Не только жил Апухтин уединенно, но какой-то грустный флер отречения лежит и на его страницах. Легкое облако меланхолии окутывает его стихи, и в нашей лирике, в нашей словесной музыке представляют они одну из минорных нот. Печальный и задушевный тон его стихотворений, их интимная убедительность скрадывает даже технические недостатки Апухтина и общую анемичность его дарования. Оно вообще ограничено, лишено темперамента, окрашено в блеклые цвета. Не жгучи слова его, не рельефны его образы, и нежеланной гостьей часто врывается к нему сухая проза, эстрадная декламация и вымышленность. Непринужденно, как светская беседа в изящной уютности салона, льется его стих; но этот стих для него и для нас не событие, и нет в нем той значительности и веского чекана, которыми отличается поэзия больших мастеров. И надо бы, собственно, пересмотреть вопрос о том, где Апухтин выше — в своих ли стихах или в своих прозаических опытах. Последние у него лучше первых. Высокое мастерство проявил он в «Архиве графини Д**»; очень искусно показав нам героев сквозь их переписку, с нескромностью беллетриста разоблачив их почтовую тайну, он раскрыл и тайны их сердец. Проходят перед нами обитатели и обитательницы света, очерченные грациозно, легкими нажимами пера; и все построение рассказа так сквозисто, живо, остроумно, что как-то отдыхает читательское внимание на этой не величественной, разумеется, а элегантной и милой архитектуре. И тонкому юмору своему дал здесь волю автор, и тому настроению конечной грусти, которое, как мы уже сказали, сопровождает всю его писательскую жизнь. Есть такие литературные произведения, которые напоминают собою беседку, прозрачное легкомыслие, безделушку забавляющихся фей. И к этому искусству, прелестному в своей непрочности, вполне причастен Апухтин. Но вот его беседки, сплетенные из слов, когда приближаешься к ним, обнаруживают в себе присутствие серьезной и смущенной души. Как раз здесь и проходит главный нерв, бьется основная жилка его поэзии. В жилке этой течет голубая, аристократическая кровь, и наш изобразитель Павлика Дольского не только своей биографией, но и своими писаниями слишком ясно показал нам свою принадлежность к высшему кругу общества. Читая Апухтина, вы находитесь в гостиной. Вы сразу воспринимаете его творчество как светское. Однако в том именно и состоит заслуга его как писателя, что он в светском проявил серьезное. В оболочке пустого, беззаботного и красивого быта выступает у него все та же простая и единая человеческая печаль, общая для всех, меняющая только формы свои, но не свое горькое ядро. Страдание демократично. И беспечные бабочки Апухтина, и все нарядные мотыльки его, в легких полетах своих над газонами праздности, не могут все-таки избегнуть существенной драмы, того строгого огня, который опаляет крылья и души. И какая-нибудь Мери Боярова, которая обманывала сановного мужа своего ради гвардейского офицера, не осталась в кругу забавы, а невольно приобщилась к истинной любви и к ее трагизму. У нее разбили сердце, это, казалось бы, только играющее сердце, и боль очистила ее и поставила лицом к лицу с серьезностью жизни. Мери в деревне прислушивается к весеннему журчанию ручейков, и они ей, задумавшейся, раньше никогда не думавшей, говорят о бренности наших иссякающих дней. И столько привлекательного теперь в этой легкокрылой сильфиде, которую неожиданно покрыла тень подлинного горя! Или так игриво порхал среди знакомых Павлик Дольский, пока он не догадался вдруг, пока его не заставили догадаться морщины и седины, что он уже не Павлик больше, что надо принять вошедшую без доклада старость, что и его зовет к себе на допрос испытующая жизнь.
Вообще, как в прозе, так и в стихах у Апухтина — балы и рауты, вино и цыганки, ночи безумные, ночи бессонные, концерты и пикники, свидания и любовные письма; и на первый взгляд все это может показаться очень специфическим, и сам он может предстать перед нами как поэт привилегированных. Сердечные тревоги, измены и разлуки, которые переживают его кавалеры и дамы, часто титулованные, может быть, слишком изящны, для того чтобы мы могли отдать им все свое сочувствие. И монахом на час, как бывают рыцари на час, становится у него герой; легко меняются декорации, келья и гостиная, на подвижной сцене великосветского спектакля. Но в конце концов Апухтин сумел убедить нас, что всякая душа интересна и что в изысканном будуаре не меньше гнездится страдания, чем в жилище работника. С «бабьими слезами» породнил Апухтин слезы своих княгинь.
И сам он, мастер каламбура, желанный сотрудник дамских альбомов, ценитель и созидатель салонной шутки, в глубине своей личности был прост и приветлив. Слушаешь его меланхолические стихи, и звуковым узором своим воспроизводят они его духовный образ. Слабый и пассивный, поэт безволия, он рассказал о своей любви, о своих томлениях и страданиях. И видно, что начал он как будто не с первой любви, а с последней, что осень была свойственна ему с самого начала, что только астры, которые он воспел, а не розы и не ландыши цвели в его идеальном саду. Элегия старости нередко звучит у этого певца разбитой вазы, и тревожит его загадка потусторонности и смерти, как тревожит его и загадка жизни, если жизнь шумит и слишком бесцеремонно врывается в его спокойную, и комфортабельную, и печальную комнату. Не только внешней фигурой своей отдаленно напоминает он Обломова: если бы стихи писал Обломов и к большому свету принадлежал, то, вероятно, были бы его стихотворения — в духе Апухтина. Как и гончаровский герой, он тоже не выдержал, не вместил любви: она оказалась сильнее, чем он, и одной лишь грустью и умилением беспорывного сердца откликался он на зовы солнца и счастья. В области веры также не было у него энергии ни для утверждения, ни для отрицания: он только сомневался, не знал, робкий и недоумевающий, хотя органически и предрасположенный к ощущениям тайны и мистики, но и сюда привнесший стихию светскости.
В общем, не обогатил Апухтин нашей поэзии; но в одном из уголков ее, меланхолически затененном, одинокий и обиженный, не глубокий, зато искренний, от житейской суеты и борьбы избавленный, но счастья не изведавший, он до сих пор, в сумерках и тишине вечера, подле абажура лампы, как бы для себя, про себя, читает свои стихи, свою светлую прозу, свою лирическую исповедь — такую личную исповедь, которая останавливает на себе и чужое симпатическое внимание.