З. Н. Гиппиус. Арифметика любви (1931—1939)
СПб., ООО «Издательство „Росток“», 2003
Я буду говорить только о личной любви; т. е. о мосте, который строит Эрос между двумя личностями. Эроса римляне так и называли: «pontifex», что значит «строитель мостов» (и «священник»).
Но если это мост между двумя личностями, то необходимо сначала условиться о понятии личности, хотя бы в первоосновах; иначе и дальше мы ничего не поймем.
Первоосновы личности такие: абсолютная единственность, неповторяемость, и потенция абсолютного бытия (вечности).
Другие определения мы найдем, когда будем рассматривать, как личность выражается в любви.
И вот что замечательно: стоит подойти к человеку, не лично, взять его просто как одну из особей, случайно населяющих случайный мир, — как тотчас этот мир окажется полон несообразностей. Одна из них — любовь. Очевидная нелепость! Все попытки ее к чему-нибудь приспособить, — например, к необходимости продолжения рода человеческого, — бесплодны: давно известно, что и без нее род человеческий продолжался бы, притом гораздо лучше. С точки зрения «особей» ее существование необъяснимо и ничем не оправдано.
Чувство любви, состояние любви, о которой мы говорим, — более или менее знакомо всякому. Все поэтому знают, что оно неизменно сопровождается ощущением, во-первых, абсолютной единственности любимого и, во-вторых, — вечности любви. (Как раз то, что первично утверждается и в личности — для личности.)
Ощущение единственности — полное: предложите любящему, в обмен, какое угодно человеческое существо, или хоть все другие, — он Даже не взглянет: в любимом для него ценность абсолютная. Ощущение же, что любовь эта — навсегда, навек, усложнено еще каким-то волевым утверждением вечности, огненным в нее прозрением… хотя бы вопреки рассудку. Главная мука Марселя Пруста, во время влюбленности, была в рассудочном предвидении, что эта любовь — пройдет. Всю жизнь Пруст бился «на пороге личности»; понимал ее, но так и умер, не посмев сказать себе, что понимает.
Впрочем, у слишком многих есть это твердое знание: «разлюблю». А рядом такое же твердое: «никогда!». Меньше, чем на вечность, любовь не соглашается.
У любви-влюбленности есть, кроме этих, и другие общие свойства, хотя, конечно, нет и не было одинаковой любви, как нет и не было одинаковой личности. Эрос — один; а если разнится, то как вода в разных по величине и форме сосудах. В чем же еще, кроме утверждения единственности любимого и вечности любви, проявляет себя Эрос одинаково во всех влюбленных?
Никогда не бывает эта любовь — чистой духовностью (даже когда такой воображается). Но не бывает она и чистой телесностью. Мы ведь условились исключить из понятия любви как благородный «жар ученого к науке», так и вспышки, голофизиологические, полового инстинкта. Мы говорим только об Эросе, несущем с собою «веянье нездешней радости» (по выражению Вл. Соловьева). Это веянье знает каждый влюбленный, оно охватывает человека всего, целиком, изменяет внешне и внутренне. Подлинная влюбленность всегда — духовно-телесная.
И тут любовь опять есть подобие самой человеческой личности.
О душетелесности человека немало нам твердили, но все, кажется, напрасно. Мы так привыкли делить его на душу и тело, что ни от языка, ни от воображенья не можем этой привычки оторвать. Мы не представляем себе человека, одухотворенного в каждой клеточке своей, но, довольно неопределенно, воображаем человеческую форму, внутри которой где-то лежит, прозрачно-тонким клубком, душа. В отличие от материалистов, которые и клубка не признают, идеалисты уповают, на бессмертие души. Вылетит комок из человека и будет вечно носится в пространстве…
Но правильно сказал один французский писатель: тело без души, или душа без тела — и то и другое равно знак смерти, распада.
А живой человек — есть некая цельность; и он — душетелесен, как его любовь.
Любовь на многое еще открывает глаза человеку: она дает ему познать и трагическое несовершенство мира.
