H. T. Чернышевский в воспоминаниях современников
М., «Художественная литература», 1982.
Серия литературных мемуаров.
В 1862 году Николай Гаврилович Чернышевский жил близ Владимирской церкви, в Большой Московской улице, в первом этаже дома Есауловой, числящегося в настоящее время под № 4. В июле, 7 числа, мне нужно было спросить Николая Гавриловича о чем-то касательно печатания сочинений Добролюбова, и я около часу пополудни отправился к нему, застал его дома, нашел его в его кабинете, где мы и переговорили с ним о деле, по которому я пришел к нему, и потом разговор наш перешел на разные другие посторонние предметы. Николай Гаврилович жил тогда в квартире один с прислугой, так как его семья, жена и два сына, уехали в Саратов. Спустя полчаса к нам явился доктор Петр Иванович Боков, и мы трое, уж не помню почему, из кабинета перешли в зал. Мы сидели, мирно и весело беседовали, как вдруг в передней раздался звонок, так, около двух с половиною часов. Мы подумали, что это пришел кто-нибудь из знакомых лип, и продолжали разговаривать. Но вот в зал, дверь в который вела прямо из передней, явился офицер, одетый в новый с иголочки мундир, но, кажется, не жандармский, — так как он был не небесного голубого цвета, а черного, — приземистый и с неприятным выражением лица. Войдя в зал, он сказал, что ему нужно видеть г-на Чернышевского. Николай Гаврилович выступил ему навстречу, говоря: «Я — Чернышевский, к вашим услугам». — «Мне нужно поговорить с вами наедине», — сказал офицер. «А, в таком случае пожалуйте ко мне в кабинет», — проговорил Николай Гаврилович и бросился из зала стремительно, как стрела, так что офицер растерялся, оторопел и бормотал: «Где же, где же кабинет?» Свою квартиру Николай Гаврилович сдавал в наем, так как решился оставить ее и переехать на другую, и потому я в первую минуту подумал, что офицер пришел осмотреть квартиру с целью найма ее. Растерявшийся офицер, обратившись в переднюю, повелительно и громко закричал: «Послушайте, укажите мне, где кабинет Чернышевского, и проводите меня туда». На этот зов явился из передней пристав Мадьянов, которого Боков и я знали в лицо. Появление пристава сразу осветило для нас все, и мы поняли, кто такой этот офицер и какая цель его визита. Пристав, проводив офицера в кабинет, возвратился к нам и на наши расспросы сказал, что офицер — это полковник Ракеев, которого мы знали как доку по политическим обыскам и арестам и как петербургского домовладельца. Затем пристав рассказал, что Ракеев явился к нему и потребовал, чтобы он проводил его к Чернышевскому, — на что пристав заметил, что, может быть, Чернышевского нет дома, но Ракеев уверенно сказал, что ему хорошо известно, что он дома. На наши вопросы, как он думает о цели визита Ракеева, пристав отвечал, что полковник, по всей вероятности, произведет только обыск, а не арест Чернышевского, так как он приехал на дрожках, а казенной кареты нет. Затем пристав стал убеждать нас уйти из квартиры. Да нам больше ничего не оставалось, как только уйти. «Но мы перед уходом непременно пойдем проститься с хозяином», — заявили мы. «Зачем это, — убеждал нас пристав, — что за церемонии, можно уйти и не простившись». Мы решительно заявили ему, что мы непременно пойдем проститься с хозяином, и тем более, прибавил я, что моя шляпа и мой сверток находятся в кабинете. Пристав любезно предлагал принести их мне из кабинета; но я не согласился, и мы с Боковым отправились в кабинет.
