаркого и почувствовал сильнейший аппетит. Он взял нож, отрезал пару громадных ломтей и сказал:

    — Это редкость, господин Стуре, такое нежное, вкусное мясо. За ночь вы изобрели особые средства пополнить и кассу, и кладовые.

    — Для таких гостей делаешь, что только в силах, — смеялся владелец гаарда.

    — Приступимте! — воскликнул Гельгештад. — Пища и питье всюду дар Божий. Беру стакан, господин Стуре, чтобы выпить за ваше преуспеяние во всех делах.

    Разговор принял общее направление, а вкусное угощение привело всех в хорошее расположение духа.

    Гельгештад уверял, что будет очень рад, если предприимчивому поселенцу удастся привести в исполнение свои планы; если сам он и потерял охоту в них участвовать и переменил мнение, то не потому, чтобы не верил в их успех. Он как бы извинялся за свои поступки, говоря, что всякий должен беречь свое состояние и охранять его там, где он видит опасность.

    — Верьте, — прибавил он, — что с первого дня, как вы ступили на нашу землю, я охотно оказывал вам услуги; надеюсь дожить до того времени, когда вы составите обо мне более справедливое мнение.

    Стуре не считал нужным вести бесполезные споры; он отвечал миролюбиво, и слова его вызвали нечто вроде соглашения, которое каждый мог истолковать по-своему.

    — Я думаю, господин Гельгештад, — сказал Стуре, — что никогда не позабуду искренней благодарности, поскольку я вам ею обязан. У вас были причины к недовольству мною, так как гаард запущен. У меня не было ни сил, ни возможности всюду успеть. Но теперь, с Божьей помощью, я надеюсь скоро привести в порядок свое лесопильное дело, и тогда к зиме я приведу в хорошее состояние и дом, и двор. Мои владения велики и заключают в себе многие источники доходов, а средств у меня хватит, чтобы сделать эти источники производительными.

    — Вы нашли состоятельного компаньона? — спросил Гельгештад, наливая себе кофе в стакан. — Должно быть, что так. Не правда ли?

    — Очень возможно, что вы правы, — засмеялся Стуре.

    — С кем бы господин Стуре ни вступил в соглашение, это не может оставаться втайне, — сказал Павел. — Поэтому, конечно, в ваших собственных выгодах сообщить нам об этом. Ваш компаньон ведь добрый христианин? — прибавил он с насмешкой.

    Стуре хотел ответить ему резкостью, но в эту минуту за дверью послышался шум.

    Все встали. Раздался голос Эгеде, и когда вышли на двор, то увидели квена, рассказывающего что-то с проклятиями слугам судьи и рабочим.

    Первое, что услышал Стуре, было имя Мортуно.

    — Смотрите, — кричал Эгеде, — он стоял здесь. Смотрите, как моя собака бежит по следу. Мортуно был здесь, это так же верно, как то, что я сын своего отца! Вон весь его комагр виден в мягкой почве.

    — Так значит, здесь были лапландцы? — многозначительно спросил Гельгештад.

    — Да, господин, — воскликнул квен. — Трое оленей стояли там у кустов; вокруг них вся трава истоптана.

    — Как давно это могло быть? — спросил Павел.

    — Менее восьми часов тому назад.

    — Выи олени навьючены или нет? — продолжал писец.

    — Тяжело навьючены, — вскричал Эгеде, — иначе ноги их не оставили бы таких глубоких следов.

    — Ну, — засмеялся Павел, — значит ночное посещение и внезапное появление серебряного клада достаточно объясняется.

    — Придержите язык у меня в доме, — с гневным взглядом сказал Стуре ядовитому насмешнику.

    — Зачем же вы отрекаетесь от своих друзей? — дерзко возразил Павел. — Это не пристало благородному рыцарю. Мортуно сделал вам визит; Нильс Гельгештад получил свои деньги; каких обещаний они вам стоили, это ваше дело. Прощайте, господин Гуллик, счастливого пути! Приведите лошадей, мы тоже уезжаем. Там, где находит защиту и дружбу такой парень, как Мортуно, ни один норвежец не может больше сидеть за столом.

    — Трудно этому верится, — сказал Гельгештад, — мне жаль, господин Стуре, уходить от вас с дурными мыслями. Это такое обвинение, от которого вам следует очиститься, и оно серьезнее, чем вы думаете. Лапландцы замышляют недоброе у себя в горах, скоро последует день расплаты, тогда соберут все доказательства. Но ни один самый последний норвежец не окажет доверия человеку, который завязывает сношения с его злейшими врагами; никто не захочет даже есть его хлеб.

    Он отвернулся, не прибавив более ни слова, велел навьючить свои деньги на лошадей и, не прощаясь, покинул гаард с Олафом и другими спутниками.

    Когда путешественники поднялись на плоскогорье, Гельгештад придержал свою серую лошадь и вместе с писцом взглянул на зеленеющую внизу долину. Олаф и Эгеде уехали вперед.

    Лицо жестокого человека выражало ядовитую насмешку. Посмотрев на реку и на лес, он разразился злобным хохотом:

    — Труды мои не пропадут даром, — сказал он, — я должен иметь Бальсфиорд, зачем он этому дураку? Я запою ему другую песню, от которой у него уши завянут.

    — Удивительно, любезный тестюшко, как мы сходимся в мыслях! — захохотал Павел.

    — Вот как, — сказал, ухмыляясь, Гельгештад, — так ты знаешь мои мысли?

    — В точности, — отвечал его спутник. — Придержите поручительство, оно нам пригодится. Я думаю, мы скоро упрячем дворянчика, которого оба так нежно любим, в прекрасное местечко, где ему никакой колдун не поможет.

    — Так ты серьезно хочешь за него приняться?

    — Зачем мне за него приниматься? — засмеялся писец, — напротив, я хочу оградить его от всякой опасности; притом, он останется вместе со своими друзьями, с которыми я не желаю его разлучать.

    — Ну-у! — пробормотал Гельгештад, — я чувствую, что мы на одной дороге, только конца еще не предвижу.

    — Конец будет такой, каким мы его сделаем, — сказал Павел. — Я уже заранее на все случаи условился со своим дядей. Надо ловить птицу, пока на ней перья, и теперь самое время. Предоставьте лапландцам делать все, что они желают, не мешайте им, не угрожайте, будьте ласковы, как только можете. Через три недели будет большая ярмарка, тогда они должны спуститься со своих скал и пустынь, для закупки припасов на зиму; вот при эт(*и то оказии мы и выберем себе тех козлищ, которые нам нужны.

    — Афрайю не так-то легко поймать, — возразил Нильс.

    — Нет, — сказал писец, — старого плута мы непременно должны захватить. Правда, у нас нет солдат, зато не чувствуется недостатка в сильных руках и ногах. Я уже втайне переговорил со многими смелыми людьми, которые готовы оказать всякую помощь, и могу еще рассчитывать на многих других.

    Гельгештад одобрительно осклабился.

    — Смотри хорошенько, что ты будешь делать, — возразил он.

    — Конечно, — сказал Павел, — у меня есть шпионы даже между лапландцами. Я знаю парня, который даст мне верные сведения, где логовище волка. Скоро я ему сделаю почтительный визит. Маленькая охота, — воскликнул он злобно, — с Олафом и Густавом на Кильписе. Там он сидит. Мы выследим его в гамме; думаю так все устроить, что он не уйдет от нас.

    Нильс кивнул головой в знак согласия.

    — А дворянчика? — спросил он. — Ты их обоих поймаешь на одну веревку на ярмарке.

    — Огонь, который сожжет колдуна, — засмеялся Павел, — должен и ему опалить, по крайней мере, кожу и волосы.

    При этих словах Гельгештад стал серьезнее.

    — Не заходи слишком далеко, — сказал он. — Лапландец такое существо, которое можно засечь кнутом до смерти или повесить ему камень на шею и бросить его в фиорд. Крик его не далеко услышат; но у дворянина есть голос и его услышат далеко за морем; это племя не покидает своего; если и насмеются над ним свои и изгонят из страны, все-таки товарищи его поспешат к нему на помощь, как только мы сделаем ему что-либо дурное.

    — Не заботься, отец Нильс, и дядя мой, и я знаем, как обходиться с предателями.

    — Ну-у! — воскликнул купец, взглянув на него с удивлением.

    — Вот путь, — тихо продолжал писец, — который приведет тебя в Бальсфиорд и избавит нас от всяких забот. Выскочку-дворянина следует осудить, как предателя; а потом мы пошлем его в Трондгейм в цепях, со всеми актами и со всем, что к этому относится. Тогда ты выступишь со своим поручительством, и некому будет оспаривать права и земли тестя Павла Петерсена.

    Глаза Гельгештада горели злобной радостью.

    — У тебя верный взгляд, Павел, — сказал он. — Схвати же проклятого колдуна и вынуди у него признание, даже если бы пришлось употребить в дело и пытку. Жомы скоро заставят его говорить, где находятся серебряные клады в пустыне. Сегодня ты видел небольшой образчик богатства старого плута.

    Павел, в знак согласия, кивнул головой и протянул Нильсу руку. Оба ничего больше не сказали, но они понимали друг друга и, повернув коней, поспешили догнать уехавших вперед спутников.

    В гаард они приехали только вечером; их встретили радостно и ничто не помешало хорошему настроению, так как они решили ничего не говорить Ильде о происшедшем в Бальсфиорде. Густаву, конечно, сообщили самое необходимое. К великому удовольствию Павла, он вышел из себя, когда узнал, с чьей помощью Стуре избавился от расставленных ему сетей, и успокоился лишь тогда, когда хитрый писец сделал ему несколько намеков о своих дальнейших планах.

    В гаарде кипела шумная деятельность по случаю приближающейся ярмарки. Осматривали запасы товаров и предпринимали беспрестанные небольшие поездки по соседству, чтобы заключать меновые сделки с другими купцами. Отобранные припасы нагружали в лодки и переправляли в Линген, где наполняли лавку Гельгештада самыми разнообразными предметами; обходились с ними очень бережно, защищая их от сырости. Так проходили целые недели в труде.

    Между тем, писец съездил в Тромзое и вернулся оттуда. Олаф провожал его. Гельгештад и все домашние думали, что он не вернется. Однако, Павел Петерсен знал средство не только заманить его с собой, но и заставить вернуться. Олаф сделался в его руках мягким воском, из которого он лепил все, что ему угодно. Он заставил норвежца решиться на поездку с ним, упрашивая его по нескольку раз, а в Тромзое с такой задушевностью представил ему, как Ильда будет скучать, если он теперь покинет Лингенфиорд, и что неприлично уезжать перед самой свадьбою.

    — Я знаю, добрый Олаф, — говорил он ему, — какие желания ты лелеял и, право, после себя я всего охотнее отдал бы тебе Ильду. Но я не могу этого переменить, ты знаешь Гельгештада, знаешь, что случилось. Очень возможно, что Ильда сделала бы и другой выбор, я этого не отрицаю, но обстоятельства сложились так, а не иначе, и нам не хотелось бы из-за этого терять друга.

    Таким образом, Олаф вернулся. На возвратном пути Павел употребил в дело всевозможную лесть, чтобы уничтожить малейшее недоверие в честной душе своего спутника. В одном пункте они сходились оба — это в ненависти к Стуре и на этом-то писец основывал свой план, желая воспользоваться помощью Олафа в своем новом предприятии, Достаточно подготовив его, он ему открыл то, что придумал.

    — Я сообщу тебе, — начал он, — как хочу поймать самонадеянного дворянина в его собственные сети и наказать его. Ты знаешь, что теперь делают лапландцы, никто не уверен в своей жизни, покидая свой дом. Ты сам познакомился с их дерзостью.

    — Этот пес, Мортуно, поплатится мне за то, что он сделал, — воскликнул Олаф, которого всегда раздражало воспоминание о его приключении.

    — Я думаю, что он попадется в твои руки, — отвечал Павел, — но еще более того ты можешь отомстить и его сообщнику Стуре. Без него этот малый никогда бы не осмелился тебя оскорбить. Стуре с Афрайей одним лыком шиты. Все постыдные дела старого плута поддерживаются им. Я слышал, как он говорил, что не удивляется тому, что лапландцы, побуждаемые отчаянием, стремятся сами восстановить свои права, что это положение дел не может продолжаться, что притесненным надо оказать защиту.

    — Что же, он хочет стать во главе их? — спросил Олаф.

    — Ба! — отвечал предатель, — он не бессмысленно глуп, он хочет взять с собой принцессу Гулу и отправиться с ней в Копенгаген; там он всех поднимет на ноги; а я знаю, что можно там сделать с деньгами. Говорю тебе, нагрузи только Афрайя свой корабль серебром, и ты увидишь, сколько на нас налетит хищных птиц.

    Олаф недоверчиво посмотрел на него. Павел Петерсен серьезно продолжал:

    — Афрайя обладает громадными сокровищами, он действительно ими обладает; частью богатства его заключаются в деньгах, накопленных его предками и им самим; частью же, и это гораздо важнее, там наверху в пустыне есть серебряные копи, о которых знает только он один. То, что я тебе говорю, я знаю из достоверного источника. Собственные люди Афрайи рассказывают об этом чудные истории.

    Олаф был истый норвежец; он почувствовал внезапную жадность к серебру, и это отразилось на его лице.

    — Ты видишь, приятель, — воскликнул Павел, — нам необходимо завладеть стариком и выведать у него его тайну. Лучшее к тому средство — поймать Гулу. Тогда он сам придет и подставит себя под нож. В то же время мы разрушим все планы благородного дворянина и с ним тоже справимся. Проберемся же в яуры Кильписа; там мы их найдем. Ты будешь проводником, покажешь ту долину, где нашел тебя Мортуно, и натешишься вдоволь.

    Сделка была заключена, Олаф обещал свою помощь. Храбрый охотник до приключений, он готов был гоняться за колдуном, увезти Гулу и предать ее во власть Гельгештада. Павел советовал ему хранить глубокое молчание, чтобы оградить себя от измены.

    Они вернулись в Лингенфиорд в самый разгар деятельности в гаарде; Гельгештад был этим доволен, так как сильные руки Олафа можно было употребить в дело, а голова Павла и его способность к счетоводству были очень полезны в конторе.

    — Итак, — сказал Павел, оставшись с Нильсом наедине и дав ему отчет о своем путешествии, — как вы видите, в Тромзое все обстоит благополучно, тес-тюшко. Дядя уступил мне половину своего дома и скоро, вероятно, он мне его отдаст и весь.

    — Значит, ты скоро думаешь сделаться его преемником? — спросил Гельгештад.

    Писец улыбнулся.

    — Он часто сам чувствует, что стареет. Когда же я буду жить у него с молодой женой, то снова возьму на свои плечи все дела, как и прежде. В Трондгейме, да и в Копенгагене знают, что я всем заправляю; я имею верные сведения, что новая администрация, которой я послал свой план, не оставит меня без внимания.

    — Ну-у, — сказал Гельгештад, — ты хочешь сделаться судьей, это мне приятно. Я не могу поставить в вину трудящейся руке, что она за свой труд требует должного вознаграждения. Но ты будешь заботиться о своем дяде?

    — Насколько я в силах, — отвечал Павел. — Впрочем, вы знаете, что у дяди останется довольно средств, чтобы каждый день пить столько пунша, сколько в него войдет.

    Гельгештад кивнул головою, долго они смеялись, и хитрые глаза их встретились.

    — А теперь, — продолжал Петерсен, — мы можем завтра или послезавтра предпринять нашу охоту в Кильписе. Я все хорошо подготовил; об Афрайе я позаботился, он попадет в наши сети, и вам пока об этом нечего беспокоиться.

    — Я доволен, что ты им займешься, — осклабился Гельгештад, — буду молчать и ждать.

    Писец провел рукой по рыжим волосам и продолжал с улыбкой:

    — Нам с вами надо покончить еще одно дело. Обычай требует, чтобы тот, кто женится, переговорил и о приданом. Я не сомневаюсь, что Нильс Гельгештад о нем уж позаботился, но до сих пор мы еще ни о чем не условились.

    — Ты прав, — отвечал Нильс, — я также бы поступил; но, посмотри сюда.

    Он выдвинул один из ящиков и показал находящееся там серебро.

    — Тут десять тысяч ефимков, ты возьмешь их в Тромзое в свой дом. А пока я жив, я буду ежегодно прибавлять к твоему хозяйству по две тысячи. Если же Богу угодно будет позвать меня к себе, то Ильда получит большую часть в моем наследстве.

    — Я надеюсь, — сказал Павел, — что вы на этот случай сделали определенное распоряжение, так как человек не знает, когда настанет его час.

    — Я все сделал, и ты можешь сам взглянуть, — ответил Гельгештад, открывая другой ящик и вынимая бумагу.

    Павел взглянул в нее. Тесть указан ему на многие места и спросил:

    — Надеюсь, что ты доволен?

    — Доволен, — отвечая писец, — только против одного пункта я желал бы возразить. Вы завещали Ильде разные владения, но между ними нет Лоппена. Пусть этот остров перейдет к нам.

    Гельгештад сердито покачал головой.

    — Это тяжело приобретенное имение, оно должно перейти к прямым наследникам.

    — Но если я вас прошу, тестюшко, — смеялся Павел. — Лоппен голый утес. Если птиц станет меньше, он ничего не будет стоить. Возьмите взамен что-нибудь другое, отдайте мне эту скалу, и подумайте, вы ее никогда бы не получили без нашей помощи.

    Гельгештад рассердился.

    — Ты мне кажешься сомом перед стадом сельдей. Чем больше их вплывает в его пасть, тем шире он ее открывает и никогда, кажется, не насытится. Помощи твоей в споре за Лоппен ты именно обязан тем, что Ильда стала твоей.

    — И вы воображаете, что это меня вознаграждает, — воскликнул Павел со смехом, — я полагаю, что честь иметь меня зятем также велика.

    — Ничего я не дам, — закричал Гельгештад в ярости.

    — Стойте, — сказал Павел, — не наделайте глупостей, мы ведь все-таки не можем расстаться. Обдумайте, и будем мирно держаться вместе, хотя, может быть, мы друг друга и побаиваемся, или, если хотите, ненавидим. Умные люди умеют быть осторожными и оставаться друзьями. Удержите Лоппен, я больше ничего не скажу. Завтра мы предпримем охоту и увидим, что поймаем. А теперь расправьте морщины на лбу и скажите, в чем я могу еще помочь вам в ваших счетных книгах.

    На следующее утро компания охотников покинула гаард. Павел Петерсен, Олаф и Густав были хорошо вооружены: их сопровождал квен Эгеде со своей собакой и две вьючные лошади со всевозможной провизией на несколько дней.

    Между тем, Стуре приходилось бороться в своем одиноком поселении со многими тяжелыми заботами. Денег у него было довольно; но ему не хватало припасов, которые не легко было добыть даже и за деньги.

    Сам он не смел покинуть гаард, боясь больших беспорядков. Он сделал все, что можно, чтобы получить необходимое из Тромзое и других местечек, и это стоило ему больших усилий. С каждым днем он убеждался, что среди его прислуги и рабочих распространяется недоверие и неуважение к нему. До сих пор его считали другом и доверенным лицом крупного торговца из Лингенфиорда, первого во всей стране. Теперь же этот купец открыто разорвал с ним всякое сношение, показал к нему вражду и презрение. Скоро появились различные слухи, что старый страшный колдун Афрайя дал ему денег для постройки, что датский дворянин ему продался за это и отступил от Христа, закона и чести. Последствием было то, что большая часть не любивших датского дворянина теперь осмеивали и презирали его, как сообщника Афрайи. Он потерял всеобщее уважение. На свои выговоры он получал дерзкие ответы, на свои понуканья — противодействие и грубость. Через две недели дело зашло так далеко, что большая часть рабочих упрямо потребовала денег и ушла от него с угрозами, говоря, что не желает иметь дело с человеком, который находится в сообщничестве с лапландцем. У молодого владельца гаарда осталось мало таких, на которых он мог положиться в нужде; остались только подонки, которые не знали, куда деться; и оставались ради денег, не принося никакой пользы. Еще хуже было то, что поселенцы и купцы соседних торговых фиордов и местечек тоже повернулись к нему спиной. При каждой попытке он встречал отвращение вместо помощи. Те, кто были прежде ласковы с ним, запирали перед ним двери, и только теперь он вполне понял, что значило многократное предостережение Гельгештада, чтобы он избегал стать отверженным. В цивилизованных странах, в больших городах самый запятнанный все еще найдет себе и друзей, и товарищей; здесь же так называемые честные люди с презрением отвернулись от него, да и кроме того с этим были сопряжены еще и другие трудности. Никто ничего у него не покупал и не хотел ему продавать. Ни один рабочий, несмотря на хорошую плату, не хотел у него служить; его подвергли насмешливому презрению; те, кому он больше всего сделал добра, теперь первые старались оскорблять его, причинять ему вред и всячески его поносить.