Почему в каждой любви радость так переплетается со страданьем? Оно принимает тысячи форм, и тысячи разнообразных причин находит человек, чтобы страдать. А если видимых причин как будто нет — он творит их для себя. И уж, конечно, никакое страдание не заставит человека отказаться от любви.
Исток, или первопричина этих страданий, — от любви неотделимых, — лежит очень глубоко: это — сознательное (или подсознательное) ощущение, что полнота любви невоплотима в мире, каков он сейчас есть. Полнота той любви, о которой Эрос что-то открыл человеку; именно той, — другой он не хочет: единственной и смерти неподклонной.
Но в этих же страданиях, в каком-то волевом их принятии, лежит награда… если не осуществить любовь в полноте, то приблизиться к ней. Человек страдает, когда движется, когда борется… в сущности, все творгество человеческое есть борьба, — неразлучная со страданием, — за какую-нибудь ценность, за превращение бытия потенциального — в действительное.
Так или иначе, вложенные в человека аспирации и даже определенные предощущения действительной любви — есть реальность; чтобы ее уничтожить, надо было бы изменить самую природу человеческую. Во все времена люди искали полноты любви, боролись за любовь. Но слишком часто это — борьба «вслепую». Между тем нигде так не важно сознание, как в вопросе пола. (Повелительную роль его признают даже физиологи.) Мы видели, как много может открыть Эрос человеческому сознанию. Может он открыть и больше, — открыть некоторые условия, в которых осуществление любви делается возможным.
Но тут необходимо остановиться еще на одном природном свойстве геловека — лигности реального человека. Оно, как факт, признается всеми. А важность его в вопросе о личной любви мы сейчас увидим.
Это коренное свойство человека — андрогинизм.
Бесчисленных обоснований и объяснений андрогинизма я не касаюсь. Утвердим просто: живое душетелесное человеческое существо, реальный человек, никогда не бывает только мужчиной, или только женщиной. Оба начала, мужское и женское (М. и Ж., по Вейнингеру) в нем соприсутствуют. Но необходимо утвердить и следующее, что я особенно подчеркиваю: в каждом реальном человеке которое-нибудь одно из двух начал, М. или Ж., — преобладает.
Человек, таким образом, существо или мужеженское или женомужское; причем само сложение двух начал в каждом — лично, т. е. как личности единственно и неповторимо.
Во всем этом, вместе взятом, и заключена потенция личной любви.
Действительно: будь люди носителями одного начала, эти — мужского, те — женского, то каждое такое цельное М. равно влеклось бы к каждой полярно-противоположной цельности, — Ж. (и обратно). Для мужчины все женщины были бы одинаковы: ведь все одинаково носительницы женского, к которому и стремилось бы его мужское. Тогда в мире не только не могла бы родится личная любовь, но даже и понятия о ней бы не существовало.
Она, однако, рождается, и сколько бы раз надежда познать ее, истинную, ни обманывала, человек остается верен этой надежде до конца.
Но в чем же, когда, при каких условиях становится возможным осуществление любви, приближения к ее полноте? Или Эрос нашептывает небылицы, внушая каждому андрогинному человеческому существу, что для его единственного «я» есть какое-то другое единственное «ты»?
Нет, Эрос не лжет. И каждый прав, ища это единственное «ты»: оно потенциально есть, находимо.
Оно, для существа мужеженского, будет другим человеческим существом, в соответственно-обратной мере двойным, — женомужским. Но именно в соответственно-обратной мере.
Что бы понять эту обратность, представим себе человека в виде восьмерки. Две петли, М. и Ж., непременно неравные (преобладание). Если положить восьмерку на ребро (кстати, лежачая восьмерка в математике символ бесконечности), то петля М., мужская, будет правой, петля Ж., женская, — левой. Попробуем теперь взглянуть на отражение этой восьмерки в зеркале. Мы увидим другую, совершенно подобную, с петлями в той же мере неравными. Только правая, у отражения восьмерки, будет левой, левая — правой. Обе петли обеих восьмерок совпадут: но левая каждой — с правой каждой. Мужская каждой — с женской каждой.
Это и есть соответственная обратность.