Николай Гаврилович и Ракеев сидели у стола; Николай Гаврилович на хозяйском месте у середины стола, а Ракеев сбоку стола, как гость. Когда мы входили, Николай Гаврилович произносил такую фразу: «Нет, моя семья не на даче, а в Саратове». Очевидно, Ракеев, прежде чем приступить к делу, счел нужным пуститься в светские любезные разговоры. «До свидания, Николай Гаврилович», — сказал я. «А вы разве уже уходите, — заговорил он, — и не подождете меня?» И на мой ответ, что мне нужно уйти, он сказал шутливым тоном: «Ну, так до свидания», — высоко подняв руку, с размаху опустил ее в мою руку. В то время как с ним прощался Боков, я пошел к окну, взял шляпу и взял под мышку сверток с завернутыми в жесткую бумагу ботинками, купленными мною для себя. Нужно было видеть выражение лица Ракеева; он весь насторожился и устремил жадные взоры на мой сверток. Но нужно отдать ему честь, он не остановил меня и даже не спросил, что содержится в моем свертке. Я думаю, и в наше время всяческих свобод меня в подобных обстоятельствах непременно раздели бы донага и обыскали. Невольно припоминается мне при этом случай, который заставил меня еще более ценить любезность Ракеева. Однажды я сидел в книжном магазине Черкесова и разговаривал с управляющим магазина. В то время явились жандармы обыскивать магазин. Я хотел уйти, как лицо постороннее и не состоящее в штате магазина. Но жандармский офицер, начальник обыскивательного отряда (к сожалению, я забыл его фамилию), задержал меня и потребовал, чтобы я предъявил ему мой бумажник. Я сказал, что у меня бумажника нет. Тогда он потребовал показать ему мое портмоне или вообще то, в чем я ношу деньги; но я отвечал, что у меня нет с собою ни портмоне, ни денег. «Как же так, — грозно окрикнул жандарм, — идете в магазин и не берете с собою денег?» Я ответил, что я пришел в магазин не для покупок, а повидаться с знакомым. «В таком случае, — решил жандарм, — я должен обыскать вас». И действительно, он не только обшарил, но и вывернул все мои пустые карманы и только тогда выпустил меня из магазина. Таким образам, Ракеев поступил со мною гораздо любезнее и при обстоятельствах гораздо более серьезных.
Мы с Боковым вышли из квартиры Николая Гавриловича, понурив головы и не говоря ни слова друг с другом, и как бы инстинктивно отправились ко мне на квартиру, находившуюся очень близко от Московской улицы. Здесь, несколько опомнившись и придя в себя, мы стали обсуждать вопрос: арестуют ли Николая Гавриловича или ограничатся только обыском. Наше решение склонялось на сторону последней альтернативы. Мы думали, что Николай Гаврилович слишком крупная величина, чтобы обращаться с ним бесцеремонно; общественное мнение знает и ценит его, так что правительство едва ли рискнет сделать резкий вызов общественному мнению, арестовав Николая Гавриловича без серьезных причин, каковых, по нашему мнению, не могло быть, — мы в этом твердо были уверены; да и пристав сказал правду — кареты у подъезда и мы не видали. Вот как мы были тогда наивны и какие преувеличенные понятия имели о силе общественного мнения и о влиянии его на правительство. Да и не одни мы. Как тогда, так и теперь многие повинны в подобной наивности.
Через полчаса мы вышли на Московскую улицу и увидели, что у подъезда уже стояла карета, разрушившая все наши надежды. Походивши по соседним улицам еще с полчаса, мы пришли к дому Есауловой, и — кареты уже не было. Мы пошли в квартиру Николая Гавриловича. Нам отворила дверь прислуга, заливаясь горькими слезами. «Бедный барин, — говорила она сквозь слезы, — его взяли, они его погубят; а тут, как нарочно, еще барыня уехала». В квартире мы застали двоюродного брата жены Чернышевского, офицера Вениамина Ивановича Рычкова, который на время приехал в Петербург и жил на этой квартире. Рычков сообщил нам между прочим, что Николаю Гавриловичу удалось сказать ему несколько слов, так, чтобы их не слышал Ракеев. Николай Гаврилович поручил ему кланяться мне и сказать, чтобы я не беспокоился и передал бы Н. Утину, чтобы и он не беспокоился. Какой специальный смысл и какая цель заключалась в этих словах, я не могу себе объяснить. Несмотря на это успокоение, я все лето жил под угрожающим дамокловым мечом, не зная покоя ни днем, ни ночью. Все знакомые, встречая меня, делали большие глаза и в изумлении восклицали: «Как! вы разве не арестованы? а я слышал из самых достоверных источников, что вас уже давно арестовали». Встречая на каждом шагу подобные изумления, трудно было не беспокоиться. Но бог миловал меня.
Обедать мы отправились к Бокову и когда сообщили его жене о случившемся на наших глазах, то она тоже не хотела этому верить и тоже была уверена, что Чернышевского не посмеют арестовать.
На другой день профессор-ориенталист И. Н. Березин поручил кому-то предупредить Николая Гавриловича, что ему угрожает арест. Запоздалое предупреждение post factum!