    Он убедился, что не может продолжать своих работ; что же с цим будет? Как ему перенести одиночество, лишения и неурядицу в делах? Ни один друг не постучится в дверь, ни одно человеческое существо не окажет ему сочувствия, пустынный дом будет единственным его убежищем. Было сомнительно, чтобы остал; ась у него даже и немногочисленная домашняя прислуга, да если бы и осталась, чем бы он кормил и себя и их.

    Он думал и о феврале, когда половина жителей Финмаркена уезжает на Лофоден для рыбной ловли; какое утешение мог он себе в этом почерпнуть? Ему казалось невозможным принять участие в ловле; чего только не требовалось для снабжения лодок и яхт различными рыболовными снаряжениями и, главное, провизией для людей. А где он это все возьмет? Если бы он начал; с того, что населил долины и берега колонистами, если бы он позаботился о гаарде, и оставил до времени своё лесное хозяйство, тогда дело было бы иное; Гельгёщтад не решился бы затронуть его в таком благоустроенном имении. Даже если бы он и решился, то можно было легко найти помощь. Многие богатые купцы ссудили бы тогда его деньгами; теперь же его осмеяли во всей стране и расславили датским дураком, который хозяйничает без головы и без смыслу Все это он обдумал, все увидел и все осознал, но было уже поздно!

    Надо было много мужества и стойкой энергии, чтобы в таком положении не предаться отчаянию. Единственный друг, от которого Стуре мог ожидать истинного Сочувствия и всевозможной помощи, был Клаус Горнеманн. Но где находился старый служитель Божий?. В какой глуши? Может быть, на самых северных окраинах у Таны. И если бы он и, действительно, приехал в Лйнгенфиорд на свадьбу в дом Гельгештада, разве Стуре мог отрицать, что взял деньги у Афрайи, разве пастор мог примирить с ним всеобщую ненависть, разве он мог доставить ему уважение, почтение, средства противостоять могущественным врагам? Стуре все еще твердо держался решения не поддаваться, не дать себя ограбить и выгнать из страны. Уверенность, что честь его ничем не запятнана и что совесть его чиста, поддерживала его силы. Он всячески изыскивал средства к помощи, но, покинутый всеми, не мог ни одно признать действительным. Деньги Афрайи ничем ему не помогли и все-таки около этого старика вращались все его соображения, все его невеселые мысли возвращались к нему; когда он проводил бессонные ночи, и ветер стучался в окна, он радостно вскакивал, надеясь увидеть колдуна. Но Афрайя не показывался.

    С такими тяжелыми мыслями шел он раз вверх по долине Бальс-эльфа, за водопад. Вдруг он услышал позади себя тихий голос, назвавший его по имени. Через обломки скал, поросших деревьями, прыгал к нему Мортуно, как ловкий олень, молодецки надвинув шапку с орлиными перьями на черные волосы.

    — Я давно тебя не видал, Мортуно, — сказал Стуре, когда тот приблизился.

    — Да будет над тобой мир! — ласково отвечал лапландец. — Ты догадываешься, конечно, зачем я пришел?

    — Афрайя послал тебя?

    — Да, начальник хочет тебя видеть, — продолжал Мортуно. — Хочешь ты исполнить его желание?

    Стуре сейчас же согласился.

    — Так я буду ждать тебя здесь, — сказал Мортуно и сел на камень. — Скажи твоей прислуге, что ты дня два не будешь дома; и еще одно. У дверей своих ты найдешь двух человек. с оленями; они хотят кое-что у тебя купить. Дай им, что у тебя найдется, это люди Афрайи.

    Возвратясь домой, Стуре действительно нашел двух лапландцев, которые купили у него различные вещи и, между прочим, бочонок пороху.

    Через два часа владелец гаарда был готов к путешествию. Он оставил хозяйство на верную служанку и на берегу эльфа нашел Мортуно. Увидев датчанина, лапландец сейчас же вскочил и, не дожидаясь его, стал подниматься по скале.

    Он остановился только наверху, у фиельда, и повел Генриха Стуре на восток. Они шли несколько часов подряд. Кильпис приблизился, но все еще до него было порядочно далеко, а между тем, надвигалась ночь. Датский дворянин не привык к таким утомительным, опасным дорогам; он почувствовал усталость, но проводник обещал ему скорую помощь. Через час они спустились в глубокий овраг. Здесь Генрих услышал собачий лай и особенное ворчанье оленей, указывавшее на присутствие стада. Оба спутника остановились у ручья, протекавшего в овраге. Мортуно попросил своего спутника немного подождать и через несколько минут вернулся, ведя на ремне оленя.

    — Вот тебе обещанная помощь, — сказал он. — Влезай, это сильный олень, он тебя выдержит.

    Дворянин не заставил себя просить. На спине странного верхового коня лежала подушка; на шее висел колокольчик, и его слабый звук раздавался в ночной тишине. Мортуно слегка ударил оленя и прокричал ему пару незнакомых грубых гортанных звуков. Олень сейчас же проложил себе путь сквозь кусты, а молодой лапландец скакал впереди него.

    — Далеко еще до того места, где нас ожидает твой дядя? — спросил, немного погодя, Стуре.

    — Ты ближе к нему, чем к Бальсфиорду, — коротко отвечал лапландец, не желавший, по-видимому, пускаться в разговоры.

    Они продолжали путь во мраке ночи. Над ними расстилалось небо с бесчисленными звездами. Олень зашлепал, наконец, по воде, наполнявшей, как казалось, обширный бассейн. Вдруг вдали заблестел красноватый свет; олень вышел с седоком, из воды на сушу, которая поднималась все выше и круче. Собаки громко залаяли; Стуре больше не спрашивал, он знал, что находится вблизи Афрайи. Через некоторое время навстречу им вышли несколько человек с горящими лучинами и повели их к остроконечной палатке. Мортуно пригласил своего гостя войти. Пол у палатки был густо усыпан березовыми листьями; посреди находился очаг; направо мягкое ложе из мха, покрытое шубами и холстами.

    — Побудь здесь, — сказал Мортуно. — Афрайя приглашает тебя отдохнуть.

    — А где он? — спросил дворянин.

    — Кто может знать это? Когда придет время, он будет у тебя. Если ты устал, то спи без забот; если ты голоден и чувствуешь жажду, ты найдешь здесь на очаге все, что мы можем тебе дать.

    Он вышел из палатки, повторив просьбу, чтобы Стуре терпеливо ожидал его дядю.

    Ничего другого и не оставалось при таких обстоятельствах. Была глубокая ночь, и длинный путь порядком утомил путешественника. Утолив голод, он бросился на мох, закутал голову в мягкие шкуры и скоро заснул так крепко, что не видел снов.

    Глава одиннадцатая.
    Рай Гулы
    Править

    Уже светало, когда Стуре проснулся. Он сейчас же вскочил, подстрекаемый любопытством, но, подняв занавес палатки, очень удивился, потому что находился совсем один в дикой пустыне. Позади его лежала громадная скала Кильпис, и глава ее освещалась утренней зарей. То место, где стоял Стуре, представляло уступ у подножия могучей скалы и отделялось от нее глубоким оврагом. С трех сторон этот маленький фиельд ниспадал почти отвесно к довольно большому озеру; с четвертой стороны он присоединился к горному хребту, по которому ночью и взобрался олень со своим седоком, перейдя вброд часть озера. Но где же теперь этот олень? Где Мортуно? И где, в особенности, Афрайя со своей дочерью? Стуре вскочил на один из больших обломков скалы и с удивлением увидел, что обломки эти образуют правильный круг, и все покрыты странными линиями и чертами. Он часто слыхал о таких местах для жертвоприношений у лапландцев, и не сомневался, что и это место посвящено какому-нибудь божеству.

    Между тем рассвело. Стуре шел по краю оврага. Ему показалось, что камни положены в виде ступеней, и можно спуститься вниз. Попытка удалась. Спустившись, он увидел, что дно оврага оканчивается в расщелине, которая углубляется в Кильпис, как вход в пещеру. Овраг принял здесь вид хода со сводами, из глубины виднелся свет, как будто из солнечных лучей. Стуре скоро убедился, что это та самая стена, перед которой стоял Олаф, и с нетерпением пошел дальше. Предчувствие говорило ему, что тут должна жить Гула, что тут он найдет Афрайю, и, действительно, из прохода он увидел перед собою прелестную зеленеющую долину, каких никогда не встречал в этой стране. Посреди ее протекал ручей, окаймленный кустарником; всюду росла роскошная густая трава, усеянная пестрыми полевыми цветами; всюду, куда Стуре не обращал взоры, он видел прекрасный сад, возращенный прилежной рукой. Вдруг, также как и Олаф, он услышал вдали звон колокольчиков и увидел почти в то же время девушку, вышедшую из-за густых кустов. Она приблизилась к ручью; это была Гула.

    Изящная фигура девушки была окутана светло-коричневой одеждой, а подле нее шел белый ручной олень с красной лентой на шее. Девушка смотрела вниз, на землю; вдруг олень остановился и стал нюхать воздух; Гула подняла голову и увидела перед собою чужого человека.

    — Гула! — воскликнул Стуре, протягивая к ней руку.

    Глаза Гулы заблестели, страх ее превратился в сильную радость.

    — Милая Гула, — сказал Стуре, — как долго я жаждал увидеть тебя. Скажи, как ты живешь? Слава Богу, глаза твои ясны!

    — Мир да будет над нами обоими, — отвечала она. — Мне хорошо, я счастлива. Но что это? — продолжала она, рассматривая его. — Ты побледнел, и лицо твое носит следы забот. О, отец мой говорил мне об этом, они тебя преследуют и обманули тебя, все, все против тебя!

    — Так ты знаешь о моем несчастии? — Спросил он. — И знаешь, как твой отец мне помог?

    — Он помог тебе? — живо спросила она. — Да будет над ним благодать Божия! Вчера только отец сказал о тебе, верно он хотел подготовить меня к тому, что ты здесь.

    — А где твой отец, милая Гула? — Ласково спросил Стуре.

    — Здесь! — Отвечал голос у входа в скалу.

    Там стоял Афрайя, положив руки на горный посох, и блестящие глаза его остановились на Стуре.

    — Приветствую тебя, юноша, в моей стране, — сказал он, — благодарю, что ты пришел. Желаю, чтобы тебе понравилось в раю Юбинала.

    Потом он взглянул на Гулу, провел рукой по ее волосам, пробормотал ей несколько слов, и, обращаясь к гостю, сказал громко:

    — Пойдем, я покажу тебе своих оленей, а дочь пока позаботиться об угощении.

    Гула поспешила уйти. Ручной белый олень побежал за ней. Афрайя же повел своего гостя по извилистой долине, перебрался с ним через высокую гранитную стену, и Стуре увидел себя на плоскогорье, против жертвенных камней, у которых он провел ночь. Палатка его уже исчезла, но внизу на краю оврага было теперь пять других палаток, от которых тянулась изгородь, и внутри ее толпилось множество рогатых коров-оленей.

    В первый раз дворянин находился в самом центре лапландского лагеря, и оживленная деятельность открывалась его взору. Большое стадо за изгородью заключало в себе более тысячи голов. Сегодня происходил осенний осмотр. С дюжину мужчин и женщин доили молоко, другие подводили сопротивлявшихся животных. Мортуно обходил с двумя опытными помощниками все стадо, выбирал известное количество оленей для продажи и вырезал им волосы из гривы в виде метки. Молодые животные стояли в куче, оленята прыгали вокруг матерей, толкались, гонялись друг за другом и весело кричали; старые подзывали их предостерегающими звуками и нетерпеливо выжидали момента, когда их выпустят из загородки на свободу. Колокольчики передних оленей мелодически звенели, мужчины и женщины работали с песнями. Всюду, по-видимому, царствовали смех и веселье. Пастухи бегом уносили большие сосуды с молоком то в кладовую, которая была больше всех остальных палаток, то в двойную палатку, служившую, по-видимому, жилым помещением для семей, так как из-за ее откинутой занавеси виднелся яркий огонь и выходил густой столб дыма. Все эти палатки или гаммы были устроены очень просто; они состояли только из семи или девяти довольно высоких шестов, связанных в остроконечную верхушку и образовавших внизу круг. На этих шестах висело покрывало из грубого коричневого холста, укрепленное канатами из крученой кожи и деревянными кольями на случай вьюги. У некоторых гамм это покрывало, было пропитано жиром, все они находились в хорошем состоянии, а около самых больших висели на нескольких шестах одеяла, посуда, деревянные чашки и одежда. Стуре смотрел на эту пастушью жизнь и деятельность с пытливым удовольствием.

    День был ясный, небо прекрасное, голубое, как летом; несмотря на утро, солнце порядком пригревало. Афрайя, оставил Стуре в раздумье, и пошел за Мортуно, отозвавшим его, чтобы решить окончательно выбор оленей.

    — Так проходит человеческая жизнь, — сказал Стуре, долго сидевший на камне и смотревший вокруг, — там во дворцах, здесь в хижинах, у одних на шелковых подушках, у других на голых скалах, покрытых снегом; то, что кажется баловням судьбы страшной нищетой, для этих сынов природы составляет их счастье и наслаждение.

    — Теперь я понимаю, — продолжал он, когда вернулся к нему Афрайя, — почему бедные лапландцы, живущие на берегу, так вам завидуют. Такая свободная пастушечья жизнь восхитительна в сравнении с жизнью в душных землянках.

    — Тё там, внизу, — с радостью отвечал Афрайя, — нищие, питающиеся милостыней. Я избрал сто оленей из этого стада и продам их на ярмарке целиком, со шкурой и рогами. Другие мои стада принесут мне не меньше; карманы мои будут полны светлыми ефимками, и при этом мы из году в год не нуждаемся в хорошей разнообразной пище. Мы кочуем взад и вперед по своей обширной стране, живем там, где нам нравится, не терпим нужды, ни в чем себе не отказываем. Не гораздо ли больше забот у людей, считающих себя и умнее, и лучше нас? Как велики их потребности? Чем глубже ты посмотришь, тем больше убедишься, что я говорю правду. Люди были справедливы, пока они довольствовались малым; чем дальше они ушли в деле разных хитрых искусств, тем они стали жаднее и бессовестнее. Мы не живем еще по примеру наших праотцов. Мы ничего не хотим чужого, но твой народ притесняет нас, берет у нас то, что нам принадлежит и не оставляет нас в покое.

    — Если бы твои слова были справедливы, — отвечал Стуре, — то на всей земле были бы только пастухи и охотники. Мы бы жили, как звери в лесу. Но человеку дарована от Бога способность стремиться дальше, учиться, созидать и употреблять в дело разум.

    — Разве он должен употреблять его затем, чтобы делать несправедливости? — спросил Афрайя.

    — Нет, — отвечал Стуре, — образование должно делать нас лучше, добрее и справедливее.

    — Пойдем, — продолжал Афрайя, — мое стадо собралось на утреннее пастбище. Ты, я думаю, хочешь пить, раздели с нами хлеб наш и возблагодарим Создателя, Которому принадлежат все существа.

    Пока он говорил, тесная толпа оленей пришла в движение. Дюжина щетинистых собак, до тех пор стоявших вокруг стада и стороживших его, загоняя каждого удалявшегося оленя, теперь подняла громкий лай. Передовые олени встали во главе своих многочисленных семей, и все двинулись, на росистый луг, поросший мхом, вниз, к озеру, на водопой, а оттуда в лесистый овраг, где был богатый корм. Весело было вырваться на свободу: олени бодро скакали, собаки звонко лаяли, пастухи громко кричали, помахивая длинными палками: оставшиеся собрались в большой палатке, где висел на цепи котел над очагом, в котором пылал огонь. Старуха кипятила в нем жирное свежее оленье молоко на завтрак.

    Женщины, дети и мужчины сидели вокруг на корточках, получали свою порцию и закусывали мучными лепешками, которые тут же горячие снимались с раскаленного камня. Все они бросали смущенные, пытливые взгляды на чужого господина, любовавшегося их прекрасным аппетитом.

    Афрайя взял одну из деревянных чашек, старуха налила в нее питья, и он подал ее гостю.

    — Прими то, что мы можем дать, — сказал он, — здесь нет ни у кого ни лучшего, ни худшего.

    Молоко было очень вкусно. Стуре почувствовал, что освежился и высказал это Афрайе. Тот одобрительно кивнул головой.

    — Я надеюсь, — сказал он, — тебе еще более понравятся наши кушанья; даже такие люди, как Гельгештад, не пренебрегают ими.

    Это имя напомнило владельцу гаарда об истинной цели его посещения.

    — Ты позвал меня к себе, — сказал он, — и я тем охотнее исполнил свое обещание, что нуждаюсь в твоем совете. Ты, наверное, знаешь, в каком положении мои дела. Дом мой опустел, работа стоит, и я, право, не вижу средств вырваться из этого тяжелого положения.

    — Я знаю, — сказал Афрайя, в раздумьи глядя вдаль, точно взвешивая свой ответ.

    Вдруг он указал на какой-то предмет, появившийся по ту сторону озера. Там росли ивовые кусты. Стуре взглянул и не верил глазам: он узнал Олафа, подле которого стоял писец, а за ними Густав.

    — Сын Гельгештада! — с удивлением воскликнул он.

    Лапландец кивнул головой; он, по-видимому, не испугался и не озаботился. Зрение у него было острое, он перегнулся вперед, и, казалось, прислушивался и слышал, о чем они совещались.

    Через несколько минут, все трое сошли с холма и приблизились к палаткам.

    — Они не должны со мною встретиться, — сказал Стуре.

    Афрайя поднял посохом холст близлежащей палатки и знаком показал своему гостю, чтобы он в ней укрылся. На его пронзительный свист Мортуно вышел из кладовой. Когда он увидал троих норвежцев, на лице его отразилась дикая жажда мести.

    Быстрым движением схватил он ружье, висевшее на шесте у входа, но строгое приказание Афрайи заставило его опять повесить его на прежнее место. Афрайя шепнул ему что-то на ухо, и он удалился. Повелитель лапландцев сел у очага. Собачий лай и веселые голоса возвестили ему о прибытии гостей.

    — Отзови собак! — сказал писец, заметив Аф-райю. — Не захочешь же ты, чтобы они напали на твоих лучших друзей.

    Афрайя снова пронзительно свистнул, и собаки сейчас же замолчали.

    — Здравствуй, славный повелитель; да хранит Юбинал твою драгоценную главу! — весело воскликнул Павел. — Ты, конечно, желаешь узнать, чему ты обязан честью видеть нас в своей гамме. Слушай же: вчера утром мы собрались на охоту, и нам так повезло, что мы уже отправили в Лингенфиорд лошадь с богатой добычей. Сами же мы пробрались дальше и дошли до Кильписа. Увидав твои палатки, мы решились сделать тебе визит, чтобы заручиться твоей могущественной дружбой.

    — Приветствую вас, — сказал Афрайя. — Садитесь со мной; все, что у меня есть, к вашим услугам.

    — Вы слышали, — со смехом вскричал Павел. — Все, что у него есть, к нашим услугам. Ну, так признавайся, старый скряга, где ты прячешь свои сокровища!

    — Поищи, — отвечал лапландец в том же тоне, — и возьми, батюшка, все, что найдешь.

    — Так ты и на это согласен, — воскликнул писец, — ну, кто знает, что может случиться. Но где же твои люди? Где же любезнейший Мортуно?

    — Моя молодежь со стадами в долине, — отвечал Афрайя. — Позвольте мне теперь взглянуть, что я могу предложить своим гостям.

    Он подошел ко входу к кладовую, подозвал женщину и отдал ей свои приказания.