Но прошу заметить, что восьмерки я беру здесь исключительно как пример, для наглядности. В живом существе, одухотворенном, в каждой своей клеточке, начала М. и Ж. не могут быть так разделены, как петли видимых восьмерок, да и соотношение между обоими началами не находится только в колигественной категории. (У восьмерок, неравенство их петель только в величине.)
Я напоминаю, что сплетение двух начал, М. и Ж., во всякой личности — лигно, т. е. единственно и неповторимо, как сама личность.
Но вернемся к совпадению обратностей.
Абсолюта обратности (полярности) двух, дающего абсолют любви, нет, конечно, в безабсолютном мире. Но в нем есть возможность неограниченного приближения к абсолюту. Чем полнее душетелесная обратность, тем совершеннее любовь, ближе к вечно желанной, непременно «одной» и непременно «навсегда». За нее мы и боремся, и все знаем, даже не зная, что борьба за любовь — это борьба со смертью.
Здесь много было говорено о Содоме. Впрочем, в последнее время вообще о нем говорят. Берут со всяческих точек зрения: с житейской, исторической, медицинской, моральной, революционной и т. д. Я хочу взять крайне узко. Я хочу только рассмотреть, что такое Содом по отношению к любви личной.
Эрос не скупится на стрелы, он разбрасывает их, не считая. А наша ответность на всякий зов его такова, что, право, я не знаю, найдется ли хоть один человек, никогда не испытавший влюбленности или чего-то вроде нее. Если бы хоть из миллионной части всех влюбленностей, самых искренних, выходила настоящая любовь, Эросу нечего было бы жаловаться. Она не выходит, но ведь могла бы выйти? Ведь могли бы эти двое оказаться восьмерками с обратно-совпадающими петлями?
Есть все же случаи влюбленности, когда заранее можно сказать, что никакой настоящей любовью она не кончится, к осуществлению любви мира не приблизить. Такова влюбленность, называемая однополой, или содомской.
Почему? Да потому, что зеркальная обратность двух личностей не находима между двумя существами мужеженскими (реальными мужчинами), равно и между двумя женомужскими (женщинами). Эта обратность как будто и в плане мира не лежит и потому ненаходима даже приблизительная, та, которую воля человеческая могла бы превратить в чудо любви.
Внимательно наблюдая реальную жизнь, мы найдем в ней много подтверждений. Распад содомской личной любви наступает особенно быстро, и даже тем быстрее, чем она искреннее. Случается, что человек, сильный и обладающий некоторым сознанием, решает сохранить свою любовь хотя бы в данной стадии и хотя бы ценой отказа от всяких надежд на любовь в идеале: он не стремится к взаимности, не хочет Эроса-pontifex’a, строителя мостов и священника, он старается приделать Эросу, вместо легких крылышек, длинные ангельские крылья. На некоторое время это консервирует влюбленность, сообщая ей даже оттенок (немного дешевой) драматической красивости… Но затем обескровленная любовь все-таки слабеет и умирает…
Чаще же не происходит и этого. Ряд содомских влюбленностей, с их быстрыми крахами, распадами, приучает содомиста к распадам; и незаметно ведет его к собственному распаду. Во всяком случае — к распаду своего природного отношения к личной любви.
Содомист нисходит тогда к своей норме.
Я прошу забыть общепринятое понятие слова «нормальный». С точки зрения личной любви одинаково ненормальны: и мужчина, говорящий, что он любит вообще мужгин (во множественном числе), и другой мужчина, объявляющий, что любит (тоже во множественном числе и вообще) — женщин. Но они оба, по-своему, нормальны; они для своей нормы — типичны.
Разница между ними, однако, есть: состояние «женолюбца», — часто, — примитивное состояние: из него можно еще эволюционировать (оставаясь в том же порядке) от общего — к частному, от множественности — к единству. Типичный содомист обыкновенно уже проделал свою эволюцию, обратную: от единства — к общему. И может ее только продолжать.