После этого я только один раз виделся с Николаем Гавриловичем при таких же печальных обстоятельствах, при развязке этой жестокой драмы, начавшейся его арестом, т. е. уже после суда и приговора над ним, когда, его собирались увозить из крепости на каторгу. Мы с Григорием Захаровичем Елисеевым решили, чего бы это ни стоило, добиться свидания с Николаем Гавриловичем и обращаться с просьбами о разрешении свидания ко всевозможным властям. Когда Некрасов узнал о таком нашем намерении, то стал горячо отговаривать нас, убеждал и советовал, чтобы мы отказались от нашего намерения, не просили бы разрешения на свидание и не пользовались бы этим разрешением, если бы оно даже было дано. «По искреннему расположению к вам и из желания добра, уверяю вас. — говорил Некрасов, — что это свидание очень понизит ваши курсы в глазах III Отделения». Слова Некрасова дышали искренностью и убеждением в полезности его совета. Но мы все-таки стояли на своем, и нам посоветовали обратиться к князю Суворову, тогдашнему петербургскому генерал-губернатору, с просьбою о разрешении свидания с Николаем Гавриловичем. Он дал нам это разрешение с первого же слова1. Когда мы пришли в крепость, то нас адресовали к коменданту крепости Сорокину. Мы представились ему, и он начал говорить сначала с Елисеевым и, между прочим, спрелгл, не родственник ли он купцу Елисееву, который снабжает Петербург гастрономическими продуктами. А затем он обратился ко мне с разными вопросами: кто я? в каком родстве состою с Чернышевским? — на что я ответил, что я состою с ним не в родстве, а в близком знакомстве; а на вопрос, чем я занимаюсь, — я сказал, что служу в военном министерстве (и это была сущая правда; а как я попал в это министерство — это курьезная история; но долго было бы рассказывать ее здесь). На это комендант воскликнул: «Вот как! это странно! я сам имею честь служить в военном министерстве, и вы видите, я ношу военную форму, а вы не в военной форме и даже совсем не в форме, а в штатском платье». В оправдание себя я стал объяснять, что я чиновник сверх штата, принят в министерство временно на усиление личного состава, служу без жалованья и т. д. Комендант прервал мои объяснения коротким замечанием, что все служащие в военном министерстве имеют форму и должны ходить в форме. Но все это было сказано не страшным начальническим и повелительным топом, а совершенно добродушно и просто. Комендант приказал проводить нас в какую-то канцелярию, где уже ожидали свидания с Николаем Гавриловичем А. Н. Пыпин с братом и с двумя сестрами. Скоро ввели сюда и Николая Гавриловича в сопровождении какого-то офицера, но не жандармского. Он был бледен, но в выражении его лица не видно было ни упадка духа, ни изнурения, ни грусти и печаля. Поздоровавшись со всеми, Николай Гаврилович прежде всего обратился к сестрам Пыпина и стал с ними разговаривать. По какому-то молчаливому соглашению мы действовали так. Когда Николай Гаврилович разговаривал с кем-нибудь одним из нас, остальные отходили в сторону, окружали офицера и вступали с ним в разговоры. Когда очередь дошла до меня, то Николай Гаврилович прежде всего спросил меня о моих дачных делах и затем сказал, что он на каторге непременно будет писать много и постарается присылать нам свои статьи для помещения в «Современнике» и что, если их нельзя будет печатать с его именем, то нужно попробовать подписывать их каким-нибудь псевдонимом, а если и это будет нельзя, то чтобы они представлялись в редакцию каким-нибудь подставным лицом, например, хоть вашим «Лозанием». — так назывался в нашем кругу мой товарищ по духовной академии Л. Н. Розанов, живший у меня и близко познакомившийся с Николаем Гавриловичем (он был описан в «Искре» под именем Лозания, устроившего поход против начальства одной из семинарий, кое-что писал в «Современнике»2 и был известен Некрасову; мы и предполагали сделать его подставным лицом). «Да я, впрочем, поговорю об этом с самим Некрасовым». Я сказал, что Некрасов едва ли придет к нему проститься. «Отчего же? — с живостью сказал Николай Гаврилович, — а Сашенька (Пыпин) говорил мне, что Некрасов собирается ко мне». Я повторил, что он едва ли придет и что я передам ему ваши слова. Мне не хотелось огорчать Николая Гавриловича сообщением, что Некрасов сам даже мне с Елисеевым не советовал просить свидания и являться на свидание с ним. И затем я простился с Николаем Гавриловичем уже навеки с чувствами, которые мне даже в настоящее время трудно и больно было бы описывать. Поверьте мне, — рана и до сих пор не зажила.