    — Если старый колдун действительно один, — тихо сказал Олаф, — то с ним бы можно было побеседовать.

    — Плохие шутки, приятель, — возразил Павел, который без устали все высматривал, — я думаю, ты в точности знаком с лапландской пулей, а из кладовой, как мне показалось, косится на нас желтое лицо Мортуно. Следовательно, спокойствие и хладнокровие!

    Молодые люди уселись вокруг очага. Павел вытащил полную бутылку и подал ее возвратившемуся Афрайе.

    — Прими этот божественный напиток, — воскликнул он, — им не пренебрег бы и сам Юбинал. На лингенской ярмарке ты получишь побольше. Ведь ты сам приедешь на ярмарку!

    — Приеду, батюшка, приеду! — отвечал лапландец, самодовольно ухмыляясь. — Привезу оленей более двухсот штук!

    Он пересчитал другие свои товары, и завязался разговор по поводу ярмарки. Две лапландки принесли, между тем, кушанья и поставили их перед гостями.

    Стуре лежал под покрывалами и мог расслышать каждый звук из того, что говорилось подле; но того, что он ожидал, не случилось. О нем не упомянули ни единым словом. Охотники были голодны и хотели пить, хвалили кушанья и напитки и смеялись шуткам Петерсена.

    — Во всяком случае, ты должен прийти на ярмарку, — сказал писец с набитым ртом, — тебе даже дядя мой будет за это благодарен. Возникло много споров. Ты имеешь влияние на твоих соотечественников. Держи их в порядке, чтобы они не проявляли дерзости.

    — За это же ты меня не обвинишь, батюшка, — отвечал Афрайя.

    — Никто тебя не обвиняет, — продолжал Павел, — но твой собственный племянник выкидывает дурные шутки. Где он? Здесь у тебя?

    — И он в долине со стадом, — ухмыльнулся старик. — Не трогай его, он еще молод и исправится со временем.

    — Неправда ли, тогда, когда женится? — сказал Павел, — или он уже ввел в свой дом госпожу Гулу?

    Афрайя задумчиво покачал головой.

    — Гамма Мортуно будет пуста, — сказал он, — до зимнего снега.

    — Зачем взял ты Гулу из дома моего отца? — нетерпеливо и с угрозой спросил Густав.

    — Афрайя хорошо сделал, — быстро вмешался писец, — каждый отец может распоряжаться своим ребенком. Что было делать девушке в Лингенфиорде? Ильда не может взять ее к себе, я бы не желал иметь ее в Тромзое; разве Олаф нанял бы ее в Бодое в качестве экономки?

    — Я бы охотнее окружил себя медведями и волками, чем взять эту желтолицую колдунью! — с гневом. возразил Олаф.

    — Не принимай этого к сердцу, Афрайя, — сказал Павел, — хотя Олаф и ворчит, он любит тебя больше, чем ты думаешь. Впрочем, у него до тебя просьба. Через несколько дней он отправится в путешествие, и ему нужны попутный ветер и прекрасная погода. Ты колдун, — весь свет это знает, можешь заговаривать бури и непогоды. Хочешь ли ты доставить моему доброму другу, Олафу, хорошее, быстрое путешествие?

    Афрайя сделал отрицательный знак, и хитрая улыбка заиграла у него на губах.

    — Отчего ты не хочешь, старина? — грубо спросил Олаф. — Напиши свои нелепицы; я дам тебе за это ефимок.

    — Ты называешь это нелепицами, — отвечал лапландец, — что же ты хочешь с этим делать?

    — Не заботься о неверующем, — вмешался Павел, — когда он увидит действие, он уж поверит в твои чудеса. Дай-ка сюда твои заговоры.

    Афрайя засмеялся про себя, потом взял молча из сумки, висевшей за поясом, кусочек меди, имевший форму человеческой головы. Он взял его за один конец, другой должен был держать Олаф и, пробормотав что-то про себя, он обмотал его тонкой струной, которую тоже достал из кармана. Прошептав про себя еще длинное заклинание, он передал талисман норвежцу, который смотрел на всю эту церемонию с крайне недоверчивой миной.

    — Что же мне делать с этой дрянью? — спросил Олаф.

    — Носи при себе, — сказал Афрайя, — ветер и волны будут к твоим услугам.

    — Пустяки! — воскликнул дюжий норвежец. — Не думаешь ли ты, старик, что я поверю твоему обману? Довольно дурачиться, пойдемте.

    Он уже хотел было бросить амулет в горячую золу, но писец удержал его руку и сказал настойчиво:

    — Тебе не следует так принимать готовность Афрайи. Прими с благодарностью это заклинание и испытай, какую оно принесет тебе пользу.

    Он сунул амулет в сюртук Олафа и надел шляпу.

    — Дай Афрайе ефимок, — продолжал он, — а затем и пойдемте, если хотите еще к ночи вернуться в Лингенфиорд. До свидания на ярмарке, Афрайя. Ты будешь нами доволен.

    Они ушли из гаммы, и Афрайя проводил их. Когда Стуре вышел из своей засады, он увидел, что они стояли у леса в овраге и затем пропали между каменными скалами по ту сторону озера.

    Стуре беспокоился по поводу этого странного посещения.

    — Они ушли, — сказал он Афрайе, — знаешь ли ты наверное, что они не искали меня здесь?

    — Они и не подозревали твоего присутствия, — отвечал старик и с тихим смехом прибавил:

    — Они ждут меня на ярмарке. Афрайя придет и рассчитается со строгим судьей.

    — Берегись! — сказал Стуре.

    Им овладело дурное предчувствие, когда он взглянул в суровое лицо Афрайи. В глубоких складках и морщинах отражалась злобная насмешка и затаенный гнев, блестящий взор устремился туда, где исчезли его недавние гости.

    — Скажи мне теперь, — начал датчанин, — чего ты от меня требуешь. Я тебе обязан, и готов тебе служить, если только это будет не против моей чести.

    — Не здесь, — отвечал старик, вставай, — пойдем, следуй за мной.

    Он зашагал вперед и привел его к тому уступу скалы, где был священный алтарь.

    — Сядь сюда ко мне, юноша, — сказал он. — Ты находишься в таком месте, где нельзя ни лгать, ни лицемерить. Это священный алтарь Юбинала, на котором в течении многих веков прославляли отца всех творений.

    Старик как будто окреп, говоря эти слова, и голос его звучал громко и торжественно.

    — Сперва я буду говорить о тебе, — продолжал он, — чтобы убедить тебя, что я с тобой откровенен. Ты пришел сюда, в страну раздора и горя, присоединился к тем, кто знает только одну жадность к деньгам и к наживе. Они выжимают сок из своих, как же им не притеснять нас, владевших страной, когда их здесь не было? Ты искусен в чтении книги в письме, значит, слышал, что эта неизмеримая страна принадлежала нашим отцам. На далеком юге, на берегах восточного моря находят еще их кости в гробницах скал; а, между тем, мы принуждены кочевать на этих безлесных фиельдах, даже и эти пустыни жестокие люди отнимают у нас.

    — Не думай, чтобы это было так всегда, — продолжал он после тяжелого молчания, — не думай, что прежде олень был нашим единственным кормильцем и достоянием. Много сохранилось преданий о том, что прежде мы жили в прекрасных, светлых долинах, где стояли плодовые деревья и росла богатая рожь. Нас прогнали оттуда силой; нас гнали и преследовали, и нам ничего больше не осталось, как безлюдная пустыня и животное, которое одно только и может существовать в ней. Впрочем, к чему жалобы! Каждое племя видело еще более худшие времена, и если так продолжится, то нам скоро придет конец. Наши лучшие пастбища потеряны, в преследователях наших нет ни уважения к праву, ни совести, одного вида нашего им достаточно, чтобы осмеять нас, одно имя наше возбуждает их презрение. Где найти справедливость у тех, кто считает нас хуже последнего животного, кто перебил бы нас, если бы мог нас достать, и если бы не получал с нас двойной выгоды при купле и продаже на ярмарках?

    — Юноша, — продолжал он с благодарностью во взоре, — ты родился с кротким сердцем. Ты принял участие в отверженных, но что с тобой стало ради этого? Тот, кто пригласил тебя в свой дом, сделал это с целью погубить тебя, а люди, которые должны бы управлять страной, взяли его сторону.

    — Правда! Все правда, что ты говоришь! — перебил Стуре. — Но где же спасение? Скажи, что должен я сделать, чтобы уничтожить эти козни и посягательства?

    Афрайя молчал некоторое время, потом отвечал:

    — Что бы ты ни делал, ты не минуешь их мести. Ты никого не найдешь, кто бы подал тебе руку, перед тобою закроют все двери, никто не будет с тобой торговать, никто не захочет есть твоего хлеба. Для услуг ты найдешь только негодных людей, которые будут тебя обманывать; рыбы ловить ты больше не можешь; где бы ты ни показался, всюду тебя оттолкнут, что бы ты ни предпринял, все испортят и разрушат.

    — Ты, может быть и прав, — с горечью сказал взволнованный Стуре, — злая воля и невежество нападают на меня, я уже много имею доказательств к тому; но со спокойствием и благоразумием можно многое сделать и уничтожить их злобу.

    — Делай, что хочешь, — сказал старик, — они, все-таки, окажутся проворнее тебя. Судья и писец самые могущественные люди в Финмаркене; они враги твои, и потому тебе нигде не будет от них покоя. Они замыслят твою погибель, опираясь на свои книги законов, они ограбят тебя, схватят и сделают нищим.

    Он хрипло засмеялся и продолжал:

    — Ты ведь знаешь, что могут сделать у твоего народа судьи и законы. Кого хотят сделать несчастным, того предают в руки правосудия; у кого хотят отнять то, что он имеет, тому посылают в дом коронного писца. Будь уверен, что Павел Петерсен уже закрутил веревку и притянет тебя ею к суду, а Гельгештад завязал узел.

    — Но разве нет средства избавиться от этого постыдного рабства?

    — Да, я знаю средство, — отвечал лапландец, пристально смотря на него, — и это средство может помочь нам обоим. Послушай! Сколько купцов живет в зундах и фиордах? Менее пятисот. Кто их любит? Никто. Разве это храбрые, сильные люди, могущие охотиться за волком и медведем? Нет, они ленивы, считают свои деньги и сидят дома у очага. А мы? Мы народ более чем в десять тысяч человек мужей, ружья которых не знают промаха, которые не боятся ни бурь, ни туманов.

    — Как? — с удивлением и страхом воскликнул юноша, — ты хочешь возбудить восстание, бороться против короля и властей?

    — Не против короля и властей, — сказал Афрайя, — а против наших врагов, делающих насилия во имя твоего короля.

    — Не будь несправедлив. Король ничего об этом не знает. Если бы он это знал, или если бы эти слухи дошли до губернатора в Трондгейме, многое бы не совершилось. Надейся, что старания миссионера Горнеманна скоро принесут вам помощь.

    — Если король и не знает, — сказал Афрайя, — то тем для него хуже. И как он может знать, когда живет за столько сот миль? Нет, господин, я ничего не ожидаю ни от твоего короля, ни от его слуг, ни от старого пастора.

    Стуре подумал немного.

    — Не дай своему ожесточению, — сказал он убедительно, — победить разум. Купцы и поселенцы квены, и рыбаки не так-то легко дадут себя одолеть. Народ твой рассеян по всему северу до самого Ледовитого океана. Ты не имеешь над ним власти. Но если бы даже тебе и удалось то, что никогда не может совершиться, если бы ты и разрушил всюду поселения норвежцев и одержал победу, то скоро бы приехали военные суда с солдатами и страшно бы отомстили тебе.

    Афрайя засмеялся про себя.

    — Пусть придут, — отвечал он, — твои солдаты не привыкли несколько дней подряд идти по колено в болоте или подниматься вверх по яурам, не имея хорошей пищи.

    Дворянин должен был согласиться, но чем более он убеждался, что Афрайя не шутит, тем менее сочувствовал его планам.

    — Если бы я знал, — сказал он наконец, — что ты можешь затеять такое кровавое дело, я бы исполнил свой долг и донес бы об этом властям.

    Афрайя ответил ему взглядом, ужасное значение которого Стуре вполне понял.

    — Предатель, — медленно проговорил колдун, — не увидел бы снова Бальсфиорда. Но ты не можешь предать меня, даже если бы и хотел. Юбинал избрал тебя своим орудием, и ты исполнишь его заповедь. Не думай, что я безрассудно подвергаю себя опасности. Мортуно бесстрашный муж, молодежь изо всех гамм готова за ним последовать. Ты же будешь с ними, чтобы возбуждать в них мужество.

    — Кто? Я? — воскликнул Стуре. — Скорее моя рука отсохнет!

    — Ты знаком с военным делом, — невозмутимо продолжал Афрайя, — и многие тебя боятся. Но ты могуществен и в своей стране, и там послушают твоего голоса. Говорят, что в Копенгагене тот может все сделать, у кого серебряные руки; Юбинал даст тебе эти руки. Ты бросишь в жадную пасть груды сокровищ, пусть только они сами назначат цену, за которую они хотят нам продать землю наших отцов.

    — Если у тебя столько денег, — с удивлением сказал дворянин, — то, конечно, можно многого достигнуть, во всяком случае лучшего и более справедливого управления, строгого надзора за купцами и судьями.

    Афрайя насмешливо покачал головой.

    — Прочь всех их, мы не хотим их долее терпеть! Если бы ты дал им целые мешки серебра, то завтра они бы пришли и потребовали больше. Нет, дети Юбинала спустятся к ним, Юбинал получит свои жертвы!

    Гневные взоры, которые он бросал при этом на камень, видевший уже не одну кровавую жертву, потрясли датчанина. Страшная мысль мелькнула у него в голове: может быть, и его самого принесут в жертву мрачным идолам, если он откажется исполнить волю Афрайи. Но гордость его и честь не позволяли ему лицемерно подчиниться. Он с полным спокойствием еще раз попробовал отговорить Афрайю от насильственных мер, хладнокровно рассмотрел возможность удачи при попытке к восстанию и доказал, что оно не может иметь успеха. С убедительностью истины он нарисовал последствия, которые оно бы за собой повлекло. Тогда бы вполне поверили всем гнусным обвинениям и клевете, взводимых на несчастное племя. Никто бы не посмел возвысить голоса в его защиту; все ужасы фанатического преследования разразились бы над ним, и настало бы, наконец, полное его уничтожение, сопровождаемое величайшими злодействами.

    — Ты хочешь предложить серебро и с помощью его купить свободу своей родины, — сказал он наконец, — а между тем ты сам сознаешь, что этим возбудишь только новые жадные страсти. Если справедливо то, что утверждает Павел Петерсен, будто бы в недрах этих гор сокрыты богатые серебряные руды, о которых знаешь только ты один, то берегись, как бы этой сказке не поверили. За серебро в Перу испанцы перебили целые народы, а судья из Тромзое не один жаден до денег; он и в Копенгагене найдет довольно сообщников. Придут целые толпы на поиски сокровищ; для тебя мало будет выгоды в том, что ты прогонишь рыбаков, если на место их появятся гораздо худшие пришельцы.

    Афрайя внимательно слушал и, казалось, по-сво-ему признавал доказательства своего гостя.

    — Имей терпение, — заключил свою речь Стуре, — так же, как и я. Положение мое, право, довольно несчастно, и ты не сказал мне ничего в утешение; напротив, доказал мне, что я потерянный человек. Тем не менее я не отчаиваюсь. Я постараюсь перетерпеть; Бог, помощник слабых, укажет мне путь, по которому я должен следовать. Я найду помощь, обращусь сам в Трондгейм и Копенгаген, и будь тогда уверен, Афрайя, я возвышу там свой голос и за тебя всюду, где только могут его услышать.

    Старый глава племени несколько минут хранил молчание, потом, как будто не слыхав уверений Стуре, продолжал начатое:

    — Когда мы их прогоним, тогда время позаботиться о том, чтобы не явились другие. Слова твои врезались у меня в памяти; ты прав, мы только тогда можем завладеть этой страной, когда сами станем вести торговлю и жить оседло. Но скажи мне, почему же мы этого не можем? С сетями мы так же умеем обращаться, как и с пастушьим посохом и с ружьем охотника. Нам тоже Юбинал даровал разум, и мы умеем употреблять его в дело. Руки наши искусны во всяком деле. Кто шьет такие тонкие башмаки, кто делает такие пестрые пояса, кто изготавливает прекрасные сумки и воротники? Отчего бы и нам не строить судов и домов? Отчего и нам не ездить на Лофодены для рыбной ловли, не продавать рыбы в Бергене? Отчего и нам не разбогатеть и не быть принятыми повсюду?

    Стуре смотрел на него с удивлением. То, что говорил Афрайя, звучало хорошо, но было мечтой, сказкой, невозможной, неисполнимой в действительности. Как могли подняться до цивилизации эти полудикие оленьи пастухи, эти горные охотники, это глубоко презираемое, униженное, с незапамятных времен задержанное в своем развитии племя, до цивилизации, которая бы сделала из него торговый народ, занимающийся рыбной ловлей и возделывающий поля?

    Чувство глубокого сострадания овладело молодым человеком: в вопросах Афрайи лежало что-то трогательное. Лицо лапландца дышало благородством, в глазах светились мысли, наполнявшие его голову.

    — О, Афрайя! — воскликнул Стуре, — если бы только я мог поверить, что все это действительно может совершиться, что твой народ способен подняться на эту высоту. Да, если бы все они были похожи на тебя и Мортуно. Но посмотри, какова большая часть из них… Оставь это, старик, слишком поздно!

    Старый вождь несколько минут сидел в раздумьи.

    — Юбинал всемогущ, — сказал он, наконец, вставая с места, — он обратил твое сердце. Молчи пока, юноша, пойдем. Гула уже, верно, давно нас ждет.

    С этими словами он зашагал вниз по ступеням скал, сопровождаемый своим гостем.

    Как приветлива казалась теперь скрытая долина, освещенная теплыми лучами полуденного солнца!

    Гула нарядилась для гостя в лучшие одежды, переплела роскошные черные волосы красными лентами, а на лоб надела золотую повязку, придерживавшую косы. Юбка из синей шерстяной материи была искусно вышита красными нитями, за поясом висела дорогая сумка из перьев, на шее было надето ожерелье из золотых монет; солнечные лучи играли в них.

    — Где ты был? — воскликнула она, идя навстречу Стуре, — как долго я ждала отца и тебя. Пойдем, я покажу тебе свой дом и водопад, ты с удовольствием отдохнешь там. Когда Клаус Горнеманн увидел его впервые, он воскликнул, что ничего прекраснее не видел взор человеческий. Но ты устал? Глаза твои мутны, и уста не смеются? Болит у тебя что-нибудь? Или отец мой тебя оскорбил?

    Она оглянулась на отца, который остался позади.

    Никто не оскорбил меня, милая девушка, — отвечал Стуре, подавляя печаль и страх.

    Она успокоилась и повела его дальше. Долина примыкала в виде круга к склону Кильписа. У подошвы его крепкие сосны перемешивались со стволами берез, и за прекрасной лужайкой, под охраной скал, стоял маленький домик, сложенный из бревен.

    — Мортуно с трудом построил его для меня и отделал, — сказала Гула с улыбкой. — Он дорого заплатил за окна и привез их издалека. Я нашла его уже готовым, когда пришла сюда.

    Она провела его мимо дома, через березовую рощицу, где, пенясь, быстро мчался ручей. Еще не видя чудного водопада, к которому его вели, Стуре заслышал уже его глухой рев, и, наконец, он открылся перед ним во всей своей красе. Поток свергался с крутой скалы Кильписа на несколько сот футов над долиною; он казался расплавленной массой серебра и низвергался в черную котловину скал, откуда высоко вздымалась водяная пыль. При блеске солнечных лучей сыпались миллионы блестящих искр; они образовали великолепные мосты и арки, отливавшие цветами радуги. Вокруг же сырость вызвала роскошную растительность. Там росли такие альпийские розы, каких Стуре никогда еще не встречал.

    Он видел целый сад с синими и ярко-красными грядами; душа его полна была восторга и удивления, глаза его с восхищением созерцали величественное явление природы.

    Он сидел на скамье, против темной пещеры, в которую ниспадали рассыпающиеся воды, и слушал рассказы Гулы.