Мало-помалу в содомистах стираются и лигность и, вместе, — андрогинизм: притягивает только М., только мужское, отталкивает женское (даже в себе). Как, наоборот, содомистку влечет исключительно женское, элемент мужского ей ненавистен. Но это своеобразное «наоборот» ни к чему не служит; чем содомист и содомистка типичнее (нормальнее), тем они дальше друг от друга.
Можно отрицать мои выводы и догадки относительно истинной любви; можно все эти андрогинизмы и обратные совпадаемости называть скучным теоретизированьем. Но действительность отрицать уже труднее; Содом нормальный (типичный) принимает в действительной жизни именно такие формы, не другие. Любая апология Содома это подтверждает. Такой содомский апологет, например, как André Gide, с наивно-трогательной искренностью открывает нам, в каком виде остается у содомлян «личная любовь»: она нисколько не мешает всемерному, тут же, физиологическому распылению. Или андрогинизм: он выражается в поисках ежедневного «adolescent merveilleux»[1]. Отрок может и языка вашего не знать — зачем слова? Здесь Эрос приглашается для веяний исключительно здешней радости…
Насколько любопытны Gid’ы, настолько же неинтересны и бесплодны борцы против содомии, особенно осуждающие ее с моральной точки зрения. Морали тут делать нечего. Gide не виноват, если ценности личной любви не видит, если утерял природно-человеческое стремление. Это его дело. Мы, признающие ее ценность, можем лишь констатировать факт и, обобщая, сказать, что содомская дорога уводит очень далеко в сторону от Эроса божественного; и по всем видимостям, ведет она в тупик.
Вот еще одно, последнее, замечание относительно содомии.
В самом высоком, что есть у людей, — в творчестве, — где человек умеет облекать плотью свои мечтанья, еще не имеющие плоти в реальном мире, и где он вечно стремится создать образ совершенной любви, — никогда этот образ не являлся ему в виде любви содомской.
Ведь не объяснять же это страхом истинного художника-творца перед «непринятым», или чем-нибудь в таком роде?
Гоголь в «Старосветских помещиках» дал не бытовую картинку. Он дал, в малых каплях отраженную, полноту личной любви. Он сам это подчеркивает, показывает неподклонность любви «всесокрушающему времени».
И мы не можем вообразить… а, впрочем, попытаемся, все-таки; вообразим хоть на минуту, что Гоголь, думая о совершенной любви, берет не Пульхерию Ивановну и Афанасия Ивановича, а — Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Это они, — не ссорятся из-за гусака, а разве нежно подшучивают друг над другом. Это Иван Иванович, во дни молодости, похитил Иван Никифоровича, взял его увозом, и с тех пор оба неразлучны днем и ночью. Это Иван Никифорович… да мало ли что еще можно вообразить! Лучше оставим, чтобы не обижать со-домистов невольным смехом, и вовсе не гоголевским, «сквозь слезы» (да ведь Гоголь этого и не писал!), а самым обыкновенным смехом над гримасой любви.
Я кончаю, хотя вопрос о личной любви тут только и начинается. Исполнения любви как задачи, стоящей перед волей человеческой, я касаться не хочу, да и не могу. Слишком пришлось бы для этого раздвинуть горизонты… Вл. Соловьев годами твердил о «конечных целях любви», о «деле любви»; кое-чего не досказал, но и сказанного никто не услышал. Он говорил о должном, а мы ведь и данного еще не понимаем.
Много ли мы понимаем о личности? Много ли о любви? Недаром Соловьев, пытаясь о ней что-то сказать, новое, важное, вдруг сам себя с отчаяньем прерывал: «Да кто-то когда-нибудь думал о чем-нибудь подобном по поводу любви?».
Ну что ж. Если и не думал, — может быть, впоследствии подумает.
Впервые: Числа. Париж, 1931. № 5. С. 153—161. Заседание «Зеленой Лампы» состоялось 3 июля 1929 г. (Вторая беседа о любви.) После публикуемого вступительного слова Гиппиус выступили Г. В. Адамович, В. А. Злобин, А. П. Ладинский, Д. С. Мережковский, Н. А. Оцуп, Н. Тэффи, М. О. Цетлин и др.
- ↑ «чудесный юноша» (фр.).