Максим Алексеевич Антонович (1835—1918) — сотрудник «Современника». С 1859 г., окончив Духовную академию, занимался журналистикой. С Чернышевским его познакомил Добролюбов в конце 1860 г. (см. «Н. А. Добролюбов в воспоминаниях современников». М., 1961, с. 231), и с тех пор он имел доступ к Чернышевскому «во всякое время» (Дело Чернышевского, с. 71). После смерти Добролюбова на Антоновича стали смотреть как на его преемника. По свидетельству Г. З. Елисеева, «Чернышевский возлагал на него большие надежды в будущем» («Шестидесятые годы». М. А. Антонович. Воспоминания. Г. З. Елисеев. Воспоминания. «Academia», 1933, с. 154).
С «Современником», с сентября 1859 г. и вплоть до запрещения журнала в 1866 г., была связана вся литературная работа Антоновича. Антонович помогал Чернышевскому в подготовке собрания сочинений Добролюбова и довел издание до конца уже один после ареста Чернышевского. Некоторые рукописи и дневник Добролюбова, оставшиеся у него, Антонович бережно хранил и в 1888 г. возвратил Чернышевскому.
Когда Антонович писал свои воспоминания, еще не были известны предшествовавшие аресту Чернышевского подготовительные меры III Отделения. Уже во время студенческих волнений 1861 г. за Чернышевским было установлено тайное наблюдение (А. Шилов. П. Г. Чернышевский в донесениях агентов III Отделения. — «Красный архив», 1926, т. I (XIV), с. 122). Жандармов интересовало все: посетители, выезды из дома, получаемая и отправляемая корреспонденция, выбрасываемые рукописи; были подкуплены швейцар и прислуга. Однако необходимых для ареста фактов не обнаруживалось, и в апреле 1862 г. царю был представлен «Список лиц, у которых предполагается сделать одновременный строжайший обыск»: первым в этом списке пятидесяти «неблагонадежных» значился Чернышевский (Дело Чернышевского, с. 133). Чтобы не возбудить общественного мнения, с обыском было решено повременить. Майские пожары 1862 г., устроенные, вероятно, полицией с провокационными целями, появление прокламации «Молодая Россия», открыто призывавшей к уничтожению самодержавия, развязали руки реакции. В мае была создана «особая следственная комиссия» под председательством А. Ф. Голицина, в июне закрыты воскресные школы и другие общественные учреждения, временно запрещены «Современник» и «Русское слово», начальникам губерний разослано распоряжение о невыдаче Чернышевскому заграничного паспорта. В записке III Отделения в Следственную комиссию Чернышевский аттестовался как опасный писатель, пользующийся авторитетом «преимущественно между молодым поколением, которое он старался возвысить в глазах общества и в котором видел лучших деятелей нашего времени»; он «составил себе отдельный круг знакомства по преимуществу из молодых людей, сделавшихся государственными преступниками» (там же, с. 11, 150). Туда же были отправлены анонимные письма «доброхотных защитников престола» с требованием немедленного ареста Чернышевского — «коновода юношей», «хитрого социалиста», «врага общества» (там же, с. 146—147).
Непосредственным поводом к аресту Чернышевского послужило перехваченное III Отделением письмо Герцена к Н. А. Серно-Соловьевичу с предложением издавать запрещенный «Современник» за границей (Герцен, XXVII, кн. I, с. 244). Несмотря на то что среди перехваченных писем Герцена не было ни одного, адресованного Чернышевскому, начальник III Отделения отдал распоряжение: «Литератора Чернышевского повелено арестовать вследствие найденных по арестовании чиновника Ветошникова на его имя писем от Герцена» («Русская литература», 1970, № 1, с. 240). В агентурной записке от 7 июля 1862 г. зафиксировано: «Сегодня во 2 часу пришел к нему полковник Ракеев с надзирателем Мадьяновым, и только что они вошли, от Чернышевского вышли д-р Боков и Антонович» (Дело Чернышевского, с. 108).
Печатается по журн. «Былое», 1906, № 3, с. 90—94, где опубликовано впервые.
1 Разрешение на свидание Антоновича и Елисеева с Чернышевским датировано 13 мая 1864 г. 19 мая генерал-губернатор Суворов предписал коменданту крепости дозволить видеться с Чернышевским его родным, а также Бокову и Некрасову. Но Некрасова в это время уже не было в Петербурге: он уехал за границу (Чернышевский, вып. 4, с. 226—227; Н. С. Ашукин. Летопись жизни и творчества Н. А. Некрасова. М. —Л., 1935, с. 297).
2 По имеющимся данным, Л. И. Розанов начал печататься в «Современнике» только с марта 1864 г. (В. Э. Боград. Журнал «Современник», 1848—1866. Указатель содержания. М. —Л., 1959).