    Здесь жили боги ее народа, а наверху, в тайных, сокровенных садах, жил Юбинал с блаженными духами. Они спускались ночью, при лунном свете, в долину и носились по воздуху.

    С мечтательной улыбкой слушал он ее, смотрел вверх на каменные утесы, которым Гула приписывала форму и значение, и любовался на ее лицо, полное внутреннего мира.

    Несколько часов оставались они в этом прекрасном уголке. Пришел Мортуно и позвал их к дяде, ожидавшему их на солнце, перед дверьми дома. Гула побежала в дом, а Стуре сел подле Афрайи, который рассказывал ему много о своих путешествиях более, чем на сто миль к северу и внутрь страны.

    Он описывал семейный строй, домашний быт и занятия своего народа и говорил с некоторой гордостью о том, что в этой стране, несмотря на отсутствие законов и чиновников, почти никогда не совершается преступлений.

    — Они обзывают нас ворами, разбойниками и обманщиками, — сказал он, — а я никогда не слыхал, чтобы было совершено воровство или грабеж, разве береговыми жителями. Там живет другой, бедный народ, притесняемый и угнетаемый; он с трудом влачит свое жалкое существование. Здесь же ты находишь только свободных людей, которые повинуются одному Юбиналу и не имеют подчиненных, потому что все равны. Мы живем в общей гамме, едим из общего котла, одеваемся в одинаковую одежду; мы братья, делим все между собой и никогда не хотели бы расстаться со своей свободой.

    Он мог сказать это. Даже сам Гельгештад признавал эту необузданную любовь к свободе, говоря, что ни один лапландец не променяет своих гор, своей гаммы и своего стада ни на какое благосостояние, ни на какие царские дары. А этот старик хотел покинуть эту жизнь, хотел прогнать врагов своего народа и занять их места за конторскими книгами и за прилавком. Странно было думать об этом, трудно было этому поверить. Да и сам Афрайя, сжившийся с пастушеской жизнью, мог ли превратиться в рыболова и в моряка? Кто же другой мог бы вынести такое превращение? Сколько столетий потребовалось бы даже для сильного народа, при благоприятных условиях, чтобы стать из охотников и пастухов земледельцами; как же могло это забитое племя занять место в ряду других народов? В раздумьи, с уважением, смотрел Стуре на старца, у которого могла родиться подобная мысль и созреть такой обширный план.

    Гула выскочила опять из дверей. Разгоревшись, весело крикнула она, что обед готов, и скоро все сидели за столом. Гула неутомимо заботилась о милом госте и очень была довольна, что обед ему пришелся по вкусу. К удивлению Стуре, Мортуно принес деревянные кубки, и несколько бутылок хорошей, старой мадеры, которую Афрайя купи л на последней ярмарке.

    Часы проходили в серьезных и веселых разговорах. Солнце село, глубокая долина потонула во мраке, и звезды взошли на небе.

    Афрайя встал первый, заткнул трубку за пояс, еще раз наполнил кубки и подал один из них своему гостю.

    — Довольно на сегодня, — сказал он, — я подношу тебе сонный напиток.

    Это был, должно быть, действительно, крепкий напиток. Стуре вдруг почувствовал, что голова его стала тяжела, как свинец, и Мортуно должен был его поддерживать, когда он нечаянно пошатнулся. Он пошел с обоими мужчинами, и они повели его, как ему казалось, через овраг, вверх по ступеням в палатку, которая снова стояла на месте жертвенника. Ему казалось, что он видит пылающий факел у себя перед глазами; потом ему показалось, что его подняли и понесли, и вдруг он как будто упал в неизмеримую пропасть. Он хотел удержаться и потерял сознание.

    Глава двенадцатая.
    Смерть Мортуно. Серебряные пещеры
    Править

    Было за полночь. В кругу камней жертвенника стояло несколько человек, тихо совещавшихся между собой.

    — Мы, без сомнения, сломим себе шею, — сказал один из них. Это был Павел Петерсен.

    — Где же остался Эгеде? — спросил Олаф.

    — Он спустился вниз по скале за своей собакой, — отвечал Павел. — Вот он и возвращается.

    — Важное открытие! — прошептал квен. — Ступени ведут со скалы вниз, внизу просторная пещера, и в ней свищет ветер. Я держал собаку за веревку и она тянула меня дальше; я следовал за ней и, наконец, услышал шелест деревьев и плеск воды. Тогда Иорн остановился и зарычал; я сейчас же вернулся.

    — Это, должно быть, та самая долина, которую ты видел, Олаф, — сказал писец. — Я прозакладываю голову, что принцесса там спрятана.

    Густав, сидевший на жертвенном камне, встал и сказал:

    — Иди вперед, время не терпит.

    — Добрый мой мальчик, — засмеялся Павел, удерживая его, — ты еще достаточно поспеешь разбить голову о камни или сделать неприятное знакомство с лапландской пулей. Успокойся же еще на несколько минут и дай мне все обдумать.

    — Зачем же мы пришли сюда, если теперь будем трусить? — сердито возразил Густав.

    После короткого военного совета, решились предпринять тщательный осмотр. Когда они благополучно достигли глубокого оврага, то убедились, что там есть проход в скалу. Скоро они стояли у выхода и слышали вдали глухой шум водопада. После нового совещания, Олаф остался стеречь у свода; другие сползли по камням вниз и достигли ручья; тут собака Эгеде стала принюхиваться. Все осторожно двигались вдоль ручья, следуя этому направлению, как вдруг собака с ворчаньем остановилась, и они, к удивлению своему, очутились перед красивым домиком; при тусклом мерцании звезд в нем можно было различить даже окна.

    — Вот тебе и раз! Блокгауз, — пробормотал Павел. — Кто бы там был?

    — Пощупайте, как ощетинился Иорн, — сказал квен, положивший руку на спину собаки. — Там спят лапландцы. Афрайя! Мортуно! Погодите-ка, я вас разбужу!

    С тихим смехом он вытащил нож из кожаного чехла и прислушался.

    — Дурак! — прошептал писец, — Афрайя не будет спать в деревянном доме; я думаю, скорее, что он выстроил этот дворец для лапландки.

    В ту же минуту он удержал Густава, который нетерпеливо протянул руку к двери.

    — Остановись, если ты не хочешь испортить все дело, — тихо сказал он. — Вот маленький фонарь, вот огниво; Эгеде, зажги огонь!

    Эгеде быстро исполнил приказание. Без шума повернулась дверь на петлях из березовых прутьев, и Павел вошел с поднятым фонарем, в сопровождении своих товарищей. Свет от фонаря постепенно озарял комнату; вдруг Павел молча указал в угол, где, на ложе из подушек и шкур, тихо и безмятежно спала Гула.

    Писец, не колеблясь, подошел к ней, повернул фонарь и устремил весь свет его в лицо бедной девушки.

    Действие последовало немедленно. Гула вздрогнула как от электрического удара и через секунду уже сидела на кровати. Волосы ее откинулась назад, глаза устремились на Густава, и хижина огласилась ужасным, резким криком.

    — Заткни ей рот! — воскликнул Петерсен.

    Эгеде набросил ей через голову одно из одеял, повалил ее и схватил за горло своей разбойничьей рукой. Густав только что собирался удержать его, как вдруг Эгеде получил с другой стороны сильный толчок. Он упал через голову на пол, и над ним поднялся белый оборотень, топтавший его со странным ворчаньем. Это был олень Гулы; он выскочил из угла на помощь к своей покровительнице.

    Эгеде так испугался, что лежал сперва тихо и безмолвно; но скоро он узнал своего противника, и нож его вонзился между ребрами верного животного. Олень зашатался, доплелся до кровати Гулы и, не испустив ни одного звука, упал на передние ноги.

    — Выслушай меня, Гула! — сказал Густав, в котором проснулось сострадание. — Не бойся, это я, Густав.

    — Кровь, кровь! — вскричала бедная девушка, увидев страшного квена и умирающее животное.

    — Довольно, Эгеде, — сказал Петерсен, выступая вперед. — Этому конца не будет. Такой крик лапландское ухо услышит за целую милю.

    При звуке этого голоса Гула, казалось, потеряла всякую способность к сопротивлению. Как только она увидела писца, кровь застыла у нее в жилах. Молча принялся Эгеде за работу и скоро связал девушку и заткнул ей рот. Ничто не пошевелилось на дворе. Петерсен послушал за дверью, вернулся и осветил хижину. С замечательным проворством осмотрел он все ящики и то, что нашел, привело его в немалое удивление. Там лежали ножи, несколько дюжин новых ружей и разное другое оружие. В другом ящике он нашел несколько бочонков пороху и порядочное количество слитков свинца. На самом большом бочонке стояло имя Стуре. С минуту Павел неподвижно смотрел на эту надпись, и мало-помалу дьявольская улыбка исказила его лицо. Он подозвал Эгеде и велел ему весь порох бросить в ручей. Когда квен исполнил приказание и вернулся, все они вместе со своей пленницей покинули избушку.

    Олаф стоял на старом месте под сводом, и ему сообщили об удаче; во время их отсутствия он ничего не слыхал и никого не видел.

    — Тем лучше, — сказал Павел. — Теперь скорее в путь! Нам еще целых два часа путешествовать, а с рассветом мы должны добраться до спрятанных лошадей и сидеть в седле.

    Эгеде поднял девушку и понес ее кверху по лестнице в скале. Отсюда они пошли вниз вдоль отвесной стены, потом шли некоторое время вброд по озеру; наконец, достигли болота и кустов, где дикое плоскогорье стало расширяться. Густав, Олаф и Эгеде попеременно несли девушку, целыми часами шагая с выносливостью истых норвежцев. Наконец, на сером небе засквозил свет, и мало-помалу ночная мгла рассеялась. Обернувшись, Петерсен увидел громадную блестевшую пурпуром вершину Кильписа, выступавшую из облаков и тумана.

    — Там лежит Питсаяур, — воскликнул он, — а здесь в долине должны стоять наши лошади. Густав, посади теперь принцессу на землю и отдохни от трудов. Эгеде приведет ей четвероногого носильщика.

    Но Эгеде не исполнил приказания. Он остановился и слушал; собака, послушно бежавшая за ним, вытянула нос по воздуху, ворчала и скалила зубы.

    — Что это? — сказал Павел. — Разве эти негодяи гонятся за нами по пятам? Спрячьтесь за камни! Эгеде, отыщи лошадей, как можно скорее. Смотрите-ка, Мортуно, клянусь жизнью! Он бежит один, как молодая рысь. Погоди-ка, ты пришел как раз кстати…

    Писец стоял на площадке, за которой были рассеяны громадные обломки камней.

    На далеком пригорке появилась человеческая фигура, которая вблизи, действительно, оказалась племянником Афрайи. Он бежал прямо на Петерсена; но в тридцати шагах от него лапландец вдруг остановился и перевел дух.

    — Как? — закричал Петерсен, — это ты, любезный друг, делаешь нам такой ранний визит? Приди, сядь с нами, наш огонь согреет тебя.

    — Где ты оставил Гулу? — воскликнул лапландец, подняв ружье.

    — Невеста твоя убежала от тебя, бедный малый? — отвечал писец. — Подойди поближе, мы поможем тебе сыскать ее.

    — Лжец, ты украл ее? — кричал Мортуно. — Отдай ее! Где она?

    — Здесь, Мортуно, здесь! Гула сама известила нас о себе, как бы мы могли ее иначе найти? Ее искреннее желание жить снова у своего благодетеля Гельгештада. Как ты можешь за это так сердиться?

    — Ты лжешь! — воскликнул Мортуно. — Меня разбудил крик; я нашел верного оленя Гулы, которого ты убил. Всюду, где ступает твоя нога, там кровь; куда посмотрит твой взор, там сохнут трава и цветы.

    — Я всегда говорил, — засмеялся Павел, подымая ружье и натягивая курок, — что в тебе есть поэтическая жилка. Но теперь, прошу тебя, не двигайся с места; как только ты сделаешь хоть одно движение, быть несчастью!

    При этих словах писца Мортуно услышал пронзительный крик. Он стоял прямо под дулом направленного на него ружья и не мог сомневаться, что при малейшем движении хитрый писец уложит его на месте. Но, услышав крик, он устремил взор на камень. Гулы не было видно, но он узнал ее голос; с быстротой молнии пригнулся, сделал скачок к засаде и выстрелил в Павла в то самое мгновение, как пленница выбежала к нему навстречу из-за камня. С проклятием пустил Павел пулю в лапландца, но тот, без сомнения, остался бы невредим, если бы не прозвучал еще другой выстрел, оказавшийся удачнее.

    Мортуно безмолвно упал на землю, а Гула бросилась к нему, не пытаясь более убежать, да и всякая попытка к бегству была бы бесполезна, потому что Густав стоял позади нее, а Олаф с дымящимся ружьем подскочил к нему. Однако, все остановились, даже и злой Павел не сказал ни одного дерзкого слова, когда увидел бедную девушку на коленях перед трупом несчастного юноши. Она откинула назад его волосы и смотрела безмолвно без слез в его неподвижные помутневшие глаза.

    — Зачем вы дали ей крикнуть и побежать? Мы бы, наверное, взяли его живым, — с гневом сказал Павел.

    — Она усердно просила Густава развязать ей руки, — отвечал Олаф, — а когда услышала голос этого малого, точно взбесилась.

    — Она его больше никогда не услышит, — пробормотал писец. — Ты возвратил ему ловкий его выстрел в шляпу, только на добрый дюйм пониже, этого хватит навсегда. Но, право, — продолжал он, взявшись за бок, — мне кажется, плут этот испортил не одну только твою шляпу, но и мой сюртук.

    Он только теперь вспомнил, что Мортуно пустил в него пулю, и, схватившись за бок, увидел, что на пальцах осталась кровь.

    Олаф взглянул и сказал:

    — Оторвана кожа, а с ней и порядочный кусок мяса.

    — Ну, он получил уже за это награду! — сказал Павел. — Но теперь пора положить конец этой сцене. Вот и Эгеде с лошадьми, смотри, как он любезно улыбается при виде этого неподвижного малого, которым он уже так давно хотел завладеть и не мог; теперь он уже никогда от него не ускачет. Здесь наши пути разойдутся. Я поеду прямо в Лингенфиорд: завтра там откроется ярмарка, а ты поедешь с Густавом, Эгеде и лапландкой влево, на высокую яуру, которая виднеется там при свете утренней зари. За яурой лежит Квенарнерфиорд. Эгеде хорошо знает эту местность, двоюродный брат его живет на Лахс-эльфе; лодка его к вашим услугам, вы можете переехать на Лоппен, где мы пока и скроем девушку.

    — Ты не передашь ее Гельгештаду? — спросил Олаф.

    — До конца ярмарки нет, — возразил Павел. — Если бы мы теперь свели туда Гулу, это наделало бы шуму и крику. Она должна исчезнуть до тех пор, пока старый плут Афрайя не очутится в нашей власти. Где у тебя кумир, который он тебе продал?

    — В кармане.

    — Хорошо. Припрячь его. Юбинал прекрасно о нас позаботится. Ветру будет довольно, судя по небу. К моей свадьбе ты, во всяком случае, опять вернешься в Эренес-гаард. Ильда будет скучать без лучшего танцора, тем более, что и датский каммер-юнкер в отсутствии.

    Норвежец понял насмешку.

    — Послушай, — сказал он, мрачно взглянув на него, — не на того ты напал с твоими остротами. Я застрелил этого малого, потому что не мог поступить иначе: он бежал прямо на тебя, да он этого и стоил, но я не могу смеяться ни над его смертью, ни над горем этой девушки. Все зло в этом деле падет на тебя.

    — Не можешь смеяться, так и не смейся, — сказал Павел, — во всем остальном я беру последствия на себя.

    Внимание их привлек теперь Эгеде. Он стоял перед мертвецом и показывал ему сжатые кулаки, прыгал, хохотал с безумной веселостью и произносил самые гнусные ругательства и насмешки. Мортуно ничего более не мог слышать, но зато все это слышала Гула. Она тихо молилась и плакала, стоя на коленях, но вдруг встала, выпрямилась и заслонила собой мертвеца.

    — Бесстыдный человек, — сказала она, — и ты смеешь смотреть на него? Пока он жил, ты его боялся, пока он жил, он презирал тебя и смеялся над тобою. Иди и оставь в покое этого мертвеца, за которого ты когда-нибудь дашь ответ перед судом Божьим.

    Достоинство и сила этих слов так поразили квена, что он струсил и удалился, сжав кулаки и щелкая зубами; мысль о суде Божьем, хотя и на минуту, подействовала на него.

    — Довольно болтовни, — закричал Петерсен, — пора отправиться в путь. Эгеде, принимайся за дело, посади принцессу на лучшую лошадь и убирайтесь-ка все!

    Тяжелая рука квена уже собиралась схватить несчастную жертву, но Густав оттолкнул его и взял руку Гулы. Он имел кроткий, убитый вид, глаза его испуганно блуждали.

    — Пойдем, Гула, пойдем со мной, — сказал он тихо. — Я не покину тебя, никто тебя не тронет, тебе нечего бояться.

    — О, Густав! — отвечала она, — возможно ли, чтобы ты был в обществе этих кровопийц? Сжалься над моим горем, свези меня назад, к отцу. Милый Густав, о, свези меня к нему!

    — Я не могу свезти тебя к отцу, Гула! — пробормотал Густав. — Я дал тяжкую клятву.

    — Клятву, Густав? Ты клялся сделать злое дело?

    Она с мольбой смотрела на него, он стоял бледный и немой, но Павел крикнул:

    — Мужчина ты или нет, Густав?

    Это восклицание сразу заставило колеблющегося Густава решиться. Как перо поднял он девушку и посадил ее в седло. Схватив повод, он быстро побежал с лошадью через фиельд, усеянный обломками камней, направляясь к высокой яуре.

    Эгеде скакал впереди со своей собакой и искал лучшую тропинку, Олаф следовал за ними… Когда они удалились на порядочное расстояние, Павел сел на другую лошадь и самодовольно потрепал ее по шее.

    — Выпроводили мы их, — сказал он, — а теперь, конь мой, неси меня вниз, в Лингенфиорд. Теперь все они у меня в руках: и Гельгештад со своими деньгами, и Афрайя, и жалкий датчанин… Клянусь и Юбиналом, и Пекелем, никакая сила не вырвет их у меня из рук!

    Он стегнул лошадь, не взглянув на мертвеца, от которого та отскочила в сторону, пробрался сквозь кусты и обломки камней, и погнал ее галопом по фиельдам, покрытым мхом.

    Генрих Стуре, наконец, очнулся и пришел в себя. К великому своему удивлению, он увидел, что находится под просторными, высокими сводами. Вокруг царствовало полнейшее безмолвие и мрак, в котором, по временам, блестел красноватый свет.

    Собравшись с мыслями, молодой человек припомнил все, что случилось с ним, но это не была ни палатка на месте жертвенника, ни избушка Гулы. Он сидел на земле, в углу скалы; в одной из расщелин пылал факел, а перед ним скорчилась фигура, в которой он без труда узнал Афрайю.

    — Афрайя, где мы? — спросил он. — В пещере?

    — Ты говоришь это, — отвечал старик.

    — Зачем я здесь? Как я сюда попал?

    — Слуги Юбинала перенесли тебя сюда, это была его воля. Встань и следуй за мной. Не говори ничего, открой глаза и смотри.

    Он вынул факел из расщелины и пошел вперед. Самый тихий звук с удесятеренной силой раздавался под сводами, свет факела падал на ущелья и ходы. Стены блестели вблизи, как будто были усеяны бесчисленными бриллиантами и звездами. Наконец, стена в скале раздвоилась, и Афрайя осветил ход вниз, а изумленный спутник его не мог подавить восклицания.

    Ему казалось, что он заглянул в волшебное царство фей и эльфов. Яркий блеск осветил его взоры; это был блеск настоящего металла. Пещера была полна серебра, чистого, тяжелого, кристаллического серебра. Он слыхал сказки о пещерах, где все было из серебра, где росли серебряные цветы и деревья, где земля была покрыта серебряным мхом; здесь же он увидел все эти чудеса перед собой. Сверху свешивались ветви и листья, большие блестящие цветы и гирлянды. Они выходили из зубчатых стен и обвивали гладкие ступени, которые лежали под ними, как под сетью и образовали гроты.

    Здесь можно бы без труда собрать громадные богатства. Этот невзрачный старик, в лохмотьях и в оленьей шкуре, обладал большими сокровищами, чем какой-либо король.

    Афрайя опустил факел и молча осветил ряд больших горшков и старых сундуков, стоявших в углублении. Они были наполнены большими монетами, позеленевшими и потускневшими от грязи и сырости; эти сокровища скопили его предки в течение столетий. Не говоря ни слова, Афрайя глядел на дворянина и торжествующая улыбка показывала, как он был доволен произведенным впечатлением.

    — Это не сон! — сказал Генрих, схватившись за голову. — Я, действительно, вижу это, или это только волшебство?

    — Удостоверься, — отвечал старик, сорвал одну из гирлянд и положил ее в руки Стуре.

    — В Энаре Треск, — продолжал он, — есть другие пещеры, еще больше этих, все пронизанные серебряными жилами, и ты все получишь, все будет твоим. Ты видел то, чего еще не видал никто из твоего народа; я привел тебя сюда, чтобы ты знал, какими средствами я обладаю для своей цели. Помоги мне, ты смел, я люблю тебя. Я буду благодарнее, чем твое родное племя.

    — Все, что я вижу, изумительно! — воскликнул дворянин. — Я поражен… и ничего не понимаю… Но даже если бы все эти сокровища могли стать моими, я бы скорее отказался от них, чем решился на то, чего ты желаешь.

    — Так ты не хочешь? — спросил лапландец, и пытливо остановил на нем пристальный, блестящий взор.

    — Я не могу, — отвечал Генрих. — Я не совершу преступления.

    — Здесь тебя никто не накажет, — пробормотал Афрайя.

    — А моя совесть! Я человек, я христианин! Я клялся помогать тебе во всем добром. Я охотно поспешу в Копенгаген, брошусь к ногам короля, расскажу ему твою историю… Оставь твое намерение; оно погубит и тебя, и твой народ.

    Афрайя гневно покачал головой. При красном свете факела он казался одним из коварных колдунов-карликов, живших когда-то в северных пещерах и ущельях; Стуре взглянул на него и не мог удержаться от невольной дрожи.

    — Пойдем, — поспешно сказал он, — что мне тут делать посреди твоих сокровищ?

    — Ты хочешь предать меня, — воскликнул Афрайя, — но ты не уйдешь отсюда!

    — Что ты хочешь сделать? — спросил Стуре и схватил за руку лапландца, догадываясь по его дикому, угрожающему виду, что он замышляет недоброе.

    Но Афрайя с юношеской гибкостью отскочил в сторону и, разразившись ужасным хохотом, исчез вместе с факелом в ходах. Вокруг Стуре вдруг стало темно и безмолвно.

    Беспомощный Стуре сделал несколько неверных шагов и должен был оставить эту попытку. Ощупью он дошел до стены пещеры, и ему вдруг с неотразимой силой представилась мысль, что он здесь может погибнуть посреди всех этих сокровищ, если только жестокость Афрайи допустит это. Он не имел никакого понятия о том, где он находится, близко или далеко от Кильписа, в недрах ли этой священной горы, или в глубине какого-нибудь фиельда.

    — Я не знаю, слышишь ли ты меня, — сказал он, наконец, стараясь подавить в себе возрастающее чувство ужаса, — но я надеюсь на твою честность. Ты хочешь испугать меня, но ничего этим не достигнешь; лучше я тысячу раз погибну, чем погублю свою душу.

    Он замолчал; прошло некоторое время, и не было слышно ни звука. Покинутый, он не смел двинуться с того места, где находился. Он боялся, не упадет ли в пропасть, если сделает еще один шаг, или не заблудится ли окончательно в этих ущельях и ходах, если будет искать выхода. Чем более он размышлял, тем менее мог вспомнить, как он сюда попал; он был уверен только в одном, что Афрайя дал ему какой-нибудь одуряющий напиток, и, воспользовавшись его беспамятством, перенес в это скрытое место. Может быть, он был у самой долины, может быть, совсем вблизи Гулы, за стеной ее избушки, и она могла услышать его зов. Мысль эта овладела им, и он вдруг громко крикнул ее имя.

    — Гула! Гула! — звал он, и эхо гремело ему в ответ «Гула, Гула!» из расщелин и ходов.

    — Гула! — вскрикнул он еще раз в отчаянии.

    — Идем! — сказал Афрайя и взял его за руку.

    Должно быть, он стоял близко около него.

    Одно это слово оживило Генриха. Только в эту минуту он вполне почувствовал весь ужас быть покинутым и лихорадочно ухватился за вероломного лапландца.

    — Ты зовешь Гулу, — сказал старик, — я сведу тебя к ней, упрямец! Пусть она попробует смягчить твое сердце в пользу ее народа.

    Стуре последовал за своим путеводителем, который, несмотря на мрак, шел уверенно, но так долго, что, судя по времени, своды эти были обширны. Наконец, оба достигли ущелья, круто спускавшегося вниз, и навстречу им вдруг подул сквозной ветер. Стуре взглянул вверх и увидел над собой звезду. Он вздохнул свободно: перед ним снова небо и воздух!

    Первые лучи утренней зари проникали теперь сквозь мрак, но Генрих тщетно старался узнать, где он. Ущелье спускалось все глубже и глубже, и на дне его струился ручеек, который путники перешли вброд. Они поднялись на другую сторону, попали во второе ущелье и снова поднялись; за туманом ничего не было видно, хотя, по времени, был уже день. Вдруг ветер рванул свинцовое покрывало, разорвал его и разбросал по изрезанным скалам. Окрестность вдруг открылась, и изумленным взорам датчанина представились высокие снежные горы и блестящая багровая вершина Кильписа прямо напротив, на расстоянии нескольких часов ходьбы, между тем, как он думал, что находится совсем вблизи его.

    — Куда мы пойдем, Афрайя? — спросил Стуре, когда тот остановился.

    — К той, кто тебя ожидает… Ты ничего не слышал?

    — Нет, — сказал Генрих.

    — Крик! — пробормотал Афрайя. — Еще раз! Ты все еще ничего не слышишь?

    — Мне показалось, что раздался выстрел, но я мог и ошибиться.

    Большая коричневая чайка с белой грудью с криком пронеслась против ветра, покружила над их головами, поднялась все выше, выше, потом опять издала свой жалобный дикий крик и полетела по тому же направлению, откуда она явилась. Лапландец смотрел ей вслед.

    — Кто ищет меня? — спросил он. — Не душа ли это посылает мне прощальный привет?

    Стуре не удивился этому вопросу, он знал суеверие лапландцев, но неохотно пошел за Афрайей, когда тот, вместо того, чтобы идти прямо к Кильпису, последовал за улетавшей птицей и, не заботясь о его оклике, зашагал по тяжелому пути через высокий фиельд, усыпанный обломками. Все лапландцы сильные пешеходы; Стуре невольно убедился, что этот старик был гораздо выносливее его.

    Прошло с час времени: Афрайя сильно опередил Стуре и скрылся на вершине фиельда. Датчанин тоже, наконец, с великим трудом добрался до верха и увидел перед собой котловину, окруженную скалами. Посреди этой котловины сидел Афрайя и рассматривал человека, распростертого перед ним на земле. Это был Мортуно.

    Когда Генрих увидел кровавое лицо мертвеца, он испустил крик ужаса. Кто мог убить его? Кто совершил это дело? Как попал сюда Мортуно? Раздробленный череп, лужа крови и истоптанная вокруг него земля доказывали, что борьба и смерть совершились на этом месте.

    Им овладело предчувствие, но он не смел его высказать.

    Лицо Афрайи было строго и полно достоинства; горе его, по-видимому, было велико, но он умел выносить его. Рассматривая мертвеца, он, казалось, погрузился в раздумье; наконец, по обычаю своего племени, начал причитанье в честь умершего:

    — Вот ты лежишь здесь, — говорил он, — а еще вчера ты легко и бодро ходил по лугу, как молодой олень, которого разбудило утреннее солнце. У кого были такие ноги, как твои, у кого были глаза, как у тебя, у кого твое сердце, исполненное отваги и преданности? О, Мортуно! Зачем ты ушел от нас, зачем Юбинал не охранил тебя? Горе моей седой голове!

    Горе твоим ранам! Плакать будут по тебе все, у кого есть слезы; даже олени прольют слезы, только убийцы твои будут радоваться. Лети, лети душа в объятия Юбинала, он поведет тебя в вечно цветущий сад, где тебя обступят его дочери… О, не печалься, не печалься; те, кто убили тебя, будут побиты; тело их пожрут змеи, души их превратятся в лед!

    — На кого ты думаешь? Кто бы это мог быть? — спросил Стуре.

    Афрайя поднялся и указал на следы разных ног.

    — Смотри сюда, — сказал он, — это были мужчины с твердыми подошвами на сапогах, а здесь и копыта лошадей.

    Он замолчал и, нагибаясь над следами, пошел дальше, до той скалы, из-за которой целился Олаф. Вдруг он что-то поднял; это был маленький синий платочек, вышитый красными нитями. Афрайя сразу узнал, кому этот платок принадлежал. Посох упал у него из рук, он держал перед собой этот лоскут, без мысли, неподвижно, не веря своим глазам.

    Залаяли собаки, и на вершине фиельда показались люди в коричневых балахонах с дикими, испуганными лицами.

    — Добрый отец! — воскликнул передний. — О! Что случилось! Гамма твоя пуста, разбойники украли твою дочь. Все разбросано, верный олень Гулы мертв. О, горе! Горе! Что же нам делать?

    Афрайя потерял мужество. В бессильной ярости поднял он сжатые кулаки к небу; гнев, злоба, отчаяние отразились на его лице, глаза его широко раскрылись и блестели, губы тряслись, он не находил слов. Наконец, из уст его вырвался дикий крик; он упал лицом на землю, руки его хватались за камни и скребли пыль.

    Чем могли помочь утешения и соболезнования! Немного погодя, Стуре поднял его. Старик, казалось, совсем ничего не чувствовал. Он не отвечал на обращенную к нему речь; люди понесли его к Кильпису. Некоторые пошли с собаками по следу убийц. Стуре присоединился к ним, исполненный гнева и отвращения.

    Глава тринадцатая.
    Лингенская ярмарка
    Править

    Два дня спустя, у Лингенской церкви открылась большая осенняя ярмарка. Со всех зундов, фиордов и островов стекались квены, колонисты и рыбаки для зимних закупок у купцов и, в особенности, у лапландцев, которые спустились со своих гор с целыми стадами жирных оленей, с мехами, кожами, комаграми, сумками и поясами. Осенняя ярмарка имела серьезное значение для всех этих людей. Все их помышления и расчеты клонились к тому, чтобы собирать и копить, иметь возможность покупать и продавать на лингенской ярмарке.

    Эта ярмарка была посвящена не одной только торговле; это был в то же время и день всеобщего суда и платежа податей; тут разбирались старые споры, составлялись приговоры, возвышалась поголовная подать. Судья из Тромзое воздвиг свой трон посреди площади и явился с судейскими слугами и помощниками; коронный писец, племянник его, произносил приговоры от имени короля; подле него лежала большая книга вместе с актами, бумагами и всякими другими орудиями закона, внушавшими уважение и страх.

    На этот раз ярмарка представляла странный вид. Лапландцев пришло довольно много, но женщин и детей мало: они привели с собою оленей и привезли товаров далеко не в таком количестве, как обыкновенно. Они ходили взад и вперед со своими длинными посохами или с короткими ружьями, дерзко заброшенными на плечо, собирались в кучки и осматривались с любопытством, как будто ожидали чего-то особенного. Купцы разбили палатки перед своими лавочками и заманчиво выставили на показ все свои товары, но торговля шла вяло. Море было покрыто яхтами и большими лодками, и недовольство росло с каждым часом. Никто хорошенько не знал настоящей причины такого дурного сбыта.

    Многие объясняли это погодой, так как ночью свирепствовала страшная буря, опрокинувшая палатку Гельгештада. Тяжелые тучи еще и теперь носились по небу и время от времени орошали частым дождем.

    В домике Гельгештада многочисленное общество собралось вокруг Ильды и, несмотря на неудачи, там был довольно весело.

    — Просто стыд! — воскликнул один из купцов, входя, — такого дня еще не бывало!.. Не слышно ни крика, ни смеха, ни веселья, а уж скоро полдень. В прошлом году многие покупали у бедных островитян жирного оленя за ефимок, шубу за пол-ефимка и пару прекрасных комагров за глоток вина; сегодня эти парни стоят и глазеют на наши товары, но свои собственные изделия продают только за чистые деньги и по высокой цене.

    Гельгештад тоже только что вышел; но на лице его отражалась скорее насмешка, чем досада.

    — Надо иметь с ними терпение, — злобно засмеялся он, — они опомнятся до вечера. Идите-ка теперь, девушки, — продолжал он, обращаясь ко всему обществу, — оживите рынок, проводите Ильду, ее ожидает Петерсен. Он хочет купить ей свадебный подарок, лучшее, что только найдется. Помогите поискать, где самая лучшая пуховая накидка.

    Девушки охотно послушались и побежали искать великолепнейшее пуховое украшение.

    Гельгештад несколько раз прошелся перед дверью взад и вперед, стараясь подавить свое нетерпение. К нему с веселым смехом подошел Павел Петерсен и спросил, где Ильда.

    — Она только что пошла тебя искать, — сказал Гельгештад. — Подожди немного, Павел, меня очень беспокоит то, что должно случиться. Я бы хотел, чтоб Густав был здесь, мне бы хотелось, чтобы и колдун был в ваших руках.

    — Не заботьтесь, — возразил писец. — Чего колеблются лапландцы и чего ждут они? Они ждут своего господина и повелителя и рассчитывают, что тогда-то и начнется представление.

    — Так вы отправили Гулу в Маурзунд?

    — Она там в полной безопасности.

    — Бурная была ночь, — пробормотал старик, — не случилось ли несчастия?

    — Откуда взяться несчастию? Мы приняли все меры предосторожности. Предоставьте мне все.

    Сказав эти слова в утешение, писец пошел на ярмарку, которая немного оживилась. Лапландцы, по-видимому, не знали, чем объяснить отсутствие Мортуно и Афрайи. Мало-помалу, они перестали верить, что те придут. Поэтому в некоторых местах уже началась торговля, сопровождаемая смехом и криками; появились бутылки, наполнились стаканы, и только небольшая толпа молодежи выжидала, держась вместе. У всех почти были ружья и острые ножи за поясом.

    Девушки пришли на площадь, где торговля была в полном ходу. Они начали выбирать предлагаемые прекрасные украшения. Когда Петерсен в своем служебном мундире подошел к Ильде, девушки торговали красивую пуховую накидку; молодой лапландец требовал высокую цену. Павел осмотрел покупку, накинул ее на плечи Ильды и сказал:

    — Вещь эта мне не нравится; разве в ваших гаммах нет более искусных рук, которые сделали бы лучше?

    Продавец не успел ответить, как накидка выпала из рук писца, и он устремил взор по направлению к церкви. Оттуда послышался крик и двигалась странная процессия: толпа лапландцев несла своего рода носилки. Но Павел не смотрел на носилки; его внимание было обращено на людей, шедших во главе процессии. Дикая радость блеснула в его глазах, когда он между ними узнал Афрайю и Генриха Стуре. Он растолкал стоявших на дороге и поспешил к судейскому месту. Скоро по всей площади разнеслась весть о прибытии опасного лапландца, и народ двинулся к судейскому возвышению; взоры всех устремились на дряхлого старца, поддерживаемого датчанином. Когда Афрайя остановился на ступенях, он снял свою шляпу и обратил голову к тому месту, где сидел судья. Но помутневший взор его вдруг загорелся, когда он увидел писца. Он протянул к нему руку и резким голосом воскликнул:

    — Где мое дитя, моя Гула, отдай ее, куда ты ее дел?

    — Что это значит? — спросил судья и сердито нахмурил свое жестокое лицо. — Ты пришел с жалобой? Хорошо! У нас тоже есть на что жаловаться. Ты пришел к суду, суд ожидает тебя.

    — Я жалуюсь, господин, да, я жалуюсь, — сказал старик, не смущаясь. — У меня похитили мое дитя; разбойники вторглись в мою гамму и этого не довольно. Мортуно…

    Павел Петерсен соскочил со своего места и крикнул, что было силы:

    — Стой! Такой плут и изменник, как ты, недостоин, чтобы ему верили и его слушали. Прежде чем обвинять других, послушай, в чем тебя самого обвиняют. Ты давно возмущаешь лапландцев, подговариваешь их нарушить мир в нашей стране. Своими угрозами ты заставляешь их продолжать служение идолам и мешать распространению христианской веры. Этого мало. Ты находишься в связи с дьяволом, ты колдун и волшебник. Я обвиняю тебя во всех этих гнусных преступлениях и докажу их. Я, судья из Тромзое, налагаю на тебя руку и арестую во имя закона. Схватите и уведите его!

    Толпа судейских слуг не успела еще исполнить этого приказания, как раздался сильный повелительный голос датчанина.

    — Я протестую против такого насилия, — воскликнул он. — Если этот старик не заслуживает доверия, то я буду свидетельствовать вместо него. Взгляните сюда, продолжал он, здесь лежит жертва, а там сидит ее убийца.

    Он быстро подошел к носилкам, сдернул покрывало, и у всех опустились руки. Труп Мортуно с зиявшей на лбу раной лежал перед ними.

    — Судья, — сказал Генрих, при всеобщем безмолвии, — во имя высшей власти, во имя короля я требую от вас справедливости. Вы первый представитель закона в этой стране; вы должны преследовать каждого преступника, даже если это ваш собственный племянник!

    Судья остолбенел на своем месте и не мог сказать ни слова от ярости и злости. Павел вскочил.

    — Это ложное, гнусное обвинение, — сказал он, вполне овладев собою. — Мне не следовало бы и отвечать на него; но я это делаю, чтобы мои сограждане и друзья не подумали обо мне чего-либо дурного. Вы меня обвиняете, Генрих Стуре, приведите ваши доказательства, я их слушаю.

    — Два дня тому назад, — начал обвинитель, — вблизи Кильпис-яуры появились трое мужчин. Они приблизились к палаткам Афрайи и зашли к нему. Это были писец Павел Петерсен, Олаф Вейганд из Бодое и Густав Гельгештад. Они уверяли, что зашли с охоты, были радушно приняты, закусили и через час покинули гаммы. Ночью они вернулись назад, без всякого сомнения, в сопровождении четвертого, о чем свидетельствуют следы ног и рукоять сломанного ножа; на ней стоит имя Эгеде. Эти четверо мужчин, сопровождаемые собакой, проникли в маленькую скрытую долину, лежащую у подошвы Кильписа. Там в избушке спала дочь Афрайи Гула, которую здесь многие знают. Они напали на девушку, связали ее, о чем свидетельствуют порванные ремни, разорили избушку, уничтожили имущество и увлекли за собою похищенную. Мортуно, племянник этого старца, по-видимому, первый узнал о случившемся. Он хотел освободить девушку; но пуля положила его на месте, и если это было не дело Павла Петерсена, то, наверное, одного из его товарищей. На месте найдена полусожженная бумага, пыж того ружья, из которого был сделан выстрел, кусок письма, написанного Петерсеном. Пусть он откажется от своего почерка!

    — Я и не отказываюсь, — презрительно сказал Петерсен, когда ему подали бумагу, — но клянусь честью и совестью, что этот лапландец пал не от моей руки. Прежде чем защищаться, я сделаю несколько вопросов обвинителю. Вы умели так точно рассказать ход всех событий. Разве вы были вблизи или, может быть, присутствовали, когда нашли убитого?

    Стуре молчал.

    — Невозможно, чтобы Афрайя послал в Бальсфиорд за вами; слишком мало было для этого времени; да и притом известно, что несколько уже дней вы оставили свой гаард, сказав, что едете в Малангерфиорд. Но там вы тоже не были. Вы были, следовательно, на Кильписе, у лапландцев, с которыми вы уже давно завязали сношения, чего не делает ни один норвежец.

    — Я не обязан вам давать отчета о моих сношениях, — сказал Стуре.

    Между окружающими послышался неодобрительный ропот.

    — В настоящую минуту нет, но впоследствии — наверное! — воскликнул Павел. — Теперь же достаточно знать, что вы скрывались в гаммах этого старого преступника. Я открыто признаю, вы говорите правду; да, я был на Кильписе со своими друзьями Густавом и Олафом и могу объявить во всеуслышание, что нас к тому побудило. Этот мертвец был самый отъявленный злодей. Он близкий родственник Аф-райи и поверенный его во всех планах против безопасности страны. Я, как слуга короля, должен был изобрести средство схватить этих изменников и соединился для этого с обоими моими друзьями. Мы пришли на Кильпис, нашли там Афрайю, которого я хотел испытать лестью, причем он продал нам изображения идолов для попутного ветра на море. Мы удалились и спрятались в овраге. Вечером вернулись, нашли девушку и взяли ее с собой. Ей не причинили ничего дурного; мы намеревались только выманить старого хитрого злодея из его гор и предать его в руки правосудия. Что же касается этого мертвеца, то я не знаю, как он убит. Я расстался с моими друзьями, которые должны были доставить девушку в Квенарнерфиорд, чтобы потом, когда отец ее будет в нашей власти, возвратить ее законному ее господину Нильсу Гельгештаду.

    — Ты лжешь, — сказал Афрайя, — и ты это знаешь. У моей дочери нет господина, и я ее никогда не продавал.

    — Ну-у, — отвечал Гельгештад, выступая вперед. — Я ведь тоже здесь, Афрайя, и могу сказать, что лжец-то ты! Я купил у тебя твою дочь и заплатил табаком и водкою больше, чем она стоит. Все верно, что сказал Павел Петерсен, все вы меня знаете, верьте моему слову.

    В эту мйнуту сквозь толпу пробился человек, и видя его дикое искаженное лицо, все расступились.

    — Вот Эгеде — новый свидетель! — воскликнул писец. — Где Густав, где лапландка?

    Дикий квен схватился за волосы и сжал их в руках. Язык отказывался ему служить, из горла вырывались только стоны. Судья соскочил со своего места и протянул к нему руки:

    — Ты с ума сошел, — воскликнул он, — говори же! Боже мой! Что случилось? Стойте, Нильс Гельгештад, стойте! Оставьте его!

    Гельгештад приблизился к своему слуге, с такой силой схватил его за плечо, где Эгеде упал на колени. Нильс нагнулся к нему, и пристальный взор его точно хотел проникнуть в сердце Эгеде. То, что он увидел, привело его в ужас. Этот железный, несокрушимый человек задрожал. Подле него стояла Ильда, бледная, стараясь совладать со своим испугом. Кругом царствовала глубокая тишина. Затаив дыхание, все обратили взоры на вестника несчастья. Какие вести он принес, никто еще не знал. Но что же это могло быть, когда такой человек, как Эгеде Вингеборг, рвал на себе волосы и бил себя в грудь. Наконец, Гельгештад выпрямился, стараясь победить свой страх.

    — У меня хватит мужества, — сказал он беззвучно, — вынести то, что следует. Говори, Эгеде, что случилось? Я уже почти знаю, что ты скажешь. Где мой сын?

    Эгеде опустил голову на грудь, судорожно сжал руки и тихо сказал:

    — Умер, господин!

    Все молчали. Гельгештад стоял со сжатыми кулаками; на губах его играла гневная улыбка; глаза были широко открыты.

    — Сильный был малый, — пробормотал он про себя. — А Олаф? Где же Олаф?

    — Всех нет, господин, все умерли, — простонал Эгеде.

    Гельгештад медленно повернул голову, взглянул кверху на безмолвные облака, и длинное болезненное «о-о!» вылетело у него из груди. Его взор блуждал по лицам присутствующих, многие плакали, и самые черствые души были тронуты.

    — У вас есть еще дочь, Нильс, — сказал судья.

    Гельгештад положил руку на плечо Ильды; она взглянула на него, и в ее преданном твердом взгляде он нашел поддержку. Потом он обратился к Эгеде.

    — Рассказывай, — сказал он с принужденным спокойствием. — Как могла смерть побороть мужей, которые умели ей противостоять?

    — Ты ведь знаешь, господин, — отвечал квен, — что мы добыли колдунью с Кильписа и хотели ее перевезти в Лоппен.

    — Знаю, — перебил Нильс. — Кто же освободил ее и кто убил Густава? Этот старый дьявол, что ли, подослал своих убийц?

    Он указал на Афрайю. Эгеде оглянулся, увидел лапландца и лицо его исказилось яростью и удовольствием.

    — Он в ваших руках! — вскрикнул он. — Пошлите же его туда, где они лежат бледные и холодные на морском дне.

    — Так значит не рука человеческая, а бурное море лишило их жизни?

    — Нет, не человеческая рука, — отвечал Эгеде. — Никто не мог оказать нам помощи. В Квенарнере мы взяли лодку. Я увидел туман, окружавший Гекульнфиельды и длинные полосы пены, тянувшиеся от Ареноена. Я предостерегал, но все было напрасно. В Каагзунде нас застигла непогода. Вихрь схватил лодку, поднял ее над волнами, покружил как соломинку, и бросил нас в море. Олаф ударился головой об утес. Смерть последовала мгновенно, он не выплыл более. Я лежал на полуразбитой лодке и обхватил ее в предсмертном страхе, я видел, господин, твоего сына, как он выплыл посреди самой пучины, как девушка уцепилась за его руки; я хотел спасти его за длинные волосы. «Оставьте ее, оставьте эту колдунью!» — кричал я ему, но он не хотел отпустить ее. Три раза крикнул я ему… Вдруг налетел яростный порыв ветра и громадный вал — я не мог долее держать его. вставьте ее!" — крикнул я еще раз. «Боже, прости мне грешному!» — сказал он, и это были его последние слова… Плут, разбойник! — продолжал Эгеде, потрясая кулаком и обращаясь к старому пастуху, — ты продал Олафу талисман, который должен был принести хорошую погоду, а, между тем, вызвал свои адские силы и напустил их на нас.

    Гельгештад взглянул на Афрайю, который ведь тоже потерял ребенка. Но лапландец стоял прямо, без страха, без горя; на его лице, полном ненависти, выражалось только дикое восхищение, в его блестевших глазах было только злобное торжество.

    — Проклятый колдун, ты заманил его в море! — вскричал Гельгештад и, подняв могучую руку, он ринулся к своему вра1 у. Но тут он пошатнулся, качнулся в сторону и упал на руки спешивших поддержать его.

    Дикие крики, смешанный гул голосов поднялись теперь. Вокруг Афрайи и Стуре собралась толпа, жаждавшая мести, и только строгий голос судьи удержал их от немедленной кровавой расправы.

    — А теперь, — сказал Павел, когда прошло первое замешательство, — теперь, господин Стуре, я обращаюсь к вам. Я арестую вас, как изменника, потому что вы продали этому лапландцу значительное количество пороха и свинца и были с ним в сообществе.

    — Надеюсь, — сказал Стуре, спокойно озираясь, — что никто не поверит этому вздору.

    Но взоры его встретились только с суровыми лицами; до слуха его долетели угрозы. «Дело, писец! — шумели многие голоса. — Прочь датчанина! Убейте его, предателя!»

    — Намерены вы повиноваться? — спросил Павел.

    — Берите меня, я один и бессилен, — сказал Генрих, — но знайте, вы за это ответите.

    Целая толпа вооруженной молодежи бросилась на обвиненных; часть их повалила Афрайю, связала его и вместе с каммер-юнкером отвела на берег; остальные бросились на лапландцев и схватили тех, кто был вооружен. Бедный народ рассыпался в диком бегстве, а квены и рыбаки бросились на оставленные припасы и со смехом принялись за дележ. Труп Мортуно подняли с проклятиями и с крутого утеса бросили в море.

    — Это, право, самое лучшее, что только можно было сделать, — сказал про себя Павел, но вслух он осуждал поспешный поступок толпы и велел всем успокоиться.

    Судья велел открыть дверь в церковь и вступил со своей свитой в притвор. Там было до тридцати пойманных лапландцев; увидав сумрачные лица вошедших, большая часть из них повалилась на колени и просила пощады. Афрайя сидел у стены. Ноги его были связаны, руки скручены за спиной. Судья взглянул на него и погрозил ему рукой.

    — Ты, старый злодей, на этот раз не уйдешь от правосудия, — сказал он. — Много лет ты занимался колдовством, наконец-то ты в наших руках. Все зло падет на твою голову! Больше ты никому не причинишь вреда, не станешь насмехаться и богохульствовать, и думать о смутах и преступлениях. Что же касается остальных, — продолжал он, — то я вас пощажу, если вы сознаетесь в истине. Я выбью из ваших мошеннических голов истину, в этом уж будьте уверены. Подумайте об этом, пока вас доставят в Тромзое. Там вы дадите показания. А теперь, вперед! И кто только заикнется или сделает попытку к бегству, тот горько раскается. Возьмите старого злодея и стащите его в лодку.

    О бегстве нечего было и думать. У всех были связаны руки, но теперь нескольких развязали и велели им отнести Афрайю на куттер судьи, стоявший уже под парусами. Старик не проронил ни слова, ни одна складка в лице его не выражала беспокойства или боли, хотя с ним и обращались не по-человечески и жестоко стянули его веревками.

    Судья Паульсен прошел теперь в главный притвор, где сидел Стуре. Его отделили от лапландцев, у дверей стоял вооруженный часовой, для того, чтобы помешать его переговорам с Афрайей. Он погрузился в тяжелые размышления и имел довольно времени подумать о своей судьбе, но то, что случилось с ним самим, он считал далеко не таким важным, как то, что делалось вокруг него.

    Внезапная смерть Густава, Олафа и бедной Гулы сильно потрясла его. Он думал об Ильде, о горе Гельгештада и о несчастном старике, который попал в руки жестоких врагов. Что с ним будет? Что они с ним сделают? Более чем на сто миль вокруг не было такой власти, которая могла бы сдержать их свирепость. Он боялся если и не худшего, то, все-таки, довольно дурного и ужасного, а что мог он сделать? Единственный его друг, единственный защитник несчастного Афрайи был Клаус Горнеманн. Где он был теперь? Зачем не было его здесь? Не болен ли он? Не умер ли? Кто это знал! Но Стуре был уверен, что он придет, если только жив, и эта мысль оставалась единственной надеждой, единственным лучом утешения в его путанных, невеселых мыслях.

    Когда вошел судья со свитой, Стуре с неудовольствием отвернулся от его красного порочного лица.

    — Встаньте, сударь, — сказал Паульсен строгим деловым тоном.

    — По какому праву меня арестовали и дурно со мною обходятся? — возразил Стуре.

    — Это вы узнаете в Тромзое, — отвечал судья, — где займутся вашим процессом.

    — Я требую, чтобы мне объявили мое преступление.

    — Вы уже слышали, вас обвиняют в государственной измене.

    — Если так, — воскликнул заключенный, — если действительно, вы настолько безумны, что взводите на меня такое тяжкое обвинение, то никто не может здесь быть моим судьей. Я дворянин королевства и подлежу королевскому суду. Я офицер и уже как таковой подлежу приговору норвежского губернатора.

    — Вы во всем заблуждаетесь, — отвечал судья. — Вы поселились и живете в Финмаркене, а эта область имеет свои собственный высший суд с правом жизни и смерти. Этому суду подлежат все, не исключая и дворян. Суд в Тромзое пополняется в особенных случаях шестью добавочными присяжными заседателями из самых уважаемых людей в стране, и против приговора этого суда нет апелляции.

    На лице Стуре отразилось смущение, вызвавшее торжествующую улыбку со стороны судьи.

    — Я отдал приказание перевезти вас в Тромзое, — продолжал он. — Вы были дворянином и офицером, я сам носил когда-то шпагу. Я буду обращаться с вами сообразно с вашим бывшим положением, если вы дадите мне слово терпеливо покориться и не делать попытки к бегству.

    — А если я этого слова не дам?

    — Тогда я должен буду употребить в дело все средства, чтобы помешать вашему бегству. Все ваши соучастники лежат связанные в каюте.

    — Клянусь Богом, — воскликнул каммер-юнкер, сжав кулаки, но тотчас же опустил руку и сказал хладнокровно, — я терпеливо подчинюсь всему, что вы от меня потребуете; но не думайте, что ваши действия останутся без суда и расправы.

    — Молчите, — сказал судья, — это бесполезные слова. Вы заслужили вполне то, что вас ожидает. У нас есть суд и законы. Вы должны вынести то, к чему вы будете присуждены по совести и по букве закона. Никто не может с нами не считаться по этому поводу, даже сам король.

    В этом объяснении была ужасная правда, и Стуре понимал его значение. Его хотели уничтожить не самовольно, а на законном основании; и если только удалось собрать против него какие-либо доказательства, то он погиб.

    — Следуйте за мной, — сказал судья.

    Он пошел впереди, по обе стороны заключенного находилась вооруженная стража. Когда кортеж проходил мимо Павла Петерсена, он посмотрел на арестованного, стараясь сделать серьезное опечаленное лицо, но Стуре ответил ему презрительным взглядом.

    — Как чувствует себя Гельгештад? — спросил он судью.

    — Он лежит без сознания, — отвечал Паульсен. — Вы причинили ему великое зло.

    — Не я! О, не я! Другие это сделали, и они ответят за это.

    Судья ничего не сказал, так как на площади их встретили криками и проклятиями. Вооруженная стража теснилась около заключенного с серьезными озабоченными лицами, стараясь защитить его от толпы, которая хотела вырвать из их рук вероломного датчанина и отомстить ему. Дикая масса полупьяных, грубых людей, упустивших из рук Афрайю и его товарищей, теперь дошла до такой ярости, что Стуре ждал момента, когда нож или камень попадут в него и покончат с ним. Он не дрожал перед такой смертью и спокойно глядел на бушующую толпу; но все-таки до некоторой степени потерял мужество. В толпе были многие, кому он делал добро, а теперь его осыпали бранью, и ни один голос не раздался в его пользу, ни одна рука не поднялась на его защиту. Ему даже показалось, что некоторые владетели гаардов и купцы с радостью готовы были выдать его буйным квенам и островитянам. Вдруг перед ним появился Павел Петерсен, так как судья охрип и ничего не мог сделать: его, очевидно, никто не уважал. Петерсен положил левую руку на плечо арестованного, а правую протянул над толпою и закричал изо всей силы:

    — Повинуйтесь и расступитесь, или вы будете раскаиваться. Этот человек во власти закона, по закону и должно его судить. Он не уйдет от своего наказания. На гласном суде в Тромзое над ним будет произнесен приговор его судьями. Вы же убирайтесь теперь прочь, если не хотите чтобы вас схватили и строго наказали.

    Слова эти подействовали сразу. Все боялись писца, потому что хорошо знали его. Руки с зажатыми в них ножами опустились, образовался свободный проход, и Павел сказал с участием:

    — На этот раз я вам спас жизнь! Да поможет мне Бог, господин Стуре, чтобы я мог вас оправдать и в качестве судьи!

    Он сделал знак слугам, и они поспешно свели каммер-юнкера в лодку казенного куттера, который сейчас же поднял паруса и быстро помчался по волнам.

    Час спустя Гельгештада той же дорогой снесли в его большую лодку, положили на мягкие подушки и отправили в Эренес. Он был уже в памяти, но не мог говорить.

    — Печальная ярмарка! — со вздохом сказал Павел, пожимая руки Ильде. — Заботься о своем отце. Как только я здесь справлюсь, я приеду к вам.

    — Да будет воля Божья! — отвечала девушка твердо.

    Прошла неделя и в Тромзое все уже было подготовлено к суду. Всю процедуру торопились ускорить, больших приготовлений не требовалось. Преступники находились в строгом заключении, свидетелей было достаточно, шестерых присяжных заседателей назначили, а настроение массы так благоприятствовало, как только можно было желать. День суда, по старинному обычаю пятницу, ожидали с нетерпением. Озлобление и жажда мести увеличились, так как слухи о происшедшем на Лингенской ярмарке распространились по всей стране с добавлениями, раздражая в высшей степени все норвежское население. Говорили, что лапландцы явились большими вооруженными толпами и хотели убить всех купцов. То, что Афрайя носил в своих мыслях, к чему он тайно и долго готовился, здесь выдавалось почти за правду. Допросы заключенных выяснили и подтвердили все, что было нужно. Дрожа от страха и ужаса, они сознавались в том, чего желал от них писец. Афрайя устраивал сходки, распространял ненависть и презрение ко вторгнувшимся чужестранцам, склонял лапландцев к сопротивлению властям и, наконец, устроил большой заговор, который должно было привести в исполнение на Лингенской ярмарке. Мортуно был деятельным помощником в исполнении всех планов, и только его внезапная смерть помешала успеху. Павел Петерсен открыл с опасностью жизни заговор и поймал страшного лапландца. Его выставляли везде смелым и решительным человеком, оказавшим согражданам большие услуги. Только благодаря его уму, все были спасены от грозившей им тяжелой опасности; только благодаря его бесстрашной любви к отечеству, был арестован датский каммер-юнкер, находившийся в сообществе с изменниками. Относительно этого последнего пункта были однако же некоторые неверующие. Многим казалось невозможным, чтобы дворянин и гвардейский офицер возмутился против короля и правительства, чтобы он мог участвовать с лапландцами в заговоре, который всякий благоразумный человек долж: ен был считать нелепостью и безумием.

    Но датчанин этот, пока жил в стране, заступался за лапландцев, он был во всяком случае их защитником и другом. Притом на допросах выяснилось, что он действительно был у Афрайи в Кильпис-яуре, когда туда явился отважный коронный писец. Об отношениях Стуре к Гельгештаду, о его деятельности в Бальсфиорде рассказывали самые ужасные вещи. Его упрекали в величайшем безумии и постыднейшей неблагодарности. Он заплатил за дружбу предательством. Несчастие Гельгештада давало новые поводы к обвинениям, падавшим на Стуре. Как ни много было завистников и тайных врагов у хитрого купца, гордо стоявшего на своих ногах, тем не менее теперь все соболезновали горю и скорби отца, удрученного болезнью.

    К концу следующей недели в Тромзое были изготовлены все акты, приглашены заседатели, и на следующий день назначено заседание. Вечером Павел Петерсен сидел в своем судейском кабинете и приводил в порядок тетради и бумаги. Время от времени он останавливался, прислушивался к ветру и с легким стоном откидывался в кресле; но тотчас же оправлялся и продолжал работу. За дверью послышались знакомые голоса и шаги, направлявшиеся к его двери. Он прислушался с мрачной улыбкой. Наконец дверь открылась. Оглянувшись, Павел увидел своего дядю в дорожной шапке.

    — Здравствуй, Павел! — сказал он, — все здесь, я прямо из Лингенфиорда с Гельгештадом и Ильдой. Но что с тобой, — продолжал он озабоченно, — ты болен?

    — Нет, — отвечал Петерсен со смехом, — я много работал и очень измучился, возясь с подсудимыми. Как здоровье Гельгештада?

    — Так себе, — сказал судья, — он спокойно говорит о смерти Густава и имеет твердую опору в твоей невесте.

    — Ну, — засмеялся Павел, — этой опорой он будет пользоваться еще только одну неделю, оставшуюся до моей свадьбы. Как все хорошо идет, дядя!

    Дядя и племянник переглянулись с легкой улыбкой.

    — Смотри, только будь молодцом, — прошептал судья. — Думаю, Гельгештад тоже недолго протянет. Ему трудно говорить, от этого удара он вряд ли оправится. Скоро он все тебе оставит.

    Павел слушал равнодушно.

    — Как себя держит Афрайя? — спросил дядя.

    — Из него не выжать ни одного слова, — сказал Павел.

    — А что нашли вы на Бальсфиорде?

    — Ничего, ни одной записки, ничего такого, что могло бы нам сослужить службу; только вводный лист и несколько мешков с деньгами.

    — Они все-таки могут нам служить уликою, — пробормотал писец. — Гордый каммер-юнкер отказался нам отвечать, но мы ему покажем, что ответы его нам и не нужны. Дайте-ка сюда акт, дядя. Вот так!

    Он положил руку на бумагу, посмотрел на нее и в глазах его заблестела злобная насмешка и радость.

    — Клянусь Богом, этот дурак никогда больше не получит ее назад.

    — Я думаю, что не получит, — сказал тихо судья, — но что ты сделаешь с ним самим?

    Павел посмотрел в пространство и через некоторое время отвечал:

    — Всего лучше было бы мне не вмешиваться у Лингенской церкви, когда квены и рыбаки обнажали свои ножи. Впрочем, кто знает, что еще можно с ним сделать.

    — А колдун? — прошептал судья.

    — Тише, — сказал писец, — я слышу кто-то говорит. Идите к гостям, дядя, я скоро приду к вам.

    Когда судья ушел, он встал, взял свечку и посмотрел в зеркало. Лицо его осунулось и хотя было краснее обыкновенного, но имело страдающий вид. Он снял сюртук и обнажил рану на боку. Она не зажила, распухла, потемнела, воспалилась и имела отвратительный вид.

    — Проклятие! — прошептал он. — Надо что-нибудь сделать! Я страдаю от боли и все-таки не хотел бы кому-нибудь довериться.

    Он намазал рану какой-то мазью, забинтовал ее и тщательно оделся.

    Когда он вошел в гостиную, Гельгештад сидел в большом кресле у огня; Ильда и судья стояли около него. Гельгештад держал в руке стакан, но всегдашняя веселость его исчезла. Нагнувшись над дымящимся напитком, он неподвижно смотрел на него. Услышав голос писца, он медленно поднял голову и протянул ему похудевшую руку.

    — Сердечный вам привет! — сказал Павел, — а тебе, Ильда, мой особый поклон!

    Ильда тоже изменилась. Прежде, несмотря на свой серьезный характер, она все-таки иногда смеялась, и тогда лицо ее становилось ясным и привлекательным. Теперь губы ее крепко сжались, а неподвижного взгляда ее Павел не мог выносить. Он старался казаться веселым, но это ему не удавалось. Он очень хорошо видел, что все к нему присматриваются, а Гельгештад покачал головою и сказал едва двигающимся языком:

    — Ты был другим, Павел, когда жил Густав, будь им снова, это и тебе поможет.

    — Если бы я мог это сделать с помощью Божиею… — отвечал писец, — но я могу только наказать виновников этого несчастия.

    — Ну, хорошо, — едва пробормотал Гельгештад, — а все было бы лучше, если бы Густав был здесь!

    — Всегда он так говорит? — прошептал писец Ильде.

    — Иногда его память, по-видимому, оставляет, а потом он опять все твердо и ясно помнит.

    — Он скоро поправится, — сказал судья. — Выпей свой стакан, Гельгештад, я дам тебе другого хорошего сына. А как пройдет день суда, мы втихомолку отпразднуем свадьбу наших детей.

    — Верно, — сказал Гельгештад, — сперва должен пройти день суда. Вы ведь крепко держите Афрайю, он не уйдет от вас?

    — Не заботься, он сидит внизу, в подвале за крепкими запорами.

    — А где Генрих Стуре? — спросила Ильда.

    — Как раз под крышею, как и следует благородной особе, — отвечал судья.

    — Что же сделают с обоими подсудимыми? — спросила Ильда.

    — Лапландец будет стоить порядочной доли углей и смолы, а если и каммер-юнкеру посчастливится, то он может тоже войти с ним вместе в костер.

    При этих ужасных словах Ильда, как окаменелая, поднялась со своего стула. Она еще больше побледнела, но Павел отворил дверь в боковую комнату и сказал ей ласково:

    — Пойдем, душа моя Ильда, сядь в первый раз за твой собственный стол, в твоем собственном доме, и будем веселы, насколько это возможно.

    Но какое могло быть веселье за этим обедом? Один только Гельгештад оживился; крепкий напиток привел его кровь в движение и вывел его из обычной молчаливости. Естественно разговор вращался около предстоящего дня, при чем выяснились некоторые особенные обстоятельства. Из Лингенфиорда получено известие, что Клаус Горнеманн больной лежит в Альтенфиорде. Судья заметил с насмешкой, что это к лучшему, так как иначе пастор не замедлил бы вмешаться в дело.

    — А я так все-таки сожалею и желал бы его присутствия; он бы мог сам убедиться, что все совершается согласно с законом и правом. Он написал мне письмо, в котором предлагает отложить дело и доложить о нем губернатору; но я не могу на это согласиться, как бы я не желал этого.

    — А почему же ты не можешь? — спросила Ильда.

    — Спроси об этом моего дядю, — сказал он. — Вся страна требует справедливости, всякий знает в чем дело. Область Финмаркен имеет свой собственный суд, апелляция к губернатору всеми была бы отвергнута и осуждена. Возбуждение так велико, что на нас смотрели бы, как на предателей прав и привилегий страны.

    — Но как можно произвести справедливый приговор там, — воскликнула Ильда, — где, как ты говоришь, так велико и повсеместно возбуждение и озлобление.

    Павел пожал плечами.

    — Я бы искренно пожалел, если бы приговор был несправедливым. Но преступления Афрайи так ясно доказаны, что ни один суд в мире не может в них сомневаться.

    — Измена, восстание, убийство, и при этом колдовство и языческое варварство! — воскликнул судья.

    Гельгештад открыл глаза и ухмыльнулся, как в прежние времена.

    — Ну-у, — сказал он, — а особенно необходимо, чтобы этот дьявольский старик признался, где лежат его сокровища. Необходимо выжать из него все, что нам нужно знать. Думаю, что ты помнишь, Павел, о чем мы с тобой уговорились. Рассчитываю, что хоть это будет мне служить утешением во всем горе, какое мне причинили эти плуты.

    Писцу очень была не по вкусу эта откровенность, он сделал знак Гельгештаду, чтобы тот замолчал, и сказал:

    — Если у него, действительно, есть сокровища, то он должен будет в этом сознаться, и имущество его покроет судебные издержки. От сообщников его все равно ничего не получишь.

    Гельгештад долго и насмешливо смотрел на него.

    — Ты умный малый! — сказал он, — крепко будешь держать то, что получишь. Хотел взять Лоппен, а теперь прихватишь и Бальсфиорд. Только держись верного расчета, Павел, верного расчета!

    Посреди речи он вдруг потерял нить своих мыслей, опрокинулся на спинку кресла и пробормотал про себя:

    — А все-таки я хотел бы, чтоб Густав был здесь, хотел бы послушать, что он сказал бы на это.

    Павел поторопился положить конец этой сцене. Он говорил кротко, стараясь успокоить Гельгештада, уверяя, что крепкий сон укрепит его. Затем он поручил его заботам своего дяди и Ильды.

    Вернувшись в свою комнату, Павел с беспокойством стал ходить взад и вперед, бросился в кресло, снова вскочил, взял свечу и пошел в канцелярию. Там он открыл огромный, мрачный шкаф, почерневший от времени, и осветил его. На полках лежали всевозможные страшные орудия пытки: жомы и клинья, ржавые цепи и пыльные шнуры. Наконец, он выбрал одно из них — широгдгю полосу, которую, при помощи винта, можно было плотно свинчивать.

    — Как изобретателен человеческий ум, — пробормотал Павел, — когда приходится ему служить истине.

    Он услыхал шорох и, обернувшись, испугался: Ильда стояла перед ним.

    — Что это у тебя? — спросила она, прежде чем он успел оправиться.

    — Испытанное средство против лжи и измены.

    — Так вот что тебе нужно! — воскликнула она.

    — Завтра может быть и понадобится, — отвечал он.

    В величайшем испуге она сложила руки и неподвижно смотрела на него.

    — Я хочу говорить с тобой, — начала она, — это необходимо.

    — Ведь я с тобой всегда охотно болтаю, Ильда! — отвечал Павел любезно, — или ты мне хочешь сказать что-нибудь особенное?

    — Да, у меня до тебя просьба!..

    — И я ее, наверно, охотно исполню, если только это в моей власти.

    Ильда тяжело перевела дух, некоторое время голова ее, как будто, склонялась под тяжестью давивших ее чувств; но потом она вдруг высоко подняла ее.

    — Спаси его, — прошептала она, — спаси Генриха Стуре от позора, который ему угрожает, и я буду благословлять тебя!

    — Как мне спасти его, дорогая Ильда?

    — Ты знаешь, что он невинен, — продолжала она. — О, ради милосердного Бога! Не улыбайся такой коварной улыбкой и не лицемерь!..

    — Ты слишком дурного обо мне мнения, — насмешливо сказал Павел.

    — Нет, — отвечала она, взяв его за руку. — Я буду твоей, что бы ни случилось. Буду служить тебе, как раба, и ты не услышишь ни одной жалобы, только спаси этого невинного человека, на коленях молю тебя!

    Когда она опустилась перед ним на колени, злобная насмешка отразилась на его лице. Но он нежно поднял девушку и сказал ей с сердечностью:

    — Благородная душа, твоя первая просьба для меня священна, и я сделаю все, что от меня зависит, чтобы спасти того, которому ты покровительствуешь. Если только он сам, — прибавил он коварно, — не уничтожит возможности спасти его своими признаниями при допросе. А теперь ступай, дорогое дитя мое, ты, может быть, нужна твоему отцу; ему необходим отдых.

    С ободряющим рукопожатием проводил он свою неуспокоенную невесту до двери, а сам вернулся в кабинет.

    — Только недоставало, чтобы я дал себя смягчить просьбами этой дуры! — пробормотал он про себя.

    Он взял свечу, захватил из шкафа ключи и вышел в сени. В одной из боковых комнат сидел слуга, облокотившись на стол и положив голову на руки. Когда вошел строгий писец, он вскочил.

    — Отвори дверь, — сказал Петерсен.

    Слуга отодвинул тяжелый засов и впустил своего начальника в коридор, куда спускались с полдюжины ступеней. Дом судьи был построен из бревен, как и все другие дома, но он покоился на могучих обломках скалы, которые образовали крепкие своды. Писец спустился вниз в коридор. Направо и налево были толстые железные запоры. На одном из них висел большой замок. Он отворил его и вошел.

    В тесном низком пространстве, в котором Павел не мог даже выпрямиться во весь рост, сидело существо, похожее на тень. Павел поднял свечу и осветил бесформенную массу. Она не пошевелилась. В углу к стене была прикреплена цепь с железным кольцом, охватывавшим шею несчастного заключенного. Голова и лицо его были закрыты длинными исхудалыми руками и спутанными жесткими волосами.

    Писец сел на камень у двери, поставил свечу перед собою на пол и сказал кротким голосом:

    — Плохое местопребывание, Афрайя, для человека, который состарился на свежем воздухе в гамме. Завтра день суда, и Бог да сжалится над тобою! До сих пор ты не давал никакого ответа и упрямо презирал все увещания. Я пришел к тебе в последний раз спросить, смирился ли ты, раскаиваешься ли? Подумай, — продолжал он, не получив ответа, — может быть, я и найду средство помочь тебе. Быть сожженным заживо — ужасная смерть! А теперь осень, олени твои хотят в горы, где холодный ветер гуляет по равнине, и семь звезд блестят над Кильписом.

    Продолжительный глухой стон послышался в темном углу. Петерсен улыбнулся.

    — Лучше жить, — сказал он, — чем обратиться в пепел; лучше просить снисхождения, чем как животное бессмысленно ожидать своей судьбы. Ты мыслящий человек! Ты не можешь безумно надеяться, что твоя нога свободно будет попирать фиельды, что глаза твои снова увидят стада.

    Он приостановился и затем прибавил тихим шепотом:

    — Я могу тебя отпустить туда, я один только в состоянии возвратить тебе свободу, и я это сделаю, если только ты будешь благоразумен.

    — Ты сделаешь это? — спросил Афрайя.

    При этих словах он поднял голову и отбросил волосы с желтого осунувшегося лица.

    — Бедный старик! — сказал Петерсен. — Как ты побледнел; но сырой воздух помог твоим глазам, они стали больше и смотрят так, как никогда. Да, я это сделаю, повторяю тебе. Ты вернешься в свою гамму, к своим оленям; голова твоя будет покоиться вместо пламени на свежем снегу. Только будь благоразумен и открой уши. То, что я сделаю, конечно, я сделаю не даром, — отвечал он на неподвижный взор Афрайи. — Это само собою разумеется. Даю слово, что ты не сгоришь, если завтра ты будешь лежать на коленях и раскаешься; если признаешь свое колдовство за суеверие и обман; если откажешься от Юбинала и от всех остальных богов, попросишь святого крещения и будешь молить о помиловании за все содеянные тобой злодеяния: Тебя запрут, дадут тебе значительное число ударов, но спина твоя останется цела, и я сам отворю тебе эту дверь.

    — А ты? — спросил старик.

    — Я? Обо мне речь в конце; я потребую только одного. Ты стар, у тебя нет детей: храбрый Мортуно умер, Гула лежит на дне моря, я хочу быть твоим наследником; из благодарности ты должен меня им сделать. Вот все, чего я от тебя требую; это, конечно, немного. У тебя есть деньги, кому они останутся? Открой свое сердце, Афрайя, и доверься мне. Клянусь Богом! Ты в этом не раскаешься; будь откровенен, старый плут. Я знаю, что у тебя есть тайна, что тебе известны сокрытые шахты, серебряные жилы в пещерах, где блестит самый чистый металл. Не лги, у меня есть улики. Не так ли?

    — Да, господин, — сказал Афрайя, — кто тебе это сказал, тот говорил правду. Там так много серебра, что на всех оленях Финмаркена его не увезти. С потолков там свисают длинные блестящие кисти, издающие звон; из всех стен выступает оно; блестящие слитки глядят из всех расселин, выходят из глубины и свешиваются сверху. В доме Юбинала не лучше, и в морской глубине, где, как вы говорите, водяные нимфы лежат в гротах из блестящего камня и золотых сетей, нет того, чем я обладаю.

    Писец внимательно слушал; глаза его жадно открылись, он вытянул вперед голову, руки его дрожали, им овладело жгучее желание.

    — И ты знаешь не одну такую пещеру? — спросил он, робко озираясь, не подслушивает ли кто.

    — Много, много, — сказал Афрайя, — такие просторные и большие, что ни одна нога их не измерит.

    Они наполнены серебряными цветами и деревьями — это такой сад, которого не видел ничей взор.

    — Хорошо, — пробормотал Петерсен, — ты сведешь меня туда, ты ничего не скроешь от меня. Поклянись твоим Юбиналом, что сведешь меня, и я тебе помогу.

    — Правда, ты поможешь? — прошептал заключенный.

    — Можешь на меня положиться, у тебя не будет лучшего друга.

    — Ты мой друг?

    — Говорю тебе, что буду тебя охранять до самой смерти. Посмотри сюда, вот тебе целая бутылка нектару. Завтра же я выведу тебя из твоей ямы, и тебе будет хорошо. Каждый день ты будешь получать пищу и питье, какие захочешь. Не пройдет и двух недель, и ты будешь в своих горах.

    Афрайя поднялся, зазвенела цепь о железное кольцо; его старческое худое тело колебалось, но он гордо поднял голову, и в глазах его заблестело дикое восхищение.

    — Возьми и веселись, — сказал Петерсен. — Но сперва поклянись Юбиналом, такую клятву ты сдержишь.

    — Писец, — сказал старик, простирая свою руку, — я знаю горы серебра, горы; никто их не знает. Но если бы я мог жить до тех пор, когда настанет царство Юбинала, если б я должен был гореть до тех пор, пока Пекель уничтожит свет, ты ничего о них не узнаешь!

    — Одумайся, глупец! — отвечал Павел с мрачным смехом. — Одумайся! Ведь в огне больно гореть.

    — Мне будет хорошо в огне, мне будет хорошо! — закричат Афрайя, — потому что я вижу, как ты корчишься. Волк, твоя кровавая пасть мне не страшна. Огонь в твоих глазах, жгучий огонь в твоих жилах. Выть будешь ты, как дикое животное, а я смеюсь, смеюсь!..

    И он захохотал как безумный.

    Писец постоял с минуту, с трудом стараясь подавить свой гнев. Потом он сказал:

    — Подожди до завтра, тогда мы посмотрим, будешь ли ты смеяться, жалкое существо! Образумишься ли ты?

    — Будь проклят! — закричал Афрайя.

    И в тюрьме отдалось страшное длинное проклятие. Павел в ярости толкнул ногой лапландца и тот упал.

    — До завтра! — вскрикнул писец подавленным голосом, грозя ему кулаком. — До завтра! Или тебе будет конец!

    Он захлопнул дверь, запер ее и ушел. Резкий, насмешливый хохот Афрайи проводил его.

    Взойдя наверх, Павел Петерсен остановился. Голова его лихорадочно горела, мозг тоже раздавался и давил на стенки черепа. Все вокруг него закружилось, а сердце было исполнено страха, жадности, злобной ярости. Ему хотелось знать и иметь то, чего он не имел и не знал, и это чувство было гораздо сильнее ощущения, что он болен. Он поднялся на одну лестницу, потом на другую и прислушался у потаенной каморки. Тихо отодвинул засов, отпер замок и вошел.

    Это была тоже тюрьма, но лучше той, которую он только что оставил. Маленькое окошко с решеткой пропускало свет и воздух, а на кровати в углу лежал Стуре, спокойно дыша.

    — Он спит, — пробормотал Павел, — он может спать, крепко спать!

    Он подошел к кровати; луч света упал на лицо Стуре. Спящий улыбался и, наконец, сказал:

    — Это ты, Ильда, ты пришла ко мне?

    — Вставайте, вставайте! — вскричал Петерсен, тряся спящего за руку. — Мне надо с вами поговорить.

    Стуре очнулся.

    — Зачем вы меня тревожите среди ночи? — спросил он с неудовольствием.

    — Если хотят кого-нибудь спасти, когда рушится дом и падают балки, тогда не спрашивают ни о времени, ни о часе, — отвечал писец.

    — Ну, ваша-то рука, господин Петерсен, была бы в этом деле последней, — сказал Стуре.

    — Я думаю, — вскричал Павел, — обоим нам некогда об этом спорить. Ответьте мне на один вопрос, от которого многое для вас зависит. Желая завлечь вас в свои жалкие планы, Афрайя открыл вам, где находятся серебряные сокровища, о которых он знает?

    Стуре ничего не отвечал.

    — Господин Стуре, — снова начал Петерсен, — я могу многое изменить, если только вы захотите. Я сожалею о вашей судьбе и желал бы что-нибудь для вас сделать. Есть некто, — продолжал он тише, — кому я дал обещание вас защищать.

    — Мне не нужно вашей защиты! — воскликнул заключенный, быстро вставая.

    Петерсен не обратил на это внимания.

    — Мы могли бы прийти к соглашению, даже и Бальсфиорд мог бы принадлежать вам.

    — Бальсфиорд мой и моим останется!

    — Если только вы не предпочтете себе избрать лучшего для себя местопребывания. Бог знает, до чего может дойти мое сострадание! Неприятно предстать пред гласным судом и быть окруженным фанатическим народом. Может быть, лучше удалиться и переждать где-нибудь в тиши, чтобы буря поуспокоилась.

    — Я бы не пошел, если бы все двери были открыты, — сказал Стуре.

    — Хорошо, так оставайтесь. Я надеюсь, что при искусной защите ваша честь будет вполне восстановлена.

    — Я надеюсь, что ложь и зло будут посрамлены.

    — Примите мой совет и мою помощь, и что только я могу, я сделаю. Если бы мы прежде лучше узнали друг друга, то все бы было иначе.

    — Прочь лицемерие, — сказал каммер-юнкер, — я думаю, мы довольно знаем друг друга. Говорите прямо, господин Петерсен, чего вы хотите?

    — Я повторяю свой вопрос, — отвечал Павел, — где серебряные пещеры, куда водил вас Афрайя?

    — Я не знаю ни о каких серебряных пещерах.

    — Вы ничего не знаете? — спросил Павел и опустил руку в карман. — Смотрите сюда, этот слиток нашли у вас в кармане. Он оторван от камней и совсем похож на серебряные цветы, растущие в богатых шахтах. Теперь ваша память окрепла?

    Заключенный подумал с минуту, потом сказал:

    — Нет, я ничего не знаю! То, что я знаю, не принесло бы вам пользы, и если бы я даже знал то, чего вы желаете, я бы никогда не согласился на ваши предложения.

    — Нет?

    — Нет, никогда!

    — Обдумайте, что вы делаете.

    — Обман и только обман, — сказал с презрением Стуре. — Козни и бессовестные деяния без конца… Вы ничего от меня не узнаете.

    — Вы не хотите принять мою руку? Так Ильда напрасно умоляла меня на коленях о вашем спасении?

    — Презренный! — закричал Стуре. — На коленях перед тобой? Ты лжешь!

    Он оттолкнул его от себя, и писец поспешно удалился.

    — Теперь кончено! — пробормотал он, сходя с лестницы. — Он должен умереть, даже если бы сам король был его братом!

    Глава четырнадцатая.
    Заключение. Смерть Афрайи и спасение Генриха Стуре
    Править

    Настал день суда, ясный, веселый. Толпы народа из ближних и дальних селений пришли в город Тромзое. Они стекались с островов и фиордов, помощники судей и коронные писцы, торговцы и купцы и много еще всякого народа.

    Они расположились на площадях и в избушках на берегу, варили и пировали, бегали смотреть на кучу дров для костра. Мало-помалу, однако, масса столпилась у дома судьи и образовала большой круг около площади, где посреди стояло возвышение. На нем был стол, покрытый черным сукном; вокруг стояли стулья; на краю стоял другой стол с кроваво-красной покрышкой.

    Зазвонил колокол, и суд вышел из залы. Судья впереди, в расшитом мундире, сопровождаемый ви-це-судьями, приказными и экзекуторами, за ним его помощник писец; наконец, в парах шестеро заседателей. Судья занял место посреди, писец по правую руку, заседатели по левую.

    Всюду царствовало глубокое молчание, и все взоры были обращены на судью. Он встал, ударил белым жезлом по столу и сказал громким голосом:

    — Заседание открыто! Да поможет нам Всемогущий совершить правый суд. Приведите подсудимых.

    Через несколько минут их вывели. Глухой ропот рос, как морская волна, и провожал шествие. Старый согбенный Афрайя, одетый в чистый коричневый лапландский балахон, с трудом держался на ногах, хотя с него и сняли цепи. Седая голова его была обнажена, длинные волосы закинуты за плечи, лицо выражало серьезное достоинство. Когда он взошел на низкие подмостки, он так ослаб и опустился, что его знатный сотоварищ по несчастию должен был его поддерживать. На Стуре был надет синий гладкий мундир; стройная осанка возвышала его над окружающими; прекрасные каштановые волосы были перевязаны лентой. Взошедши на эстраду, он казалось собрался говорить, но сел и ожидал прихода бедных арестованных лапландцев; их привели дрожащих, испуганных и поставили в стороне.

    Писец встал и начал обвинительную речь. Во вступлении он заметил, что в Финмаркене уже с давних времен не было обвинения, влекшего за собою смертную казнь; описал ряд злодеяний, совершенных лапландцами; потом говорил об Афрайе, о его кознях и коварных хитросплетениях, указал на многочисленные попытки обратить этого лапландца в христианство, и, наконец, обвинил его в идолопоклонстве, колдовстве и изменнических замыслах произвести в Финмаркене убийства и грабеж.

    — Что же касается, — продолжал он, — второго подсудимого, Генриха Стуре, датского барона, бывшего офицера и каммер-юнкера Его Величества короля Христиана VI, то существует сильное подозрение, что он знал обо всех злодеяниях Афрайи и участвовал в заговоре.

    Когда писец назвал имя Стуре, этот последний встал. Только что писец успел окончить, как он произнес твердым, громким голосом:

    — Каждое слово, сказанное обо мне, постыдная ложь!

    — Молчите! — сказал Павел Петерсен, — теперь еще не время вам говорить.

    — Время это настало, — отвечал каммер-юнкер. — Объявляю перед судом, что я невинно оклеветан, что по злобе желают завладеть моим имуществом и посягают на мою жизнь. Я возвращаю обвинение тому, от кого оно исходит. Вы, писец, один только вы сплели всю эту сеть лжи, я обвиняю вас, как худшего и главного злодея в стране!

    Всеобщее удивление выразилось в молчании. Громадный круг неподвижно смотрел на писца, который несколько минут, казалось, находился в нерешимости и смущении. Скоро, однако же, он вполне овладел собой. В его злобно блестевших глазах исчезло выражение бешенства; он протянул руку и сказал:

    — Вы не можете оскорблять меня, господин Стуре, потому что вы подсудимый. Успокойтесь, народное собрание! А вы, сударь, не ухудшайте своего дела. Вам и так довольно придется вынести на своих плечах.

    В ответ ему послышался всеобщий одобрительный шепот. Стуре повсюду видел мрачные, яростные лица, не предвещавшие ничего доброго.

    — Я говорю в последний раз, — воскликнул он, — и торжественно протестую против всего, что здесь происходит! Я не только был, но и теперь остаюсь датским дворянином, офицером и каммер-юнкером. В чем бы меня не обвиняли, ни по каким законам, никакой суд не может произнести надо мною приговора, кроме того, во главе которого стоит сам король. Делайте со мною, что хотите, но будьте уверены, что это не останется без наказания. Я предаю себя Его Королевской милости, высшему государственному совету и норвежскому губернатору.

    Эти восклицания произвели впечатление. Народная масса хотя и отвечала ропотом, но кое-кто и задумался и опустил глаза при имени короля и при намеке на угрожающее с его стороны возмездие. Писец не смутился этим.

    — Все эти возражения нельзя принять во внимание, — сказал он, — здесь наш закон и наши права. Вы не хотите отвечать?

    — Нет.

    — А ты, Афрайя? — обратился он к лапландцу. — Отрицаешь ли ты, что поклоняешься своим языческим богам?

    — Нет, — отвечал старик ясно и громко, — отцы наши молились Юбиналу, и я тоже.

    — Так значит ты презираешь христианское учение? Сознаешься ли также, что ты колдун и волшебник?

    — Да, я служитель Юбинала, я знаю заклинания, боги слушают меня, — медленно сказал Афрайя.

    Удивление овладело всеми присутствующими.

    — Знаешь ли ты это изображение? — спросил писец, взяв со стола небольшой металлический амулет, полученный злополучным Олафом и переданный им потом Эгеде Вингеборгу.

    — Я знаю его.

    — Ты обещал дать попутный ветер, но ты солгал. Разразилась буря, Олаф утонул, с ним единственный сын Гельгештада и твое собственное дитя.

    Голова Афрайи задрожала, но когда он ее поднял, глаза его блестели и он твердо ответил:

    — Я знал, что будет; я видел знамения на небе, которых никто не видел, я слышал громовой голос Пекеля.

    — Значит ты продал этот амулет, чтобы погубить людей?

    — Тебя я хотел погубить, тебя, так как ты хуже волка и медведя! — воскликнул Афрайя.

    — Значит ты совершил сознательное убийство? — невозмутимо продолжал Петерсен. — Ненавидь меня, сколько ты хочешь, но скажи мне, зачем ты хотел погубить невинных людей?

    — Кто невинен между вами! Разве все вы не разбойники, разве не взяли вы у нас то, что нам принадлежало, разве вы нас не ненавидите, разве вы нас не презираете, как змей и ядовитых гадов?

    — И потому ты намеревался прогнать всех нас из этой страны, чему ты хотел положить начало на Лингенской ярмарке, если бы твой племянник, Мортуно, не оставил тебя?

    Афрайя опустил голову на грудь и сложил руки.

    — Юбинал принял детей моих в объятия свои, и скоро я буду с ними, я не боюсь тебя, а ты окончишь жизнь в мучениях и стыде.

    — Ты был так смел, — воскликнул писец, — что подтвердил все твои преступления. Теперь сознайся еще, в каких сношениях ты был с Генрихом Стуре из Бальсфиорда?

    Афрайя обратился к Стуре, поднял руки и сказал:

    — Мир и благословение над тобой! Я был твоим другом, потому что ты добр и справедлив!

    — Не давал ли ты ему денег для уплаты долгов?

    — Я это сделал, потому что ты и Гельгештад хотели его погубить.

    — А чем он тебе заплатил за это?

    — Я ничего не требовал, я был ему благодарен.

    — Не лги, изменник! — воскликнул писец с дико блуждавшими глазами. — Он был с тобой в заговоре и продал тебе порох, который я нашел у тебя в избушке. Сознавайся! Или я тебя доведу до сознания!

    По его знаку один из экзекуторов снял красное покрывало с бокового стола. Как ни была груба и жестка окружавшая толпа, она невольно содрогнулась. Там лежали жомы, железные проволоки, острые колы и кляпки, хранившиеся в шкафу в канцелярии.

    — По закону дозволено, и теперь необходимо приступить к допросу пыткой, так как закоренелый злодей не хочет сознаться в истине. Экзекуторы, схватите лапландца и примитесь за жомы!

    — Стойте! — закричал голос вне круга. — Остановитесь во имя Господа Бога!

    Павел Петерсен сжал кулаки, глаза его горели, на лице отразилась дикая ярость; он узнал Клауса Горнеманна, которого всего менее ожидал здесь, и при виде пастора им овладело неописанное бешенство и сильный страх.

    — Суд Тромзое, — сказал благородный миссионер, — я требую от вас отложить судебное разбирательство. Я был болен, а то пришел бы раньше; но, слава Всемогущему Богу, еще не поздно!

    — Зачем я буду откладывать народное собрание? — спросил судья раздражительно и грубо.

    — Потому что в этом несчастном деле еще много остается расследовать.

    — Здесь надо расследовать только одно, — возразил писец, — знал ли Генрих Стуре о преступлениях этого лапландца. Афрайя же сам сознался, что он язычник и колдун.

    — Господи Боже! — воскликнул старый пастор. — Не осуди его. Да, он язычник, но разве мечом открывают глаза слепому? Безумный, как можешь ты сам себя называть колдуном? Если бы ты был им, ты бы не сидел здесь покинутый. А вы, господин судья, — продолжал он, обращаясь к высшему представителю власти, — вы, действительно, хотите применить эти жестокие средства, уцелевшие от варварских времен? Вы не можете и не смеете сделать это.

    — Тут стоит довольно достойных и честных граждан, — воскликнул судья, — и я спрашиваю их, имеем ли мы право судить этого изменника лапландца по существующим законам?

    — Так, судья Паульсен, так! — закричали голоса.

    Некоторые повскакали с мест и подняли руки; другие пришли в ярость и хотели стащить старого пастора с эстрады.

    — Именем Бога, именем Спасителя! — воскликнул старец. — Не препятствуйте мне!

    — Нарушение мира, нарушение суда! — кричали заседатели.

    — Выведите его, экзекуторы! — приказал судья.

    Старик стоял униженный и плакал. В скорби поднял он кверху руки; наступила тишина, и он еще раз мог сказать:

    — Если я не могу спасти этого несчастного, то, по крайней мере, свидетельствую в пользу Генриха Стуре. Не увеличивайте вашего преступления: его может судить только губернатор.

    — Прочь его! — кричал Павел Петерсен, — его свидетельство злонамеренное.

    Экзекуторы окружили его.

    — Я сам, я сам! — кричал он. — Меня вытолкали из народного собрания… Я буду жаловаться перед троном короля на это насилие.

    Посреди крика и беспорядка происходило совещание судей. Писец некоторое время лежал в изнеможении в своем кресле. Потом он вскочил и стал с жаром говорить, но заседатели, по-видимому, не разделяли его мнения. Когда собрали голоса, восстановилась тишина. Павел Петерсен обратился к Афрайе и громко произнес приговор:

    — Так как ты сознался, что ты идолопоклонник и колдун и совершил убийство и государственную измену, то сегодня же еще твое грешное тело будет сожжено и пепел развеян по ветру. Что же касается вас, Генрих Стуре, вы будете присутствовать при исполнении этого приговора, затем вы навсегда изгоняетесь из нашей страны, и для дальнейшего наказания вы будете в цепях препровождены в Трондгейм. Так решает высший суд Тромзое, во имя короля, на основании закона и прав страны.

    Вечерело. Солнце освещало красным отблеском высокие главы скал, возвышающихся по ту сторону Тромзоезуйда. Овраги окутывались синим тумайом, и в городе царствовала тяжелая тишина.

    Вдруг с холма послышался дикий крик многих сотен людей; он пронесся над страной и морем и замер. Поднялся столб дыма, тяжело и мрачно закрутился он кверху, и за ним взвилось пылающее пламя. Широкий круг людей задернуло черным облаком, как будто оно хотело скрыть их деяния; наверху светило еще солнце, там был еще день. Большие белые птицы полетели в голубые небеса; они взяли душу Афрайи и понесли ее в сады Юбинала.

    В доме судьи двое людей, услыхав крик, упали на колени и стали молиться, — это были старый пастор Клаус Горнеманн и Ильда Гельгештад.

    — Отче Всемилосердный! — молился старик. — Прими милостиво в руки Твои все, что в нем вечно и бессмертно. О, Господи и Боже мой! Помоги этому созданию в его страданиях, охлади пламя, призови страждущего к Себе, облегчи его муки так, как Ты облегчил муки Распятого на кресте!

    В эту минуту молитва их была неожиданно прервана выстрелом из пушки. Он заглушил крик толпы, возвращавшейся с холма. Два судна приближались на всех парусах с южной стороны порта; оба под королевским флагом. Крест Данеброга развевался, освещаемый лучами вечернего солнца, а на палубе толпились вооруженные люди, солдаты и матросы. Народ удивленно смотрел на корабли; подошел и судья со своей свитой. В некотором расстоянии от него следовал коронный писец Петерсен, его вел Гельгештад, он едва двигался. Но он пересиливал и боль, и страдания, и видя его с красным пылающим лицом и слыша его смех, нельзя было подумать, что он болен. Мимо них только что провели Стуре. Его окружали экзекуторы; цепь сковывала его руки; но он шел бодро, лицо его бесстрашно и спокойно. Поравнявшись со своими врагами, он с таким презрением взглянул на них, что Гельгештад отвернулся, а писец стиснул зубы.

    Как раз в этот момент раздался второй пушечный выстрел. Петерсен воскликнул:

    — Какой дурак сторож расходует так порох!

    Они достигли домов, когда судья вернулся к ним с очень расстроенным лицом.

    — Иди скорее! — сказал он. — У нас странные гости. Два военных судна бросили в гавани якорь и спустили лодки. Красные мундиры так и толпятся.

    — Они пожаловали ко мне на свадьбу, — засмеялся Павел. — Как это, дядя? Вы сами были офицером и боитесь солдат.

    — Добра они не принесут, — проворчал важный чиновник.

    — Ну, так пусть это будет зло! Разве у нас недостаточно рук для защиты. Идемте, идемте! Поднимите повыше голову, дядя. Я тотчас научу эти красные мундиры вежливости.

    Навстречу им несся барабанный бой. Когда они пришли в гавань, там стоял отряд солдат, только что высадившихся на берег. Несколько офицеров строили их. Кругом стояли любопытные. Даже экзекуторы остановились со своим арестантом и прислушивались. Судья с племянником приблизился к начальствующим. Судья снял треуголку, поклонился и вежливо заговорил:

    — Господа офицеры! — сказал он, — приветствую вас в Тромзое, но так как я не получил никакого уведомления, то позвольте спросить, отхода вы пожаловали и каковы ваши намерения?

    Старый сердитый капитан, по-видимому, не особенно был расположен разговаривать. Он посмотрел через плечо на судью и небрежно сказал:

    — Командир обо всем вас уведомит.

    — А где же этот господин командир?

    — Вот он едет, — отвечал другой офицер.

    От большого корабля отчалила лодка с вымпелом. Посреди нее стоял молодой стройный воин. Когда лодка пристала, раздался барабанный бой, и солдаты взяли на караул. Офицер быстро взошел на берег, он проницательно и мрачно посмотрел на кланявшегося ему человека, который вместе с племянником подошел к самой лестнице.

    — Вы судья Тромзое? — спросил он.

    — Да, сударь!

    — А вы коронный писец, его племянник?

    — Я самый, а вы кто?

    Офицер гордо улыбнулся.

    — Адъютант губернатора Норвегии и королевский комиссар. Прислан расследовать ваши деяния в этой стране.

    — Гейберг! — вскрикнул голос из толпы.

    Произошла давка, зазвенела цепь. Стуре оттолкнул экзекуторов и освободился.

    — Что это? — воскликнул комиссар, — офицер, каммер-юнкер короля, дворянин и в цепях. Кто осмелился покрыть тебя таким позором?

    — Я! — отвечал Павел. — Этот человек осужден как государственный изменник, и я приказываю вам чтить закон и приговор суда.

    — Государственный изменник! — сказал Гейберг, — так вот что они на тебя взвели, бедный мой друг! Снять цепи, — приказал он. — К сожалению, я опоздал и не спас старика, которого вы убили. Но трепещите перед следствием и перед гневом короля. Судья Тромзое и вы, коронный писец, я арестую вас именем его величества.

    — Вы меня, вы арестуете меня? — воскликнул Павел Петерсен.

    Глаза его горели, все тело тряслось.

    — Сограждане, друзья! — воскликнул он. — Неужели вы дадите солдатам надругаться над вашими правами?

    По знаку Гейберга несколько гренадеров окружили судью и писца. Остальной отряд наклонил вправо и влево штыки. Толпа отхлынула. Угроза королевского возмездия громом раздалась в их ушах, и ни один голос не решился противоречить. Тогда открылась дверь судейского дома, и старый Клаус вышел рука об руку с Ильдой.

    — Проклятие! — стонал Павел Петерсен. — Освободите меня, пустите меня; я этого хочу!

    Он старался вырваться из рук своей стражи. Ильда стояла подле пастора, Стуре опустился перед ней на колени. Девушка взяла его голову обеими руками, и слезы ее падали ему на лоб.

    — Ильда, — воскликнул он в восторге, — я свободен, я с тобою!

    — Бог да благословит тебя! — сказала она, — я никогда тебя не покину.

    Павел Петерсен испустил ужасный крик и упал без памяти.

    Через месяц следствие в Тромзое окончилось. Судью Паульсена препроводили на королевское судно и отправили в Трондгейм; там его заключили в Мункгольмскую тюрьму, где в одно утро нашли его в камере мертвым. Племянник его умер на второй день по освобождении Стуре в состоянии бешенства. Рана его воспалилась; последние часы его были ужасны. Ум Нильса Гельгештада совершенно помрачился; его отвезли в Лингенфиорд и окружили нежными заботами.

    Прибытие королевских кораблей было делом Клауса Горнеманна. В письме к своему другу губернатору он описал положение Стуре и выразил опасения, что благородный каммер-юнкер сделается жертвой тайных козней судьи, писца и корыстного Гельгештада. В приписке сообщалась и история Афрайи. Старый генерал, прочитав все это, позвал своего адъютанта и сказал ему:

    — Вперед, молодой друг мой! Вырвите вашего товарища из рук этих мошенников и, вообще, установите там порядок! Экспедицию надо снарядить в два дня.

    Так Гейберг поспел вовремя, чтобы спасти, по крайней мере, хотя бы своего друга. Благодаря этой экспедиции, уже на следующий год последовал указ из Копенгагена об отмене пытки. А несколько лет спустя, королевским повелением лапландцам была дарована равноправность с остальными подданными его величества.

    Но задолго до того, в прекрасный осенний день, когда солнце освещало черную вершину Кильписа, через Лингенфиорд плыла лодка к старой церкви. Там Клаус Горнеманн благословил Генриха Стуре и Ильду и соединил их руки. Нильс Гельгештад сидел при этом в своем кресле, как дитя улыбался и кивал головой. Целые годы после того сиживал он на скамье перед гаардом, смотрел на фиорд и время от времени бормотал про себя:

    — Я бы хотел, чтобы Густав был здесь. Хорошо бы было, если бы он пришел.

    У Стуре было многочисленное потомство. Он выстроил на Стреммене большой дом. Имя его было известно повсюду и пользовалось большим уважением. Он обладал в избытке почестями, влиянием и счастием. Когда старый благочестивый пастор возвращался из своих скитаний по гаммам, он отдыхал в Бальсфиорде и читал письма Германа Гейберга из Трондгейма к Стуре.

    Сокровищ Афрайи никто не нашел; но сохранилось много преданий о чудесах серебряных пещер, и часто, хотя напрасно, отправлялись смельчаки на их поиски.